Книга: А.Дюма. Собрание сочинений. Том 11.
Назад: Часть шестая
Дальше: XI ОПИСЬ ГЕРЦОГА ДЕ БОФОРА

V
ЛЖЕКОРОЛЬ

В это самое время король-узурпатор продолжал храбро исполнять свою роль.
Филипп велел начинать утренний прием посетителей; это был так называемый малый прием. Перед дверьми его спальни собрались уже все удостоенные великой чести присутствовать при одевании короля. Он решился отдать его распоряжение, несмотря на отсутствие господина д’Эрбле, который, вопреки его ожиданиям, не возвращался, и наши читатели знают, что было причиной этого. Но принц, полагая, что его отсутствие не может быть длительным, захотел, как все честолюбцы, испытать свои силы и счастье, не пользуясь ничьим покровительством и советом.
К этому побуждала его и мысль о том, что среди посетителей, несомненно, будет и Анна Австрийская, его мать, которою он был принесен в жертву и которая была так виновата перед ним. И Филипп, опасаясь, как бы не проявить естественной при таких обстоятельствах слабости, не хотел, чтобы свидетелем ее оказался тот человек, перед которым ему подобало, напротив, выставлять напоказ свою силу.
Открылись двери, и в королевскую спальню в полном молчании вошли несколько человек. Пока лакеи одевали его. Филипп не уделял ни малейшего внимания вновь вошедшим. Накануне он видел, как вел себя на малом приеме его брат Людовик. Филипп изображал короля, и делал это так, что ни в ком не возбудил ни малейшего подозрения.
И лишь по окончании туалета, надев охотничий костюм, он начал в то утро прием. Его память, а также заметки, составленные для него Арамисом, позволили ему сразу же узнать Анну Австрийскую, которую держал под руку принц, его младший брат, и принцессу Генриетту под руку с де Сент-Эньяном.
Увидев все эти лица, он улыбнулся; узнав мать — вздрогнул.
Благородное и запоминающееся лицо, измученное печалью, как бы убеждало принца не осуждать великую королеву, принесшую в жертву государству свое дитя. Он нашел свою мать прекрасной. Он знал, что Людовик XIV любит ее, но обещал себе также любить ее и вести себя так, чтобы не стать для нее жестоким возмездием, омрачающим дни ее старости.
Он посмотрел на своего брата с нежностью, которую нетрудно понять. Тот ничего у него не отнял, ничем не отравил его жизни. Будучи как бы боковой ветвью, не мешающей стволу неутомимо тянуться вверх, он нисколько не заботился о прославлении и возвеличении своей жизни. Филипп обещал себе быть по отношению к нему добрым братом: ведь этому принцу было достаточно золота, на которое покупаются удовольствия.
Он любезно кивнул де Сент-Эньяну, изо всех сил гнувшемуся в поклонах и реверансах, и, дрожа, протянул руку невестке, Генриетте, красота которой поразила его. Но он увидел в ее глазах холодок, который ему понравился, так как облегчал будущие отношения с нею.
"Насколько мне будет удобнее, — думал он, — быть ее братом, а не возлюбленным".
Единственная встреча, которой он в этот момент опасался. встреча с королевой Марией-Терезой, так как его сердце и ум, только что подвергшиеся таким испытаниям, несмотря на основательную закалку, могли бы не выдержать нового потрясения. К счастью, она не пришла.
Анна Австрийская завела дипломатический разговор о приеме, оказанном Фуке королевской фамилии. Она перемешивала враждебные выпады с комплиментами королю, вопросами о его здоровье, нежной материнской лестью и тонкими хитростями.
— Ну, сын мой, — спросила она, — изменили ли вы мнение о господине Фуке?
— Сент-Эньян, — сказал Филипп, — будьте любезны узнать, здорова ли королева.
При этих словах, первых, громко произнесенных Филиппом, легкое различие в его голосе и голосе Людовика XIV не ускользнуло от материнского слуха. Анна Австрийская пристально посмотрела на сына.
Де Сент-Эньян вышел. Филипп продолжал:
— Ваше величество, мне не нравится, когда дурно говорят о господине Фуке, вы это знаете, и вы сами хорошо отзывались о нем.
— Это верно; но ведь я только спросила, как теперь вы к нему относитесь.
— Ваше величество, — заметила Генриетта, — я всегда любила господина Фуке; он хороший человек, и притом человек отменного вкуса.
— Суперинтендант, который никогда не торгуется, — добавил, в свою очередь, принц, — и неизменно выкладывает золото, когда ни обратишься к нему.
— Каждый из нас думает лишь о себе, — сказала королева-мать, — и никто не считается с интересами государства. Господин Фуке, но ведь это неоспоримо, господин Фуке разоряет страну!
— Разве и вы, матушка, тоже, — сказал немного тише Филипп, — стали защитницей господина Кольбера?
— Что? — спросила удивленная королева.
— Право, я нахожу, что вы говорите, как давняя ваша приятельница госпожа де Шеврез.
При этом имени Анна Австрийская поджала губы и побледнела. Филипп задел львицу.
— Почему вы напоминаете мне о госпоже де Шеврез и почему вы сегодня восстановлены против меня?
Филипп продолжал:
— Разве госпожа де Шеврез не затевает нескончаемых козней против какой-нибудь из своих жертв? Разве госпожа де Шеврез недавно не посетила вас, матушка?
— Вы говорите, сударь, со мной таким образом, что мне кажется, будто я слышу вашего отца-короля.
— Мой отец не любил госпожу де Шеврез и был прав. Я тоже ее не люблю, и если она надумает явиться сюда, как бывало, под предлогом выпрашивания денег, а в действительности, чтобы сеять рознь и ненависть, то тогда…
— Тогда? — надменно переспросила Анна Австрийская, как бы сама вызывая грозу.
— Тогда, — решительно ответил молодой человек, — я изгоню из королевства госпожу де Шеврез и с ней вместе всех наперсников ее тайн и секретов.
Он не рассчитал силы, заключенной в этих страшных словах, или, быть может, ему захотелось проверить их действие, как всякому, кто, страдая никогда не покидающей его болью и стремясь нарушить однообразие ставшего привычным страдания, бередит свою рану, чтобы вызвать хотя бы острую боль.
Анна Австрийская едва не потеряла сознания; ее широко открытые, но уже ослабевшие глаза на мгновение перестали видеть; она протянула руки к младшему сыну, который тотчас же обнял ее, не боясь рассердить короля.
— Ваше величество, — прошептала она, — вы жестоки к своей матери.
— Почему же, ваше величество? — ответил Филипп. — Ведь я говорю лишь о госпоже де Шеврез, а разве моя мать предпочтет госпожу де Шеврез спокойствию моего государства и моей безопасности? Я утверждаю, что госпожа де Шеврез пожаловала во Францию, чтобы раздобыть денег, и что она обратилась к господину Фуке, предполагая продать ему некую тайну.
— Тайну? — воскликнула Анна Австрийская.
— Касающуюся хищений, якобы совершенных суперинтендантом, но это — ложь, — добавил Филипп. — Господин Фуке с возмущением прогнал ее прочь, предпочитая уважение короля всякому сговору с интриганами. Тогда госпожа де Шеврез продала свою тайну господину Кольберу, но, так как она ненасытна и ей мало тех ста тысяч экю, которые она выманила у этого приказчика, она задумала метить выше, в поисках более глубоких источников. Верно ли это, ваше величество?
— Вы осведомлены решительно обо всем, — сказала скорее встревоженно, чем разгневанно, королева.
— Поэтому, — продолжал Филипп, — я имею право не любить эту фурию, являющуюся к моему двору, чтобы чернить одних и разорять других. Если Бог потерпел, чтобы были совершены известные преступления, и скрыл их в тени своего милосердия, то я никоим образом не допущу, чтобы госпожа де Шеврез получила возможность нарушить божественные предначертания.
Эта последняя часть речи Филиппа до того взволновала королеву Анну, что Филипп пожалел ее. Он взял ее руку и нежно поцеловал; она не почувствовала, что в этом поцелуе, несмотря на сердечный бунт и обиду, было прощение восьми лет ужасных страданий.
Филипп помолчал; он дал улечься волнению, порожденному тем, что он только что высказал; спустя несколько секунд он оживленно и даже весело проговорил:
— Мы сегодня еще не уедем отсюда, у меня есть план.
Он повернулся к двери, надеясь увидеть возле нее Арамиса, отсутствие которого начинало его тяготить.
Королева-мать выразила желание возвратиться к себе.
— Останьтесь, матушка, — сказал Филипп, — я хочу помирить вас с господином Фуке.
— Но я и не враждую с господином Фуке, я только боялась его расточительности.
— Мы наведем во всем этом надлежащий порядок, и отныне суперинтендант будет у нас проявлять лишь свои хорошие качества.
— Кого разыскивает ваше величество? — спросила Генриетта, заметив, что король посматривает на дверь. Она хотела исподтишка уколоть его, так как думала, что он ждет Лавальер или письма от нее.
— Сестра моя, — ответил молодой человек, угадавший с поразительной проницательностью, для которой только теперь судьба нашла применение, тайную мысль принцессы, — я жду одного замечательного во всех отношениях человека, искуснейшего советника, которого я хочу представить собравшимся, поручив его вашим милостям. Ах, д’Артаньян, входите.
Д’Артаньян вошел.
— Что прикажете, ваше величество?
— Скажите, где ваннский епископ, ваш друг?
— Но, ваше величество…
— Я жду его, а он все не показывается. Велите его разыскать.
Д’Артаньян был поражен; впрочем, изумление его продолжалось недолго; сообразив, что Арамис, по поручению короля, тайно покинул Во, он решил, что король хочет сохранить секрет про себя.
— Ваше величество, изволите настаивать, чтобы отыскали господина д’Эрбле? — спросил он.
— Настаивать — нет, зачем же, — ответил Филипп, — он мне на так уж и нужен; но если б его все-таки отыскали…
"Я угадал!" — сказал себе д’Артаньян.
— Этот господин д’Эрбле, — заметила Анна Австрийская, — ваннский епископ — друг господина Фуке?
— Да, ваше величество, когда-то он был мушкетером.
Анна Австрийская покраснела.
— Он один из четырех храбрецов, которые в свое время совершили столько чудес.
Королева-мать тут же раскаялась в своем желании укусить; чтобы сохранить последние зубы, она прекратила этот неприятный для нее разговор.
— Каков бы ни был ваш выбор, сын мой, я уверена, что он будет великолепен.
Все склонились пред королем.
— Вы увидите, — продолжал Филипп, — глубину Ришелье без скупости Мазарини.
— Первого министра, ваше величество? — спросил испуганный принц, брат короля.
— Милый брат, я вам расскажу об этом попозже; но как странно, что господина д’Эрбле все еще нет.
