Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 19.Джузеппе Бальзамо. Часть 4,5
Назад: CXXVIII БОРЬБА
Дальше: CXL ВОЗВРАЩЕНИЕ

CXXXIV
ЧЕЛОВЕК И БОГ

В то время как между Бальзамо и пятью мастерами происходила описанная нами сцена, в других комнатах особняка все оставалось без видимых изменений; только появление Бальзамо, вернувшегося за трупом Лоренцы, заставило старика снова пережить недавние события.
Видя, как Бальзамо взваливает на плечи труп и идет с ним вниз, он подумал, что в последний раз видит человека, чье сердце он разбил; он испугался, что Бальзамо его покинет навсегда; для Альтотаса, человека, сделавшего все возможное, чтобы не умереть, это было страшнее ужаса смерти.
Он не знал, почему Бальзамо уходит, куда он идет, и позвал:
— Ашарат! Ашарат!
Это было детское имя Бальзамо; старик надеялся, что оно могло скорее других разбудить чувства Бальзамо.
Однако Бальзамо продолжал спускаться. Когда он был внизу, он даже не подумал снова поднять люк и вскоре исчез из виду в темном коридоре.
— Так вот, значит, что такое человек! — воскликнул Альтотас. — Слепое неблагодарное животное! Вернись, Ашарат, вернись! Неужели ты предпочитаешь нелепую игрушку, зовущуюся женщиной, человеческому совершенству, которое воплощаю в себе я? Ты отдаешь предпочтение минуте перед вечностью!
Нет! — кричал он в следующее мгновение. — Нет! Негодяй обманул своего учителя, он, как подлый разбойник, играл на моем доверии; он боялся, что я буду жить и превзойду его в науках; он хотел унаследовать плоды моего многолетнего труда, который я почти довел до конца; он поставил ловушку мне, своему учителю, своему благодетелю! Ах, Ашарат!..
Старик распалялся от гнева, на его щеках заиграл лихорадочный румянец; в полуприкрытых глазах засветился мрачный огонь, напоминавший кусочки фосфора, какие дети, святотатствуя, вставляют в пустые глазницы человеческого черепа.
Он продолжал кричать:
— Вернись, Ашарат, вернись! Берегись: тебе известно, что я знаю проклятия, порождающие пожар, пробуждающие сверхъестественные силы. Однажды — это было в горах Гада — я уже призывал на помощь сатану, того самого, которого в древности волшебники называли Фегором; сатана, вынужденный оставить темные глубины преисподней, явился мне. Я беседовал с семью ангелами — орудиями Божьего гнева — на той самой горе, где Моисей получил скрижали с Божьими заповедями; стоило мне только захотеть, и вспыхнул огонь в священном семиогненном треножнике, который Траян похитил у иудеев… Берегись, Ашарат, берегись!
Ответом ему была тишина.
Голова его все больше затуманивалась, он заговорил придушенно:
— Разве ты не видишь, несчастный, что сейчас я умру как самый обыкновенный человек? Послушай, ты можешь вернуться, Ашарат, я не причиню тебе зла. Вернись! Я готов отказаться от огня, не бойся злых сил, не бойся семи ангелов мщения. Я отказываюсь от мести, хотя мог бы так страшно тебя ударить, что ты потерял бы разум и стал бы холоден, как мрамор, потому что я умею останавливать кровообращение, Ашарат. Ну, вернись же, я не сделаю тебе ничего плохого. Напротив, ты знаешь, я могу принести тебе столько пользы!.. Ашарат, не покидай меня, сохрани мне жизнь, и все сокровища, все мои тайны перейдут к тебе! Помоги мне выжить, Ашарат, помоги, и я всему тебя научу… Смотри!.. Смотри!..
Он указывал глазами и трясущейся рукой на бесчисленные предметы, бумаги и свитки, которыми была завалена вся комната.
Он ждал, прислушиваясь к себе, чувствуя, как его покидают силы.