Он позвал лакея и приказал:
— Пусть предупредят господина Фуке, что мне нужно побеседовать с ним. О, в вашем присутствии, — не уходите.
Де Сент-Эньян вернулся с добрыми вестями о королеве. Она осталась в постели только ради предосторожности, только ради того, чтобы иметь силы исполнить все повеления короля.
И пока повсюду искали суперинтенданта и Арамиса, новый король спокойно продолжал проходить свое испытание, и все, решительно все — члены королевской фамилии, офицеры, лакеи — видели перед собой Людовика, и только Людовика, с его жестами, голосом и привычками.
Отныне уже ничто не могло страшить узурпатора. С какой странной легкостью Провидение опрокинуло самую высокую судьбу во всем мире, чтобы поставить на ее место самую низкую и обездоленную!
Впрочем, порой Филипп чувствовал, как по сиянию его юной славы пробегает зловещая тень. Арамиса все не было.
Разговор между членами королевской фамилии прекратился как-то сам собой. Озабоченный Филипп забыл отпустить брата с принцессою Генриеттой. Они удивлялись этому и мало-помалу теряли терпение. Анна Австрийская наклонилась к своему сыну и сказала ему несколько слов по-испански.
Филипп совершенно не знал этого языка. Он побледнел перед этой неожиданной и неодолимой трудностью. Но словно гений невозмутимого Арамиса осенил его своею находчивостью. Вместо того чтобы смутиться, Филипп поднялся со своего места.
— Ну что ж! Почему вы не отвечаете мне? — сказала Анна Австрийская.
— Что за шум? — спросил Филипп и повернулся к той двери, что вела к потайной лестнице.
Послышался голос, кричавший:
— Сюда, сюда! Еще несколько ступенек, ваше величество.
— Голос господина Фуке! — сказал д’Артаньян, стоявший близ вдовствующей королевы.
— Господин д’Эрбле, должно быть, недалеко, — добавил Филипп.
Но он увидел того, кого вовсе не ожидал увидеть рядом с собой. Глаза всех обратились к дверям, в которых должен был появиться Фуке. Но появился не он.
Страшный крик раздался сразу во всех углах комнаты, мучительный крик короля и всех свидетелей этой сцены.
Никогда ни одному человеку, сколь удивительной и чудесной ни была бы его судьба, с какими бы приключениями она ни сталкивала его, не доводилось еще видеть зрелище вроде того, какое в этот момент являла собой королевская спальня. Через полузакрытые ставни проникал неяркий рассеянный свет, задерживаемый к тому же большими бархатными портьерами на тяжелой атласной подкладке.
Глаза свидетелей этой сцены мало-помалу привыкли к мягкому полумраку, и каждый скорее догадывался о присутствии всех остальных, чем отчетливо видел их. Но в таких обстоятельствах ни одна из подробностей не ускользает от внимания окружающих, и все вновь появляющееся кажется таким ярким, будто оно освещено солнцем.
Это и случилось со всеми, когда, откинув портьеру потайной двери, появился бледный и нахмуренный Людовик XIV. За ним показалось строгое и опечаленное лицо Фуке.
Королева-мать, державшая Филиппа за руку, увидев Людовика, вскрикнула в таком ужасе, как если бы перед ней предстал призрак. У принца, брата короля, голова пошла кругом, и он то и дело переводил глаза с короля, которого видел прямо перед собой, на короля, рядом с которым стоял. Принцесса сделала шаг вперед, проверяя себя, не видит ли она отражения своего деверя в зеркале.
И, действительно, такое заблуждение не было невозможным.
Оба короля, потрясенные и дрожащие (мы отказываемся описывать ужас, охвативший Филиппа), с судорожно сжатыми кулаками, мерили друг друга злобными взглядами, и глаза их были как кинжалы, вонзавшиеся в душу друг другу. Молча, задыхаясь, наклонившись вперед, они, казалось, готовились сцепиться в яростной схватке.
Неслыханное сходство двух лиц, движений, стана, вплоть до сходства в костюме, так как волею случая Людовик XIV надел в Лувре костюм из лилового бархата, — это полное тождество двух принцев, ее сыновей, окончательно перевернуло сердце Анны Австрийской. Впрочем, она еще не угадала всей правды. Бывают в жизни такие несчастья, которые никто не хочет принять за действительность. Лучше поверить в чудеса, в сверхъестественное, в то, чего никогда не бывает.
Людовик не предвидел препятствия этого рода. Он думал, что, стоит ему войти и его сразу узнают. Ощущая себя живым солнцем, он не мог допустить и мысли о том, что кто-то может быть похож на него. Он не мог представить себе, что может существовать такой факел, которого не затмило бы исходящее от него светоносное и все побеждающее сияние. Поэтому при виде Филиппа он ужаснулся, быть может, больше всех остальных, и молчание, которое он упорно хранил, и его неподвижность были не более чем предвестники яростной вспышки гнева.
Но Фуке! Кто мог бы изобразить охватившее его чувства, оцепенение, овладевшее им при виде живого портрета его властелина? Фуке подумал: "Арамис был, без сомнения, прав: пришелец — король таких же чистых кровей, как и другой, законный король, и надо было быть безумным энтузиастом, недостойным заниматься политикой, чтобы отказаться от участия в государственном перевороте, который с такой поразительной ловкостью произвел генерал иезуитского ордена".
И к тому же, думал Фуке, крови Людовика XIII и Анны Австрийской он принес в жертву кровь того же Людовика XIII и той же Анны Австрийской, честолюбию эгоистическому— честолюбие благородное, праву сохранить то, что имеешь, — право иметь. При первом же взгляде на претендента Фуке постиг всю глубину допущенной им ошибки.
Все происходившее в душе суперинтенданта осталось, разумеется, скрытым от остальных. Прошло пять минут — пять веков, и за это время два короля и члены королевской фамилии едва успели немного оправиться от пережитых потрясений.
Д’Артаньян, прислонившись к стене прямо против Фуке, пристально смотрел пред собой и не мог разобраться в происходящем. Он и сейчас не мог бы сказать, что именно породило в нем его подозрения и сомнения последнего времени, но он отчетливо видел, что они были вполне основательны и эта встреча двух Людовиков XIV должна объяснить все то в поведении Арамиса, что внушало ему подозрения.
Эти мысли, однако, все еще были покрыты густой пеленой бесконечных загадок. Все действующие лица происходившей здесь сцены были, казалось, во власти каких-то дремотных чар, еще не покинувших пробуждающееся сознание.
Вдруг Людовик, более порывистый, более властный, бросился к ставням и торопливо, разрывая портьеры, распахнул их во всю ширину. Волны яркого света залили королевскую спальню и заставили Филиппа отойти в тень, к алькову. Людовик XIV воспользовался этим движением своего несчастного брата и, обращаясь к Анне Австрийской, произнес:
— Матушка, неужели вы не решаетесь узнать вашего сына лишь потому, что никто в этой комнате не узнает своего короля?
Анна Австрийская содрогнулась всем телом и, воздев к небу руки, застыла в этом молитвенном жесте, не в силах произнести ни единого слова.
— Матушка, — тихо сказал Филипп, — неужели вы не узнаете вашего сына?
На этот раз отшатнулся Людовик XIV.
Что касается Анны Австрийской, то, пораженная в самое сердце раскаяньем, она утратила равновесие, покачнулась и, так как никто не пришел ей на помощь — настолько всех охватило оцепенение, — со слабым стоном упала в стоящее за ней кресло.
Людовик не мог дольше выносить это зрелище и этот позор. Он бросился к д’Артаньяну, который, хотя и стоял прислонившись к косяку двери, тоже начал пошатываться, так как и у него закружилась от всего происходящего голова.
— Ко мне, мушкетер! — крикнул король. — Посмотрите нам обоим в лицо, и вы увидите, который из нас бледнее.
Этот крик словно разбудил д’Артаньяна, и в нем проснулось повиновение. Встряхнув головой, он, теперь уже не колеблясь, направился прямо к Филиппу и, положив на его плечо руку, сказал:
— Сударь, вы арестованы.
Филипп не поднял глаз к небу, не сдвинулся с места, к которому как бы прирос; он только смотрел, не отрываясь, на короля, своего брата. В гордом молчании упрекал он его во всех своих прошлых несчастьях, во всех будущих пытках. Король почувствовал, что он бессилен против этого языка души; он опустил глаза и быстро вышел из комнаты, увлекая с собою невестку и младшего брата и оставив мать, распростертую в трех шагах от того из ее сыновей, которого она вторично дала приговорить к смерти. Филипп подошел к Анне Австрийской и сказал ей нежным, взволнованным голосом:
— Не будь я вашим любящим сыном, я бы проклял вас, матушка, за все несчастья, что вы причинили мне.
Д’Артаньян почувствовал дрожь во всем теле. Он почтительно поклонился юному принцу и, не подымая головы, произнес:
— Простите меня, монсеньер, но я солдат и присягал на верность тому, кто только что удалился отсюда.
— Благодарю вас, господин д’Артаньян. Но что с господином д’Эрбле?
— Господин д’Эрбле в безопасности, монсеньер, — прозвучал голос в глубине комнаты, — и, пока я жив и свободен, ни один волос не упадет с его головы.
— Господин Фуке! — промолвил, грустно улыбаясь, Филипп.
— Простите меня, монсеньер, — обратился к нему Фуке, становясь перед ним на колено, — но тот, кто только что вышел, был моим гостем.
— Вот это друзья, это сердца, — прошептал со вздохом Филипп. — Они побуждают меня любить этот мир. Ступайте, господин д’Артаньян, ведите меня, куда приказывает вам долг.
Но в мгновение, когда капитан мушкетеров собирался уже переступить порог комнаты, Кольбер вручил ему приказ короля и тотчас же удалился. Д’Артаньян прочел этот приказ и в бешенстве смял бумагу.
— Что там написано? — спросил принц.
— Читайте, монсеньер, — сказал в ответ капитан мушкетеров.
Филипп прочитал несколько строк, наспех написанных рукой Людовика:
"Приказ господину д ’Артанъяну отвезти узника на остров
Сент-Маргерит. Закрыть ему лицо железной маской. Под страхом смерти воспретить узнику снимать ее".
— Это справедливо, — проговорил Филипп со смирением. — Я готов.
— Арамис был прав, — шепнул Фуке мушкетеру, — это такой же настоящий король, как тот.
— Этот лучше, — отвечал д’Артаньян, — только ему не хватает вас и меня.

VI
ПОРТОС СЧИТАЕТ,
ЧТО СКАЧЕТ ЗА ГЕРЦОГСКИМ ТИТУЛОМ

Арамис и Портос. используя предоставленное им Фуке время, неслись с такой быстротой, что ими могла бы гордиться французская кавалерия. Портос не очень-то понимал, чего ради его заставляют развивать подобную скорость. но так как он видел, что Арамис яростно шпорит коня, то и он бешено шпорил своего.