— A-а, ты не идешь, — продолжал он, — думаешь, я так просто умру и все тебе достанется после моей смерти? Да ведь ты виновник моей гибели! Безумец! Ты мог бы узнать, ^ о чем говорится в древних манускриптах, которые только мне под силу разобрать. Продлись мой век, ты мог бы овладеть моими знаниями, ты мог бы воспользоваться всем, что я собрал за свою жизнь. Так нет же, тысячу раз нет, тебе ничего не достанется после меня! Остановись, Ашарат! Ашарат, вернись хоть на минуту, хотя бы для того только, чтобы увидеть, как рухнет этот дом, чтобы полюбоваться великолепным зрелищем, уготованным для тебя. Ашарат! Ашарат! Ашарат…
Ничто не ответило ему, потому что как раз в это время Бальзамо отвечал на обвинения мастеров, показывая им тело убитой Лоренцы. Покинутый старик от отчаяния кричал все пронзительнее, его хриплые завывания проникали во все щели, неся с собой ужас, подобно рычанию тигра, разорвавшего цепь или перегрызшего прутья клетки.
— A-а, ты не возвращаешься! — выл Альтотас. — A-а, ты меня презираешь! A-а, ты рассчитываешь на мою слабость! Что ж! Сейчас ты увидишь!.. Огонь! Огонь! Огонь!
Он с такой ненавистью выкрикнул эти слова, что Бальзамо, покинутый разбежавшимися в ужасе посетителями, очнулся и стряхнул с себя задумчивость. Он снова поднял на руки тело Лоренцы, поднялся по лестнице, положил труп на софу, где всего два часа назад Лоренца спала сном праведницы, и, встав на подъемный люк, внезапно предстал перед Альтотасом.
— Наконец-то! — крикнул опьяневший от радости старик. — Ты испугался! Ты понял, что я могу за себя отомстить. Ты пришел и хорошо сделал, потому что еще мгновение — и я поджег бы эту комнату.
Взглянув на него, Бальзамо пожал плечами, однако не проронил ни слова в ответ.
— Я хочу пить! — закричал Альтотас. — Я хочу пить, подай мне воды, Ашарат.
Бальзамо ничего не ответил, не пошевелился; он пристально смотрел на умирающего, словно хотел до мельчайших подробностей запомнить, как тот умирает.
— Ты слышишь меня? — ревел Альтотас. — Слышишь?..
В ответ — то же молчание, все та же неподвижность безучастного зрителя.
— Ты меня слышишь, Ашарат? — взвыл старик в последнем приступе гнева. — Воды! Дай мне воды!
Вдруг лицо Альтотаса мгновенно исказилось.
Не было больше блеска во взгляде, только едва мерцали тусклые огоньки; кровь отлила от лица; почти не слышно было дыхания; его длинные нервные руки, в которых он унес Лоренцу как ребенка, приподнимались теперь, но словно по * инерции, и суетливо двигались, похожие на щупальца полипа; злоба лишила его немногих сил, вернувшихся было к нему в минуту отчаяния.
— Ха-ха! Ты, верно, думаешь, что я слишком медленно умираю! Ты хочешь меня уморить жаждой! Ты с вожделением поглядываешь на мои рукописи, на мои сокровища! Ты уверен, что они уже в твоих руках! Погоди же! Погоди!
Сделав над собой нечеловеческое усилие, Альтотас достал из-под подушек своего кресла флакон и открыл его. От соприкосновения с воздухом содержимое стеклянного сосуда вспыхнуло огнем и выплеснулось наружу; старик, словно сказочное создание, стал брызгать вокруг себя огненной струей.
В тот же миг рукописи, сваленные в кучу вокруг кресла старика, разбросанные по комнате книги, свитки, с огромным трудом добытые из пирамид Хеопса, а также во время первых раскопок в Геркулануме, вспыхнули словно порох. Огненная река разлилась по мраморному полу и явила взгляду Бальзамо нечто похожее на один из пылающих кругов ада, о которых рассказывает Данте.
Альтотас несомненно рассчитывал на то, что Бальзамо бросится в огонь спасать главное достояние, которое старик решил унести с собой в могилу, однако он ошибался: Бальзамо был по-прежнему невозмутим, он укрылся в подъемном люке, где был неуязвим для пламени.
Пламя охватило Альтотаса, но он не испугался, а, казалось, почувствовал себя в своей стихии; огонь действовал на него, как на саламандру, украшающую фронтоны наших древних замков; огонь не жег его, а будто ласково лизал своими пылающими языками.
Бальзамо по-прежнему не сводил со старика глаз. Пламя перекинулось на деревянную обшивку стен и окружило его со всех сторон. Огонь плясал у подножия дубового массивного кресла, где восседал Альтотас, и — странная вещь! — хотя пламя уже охватило нижнюю часть туловища старика, было очевидно, что он этого не чувствует.