Таким образом, между ними и Во вскоре оказалось двенадцать льё. Здесь им пришлось сменить коней и позаботиться о подставах. Во время этой непродолжительной передышки Портос решился деликатно расспросить Арамиса.
— Тсс! — ответил ему Арамис. — Знайте только одно: наша фортуна зависит от нашей скорости.
И Портос устремился вперед, как если б он все еще был мушкетером 1626 года без гроша за душой. Это магическое слово "фортуна" для человеческого слуха всегда что-нибудь да означает. Оно обозначает "достаток" для тех, у кого нет ничего, оно обозначает "излишек" для тех. у кого есть достаток.
— Меня сделают герцогом, — вслух произнес Портос. хотя и говорил сам с собою.
— Возможно, — ответил, горько усмехаясь. Арамис. который расслышал слова Портоса, потому что тот в этот момент обгонял его.
Г олова Арамиса пылала: напряжение тела все еще не превозмогло в нем душевного напряжения. Все, что может породить безудержный гнев, острая, не стихающая ни на мгновение зубная боль, все, какие только возможны, проклятия и угрозы — все это рычало, корчилось, вопило в мыслях поверженного прелата.
На его лице отчетливо проступали следы этой жестокой борьбы. Здесь, на большой дороге, никем не стесняемый, он мог, по крайней мере, отдаться своим чувствам, и он не лишал себя удовольствия сыпать проклятия при каждом промахе своей лошади и каждой рытвине на дороге. Бледный, то обливаясь горячим потом, то пронизываемый ледяным ознобом, он нещадно стегал свою лошадь и бил ее шпорами до крови.
Портос, видя это, жалостливо вздыхал, хотя чувствительность и не была главным из его недостатков.
Так скакали они в течение долгих восьми часов, пока не прибыли в Орлеан.
Было четыре часа пополудни. Взвесив еще раз свои дорожные впечатления, Арамис пришел к выводу, что пока погони можно не опасаться.
В самом деле, ведь было бы совершенно невероятным, чтобы отряд, способный совладать с ним и Портосом, имел в своем распоряжении столько подстав, сколько необходимо для преодоления сорока льё за восемь часов. Таким образом, даже допуская возможность погони, беглецы, по крайней мере, на пять часов опережали преследователей.
Арамис подумал, что позволить себе отдохнуть не было бы, пожалуй, таким уже безрассудством, но продолжать путь все же лучше. Еще двадцать с небольшим льё такой скачки, и тогда уж никто, даже сам д’Артаньян, не сможет настигнуть врагов короля.
Итак, Арамис, к огорчению Портоса, снова уселся в седло. Так продолжали они скакать до семи часов вечера. Оставался лишь один перегон до Блуа.
Но тут непредвиденная помеха встревожила Арамиса. На почте не было лошадей.
Прелат задал себе вопрос, какие адские происки его смертельных врагов отняли у него средство отправиться дальше, у него, который никогда не считал случайность дланью всемогущего Бога, у него, который всегда находил причину для следствия; он склонен был скорее считать, что отказ дать лошадей, в этот час, в этих местах, был вызван распоряжением, полученным свыше и отданным с целью остановить, пресечь бегство того, кто возводит на престол и низлагает с престола королей Франции.
Но, когда он собирался уже вспылить, чтобы добиться лошадей или хотя бы объяснения, почему их нет, ему пришла в голову счастливая мысль.
— Я не поеду в Блуа, — сказал он, — и мне не нужно подставы до следующей станции. Дайте мне двух лошадей, чтобы я мог навестить одного дворянина, моего старого друга. Его поместье совсем рядом с вами.
— А позвольте узнать, как зовут этого дворянина? — спросил хозяин почтового двора.
— Граф де Да Фер.
— О, — произнес хозяин, почтительно снимая шляпу, — это достойнейший дворянин! Но как ни велико мое желание угодить ему, я не в силах дать вам двух лошадей. Все мои лошади наняты герцогом де Бофором.
— Ах! — воскликнул обманутый и этой надеждой Арамис.
— Впрочем, если вы пожелаете воспользоваться моей тележкой, я велю заложить в нее старую слепую лошадку, и она доставит вас к графу.
— Я заплачу луидор, — сказал Арамис.
— Нет, сударь, достаточно и экю; именно столько платит мне господин Гримо, управляющий графа, когда берет у меня тележку, и я не хочу, чтобы граф мог упрекнуть меня в том, что я вынудил его друга заплатить чересчур дорого.
— Как вам угодно, и особенно как будет угодно графу, которого я никоим образом не хотел бы сердить. Получайте положенный вам экю, но ведь никто не возбраняет мне добавить еще луидор за вашу удачную мысль.
— Разумеется, — ответил обрадованный хозяин.
И он сам запряг свою старую лошадь в скрипучую двуколку.
Любопытную фигуру представлял собою во время этого разговора Портос. Он вообразил, будто разгадал тайну, и ему не терпелось поскорее тронуться в путь; во-первых, потому, что свидание с Атосом было ему чрезвычайно приятно, и, во-вторых, потому, что он рассчитывал найти у него и славную постель, и не менее славный ужин.
Когда все приготовления были закончены, хозяин позвал одного из своих работников и велел ему отвезти путешественников в Ла Фер.
Портос с Арамисом уселись в тележку, и Портос шепнул на ухо своему спутнику:
— Я понимаю, теперь я все понимаю.
— Вот как! Но что же вы поняли, друг мой?
— Мы везем Атосу какое-нибудь важное предложение его величества короля.
Арамис ответил нечто нечленораздельное.
— Не говорите мне ничего больше, — продолжал простодушный Портос, стараясь уравновесить тележку, чтобы избежать лишней тряски, — не говорите, я и так угадаю.
— Отлично, друг мой, отлично! Угадывайте, угадывайте!
Они приехали к Атосу в девять часов вечера. На небе ярко сияла луна. Этот чарующий лунный свет приводил Портоса в чрезвычайное восхищение, но почти в такой же мере был не по душе Арамису. Каким-то брошенным вскользь замечанием он выразил свое неудовольствие по этому поводу.
— Да, да, я понимаю вас. Ведь ваше поручение — тайное.
Это были последние слова, произнесенные Портосом. Возница перебил его сообщением:
— Вот мы и приехали, господа.
Портос и его спутник вылезли из тележки у дверей небольшого замка.
Здесь нам предстоит снова встретиться с Атосом и Бражелоном, исчезнувшими из Парижа после того, как открылась неверность мадемуазель Лавальер.
Если есть слово истины, то оно гласит следующее: великие печали заключают в себе зерно утешения.
Мучительная рана, от которой страдал Рауль, сблизила отца с сыном, и одному Богу ведомо, насколько ласковыми и нежными были утешения, изливавшиеся с красноречивых уст и из благородного сердца Атоса. Рана не зарубцовывалась, и Атос в тесном общении с сыном, приоткрывая завесу над своим прошлым и сопоставляя свою жизнь с жизнью Рауля, заставил его понять, что страдание от первой неверности неизбежно в человеческой жизни, и кто когда-либо любил, тому оно отлично знакомо.
Часто Рауль, слушая отца, не слышал его. Ведь ничто не может заменить влюбленному сердцу воспоминаний и мыслей о том, кого оно любит. И когда это случалось, Рауль отвечал отцу:
— Все, о чем вы, отец, говорите, — сущая правда, я знаю, что никто так не страдал, как вы, но вы человек слишком большого ума, и вам пришлось вынести слишком много, и вы должны понять и простить слабость тому, кто страдает впервые. Я плачу страданию эту неизбежную дань. Но это никогда больше не повторится. Позвольте же мне отдаться скорби до полного самозабвения, до того, чтобы, погрузившись в нее, потерять даже рассудок.
— Рауль, Рауль! — укоризненно говорил Атос.
— Никогда не привыкну я к мысли, что Луиза— самая чистая, самая добродетельная из всех женщин, какие только существуют на свете, — могла так коварно обмануть того, кто был так честен с нею и кто ее так любил! Никогда я не смирюсь с мыслью, что она, сбросив с себя личину нежности и добродетели, оказалась на деле лживой и распутной. Луиза — падшая! Луиза— развратница! Ах, граф, для меня это гораздо страшнее, гораздо ужаснее, чем несчастный Рауль, чем Рауль покинутый!
В этих случаях Атос прибегал к героическим средствам. Он защищал Луизу, оправдывая ее поступок любовью. Женщина, уступившая королю лишь потому, что он не кто иной, как король, — только такая женщина заслуживает того, чтобы ее называли развратной. Но Луиза любит Людовика; оба они еще совсем дети и забыли: он — о своем положении, она — о своих клятвах. Если человек любит, ему прощается решительно все.
— Помните об этом, Рауль. А они искренне любят друг друга.
И после подобного удара кинжалом по зияющей ране любимого сына Атос тяжко вздыхал, а Рауль… Рауль убегал в чащу леса или скрывался у себя в комнате, откуда выходил через час белый как полотно, но спокойный.
Так проходили дни, последовавшие за той бурной сценой, во время которой Атос так сильно задел неукротимую гордость Людовика. Разговаривая с Раулем, Атос ни разу не вспомнил о ней; он не рассказал Раулю и подробностей своего полного достоинства разрыва с королем, хотя, быть может, его рассказ и утешил бы юношу, показав ему в унижении его врага и соперника. Атос не хотел, чтобы оскорбленный влюбленный забыл об уважении, которое должно воздавать королю.
И когда Бражелон, пылкий, озлобленный, мрачный, говорил с презрением о ценности королевского слова и о нелепой вере, с какою иные безумцы относятся к обещаниям, брошенным с высоты трона; когда он, минуя целые два столетия с быстротой птицы, проносящейся над проливом, чтобы из одной части света попасть в другую, предсказывал, что придет время, когда короли будут казаться ничтожнее обыкновенных людей, Атос отвечал ему спокойно и убедительно:
— Вы правы, Рауль, и то, о чем вы говорите, непременно произойдет: короли утратят свой ореол, как звезды теряют свой блеск, когда истекает их время. Но когда придет этот час, нас уже давно не будет. И помните хорошенько о том, о чем я сейчас скажу: в нашем мире всем — мужчинам, женщинам и королям — надлежит жить настоящим; что же касается будущего, то в будущем мы должны жить лишь для Бога.
Вот о чем разговаривали, как всегда, Атос и Рауль, меряя шагами длинную липовую аллею в парке, примыкающем к замку, когда прозвенел колокольчик, которым обычно возвещали обед или прибытие гостя. Машинально, не обращая внимания на звон колокольчика, они повернули к дому и. дойдя до конца аллеи, столкнулись с Портосом и Арамисом.