Напротив, прикосновение языков пламени действовало на него, казалось, благотворно: мускулы умирающего постепенно расслабились, и выражение неведомого доселе блаженства застыло на его лице. Расставаясь с телесной оболочкой в свой последний час, он, словно старый пророк на огненной колеснице, был готов вознестись на небеса. Он был всемогущ в этот последний час, дух уже отлетел от тела: уверенный в том, что ему уже нечего ждать, он устремился к высшим сферам, куда уносил его огонь.
С этой минуты глаза Альтотаса, ожившие в первых отблесках пламени, стали смотреть в никуда, в пространство между небом и землей, словно пытались обогнать убегающую даль. Старый волшебник был тих и смирен; он наслаждался каждым своим ощущением, слушал в себе боль, словно последний звук, доносившийся с земли; старик тихо прощался с могуществом, с жизнью, с надеждой.
— Я умираю без сожаления, — говорил он. — Я всем владел на земле; я все изведал; я совершил все, что дано совершить человеку на земле; я был близок к бессмертию!
Бальзамо захохотал, и этот мрачный смех привлек внимание старика.
Альтотас бросил на него сквозь огненную завесу полный величия взгляд.
— Да, ты прав, — молвил он, — есть одно обстоятельство, которое я упустил из виду, — это Бог!
И, как если бы это магическое слово вырвало из него душу, Альтотас откинулся в кресле. Он отдал Богу последний вздох, который так надеялся оставить при себе навсегда!
Бальзамо вздохнул. Не пытаясь ничего спасти из священного огня, на который лег умирать этот новоявленный Зороастр, Бальзамо снова спустился к Лоренце и отпустил пружину, после чего подъемный люк поднялся к потолку, скрыв от его глаз огромный костер, напоминавший кратер вулкана.
Всю следующую ночь огонь, как ураган, гудел над головой Бальзамо, а тот, однако, ничего не делал для того, чтобы погасить пламя или убежать от него: он не чувствовал никакой опасности рядом с бесчувственным телом Лоренцы. Но вопреки его ожиданию, огонь стих после того, как выгорел весь верхний этаж вплоть до кирпичной сводчатой крыши и языки пламени слизнули дорогие лепные украшения. Бальзамо услышал похожие на рев Альтотаса последние завывания пламени, умиравшего с жалобными стонами.

CXXXV
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГЕРОИ СНОВА СПУСКАЮТСЯ НА ЗЕМЛЮ

Герцог де Ришелье находился в спальне своего версальского особняка, где в обществе Рафте, отчитывавшегося перед ним в расходах, пил шоколад с ванилью.
Он был очень занят своим лицом, издали рассматривая себя в зеркале, и потому почти не обращал внимания на более или менее точные расчеты своего секретаря.
Неожиданно стук каблуков в приемной возвестил о приходе посетителя, и герцог поспешно допил шоколад, беспокойно поглядывая на дверь.
Бывали часы, когда Ришелье, подобно состарившейся кокетке, мог принимать далеко не всех.
Камердинер доложил о приходе барона де Таверне.
Герцог, вероятно, собирался придумать какую-нибудь отговорку и перенести визит своего друга на другой день или хотя бы на другое время, однако едва дверь отворилась, как старик стремительно влетел в к i ходу небрежно сунул руку маршалу и рухнул кресло, жалобно скрипнувшее не столько под его тяжестью, сколько от удара.
Ришелье наблюдал за другом, напоминавшим фантастического героя Гофмана. Он услышал скрип кресла, потом тяжелый вздох и обернулся к гостю.
— Ну, барон, что новенького? — спросил он. — Ты печален, как сама смерть.
— Печален!.. — повторил Таверне. — Печален…
— Черт побери! От радости, как мне кажется, так не вздыхают, как ты.
Барон взглянул на маршала с таким видом, словно хотел сказать: пока Рафте в спальне, объяснений по поводу его вздоха дать нельзя.
Рафте все понял, хотя и не оборачивался: он тоже, как и его хозяин, иногда поглядывал в зеркало.
А как только он понял, он сейчас же скромно удалился.
Барон проводил его взглядом и, едва дверь за ним затворилась, продолжил:
— Ба!
— Печален — это не то слово, скажи лучше — обеспокоен, крайне обеспокоен.
— В самом деле! — вскричал Таверне, умоляюще сложив руки. — И не надо делать вид, что ты удивлен. Вот уже больше месяца ты водишь меня за нос дурацкими отговорками: "Я не видел короля", или "Король меня не заметил", или "Король на меня дуется". Тысяча чертей! Герцог! Так не отвечают старому другу. Месяц — ты только вдумайся! — это же целая вечность!
Ришелье пожал плечами.
— Что, черт возьми, ты хотел бы от меня услышать? — возразил он.
— Правду!
— Дьявольщина! Ведь я тебе уже сказал ее, черт подери! Я тебе твержу эту самую правду, да только ты не хочешь в нее поверить, вот что!
— Как? Ты хочешь заставить меня поверить в то, что ты, герцог и пэр, маршал Франции, дворянин королевских покоев, не видишься с королем, если каждое утро присутствуешь на церемонии выхода короля? Оставь эти шутки для других!
— Я уже говорил тебе и повторяю, это невероятно, но это правда: вот уже три недели я каждое утро являюсь к одеванию, я, герцог и пэр, маршал Франции, дворянин королевских покоев…
— …а король с тобой не разговаривает, — перебил его Таверне, — и ты не говоришь с королем? И ты хочешь, чтобы я поверил этому вранью?
— Дорогой мой барон! Ты становишься дерзким, мой нежный друг! Ты пытаешься меня уличить, откровенно говоря, так, словно мы помолодели лет на сорок и можем вызвать друг друга на дуэль.
— Да ведь от этого можно взбеситься, герцог.
— Это другое дело, бесись, мой друг, я тоже вне себя.
— Ты?
— Да, и есть из-за чего. Я же тебе говорю, что с того самого дня король ни разу на меня не взглянул! Я тебе говорю, что его величество постоянно поворачивается ко мне спиной! Всякий раз как я считаю своим долгом любезно ему улыбнуться, король в ответ строит мне отвратительную гримасу! Да я просто устал от насмешек в Версале! Что, по-твоему, я должен делать?
Таверне кусал ногти во время этой реплики маршала.
— Ничего не понимаю, — признался он наконец.
— Я тоже, барон.
— По правде говоря, можно подумать, что король забавляется при виде твоего беспокойства. В противном случае…
— Да, я тоже так думаю, барон…
— Ну, герцог, нам надо придумать, как выйти из этого затруднения; надо предпринять какой-нибудь ловкий маневр, чтобы все разъяснилось.
— Барон! — заметил Ришелье. — Иногда бывает небезопасно вызывать королей на объяснение.
— Ты полагаешь?
— Да. Хочешь я буду с тобой откровенен?
— Говори.
— Знаешь, я кое-чего опасаюсь…
— Чего? — заносчиво спросил барон.
— Ну вот, ты уже сердишься.
— У меня есть для этого основания, как мне кажется.
— Тогда не будем об этом больше говорить.
— Напротив! Давай поговорим! Но сначала объяснись.
— Ты жить не можешь без объяснений! Это просто мания какая-то! Обрати на это внимание.
— Ты бесподобен, герцог. Ты же сам видишь, что все наши планы повисли в воздухе, ты видишь, что все мои дела по необъяснимым причинам застопорились, и ты советуешь мне ждать!
— Что застопорилось? Ты о чем?
— Вот об этом. Суди сам.
— Ты имеешь в виду это письмо?
— Да, от моего сына.
— A-а, полковника?
— Хорош полковник!
— А что же?
— Да то, что около месяца Филипп ожидает в Реймсе обещанного королем назначения, которое где-то застряло, а полк через два дня снимается.
— Чертовщина! Полк снимается?
— Да, его переводят в Страсбур. Таким образом, если через два дня Филипп не получит королевскую грамоту…
— Что тогда?
— Через два дня Филипп будет здесь.
— Да, понимаю: о нем забыли. Бедный мальчик! Так всегда бывает в канцеляриях новых министров, как у нас!.. Вот если бы министром был я, грамота уже была бы отправлена!
— Гм! — обронил Таверне.
— Что ты говоришь?
— Говорю, что не верю ни одному твоему слову.
— То есть почему?
— Если бы ты был первым министром, ты послал бы Филиппа ко всем чертям.
— Ого!
— И его отца — туда же.
— Вот тебе раз!
— А его сестру еще дальше.
— С тобой приятно разговаривать, Таверне, ты очень остроумен. Впрочем, оставим это.
— Я бы с удовольствием, да вот мой сын не может этого оставить! Он в безвыходном положении. Герцог! Необходимо увидеть короля.