VII
ПОСЛЕДНЕЕ ПРОЩАНИЕ

Рауль вскрикнул от радости и нежно прижал Портоса к груди. Арамис и Атос поцеловались по-стариковски. Сразу же после этих объятий Арамис заявил:
— Мы к вам ненадолго, друг мой.
— А! — произнес граф.
— Только чтобы успеть рассказать вам о моем счастье, — добавил Портос.
— А! — произнес Рауль.
Атос молча взглянул на прелата, мрачный вид которого явно не гармонировал с радужным настроением Портоса.
— Какая же у вас радость? — спросил, улыбаясь Рауль.
— Король жалует меня герцогским титулом. — таинственно прошептал Портос, наклонившись к уху Рауля. Но шепот Портоса был больше похож на рев зверя.
Атос услышал эти слова, и у него вырвалось восклицание. Арамис вздрогнул.
Прелат взял Атоса под руку и, попросив разрешения у Портоса поговорить несколько минут наедине с графом. сказал:
— Дорогой Атос. я в великой печали.
— В печали? Ах, дорогой друг'
— Вот в двух словах: я устроил заговор против короля. этот заговор не удался, и в настоящий момент за мной, несомненно, гонятся по пятам.
— За вами гонятся?.. Заговор?.. Что вы говорите, друг мой?
— Печальную истину. Я погиб.
— Но Портос… этот герцогский титул… что это значит?
— Это и мучит меня больше всего другого, это и есть моя самая глубокая рана. Веря в безусловный успех моего заговора, я вовлек в него и беднягу Портоса. Он вошел в него весь целиком — вам, впрочем, и без меня известно, как делает Портос подобные вещи, — отдавая ему все свои силы и решительно ничего не зная о сути дела, и теперь он виноват так же, как и я, и погибнет так же, как погибну я.
— Боже мой!
И Атос повернулся к Портосу, который ответил ему ласковой улыбкой.
— Но я должен изложить все по порядку. Выслушайте меня, — попросил Арамис.
И он рассказал известную нам историю.
Пока Арамис говорил, Атос несколько раз ощущал, что у него на лбу выступает испарина.
— Это было великим замыслом, — сказал он, — но и великой ошибкой.
— За которую я жестоко наказан, Атос.
— Поэтому я и не высказываю полностью своих мыслей.
— Выскажите же их, прошу вас.
— Это преступление.
— Ужасное, я это знаю. Оскорбление величества.
— Портос, бедный Портос!
— Но что же я должен был делать? Успех, как я уже говорил, был обеспечен.
— Фуке — порядочный человек.
— А я, я глупец, что так неверно судил о нем, — сказал Арамис. — О, мудрость людская! Ты гигантская мельница, которая перемалывает весь мир, и вдруг в один прекрасный день эта мельница останавливается, потому что неведомо откуда взявшаяся песчинка попадает в ее колеса.
— Скажите — твердейший алмаз, Арамис. Но несчастье свершилось. Что же вы предполагаете делать?
— Я увезу Портоса с собой. Король никогда не поверит, что этот добрейший человек действовал бессознательно; он никогда не поверит, что, поступая так, Портос пребывал в полной уверенности, будто служит своему королю. Оставайся он здесь, ему пришлось бы заплатить за мою ошибку своей головой. Допустить этого я не могу.
— Куда же вы везете его?
— Сперва на Бель-Иль. Это надежнейшее убежище. А дальше… Дальше у меня будет море, будет корабль, чтобы переправиться в Англию, где я располагаю большими связями…
— Вы? В Англию?
— Да. Или в Испанию, где связей у меня еще больше.
— Но, увозя Портоса, вы его разоряете, потому что король, несомненно, конфискует его имущество.
— Обо всем я подумал заранее. Оказавшись в Испании, я найду способ помириться с Людовиком Четырнадцатым и вернуть Портосу монаршее благоволение.
— Вы пользуетесь, Арамис, как я могу заключить, очень большим влиянием, — скромно заметил Атос.
— Да, большим… и я готов служить интересам моих друзей.
Атос с Арамисом обменялись искренним рукопожатием.
— Благодарю вас, — сказал Атос.
— И раз мы заговорили об этом… Ведь и вы, Атос, имеете основание быть недовольным нынешним королем. У вас, а особенно у Рауля, достаточно причин жаловаться на короля. Так последуйте нашему с Портосом примеру. Приезжайте к нам на Бель-Иль. А там посмотрим… Клянусь честью, что не позднее, чем через месяц, между Францией и Испанией вспыхнет война, и причиной ее будет этот несчастный сын Людовика Тринадцатого, который вместе с тем и испанский инфант и с которым Франция поступает до последней степени бесчеловечно. А так как Людовик Четырнадцатый не захочет войны, возникшей по этой причине, я гарантирую вам, что он согласится на мировую, в результате которой Портос и я станем испанскими грандами, а вы — герцогом Франции, поскольку вы и теперь уже гранд испанского королевства. Желаете ли вы всего этого?
— Нет, пусть лучше король будет виноват предо мной, чем я перед ним. Мой род испокон веку почитал себя вправе притязать на превосходство над королевским родом, и это составляло предмет его гордости. Если я последую вашим советам, я поставлю себя в положение человека, обязанного Людовику. Я приобрету земные блага, но утрачу сознание своей правоты перед ним.
— В таком случае, Атос, я хотел бы от вас двух вещей: оправдания моего поведения…
— Да, я оправдываю его, если вы и впрямь ставили своей целью отомстить угнетателю за слабого и угнетенного.
— Этого мне более чем достаточно, — сказал Арамис; темнота ночи скрыла краску, выступившую у него на лице. — И еще: дайте мне двух лошадей, и получше, чтобы добраться до следующей станции; на ближайшей к вам мне отказали в них под предлогом, что все лошади наняты проезжающим по вашим краям герцогом де Бофором.
— Вы получите лошадей, Арамис; прошу вас позаботиться о Портосе.
— О, на этот счет будьте спокойны. Еще одно слово: считаете ли вы, что, скрывая от него истину, я поступаю правильно и как подобает порядочному человеку?
— Раз несчастье уже свершилось, да; ведь король все равно не простил бы ему. Кроме того, у вас есть поддержка в лице Фуке, который никогда не покинет вас, так как и он, сколь бы героическим ни был его поступок, сильно скомпрометирован этим делом.
— Вы правы. И поскольку сесть на корабль и уехать из Франции было бы равносильно признанию, что я боюсь за себя и считаю себя виновным, я решил остаться на французской земле. Но Бель-Иль будет для меня такой землей, какой я пожелаю: английской, испанской иль папской — все зависит лишь от того, какой флаг я там подниму.
— Как это так?
— Я успел укрепить Бель-Иль, и никому его не занять, пока я защищаю его. И затем, вы заметили, существует еще Фуке. На Бель-Иль не нападут до тех пор, пока не будет приказа, скрепленного его подписью.
— Это верно, но все же будьте благоразумны. Король хитер, и в его руках сила.
Арамис усмехнулся.
— Прошу вас позаботиться о Портосе, — продолжал с какой-то холодной настойчивостью Атос.
— Все, что произойдет со мной, граф, — тем же тоном отвечал Арамис, — произойдет и с нашим братом Портосом.
Атос пожал Арамису руку и, подойдя к Портосу, с жаром поцеловал его.
— А ведь я родился счастливцем, не так ли? — прошептал Портос, кутаясь в плащ.
— Поедем, друг мой, — поторопил его Арамис.
Рауль ушел вперед распорядиться относительно лошадей.
Еще через несколько минут друзья распрощались. Арамис и Портос направились к лошадям. Атос, смотря на друзей, готовых пуститься в неведомый путь, почувствовал, что глаза его заволакивает какая-то пелена и на сердце его легла невыносимая тяжесть.
"Как странно, — подумал он, — откуда у меня такое неудержимое желание еще раз обнять Портоса?!"
В этот момент Портос обернулся. Поймав на себе взгляд Атоса, он устремился к нему, широко раскрыв объятия. И они обнялись столь же пылко, как обнимались когда-то в молодости, когда их сердца были горячими и жизнь была полна счастья.
Портос сел в седло. Подошел к Атосу и Арамис, и они тоже крепко обнялись напоследок.
Атос видел, как белые плащи всадников, мелькавшие на большой дороге, с каждым мгновением становились все менее и менее четкими. Похожие на двух призраков, всадники поднимались, казалось, все выше и выше, и все росли и росли, пока наконец не исчезли, но не в тумане, а там, где дорога пошла под уклон. Казалось, будто в стремительном скачке они взлетели вверх и растворились в воздухе, словно пар.
Атос с тяжелым сердцем направился к дому.
— Рауль, — сказал он, обращаясь к сыну, — что-то подсказывает мне, что я видел их в последний раз.
— Меня нисколько не удивляет, что вам пришла в голову подобная мысль; мгновение назад то же самое подумал и я, и мне тоже кажется, что я никогда уже не увижу господина дю Валлона и господина д’Эрбле.
— О, вы говорите об этом как человек, которого удручает совсем иное: сейчас все, решительно все предстает перед вами в черном свете; но вы молоды, и если вам и в самом деле не доведется больше увидеть этих старых друзей, то это случится лишь потому, что их не будет в том мире, в котором вам предстоит жить еще долгие годы. Тогда как я…
Рауль чуть-чуть покачал головой и с нежностью прижался к плечу отца. Ни тот ни другой не нашли больше ни одного слова, так как сердца их были переполнены до краев.
Внезапно топот многочисленных лошадей и голоса на дороге в Блуа привлекли их внимание. Они увидели верховых, весело потрясавших факелами, свет которых мелькал между деревьями, и время от времени придерживавших коней, чтобы не отрываться от следовавших за ними всадников Эти огни, шум, пыль столбом от дюжины лошадей в богатых чепраках и нарядной сбруе — все это составляло странный контраст с глухим и мрачным исчезновением двух расплывшихся в воздухе призраков — Портоса и Арамиса.
Атос вернулся к себе. Но не успел он еще дойти до цветника, как ворота замка загорелись, казалось, пламенем. Факелы застыли на месте и как бы зажгли дорогу. Раздался крик: "Герцог де Бофор!"
Атос бросился к дверям своего дома.
Герцог уже сошел с лошади и оглядывался вокруг.
— Я здесь, монсеньер, — сказал Атос.
— А, добрый вечер, дорогой граф, — произнес герцог с той сердечностью, которая подкупала сердца всех встречавшихся с ним. — Не слишком ли поздно даже для друга?
— Входите, ваша светлость, входите.
Опираясь на руку Атоса, герцог де Бофор прошел в дом. За ними туда же последовал и Рауль, скромно шагавший сзади вместе с офицерами герцога, среди которых у него были друзья.