— Говорят тебе, я только и делаю, что смотрю на него.
— Надо с ним поговорить.
— Дорогой мой! С королем говорят, когда он сам этого желает.
— Заставить его!
— Я не папа.
— Тогда я, пожалуй, решусь поговорить с дочерью, — пригрозил Таверне, — потому что тут дело нечисто, господин герцог!
Это слово оказало магическое действие.
Ришелье прощупал Таверне. Он знал, что барон — такой же развратник, как его друзья юности г-н Лафар или г-н де Носе, репутация которых, однако, оставалась безупречной. Он боялся, что отец и дочь вступят в сговор, так же как боялся всего неизвестного, что могло бы вызвать немилость монарха.
— Ну хорошо, не сердись, — сказал он, — я попробую предпринять еще один шаг. Но нужен предлог.
— У тебя есть предлог.
— У меня?
— Разумеется.
— Какой же?
— Король дал обещание.
— Кому?
— Моему сыну. И это обещание…
— Что?
— Можно напомнить о нем королю.
— Это и впрямь удобный предлог. Письмо при тебе?
— Да.
— Давай сюда!
Таверне достал из кармана камзола письмо и подал его герцогу, порекомендовав действовать смело и вместе с тем осмотрительно.
— Союз воды и огня, — заметил Ришелье. — Сразу видно, что мы сумасброды. Ну, раз вино налито — надо его выпить.
Он позвонил.
— Прикажите подать мне одеваться и заложить лошадей.
Он обернулся к Таверне и с беспокойством спросил:
— Хочешь присутствовать при моем одевании, барон?
Таверне понял, что очень огорчит друга, если согласится.
— Нет, дорогой мой, не могу: у меня еще есть дело в городе. Назначь мне где-нибудь свидание.
— Пожалуйста: во дворце.
— Пусть так, во дворце.
— Было бы хорошо, если бы ты тоже увиделся с его величеством.
— Ты так думаешь? — спросил довольный Таверне.
— Я на этом настаиваю. Я хочу, чтобы ты сам убедился, что я говорю тебе правду.
— Да я и не сомневаюсь, но раз тебе хочется…
— Да ведь и ты этого, пожалуй, хочешь, а?
— Откровенно говоря, да.
— Ну, тогда жди меня в Зеркальной галерее в одиннадцать часов, я в это время буду у его величества.
— Условились. Прощай!
— Не сердись, дорогой барон! — проговорил Ришелье, стремившийся до последней минуты не ссориться с человеком, сила которого была ему еще неизвестна.
Таверне сел в карету и поехал в парк, где долго гулял один, глубоко задумавшись, в то время как Ришелье предоставил себя заботам слуг и стал молодеть на глазах; это серьезное занятие заняло у знаменитого победителя при Маоне не меньше двух часов.
Впрочем, он потратил на туалет гораздо меньше времени, чем мысленно отпустил ему Таверне. Барон, подстерегавший герцога, видел, как ровно в одиннадцать карета Ришелье остановилась у дворцового подъезда, где дежурные офицеры отдавали маршалу честь, пока лакеи провожали его в королевские покои.
Сердце Таверне готово было выскочить из груди: он медленно, сдерживая свой пыл, отправился в Зеркальную галерею, где менее удачливые придворные, офицеры с прошениями, а также честолюбивые мелкопоместные дворяне, неподвижные, словно статуи, выстаивали на скользком паркете — пьедестале, прекрасном для поклонников Фортуны.
Таверне против воли смешался с толпой, постаравшись, однако, держаться поближе к углу, где должен был появиться маршал, выйдя от его величества.
— Чтобы я толкался среди этих дворянчиков и их грязных плюмажей! — ворчал он. — И это я, я, всего месяц назад ужинавший в узком кругу с его величеством!
И тут в его душу закралось гнусное подозрение, от которого покраснела бы бедняжка Андре.

CXXXVI
ПАМЯТЬ КОРОЛЕЙ

Как он и обещал, Ришелье отважно подставил себя под гневные взгляды его величества в тот момент, когда принц де Конде протягивал королю рубашку.
Заметив маршала, король отвернулся столь резко, что рубашка едва не упала на пол, а удивленный принц отступил.
— Простите, кузен, — сказал Людовик XV, желая дать понять принцу, что резкое движение относится не к нему.
У Ришелье не осталось сомнений, что король гневается на него.
Но так как он прибыл с решимостью вызвать гнев, если это понадобится для откровенного объяснения, то он сменил, как при Фонтенуа, позицию и встал с другой стороны, там, где король должен был непременно пройти, чтобы попасть в свой кабинет.
Не видя больше маршала, король заговорил милостиво и свободно. Он оделся, выразил желание поохотиться в Марли и долго советовался со своим кузеном, потому что за семейством Конде закрепилась слава отличных охотников.
Но в ту минуту как он переходил в свой кабинет, когда все уже ушли, он снова увидел Ришелье; тот поклонился со всей возможной изысканностью, самой изящной со времен Лозена, прославившегося своими поклонами.
Людовик XV остановился в замешательстве.
— Вы, и здесь, господин де Ришелье? — воскликнул он.
— Я весь к услугам вашего величества, сир.
— Вы что же, никогда не покидаете Версаль?
— Вот уже сорок лет я здесь, сир, и очень редко удаляюсь, разве только по приказанию вашего величества.
Король остановился против маршала.
— Вам что-то от меня нужно? — спросил он.
— Мне, сир? — с улыбкой переспросил Ришелье. — Да что вы!
— Вы же, черт подери, меня преследуете, герцог! Я уже это заметил.
— Да, сир, мою любовь и мое уважение! Благодарю вас, сир!
— Вы делаете вид, что не понимаете меня. Но вы меня отлично поняли. Так вот знайте, господин маршал, что мне нечего вам сказать.
— Нечего, сир?
— Совершенно нечего!
Ришелье напустил на себя безразличный вид.
— Сир! — сказал он. — Я всегда был счастлив тем, что мог сказать себе положа руку на сердце, что моя преданность королю совершенно бескорыстна: для меня это вопрос чести вот уже сорок лет, о чем я уже говорил вашему величеству; даже завистники не могут сказать, что король когда-нибудь что-нибудь для меня сделал. Моя репутация с этой стороны, к счастью, безупречна.
— Вот что, герцог, просите, если вам что-нибудь нужно, но просите скорее.
— Сир! Мне совершенно ничего не нужно, я только хочу умолять ваше величество…
— О чем?
— О том, чтобы вы изволили согласиться выразить благодарность…
— Кому же?
— Сир! Речь идет об одном лице, и так уже многим обязанном королю.
— О ком же, наконец?
— О том, сир, кому вы, ваше величество, оказали неслыханную честь… Ну еще бы! Когда кто-либо удостоен чести сидеть за столом вашего величества, когда этот человек имел возможность наслаждаться вашей изысканной манерой вести разговор, благодаря которой вы, ваше величество, заслуженно считаетесь прекраснейшим собеседником, это невозможно забыть, и к этому так быстро привыкаешь…
— Вы и впрямь обладаете даром слова, господин де Ришелье.
— Ну что вы, сир!..
— Итак, о ком вы хотите поговорить?
— О моем друге Таверне.
— О вашем друге? — вскричал король.
— Прошу прощения, сир…
— Таверне!.. — повторил король с выражением ужаса, что привело в изумление герцога.
— Что же вы хотите, сир! Старый товарищ…
Он помедлил минуту.
— …человек, служивший вместе со мной под начальством Виллара…
Он опять остановился.
— Вы же знаете, сир, что у нас принято называть другом любого знакомого, всякого, кто не является нашим врагом: это просто вежливое слово, оно не содержит в себе зачастую ничего особенного.
— Это компрометирующее слово, герцог, — ядовито заметил король, — такими словами не следует бросаться.
— Советы вашего величества — это заветы, преисполненные мудрости. Итак, господин де Таверне…
— Господин де Таверне — это безнравственный человек!
— Слово дворянина, сир, я так и думал.
— Это человек, лишенный деликатности, господин маршал.
— Да, сир, об этом я даже не стал бы и говорить. Я, ваше величество, отвечаю только за то, что знаю.
— Как, вы не отвечаете за деликатность вашего друга, старого служаки, воевавшего вместе с вами под начальством Виллара, наконец, человека, которого вы мне представляли? Да вы знакомы с ним, по крайней мере?
— С ним — несомненно, сир, — но не с его деликатностью. Сюлли говорил как-то вашему предку Генриху Четвертому, что он видел, как его лихорадка вышла из него одетая в зеленое платье; я же готов со смирением признать, сир, что мне не довелось увидеть, как одевается деликатность барона де Таверне.