VIII
ГЕРЦОГ ДЕ БОФОР

Герцог обернулся в тот самый момент, когда Рауль, желая оставить его с Атосом наедине, закрывал дверь и собирался перейти вместе с офицерами в соседнюю залу.
— Это тот юноша, которого так расхваливал принц? — спросил де Бофор.
— Да, это он.
— По-моему, он настоящий солдат! Он здесь не лишний, пусть останется с нами.
— Оставайтесь, Рауль, раз монсеньер разрешает, — сказал Атос.
— Как он красив и статен! — продолжал герцог. — А вы мне дадите его, если я попрошу вас об этом, сударь?
— Что вы хотите сказать, монсеньер?
— Ведь я заехал проститься с вами. Разве вам неизвестно, кем я в скором времени стану?
— Вероятно, тем, кем вы были всегда, монсеньер, то есть храбрым принцем и отменным дворянином.
— Я становлюсь африканским принцем и бедуинским дворянином. Король посылает меня покорять арабов.
— Что вы, монсеньер!
— Это странно, не так ли? Я, чистокровный парижанин, я, король предместий (меня ведь прозвали рыночным королем), я перехожу с площади Мобер к подножию минаретов Джиджелли; из фрондера я превращаюсь в искателя приключений.
— О, монсеньер, если бы не вы сами говорили об этом…
— Вы б не поверили, разве не так? Все же вам придется поверить, и давайте простимся. Вот что значит обрести вновь королевскую милость.
— Милость?
— Да. Вы улыбаетесь. Ах, дорогой граф, знаете ли вы, почему я принял подобное назначение?
— Потому что слава для вашей светлости превыше всего.
— Какая там слава — отправляться за море, чтобы стрелять из мушкета по дикарям! Нет, там не найду я славы, и всего вероятнее, что меня ожидает там нечто другое… Но я неизменно хотел и продолжаю хотеть, чтобы жизнь моя, слышите, граф, чтобы жизнь моя заблистала еще и этой гранью, после того как пятьдесят долгих лет она излучала самый причудливый блеск. Ведь посудите-ка сами, разве не странно родиться сыном короля, воевать с королями, считать себя одним из могущественнейших людей своего века, никогда не терять собственного достоинства, походить на Генриха Четвертого, быть великим адмиралом французского королевства — и поехать за смертью в Джиджелли ко всем этим туркам, маврам и сарацинам?
— Монсеньер, вы так упорно настаиваете на этом, — сказал смущенный словами Бофора Атос. — С чего это вы решили, что столь блистательная судьба оборвется в этом жалком углу?
— Неужели вы думаете, справедливый и доверчивый человек, что, если меня отправляют в Африку под таким смехотворным предлогом, я не постараюсь выйти из этого смешного положения с честью? И не заставлю говорить о себе? А чтобы заставить говорить о себе, когда есть принц, есть Тюренн и еще несколько моих современников, могу ли я, адмирал Франции, сын Генриха Четвертого и король Парижа, сделать что-либо иное, кроме того, чтобы подставить свой лоб под пулю? Черт возьми! Уверяю вас, об этом, будьте спокойны, несомненно, заговорят. Я буду убит назло и вопреки всем на свете. Если не там, то где-нибудь в другом месте.
— Монсеньер, что за чрезмерное преувеличение! А в вашей жизни чрезмерной была только храбрость!
— Черт возьми, дорогой друг, это не храбрость, настоящая храбрость — это ехать за море навстречу цинге, дизентерии, саранче и отравленным стрелам, как мой предок Людовик Святой. Кстати, известно ли вам, что эти бездельники пользуются отравленными стрелами и посейчас? И потом, я об этом думаю уже очень давно. А вы знаете, если я хочу чего-нибудь, то хочу очень сильно.
— Вы пожелали покинуть Венсен, монсеньер?
— Да, и вы мне помогли в этом, друг мой; кстати, я оборачиваюсь во все стороны и не вижу моего старого приятеля Вогримо. Как он и что он?
— Вогримо и доныне — почтительный слуга вашей светлости, — сказал, улыбаясь, Атос.
— У меня с собой для него сто пистолей, которые я привез как наследство. Мое завещание сделано.
— Ах, монсеньер, монсеньер!
— И вы понимаете, что если б увидели имя Гримо в моем завещании…
Герцог расхохотался. Затем, обратившись к Раулю, который с начала этой беседы погрузился в раздумье, он живо сказал:
— Молодой человек, я знаю, что здесь есть вино, именуемое, если не ошибаюсь, Вувре…
Рауль торопливо вышел, чтобы распорядиться относительно угощения герцога. Бофор взял Атоса за руку и спросил:
— Что вы хотите с ним делать?
— Пока ничего, монсеньер.
— Ах да, я знаю; со времени страсти короля к… Лавальер.
— Да, монсеньер.
— Значит, все это правда?.. Я, кажется, знавал ее некогда, эту маленькую прелестницу Лавальер. Впрочем, она, сколько помнится, не так уж хороша.
— Вы правы, монсеньер, — ответил Атос.
— Знаете ли, кого она мне чем-то напоминает?
— Она напоминает кого-нибудь вашей светлости?
— Она похожа на одну очень приятную юную девушку, мать которой жила возле рынка.
— А, а! — улыбнулся Атос.
— Хорошие времена! — добавил Бофор. — Да, Лавальер напоминает мне эту милую девушку.
— У которой был сын, не так ли?
— Кажется, да, — ответил герцог с той наивной беспечностью и великолепной забывчивостью, интонации которых передать невозможно. — А вот бедняга Рауль, он бесспорно ваш сын, не так ли?
— Да, монсеньер, он бесспорно мой сын.
— Бедный мальчик оскорблен королем и очень страдает.
— Он делает нечто большее, монсеньер, он сдерживает порывы своей души.
— И вы позволите ему тут закоснеть? Это нехорошо. Послушайте, дайте-ка его мне.
— Я хочу его сохранить при себе, монсеньер. У меня только он один на всем свете, и пока он захочет оставаться со мной…
— Хорошо, хорошо, — сказал герцог, — и все же я быстро привел бы его в чувство. Уверяю вас, он из того теста, из которого делаются маршалы Франции.
— Возможно, монсеньер, но ведь маршалов Франции назначает король; Рауль же ничего не примет от короля.
Беседа прервалась, так как в комнату возвратился Рауль. За ним шел Гримо, руки которого, еще твердые и уверенные, держали поднос со стаканами и бутылкой вина, столь любимого герцогом.
Увидев того, кому он издавна покровительствовал, герцог живо воскликнул:
— Гримо! Здравствуй, Гримо! Как поживаешь?
Слуга отвесил низкий поклон, обрадованный не меньше своего знатного собеседника.
— Вот и встретились два старинных приятеля! — улыбнулся герцог, энергично трепля по плечу Гримо.
Гримо поклонился еще ниже и с еще более радостным выражением на лице, чем кланялся в первый раз.
— Что я вижу, граф? Почему лишь один кубок?
— Я могу пить с вашей светлостью только в том случае, если ваша светлость приглашает меня, — с благородной скромностью произнес граф де Ла Фер.
— Черт возьми! Приказав принести один этот кубок, вы были правы: мы будем пить из него как братья по оружию. Пейте же, граф, пейте первым.
— Окажите мне милость, — попросил Атос, тихонько отстраняя кубок.
— Вы чудеснейший друг, — ответил на это герцог.
Он выпил и передал золотой кубок Атосу.
— Но это еще не все, — продолжал он, — я еще не утолил жажды, и мне хочется воздать честь вот этому красивому мальчику, который стоит возле нас. Я приношу счастье, виконт, — обратился он к Раулю, — пожелайте чего-нибудь, когда будете пить из моего кубка, и черт меня побери, если ваше желание не исполнится.
Он протянул кубок Раулю, который торопливо омочил в нем свои губы и так же торопливо сказал:
— Я пожелал, монсеньер.
Глаза его горели мрачным огнем, кровь прилила к щекам; он испугал Атоса своей улыбкой.
— Чего же вы пожелали? — спросил герцог, откинувшись в кресле и передавая Гримо бутылку и затем кошелек.
— Монсеньер, обещайте мне выполнить мое пожелание.
— Разумеется, раз я сказал, то о чем же еще толковать.
— Я пожелал, господин герцог, отправиться с вами в Джиджелли.
Атос побледнел и не мог скрыть волнения.
Герцог посмотрел на своего друга как бы затем, чтобы помочь ему отпарировать этот внезапный удар.
— Это трудно, мой милый виконт, очень трудно, — добавил он не слишком уверенно.
— Простите, монсеньер, я был нескромен, — произнес Рауль твердым голосом, — но, поскольку вы сами предложили мне пожелать…
— Пожелать покинуть меня, — сказал Атос.
— О граф… неужели вы можете так думать?
— Черт возьми! — вскричал герцог. — В сущности, этот мальчуган прав. Что он будет здесь делать? Да он пропадет тут с горя!
Рауль покраснел. Герцог, все более и более увлекаясь, между тем продолжал:
— Война — разрушение; участвуя в ней, можно выиграть решительно все, потерять же только одно — жизнь. Ну что же, тем хуже!
— Потерять жизнь, то есть память, — живо вставил Рауль, — значит: тем лучше.
Увидев, что Атос встал и открывает окно, Рауль раскаялся в своих столь необдуманно сказанных словах. Атос, несомненно, пытался скрыть свои тягостные переживания. Рауль бросился к графу, но Атос уже справился со своей печалью, и когда он снова вышел на свет, лицо его было спокойно и ясно.
— Ну так как же, — спросил герцог, — едет он или не едет? Если едет, то будет моим адъютантом, будет мне сыном, граф.
— Монсеньер! — воскликнул Рауль, отвешивая герцогу низкий поклон.
— Монсеньер! — обратился к Бофору граф. — Рауль поступит руководствуясь своими желаниями.
— О нет, граф, я поступлю так, как вы того захотите, — перебил его юноша.
— Раз так, то этот вопрос будет решаться не графом и не виконтом, — сказал герцог, — а мной. Я увожу его. Морская служба, друг мой, — это великолепное будущее.
Рауль улыбнулся так горестно, что сердце Атоса сжалось, и он ответил ему суровым и непреклонным взглядом. Рауль понял отца; он взял себя в руки, и у него не вырвалось больше ни одного лишнего слова.
Увидев, что уже поздно, герцог поспешно встал и быстро проговорил:
— Я тороплюсь; но если мне скажут, что я потерял время в беседе с другом, я отвечу, что завербовал отличного новобранца.
— Простите, господин герцог, — перебил Бофора Рауль, — не говорите этого королю, ибо не королю я буду служить.