— Ну, тогда я сам вам скажу, маршал, что это отвратительный человек, сыгравший омерзительную роль…
— Если это говорите вы, ваше величество…
— Да, сударь, я!
— Ваше величество облегчает мою задачу, говоря подобным образом. Нет, признаться, я заметил, что Таверне не является образцом деликатности. Но, сир, пока вы не соблаговолили сообщить мне свое мнение…
— Извольте: я его ненавижу.
— Приговор произнесен, сир. Однако у этого несчастного, — продолжал Ришелье, — есть сильные заступники, способные защитить его перед вашим величеством.
— Что вы хотите этим сказать?
— Если отец имел несчастье не понравиться королю…
— И очень сильно не понравиться!
— Я и не отрицаю, сир.
— Что же вы хотели сказать?
— Я говорю, что некий ангел с голубыми глазами и светлыми волосами…
— Я вас не понимаю, герцог.
— Да это же и так ясно, сир.
— Мне, однако, хотелось бы услышать ваши объяснения.
— Только такой профан, как я, может трепетать при мысли о том, чтобы приподнять краешек вуали, под которой таятся такие прелести!.. Но, повторяю, неужели нельзя простить Таверне во имя той, которая смягчает королевский гнев? О да, мадемуазель Андре, должно быть, сущий ангел!
— Мадемуазель Андре — это маленькое чудовище в физическом отношении, точно такое же, как ее отец — в нравственном! — вскричал король.
— Неужели? — остолбенев, обронил Ришелье. — Так мы, значит, все ошибались, и эта красивая внешность…
— Никогда не говорите мне больше об этой девице, герцог! Одна мысль о ней вызывает у меня дрожь.
Ришелье лицемерно всплеснул руками.
— О Господи! — воскликнул он. — До чего внешность бывает обманчива!.. Если бы ваше величество, первый ценитель в королевстве, если ваше величество, сама непогрешимость, не сказали бы мне этого… я бы этому ни за что не поверил… Как, сир, можно до такой степени всех провести?
— Больше того, сударь, она страдает… ужасной болезнью… я попал в западню, герцог. Но ради всего святого, ни слова больше о ней, вы меня уморите!
— Боже, Боже! — вскричал Ришелье. — Я ни слова больше о ней не пророню, сир! Чтобы я уморил ваше величество!.. Как это печально! Ну что за семейка! Как не повезло бедному мальчику!
— О ком это вы опять?
— На этот раз я говорю о бедном, искренне преданном слуге вашего величества. Вот, сир, настоящий образец служения своему королю, и вы справедливо его оценили. На сей раз готов поручиться, ваша милость не ошибется.
— О ком все-таки речь, герцог? Говорите скорее, мне некогда!
— Я хочу напомнить вам, сир, — мягко отвечал Ришелье, — о сыне одного и брате другой. Я говорю о Филиппе де Таверне, храбром юноше, которому вы, ваше величество, дали полк.
— Я? Чтоб я кому бы то ни было дал полк?
— Да, сир, Филипп де Таверне ожидает полк; вы изволили ему обещать его.
— Я?
— Разумеется, сир!
— Вы с ума сошли!
— Да что вы?
— Ничего я ему не давал, маршал.
— В самом деле?
— Какого дьявола вы вмешиваетесь в это дело?
— Но, сир…
— Разве вас это касается?
— Ни в коей мере.
— Значит, вы поклялись вместе с этим негодяем поджарить меня на медленном огне?
— Чего же вы хотите, сир! Мне казалось — теперь я и сам вижу свою ошибку — что вы, ваше величество, обещали…
— Это не мое дело, герцог. У меня же есть военный министр. Я не раздаю полки… Полк!.. Кто вам сказал такую чепуху? Так вы стали заступником этой семейки? Ведь я вам говорил, что вы напрасно со мной об этом заговорили. Вы довели меня до бешенства!
— О сир!
— Да, до бешенства! Черт бы побрал этих адвокатов! Теперь мне целый день и кусок хлеба в горло не полезет.
Король повернулся к герцогу спиной и в гневе удалился в кабинет, превратив Ришелье в несчастнейшего из смертных.
— Уж теперь, — пробормотал герцог, — я знаю, как к этому отнестись.
Ришелье отряхнул платком одежду (от потрясения с его лица осыпалась пудра) и направился к галерее, в тот самый угол, где с жадным нетерпением его поджидал друг.