— Кому же ты будешь служить, милый друг? Теперь уж не те времена, когда можно было сказать: "Я принадлежу господину Бофору". Нет, теперь уж мы все, малые и великие, принадлежим королю. Поэтому, если ты будешь служить на моих кораблях, — никаких уловок, мой милый виконт, — ты будешь тем самым служить королю.
Атос с нетерпением ждал, какой ответ даст на этот трудный вопрос Рауль, непримиримый враг короля — своего соперника. Отец надеялся, что желание отправиться вместе с Бофором разобьется об это препятствие. Он был почти благодарен Бофору за его легкомыслие или, быть может, великодушие, благодаря которому ставился еще раз под сомнение отъезд его сына, его единственной радости.
Но Рауль все так же спокойно и твердо ответил:
— Герцог, вопрос, который вы мне задаете, я уже решил для себя. Я буду служить в вашей эскадре, раз вы оказали мне милость и согласились, чтобы я сопутствовал вам, но служить я буду владыке более могущественному, чем король Франции, — я буду служить Господу Богу.
— Богу? Но как же? — в один голос воскликнули Атос и Бофор.
— Я хочу дать обет и стать мальтийским рыцарем.
Эти слова, отчетливо и медленно произнесенные Бражелоном, падали одно за другим, словно студеные капли с черных нагих деревьев, претерпевших зимнюю бурю.
От этого последнего удара Атос пошатнулся, и даже сам герцог, казалось, заколебался. Гримо испустил глухое стенание и уронил бутылку с вином, разбившуюся на ковре, которым был застлан пол, но никто не обратил на это внимания.
Герцог де Бофор пристально посмотрел на юношу и прочел на его лице, хотя глаза того были опущены, такую решимость, которой никто не смог бы противодействовать. Что до Атоса, то он знал эту нежную и вместе с тем непреклонную душу и не надеялся отклонить ее от рокового пути, который она только что для себя избрала. Он пожал протянутую герцогом руку.
— Граф, через два дня я отправляюсь в Тулон, — сказал герцог. — Приедете ли вы повидаться со мной в Париже, чтобы сообщить ваше решение?
— Я буду иметь честь навестить вас в Париже, чтобы еще раз принести вам свою благодарность за все ваши милости, — ответил Атос.
— И, независимо от принятого ваши решения, привезите мне виконта, вашего сына, — добавил герцог, — я дал ему слово и требую от него лишь вашего разрешения.
Пролив этот бальзам на раненое отцовское сердце, герцог потрепал по плечу старину Гримо, который сверх всякой меры моргал глазами; затем он присоединился к свите, ожидавшей его у цветника.
Свежие и отдохнувшие лошади быстро умчали гостей; Атос и Бражелон остались одни. Пробило одиннадцать.
Отец и сын хранили молчание, но всякий проницательный наблюдатель угадал бы в этом молчании подавленные рыданья и жалобы. Но они оба были людьми такой необыкновенной твердости, такой закалки, что всякое движение души, которое они решили таить про себя, скрывалось в глубине их сердца и больше уже не показывалось.
Так провели они в полном молчании время до полуночи. И только часы, отбившие на колокольне двенадцать ударов, показали им. сколько минут длилось странствие, проделанное их душами в бескрайнем царстве воспоминаний о прошлом и опасений относительно будущего.
Атос поднялся первым.
— Поздно… До завтра, Рауль.
Рауль встал вслед за отцом и подошел обнять его на прощание.
Граф нежно прижал его к сердцу и сказал ему растроганным голосом:
— Итак, через два дня вы покинете меня, покинете навсегда?
— Граф, — ответил молодой человек, — я принял было решение пронзить себе сердце шпагой, но вы бы сочли меня трусом, и я от этого отказался; теперь нам приходится покинуть друг друга.
— Это вы, Рауль, покидаете меня здесь в одиночестве.
— Граф, выслушайте меня, молю вас об этом. Если я не уеду отсюда, я умру от горя и от любви. Я высчитал, сколько еще я мог бы прожить, оставаясь здесь с вами. Отправьте меня, и поскорее, или вы будете наблюдать, как я угасаю у вас на глазах, медленно умирая в родительском доме. Это сильнее, чем моя воля, сильнее, чем мои силы: ведь вы видите, что за месяц я прожил не меньше тридцати лет и что моя жизнь приходит к концу.
— Итак, — холодно произнес Атос, — вы уезжаете с намерением умереть в Африке? О, скажите мне правду, не лгите!
Рауль побледнел; он молчал какие-нибудь две-три секунды, но эти секунды тянулись для его отца как часы мучительной агонии. Наконец Рауль внезапно сказал:
— Граф, я обещал отдать себя Богу. Взамен этой жертвы — ведь я отдаю ему и свою молодость, и свободу— я буду молить его лишь об одном: чтобы он хранил меня ради вас, потому что вы, и только вы, — вот что связывает меня с этим миром. Один Бог способен вложить в меня силы не забывать, сколь многим я вам обязан и сколь ничтожно все остальное в сравнении с вами.
Атос с нежностью обнял сына.
— Вы ответили мне словами честного человека. Через два дня мы поедем к господину Бофору в Париж, и вы поступите так, как найдете необходимым.
И он медленно направился к себе в спальню.
Рауль сошел в сад; он провел всю эту ночь в липовой аллее.

IX
ПРИГОТОВЛЕНИЯ К ОТЪЕЗДУ

Атос не стал терять времени на попытки отговорить сына от принятого решения и использовал предоставленные герцогом два дня отсрочки для экипировки Рауля. Он поручил это дело Гримо, который тотчас же и принялся за него с известной читателю готовностью и рассудительностью.
Приказав своему достойному управляющему доставить вещи Рауля в Париж, как только будут закончены хлопоты с его снаряжением, Атос вместе с сыном на следующий день после посещения его замка герцогом де Бофором поехал туда же, чтобы не заставлять герцога ждать.
Возвращение в Париж, в общество тех людей, которые знали и любили его, наполнило сердце бедного молодого человека вполне понятным волнением.
Каждое знакомое лицо напоминало ему о страдании— ему, который столько страдал; или о каком-нибудь обстоятельстве его несчастной любви — ему, который так пылко любил. Приближаясь к Парижу, Рауль чувствовал, что он умирает. Приехав в Париж, он перестал ощущать, что живет. Он направился к де Гишу; ему ответили, что де Гиш у принца, брата его величества. Рауль приказал везти себя в Люксембургский дворец, и, не зная, что попал туда, где живет Лавальер, он услышал столько музыки и вдохнул в себя ароматы стольких цветов, он услышал столько беспечного смеха и увидел столько танцующих теней, что, если б его не заметила одна сердобольная женщина, он просидел бы несколько недолгих минут, унылый и бледный, в приемной под бархатною портьерой и затем ушел бы оттуда, чтобы никогда больше не возвращаться.
Войдя во дворец, Рауль не пошел дальше одной из первых приемных, с тем чтобы не сталкиваться со всеми этими полными жизни и счастья людьми, которые толпились в соседних залах.
И когда один из слуг принца, узнавший Рауля, спросил, кого, собственно, он хочет увидеть, принца или принцессу, Рауль ответил ему что-то не вполне внятное и тотчас же повалился на скамью под бархатною портьерой, глядя на часы с неподвижными стрелками.
Слуга вышел; появился другой, более осведомленный, чем первый; он спросил Рауля, не желает ли он видеть г-на де Гиша. Даже это имя не привлекло внимания бедного Рауля.
Слуга, став возле него, принялся рассказывать, что де Гиш недавно изобрел новое лото и сейчас обучает этой игре дам при дворе принца, брата его величества короля.
Рауль, раскрыв широко глаза, словно рассеянный в изображении Теофраста, ничего не ответил. Грусть его стала еще мучительнее.
С откинутой головой, ослабевшими членами и искаженным лицом сидел он, вздыхая, забытый всеми в приемной перед остановившимися часами, как вдруг в соседней гостиной зашуршало платье, послышался смех, и молодая прелестная женщина прошла мимо него, оживленно упрекая за что-то дежурного офицера.
Офицер отвечал спокойно и твердо; это была скорее любовная ссора, чем спор между придворными, — ссора, кончившаяся тем, что кавалер поцеловал даме пальчики. Вдруг, заметив Рауля, дама замолкла и, остановив офицера, сказала:
— Уходите, Маликорн, уходите; я не знала, что мы здесь не одни. Я прокляну вас навеки, если нас видели или слышали!
Маликорн не замедлил скрыться, а молодая женщина подошла сзади к Раулю и, улыбнувшись, начала:
— Сударь, вы порядочный человек… и конечно…
Она осеклась на полуслове, вскрикнула:
— Рауль! — и покраснела.
— Мадемуазель де Монтале! — проговорил Рауль, бледный как смерть.
Он встал, шатаясь, и собрался было бежать по скользкому мозаичному полу; но она поняла его скорбь и, кроме того, почувствовала в его бегстве укор или по меньшей мере подозрение. Не теряя головы ни при каких обстоятельствах, она решила, что не следует упускать возможность оправдаться пред ним, и остановила Рауля посреди галереи.
Виконт с такою сдержанностью и холодностью посмотрел на нее, что, если бы кто-нибудь оказался свидетелем этой сцены, при дворе были бы окончательно решены сомнения относительно роли Монтале в истории Рауля и Лавальер.
— Ах, сударь, — сказала она с раздражением, — ваше поведение недостойно настоящего дворянина. Мое сердце велит мне объясниться с вами, вы же компрометируете меня, оказывая даме в высшей степени неучтивый прием; вы не правы, сударь; нельзя валить в одну кучу и друзей и врагов. Прощайте!
Рауль поклялся себе никогда не говорить о Луизе, никогда не смотреть на тех, кто ее видел; он переходил в другой мир, чтобы не сталкиваться ни с чем, что видела или к чему прикасалась Луиза. Но после первого удара по самолюбию, после того как он несколько свыкся с присутствием Монтале, подруги Луизы, Монтале, напоминавшей ему башенку в Блуа и его юное счастье, все его благоразумие моментально исчезло.
— Простите меня, мадемуазель, — сказал он, — я не собираюсь, да и не мог бы иметь такого намерения, быть неучтивым с вами.
— Вы хотите поговорить со мной? — спросила она с прежней улыбкой. — Тогда пойдемте куда-нибудь, так здесь нас могут застать.
— Куда?
Она бросила нерешительный взгляд на часы, потом, подумав, сказала:
— Ко мне, у нас впереди еще целый час.
И легкая, как фея, она побежала к себе; Рауль пошел вслед за ней.
Войдя в свою комнату, она заперла дверь и, передав камеристке мантилью, обратилась к Раулю:
— Вы ищете господина де Гиша?
— Да, сударыня.
— Я попрошу его подняться ко мне, после того как мы побеседуем.
— Благодарю вас, сударыня.
— Вы на меня сердитесь?
Рауль одно мгновение смотрел на нее в упор, затем, опустив глаза, произнес:
— Да.
— Вы считаете, что я участвовала в заговоре, который привел к вашему разрыву с Луизой?
— Разрыву… — сказал он с горечью. — О сударыня, разрыва не может быть там, где никогда не было ни крупинки любви.
— Заблуждение. Луиза любила вас.
Рауль вздрогнул.
— Это не было страстью, я знаю, но она все же любила вас, и вам надо было жениться на ней до отъезда в Англию.
Рауль разразился таким мрачным смехом, что Монтале содрогнулась.
— Вам хороню так говорить, сударыня… Разве мы женимся на той, кто нам по сердцу? Вы, видимо, забываете, что в то время король уже приберегал для себя любовницу, о которой мы говорим.
— Послушайте, — продолжала молодая женщина, сжимая холодные руки Рауля в своих, — вы сами кругом виноваты: мужчина вашего возраста не должен оставлять в одиночестве женщину ее возраста.
— Значит, нет больше верности в мире, — сказал Рауль.
— Нет, виконт, — спокойно ответила Монтале. — Однако я должна вам заметить, что если бы вместо того, чтоб холодно и философски обожать Луизу, вы разбудили в ее сердце любовь…
— Довольно, прошу вас, сударыня. Я чувствую, что все вы принадлежите к другому веку, чем я. Вы умеете смеяться, и вы мило насмешничаете. А я, я любил мадемуазель Ла…
Рауль не смог произнести это имя.
— Я любил ее, я верил в нее; а теперь мы с ней в расчете: я перестал испытывать к ней чувство любви.
— О, виконт! — воскликнула Монтале, подавая ему небольшое зеркало.
— Я знаю, что вы хотите сказать, сударыня. Я изменился, не так ли? А знаете, почему? Мое лицо — зеркало моей души, и внутренне я изменился так же, как внешне,
— Вы утешились? — язвительно спросила Монтале.
— Нет, и никогда не утешусь.
— Вас не поймут, господин де Бражелон.
— Меня это нисколько не беспокоит. Сам себя я достаточно хорошо понимаю.
— Вы лаже не пытались поговорить с Луизой, не так ли?
— Я?! — вскричал молодой человек, сверкая глазами. — Я! Право, почему бы вам не посоветовать мне жениться на ней! Быть может, теперь король и согласился б на это!
И в гневе он встал.
— Я вижу, — сказала Монтале, — что вы вовсе не исцелились и что у Луизы есть еще один враг.
— Враг?
— Ведь фавориток при французском дворе не очень-то жалуют.
— Разве ей мало защиты ее возлюбленного? Она избрала себе возлюбленного такого сана, что врагам его не осилить. И потом, — добавил он с некоторой иронией после внезапной паузы, — у нее есть такая подруга, как вы.
— Я? О нет: я больше не принадлежу к числу тех, кого мадемуазель де Лавальер удостаивает своим взглядом, но…
Это но было полно угроз, от этого но забилось сердце Рауля, так как оно предвещало горе той, которую он так любил, и на этом же многозначительном но разговор был прерван довольно сильным шумом в алькове за деревянной панелью, Монтале прислушалась; Рауль уже вставал со своего места, когда в комнату, прикрыв за собой потайную дверь, спокойно вошла какая-то женщина.
— Принцесса! — воскликнул Рауль, узнав невестку короля, красавицу Генриетту.
— О я, несчастная! — прошептала Монтале, слишком поздно бросаясь навстречу принцессе. — Я ошиблась часом!
Однако она все же успела предупредить идущую прямо к Раулю принцессу:
— Господин де Бражелон, ваше высочество.
Принцесса вскрикнула и отступила.
— Ваше королевское высочество, — бойко произнесла Монтале, — вы так добры, что подумали о лотерее и…
Принцесса начинала терять присутствие духа.
Рауль, не догадываясь еще обо всем, но чувствуя, что он лишний, заторопился уйти.
Принцесса приготовилась уже что-то сказать, чтобы положить конец неловкому положению, как вдруг напротив алькова раскрылся шкаф, и из него, сияя, вышел де Гиш. Принцесса едва не лишилась чувств; чтобы устоять на ногах, она прислонилась к кровати. Никто не посмел ее поддержать. В тягостном молчании прошло несколько ужасных минут.
Рауль первый прервал его: он направился к графу, у которого от волнения дрожали колени, и, взяв его за руку, громко начал:
— Дорогой граф, скажите ее высочеству, что я бесконечно несчастлив и поэтому заслуживаю ее прощения; скажите ей, что я любил, и ужас перед предательством, жертвой которого я оказался, отвращает меня от предательства даже в самых невинных формах его. Вот почему, сударыня, — сказал он с улыбкой Монтале, — я никогда не разглашу тайну ваших свиданий с моим другом де Гишем. Добейтесь у принцессы (принцесса так великодушна и милостива), чтобы она простила также и вас, она, которая только что застала вас вместе. Ведь вы оба свободны; любите друг друга и будьте счастливы!
Принцессу охватило непередаваемое отчаяние. Несмотря на утонченную деликатность Рауля, ей было в высшей степени неприятно зависеть от его возможной нескромности. Не менее неприятно было принцессе воспользоваться лазейкой, которую предоставлял ей этот деликатный обман. Живая и нервная, она мучительно переживала и то и другое. Рауль понял ее и еще раз пришел к ней на помощь. Он склонился пред ней и совсем тихо произнес:
— Ваше высочество, через два дня я буду далеко от Парижа, а спустя две недели я буду вдали от Франции, и никто никогда меня не увидит.
— Вы уезжаете? — обрадованно спросила она.
— С герцогом де Бофором.
— В Африку? — воскликнул де Гиш. — Вы, Рауль? О мой друг, в Африку, где умирают!
И, забыв обо всем, не подумав, что его забывчивость компрометирует принцессу в еще большей мере, чем его появление в комнате Монтале, он сказал:
— Неблагодарный, вы даже не посоветовались со мной!
И он обнял Рауля.
В это время с помощью Монтале принцесса исчезла, а за нею исчезла и сама Монтале.
Рауль провел рукою по лбу и улыбнулся:
— Все это я видел во сне!
Затем, обратившись к де Гишу, он продолжал:
— Друг мой, я ничего не стану таить от вас, ведь вы избраны моим сердцем: я еду туда умирать, и ваша тайна— не пройдет и года — умрет вместе со мной.
— О, Рауль! Вы же мужчина!
.— Знаете ли вы мою мысль, де Гиш? Я думаю, что, лежа в могиле, я буду более живым, чем сейчас, в этот последний месяц. Ведь мы христиане, друг мой, а я не мог бы отвечать за свою душу, если б такое страдание продолжалось и дальше.
Де Гиш хотел возразить, но Рауль перебил его:
— Обо мне больше ни слова; вот вам, дорогой друг, совет, и это гораздо важнее. Вы рискуете больше, чем я, так как вас любят.
— О…
— Мне бесконечно приятно, что я могу говорить с вами так откровенно. Остерегайтесь Монтале.
— Она добрый друг.
— Она была подругой… той… кого вы знаете, и погубила ее из тщеславия.
— Вы ошибаетесь.
— А теперь, когда она погубила ее, она хочет отнять у нее единственное, что извиняет ее предо мною, — ее любовь.
— Что вы хотите сказать?
— То, что против любовницы короля — заговор, и этот заговор в доме принцессы.
— Вы так думаете?
— Я убежден.
— И Монтале во главе этого заговора?
— Считайте ее наименее опасной из тех, кто может повредить… той, другой.
— Объяснитесь, друг мой, и если я смогу вас понять…
— В двух словах: было время, когда принцесса ревниво следила за королем.
— Я это знаю…
— О, не бойтесь, де Гиш, вас любят, вас любят; чувствуете ли вы цену двух этих слов? Они означают, что вы можете ходить с поднятой головой, что вы можете спокойно спать по ночам, что вы можете благодарить Бога каждое мгновение вашей жизни! Вас любят — это значит, что вы можете позволить себе выслушать все, решительно все, даже совет вашего друга, который хочет уберечь ваше счастье. Вас любят, де Гиш, вас любят! Вам не будут знакомы ужасные ночи, бесконечные ночи, которые проводят с сухими глазами и истерзанным сердцем несчастные, обреченные на смерть. Ваш век будет долгим, если вы будете поступать как скупец, который настойчиво, мало-помалу, собирает бриллианты и золото. Вас любят! Разрешите же мне сказать вам по-дружески, как следует поступать, чтобы вас любили всегда.
Де Гиш некоторое время смотрел в упор на несчастного юношу, полубезумного от отчаяния. И в его душе промелькнуло нечто вроде стыда за свое счастье.
Рауль понемногу брал себя в руки; его лихорадочное возбуждение сменилось привычной для него бесстрастностью в голосе и в чертах лица.
— Заставят страдать, — сказал он, — ту, чье имя я уже не в силах произнести. Поклянитесь же мне, что вы не только не будете содействовать этому, но защитите ее так же, как я сам защищал бы ее.
— Клянусь, — ответил де Гиш.
— Ив тот же день, когда вы окажете ей какую-нибудь важную для нее услугу, в тот день, когда она будет благодарить вас, обещайте мне, что вы скажете ей: "Сударыня, я сделал вам добро по просьбе господина де Бражелона, которому вы принесли столько зла".
— Клянусь! — прошептал тронутый словами Рауля де Гиш.
— Вот и все. Прощайте. Завтра или, может быть, послезавтра я уезжаю в Тулон. Если у вас есть несколько свободных часов, подарите их мне.
— Все, все мое время — ваше!
— Благодарю вас.
— Что вы сейчас собираетесь делать?
— Я отправляюсь к Планше, где мы надеемся, граф и я, увидеть шевалье д’Артаньяна. Я хочу обнять его перед отъездом. Он порядочный человек и любил меня. Прощайте, дорогой друг. Вас, наверное, ждут. А когда вы захотите повидаться со мной, вы найдете меня у графа. Прощайте!
Молодые люди поцеловались. Кто увидел бы их в этот момент, тот не преминул бы сказать, указав на Рауля:
— Этот человек поистине счастлив.

X
ОПИСЬ ПЛАНШЕ

В отсутствие Рауля, побывавшего, как известно читателю, в Люксембургском дворце, Атос и в самом деле поехал к Планше с намерением узнать что-нибудь о д’Артаньяне.
Прибыв на улицу Менял, граф нашел лавку Планше в большом беспорядке, но беспорядок этот происходил не от бойкой торговли, которой не было, и не от привоза товаров, чего тоже не было. Планше не восседал, как обычно, на своих мешках и бочонках. Отнюдь нет. Один из приказчиков — с пером за ухом, другой — с записной книжкой в руке разбирались в бесконечных столбиках цифр, тогда как третий приказчик усердно считал и взвешивал.
Происходила опись товаров. Атос, ровно ничего не понимавший в торговле, почувствовал себя в затруднительном положении и потому, что на его пути возвышались преграды материального свойства, и потому, что его пугало величие тех, кто тут орудовал.
Он увидел, что несколько покупателей отослали назад с пустыми руками, и подумал, что он, не собиравшийся делать покупок, с еще большим основанием может оказаться здесь лицом нежелательным. После некоторых колебаний он вежливо спросил одного из приказчиков, где он мог бы увидеть господина Планше.
Ему довольно небрежно ответили, что Планше кончает укладываться.
Эти слова заставили Атоса насторожиться.
— То есть, что это значит "кончает укладываться)4? — проговорил он. — Разве господин Планше куда-нибудь уезжает?
— Да. сударь, он сейчас уезжает.
— В таком случае, господа, будьте добры сообщить ему, что граф де Ла Фер хотел бы встретиться с ним.
Услыхав это имя, один из приказчиков, привыкший к тому, что здесь его произносили с особой почтительностью, оторвался от дела и пошел за Планше.
Это было в то время, когда Рауль, после тягостной сцены в комнате Монтале и разговора с де Гишем подъезжал к дверям лавки достойного бакалейщика.
Планше, узнав от приказчика о том, кто его спрашивает, бросил работу и выбежал навстречу Атосу,
— Ах, господин граф, какая радость! Какая это звезда привела вас ко мне?
— Милый Планше, — сказал Атос, пожимая руку Раулю, который в это мгновение оказался с ним рядом и опечаленный вид которого он сразу же про себя отметил. — мы явились узнать у вас… Но в каких хлопотах я вас застаю! Вы весь белый, как мельник. Где это вы так измазались?
— Ах, будьте осторожны, сударь, и не подходите ко мне прежде чем я как следует не отряхнусь.
— Почему?
— То, что вы видите у меня на руках, это — мышьяк. Я делаю запас мышьяка от крыс.
— О, в таком заведении, как ваше, крысы доставляют немало забот.
— Я не об этом заведении, господин граф, забочусь.
— Что вы хотите сказать?
— Но ведь вы видели, граф: составляют опись моих товаров.
— Вы расстаетесь с торговлей?
— Ну да, я уступаю заведение одному из моих приказчиков.
— Вот как! Значит, вы достаточно разбогатели?
— Сударь, мне опротивел город. Может быть, потому, что я начал стареть, а когда стареешь, как сказал однажды господин д’Артаньян, чаще думаешь о своей юности; но с некоторых пор я чувствую влечение к деревне и садоводству. Ведь я когда-то был крестьянином.
Атос сделал одобрительный жест и спросил:
— Вы покупаете землю?
— Я купил, сударь, я купил домик в Фонтенбло и немножко земли по соседству, около двадцати арпанов.
— Превосходно, Планше, поздравляю вас.
— Но здесь нам не слишком удобно; и к тому же вы кашляете от моего проклятого порошка. Черт возьми, я вовсе не хочу отравить достойнейшего во всей нашей Франции дворянина.
Этой шутке, которую пустил Планше, чтобы выказать светскую непринужденность, Атос даже не улыбнулся.
— Да, — согласился граф, — поговорим где-нибудь не на людях, — у вас, например. Ведь у вас тут квартира, не так ли?
— Конечно, господин граф.
— Наверху?
И Атос, видя, что Планше в затруднении, прошел первым.
— Дело в том… — начал Планше.
Атос не понял причины этих колебаний Планше и, полагая, что Планше стесняется бедности своей обстановки, поднимаясь по лестнице, говорил:
— Ничего, ничего. Квартира торговца в этом квартале может не быть дворцом. Пошли дальше!
Рауль быстро опередил его и вошел.
Тотчас же раздалось два, даже три крика. Громче других прозвучал женский голос.
Второй крик вырвался из уст Рауля, закрывшего перед собой дверь.
Третий крик был криком ужаса, сорвавшимся с уст Планше.
— Простите, — сказал он, — госпожа одевается.
Рауль, несомненно, имел основания подтвердить, что Планше говорит сущую правду, и доказательством этого было то, что он отступил на один шаг вниз по лестнице.
— Госпожа… — повторил Атос. — Ах, простите, мой милый, но я вовсе не знал, что у вас там наверху…
— Это Трюшен, — добавил покрасневший Планше.
— Кто бы там ни был, Планше, простите нам нашу нескромность.
— Нет, нет; входите, господа, теперь можно.
— Мы не войдем, — решительным тоном сказал Атос.
— О, если б она знала о вашем приходе, она бы успела…
— Нет, Планше, прощайте!
— Вы не захотите обидеть меня, господа; нельзя же в самом деле оставаться на лестнице и уходить, даже не присев хотя б на минуточку.
— Если б мы знали, что у вас там наверху дама, — ответил Атос со своим обычным хладнокровием, — мы бы попросили у вас позволения поздороваться с ней.
Планше был до того смущен этой утонченною дерзостью, что быстро распахнул дверь, чтобы впустить графа и его сына.
Трюшен уже закончила свой туалет. У нее был вид богатой и кокетливой купчихи, и ее французские глаза светились немецкою томностью. После двух реверансов она удалилась из комнаты, чтобы спуститься в лавку. Это, впрочем, вовсе не означало, что она не остановилась послушать у двери, что скажут о ней Планше и господа посетители.
Атос в этом нисколько не сомневался и старался избежать этой темы. Планше, напротив, сгорал от желания выложить свои объяснения по этому поводу, от чего Атос всячески уклонялся.
Но поскольку иные люди обладают способностью преодолевать своим упрямством упрямство своего собеседника, Атос вынужден был выслушать рассказ об идиллическом счастье, которым наслаждался Планше, рассказ, изложенный языком, превосходящим своим целомудрием даже прославленный в этом отношении язык самого Лонга.
Итак, Планше поведал Атосу, что Трюшен — услада его зрелых лет и что она принесла ему удачу в делах, совсем как некогда Руфь Воозу.
— Теперь вам не хватает лишь наследников вашего благоденствия, — заметил Атос.
— Если у меня будет наследник, он получит триста тысяч ливров, — ответил Планше.
— Нужно, чтобы он был, — флегматично сказал Атос, — это нужно для того, чтобы ваше состояньице не пошло прахом.
Слово состояньице, как бы невзначай брошенное Атосом, поставило Планше на его место, подобно тому как это делал голос сержанта в те далекие времена, когда Планше был копейщиком в Пьемонтском полку, куда его устроил Рошфор.
Атос понял, что лавочник женится на Трюшен и волей-неволей будет иметь потомство.
Это показалось ему тем более очевидным, что приказчик, которому Планше продал лавку, приходился, как он узнал, родственником Трюшен. Атос вспомнил, что это был красный, курчавый, широкоплечий малый. Он узнал уже все, что можно и должно было узнать о судьбе бакалейщика. Он понял, что красивые платья Трюшен не могут возместить полностью скуку, которую нагонит на нее деревенская жизнь и разведение плодовых деревьев в обществе седеющего супруга.
Итак, Атос понял решительно все и без всякого перехода спросил:
— Что поделывает господин д’Артаньян? В Лувре его не нашли.
— Но, господин граф, господин д’Артаньян исчез.
— Исчез? — удивился Атос.
— О, мы знаем, что это значит!
— Но я-то этого не знаю.
— Когда господин д’Артаньян исчезает, это всегда бывает ради какого-нибудь поручения или дела.
— Он говорил вам об этом?
— Никогда.
— Однако вы знали заранее о его поездке в Англию.
— Из-за спекуляций, — неосторожно сказал Планше.
— Спекуляций?
— Я хочу сказать… — перебил смущенный Планше.
— Хорошо, хорошо, ни ваши дела, ни дела нашего друга нас не касаются; мы расспрашиваем вас лишь из дружбы к нему. Но раз капитана мушкетеров здесь нет и мы не можем получить от вас никаких указаний, где увидать шевалье д’Артаньяна, мы с вами простимся на этом. До свидания, Планше, до свидания. Едем, Рауль!
— Господин граф, я хотел бы…
— Молчите, молчите; я не из тех, кто вызывает слугу на нескромность.
Слово "слуга" резнуло слух будущего миллионера Планше, но почтительность и врожденное добродушие взяли верх над оскорбленным тщеславием.
— Ведь нет ничего нескромного в том, чтобы уведомить вас о следующем: господин д'Артаньян побывал у меня несколько дней назад.
— Ах так!
— И провел здесь немало часов, склонившись над географической картой. А вот и та самая карта, о которой я говорю. Пусть она будет доказательством правдивости моих слов, — добавил Планше и отправился за картой, висевшей на одной из стен комнаты.
И он действительно принес карту Франции, на которой опытный взгляд Атоса обнаружил маршрут, наколотый крошечными булавками; там, где отсутствовала выпавшая булавка, вехой намеченного д'Артаньяном маршрута служила оставшаяся после нее едва заметная дырочка.
Следя за булавками и кое-где дырочками, Атос обнаружил, что д’Артаньян поехал на юг, по направлению к Средиземному морю в той его части, где расположен Тулон. Возле Канна следы терялись: здесь не было ни булавок, ни дырочек.
Несколько минут Атос мучительно думал, стараясь разгадать, зачем мушкетеру понадобилось пускаться в Канн и какие причины заставили его отправиться посмотреть берега Вара.
Размышления Атоса не привели ни к чему. Его обычная проницательность на этот раз изменила ему. Попытки Рауля разгадать заданную д’Артаньяном загадку имели небольшой успех.
— Не беда, — сказал молодой человек, обращаясь к отцу, который молча указывал ему пальцем маршрут, проложенный д’Артаньяном. — Можно положительно утверждать, что какой-то рок неизменно сталкивает нашу судьбу с судьбой д’Артаньяна. Вот он где-то близ Канна, а вы, граф, провожаете меня, по крайней мере, до Тулона. Будьте спокойны, мы легче найдем его на нашем пути, нежели на этой географической карте.
Затем, распрощавшись с Планше, распекавшим своих приказчиков и даже кузена Трюшен, своего преемника, граф вместе с сыном отправился к герцогу де Бофору.
Выходя из лавки, они увидели фуру, которой предстояло увезти на себе прелестную мадемуазель Трюшен и мешки с золотом господина Планше.
— Каждый движется к счастью по дороге, которую сам себе выбрал, — грустно сказал Рауль.
— В Фонтенбло! — крикнул Планше своему кучеру.
Назад: Часть шестая
Дальше: XI ОПИСЬ ГЕРЦОГА ДЕ БОФОРА