Завидев маршала, барон бросился к нему, как паук на свою жертву, в надежде узнать свежие новости.
Блестя глазами, сложив губы бантиком, с распростертыми объятиями он преградил ему путь.
— Ну, что нового? — спросил он.
— Кое-что новое есть, сударь, — отвечал Ришелье, напрягшись всем телом, презрительно скривив губы и яростно набросившись на свое жабо, — я прошу вас более не обращаться ко мне.
Таверне с изумлением взглянул на герцога.
— Да, вы прогневили короля, — продолжал Ришелье, — а на кого гневается король, тот и мой враг.
Таверне, как громом пораженный, словно врос в мраморный пол.
Ришелье пошел дальше.
На выходе из Зеркальной галереи его ждал выездной лакей.
— В Люсьенн! — приказал ему Ришелье и скрылся.

CXXXVII
ОБМОРОКИ АНДРЕ

Когда Таверне пришел в себя и осмыслил то, что он называл своим несчастьем, он понял, что настало время серьезного объяснения с той, что явилась главной причиной стольких тревог.
Кипя от гнева и возмущения, он направился в апартаменты Андре.
Девушка заканчивала туалет: подняв кверху руки, она прятала за уши две непокорные пряди волос.
Андре услыхала шаги отца в передней в ту минуту, как, зажав под мышкой книгу, она собиралась выйти за порог.
— Здравствуй, Андре! — приветствовал ее барон де Таверне. — Ты уходишь?
— Да, отец.
— Одна?
— Как видите.
— Так ты, стало быть, по-прежнему живешь здесь одна?
— С тех пор как Николь исчезла, у меня нет горничной.
— Нельзя же допустить, чтобы ты одевалась сама, Андре, это может тебе повредить: ты не будешь иметь при дворе успеха. Ведь я тебе уже говорил, как следует себя вести, Андре.
— Прошу прощения, отец, меня ожидает дофина.
— Уверяю тебя, Андре, — продолжал Таверне, все более горячась от собственных слов, — смею вас, мадемуазель, уверить, что над вашей простотой скоро все здесь будут смеяться.
— Отец…
— Насмешка убийственна где угодно, а уж тем более при дворе.
— Я об этом подумаю. А пока, я полагаю, ее высочество дофина простит мне, что я оделась не очень элегантно, потому что торопилась явиться к ней.
— Ступай, но возвращайся, пожалуйста, сразу же, как только освободишься: мне нужно поговорить с тобой об одном очень серьезном деле.
— Хорошо, отец, — отвечала Андре и пошла прочь.
Барон смотрел на нее в упор.
— Подождите, подождите! — воскликнул он. — Нельзя же выходить в таком виде, вы забыли нарумяниться, мадемуазель, вы до отвращения бледны!
— Я, отец? — остановившись, переспросила Андре.
— Нет, в самом деле, о чем вы думаете, когда смотрите на себя в зеркало? Ваши щеки бледнее воска, у вас огромные синяки под глазами. Нельзя, мадемуазель, показываться в таком виде, иначе люди будут от вас шарахаться.
— У меня нет времени что-нибудь менять в своем туалете, отец.
— Это ужасно! — вскричал Таверне, пожимая плечами. — Послал же мне Господь дочку! До чего мне не везет! Андре! Андре!
Но Андре уже сбежала по лестнице.
Она обернулась.
— Скажитесь, по крайней мере, больной! — крикнул Таверне. — Попытайтесь хотя бы заинтриговать, раз уж не хотите быть привлекательной!
— Ну, это будет нетрудно, отец, и, если я скажу, что больна, мне не придется лгать: я действительно чувствую себя не вполне здоровой.
— Ну вот, — проворчал барон, — этого нам только не хватало… больна! — И он процедил сквозь зубы:
— Черт бы побрал этих недотрог!
Он вернулся в комнату дочери и занялся тщательными поисками того, что натолкнуло бы его на мысль и помогло бы ему составить свое мнение о происходящем.
В это время Андре пересекла эспланаду и шла мимо цветника. Временами она поднимала голову и подставляла лицо свежему ветру, потому что запах недавно распустившихся цветов слишком сильно ударял ей в голову и заставлял ее вздрагивать всем телом.
Шатаясь под палящими лучами солнца и в поисках опоры, девушка с трудом добралась до приемных Трианона, пытаясь справиться с неведомым недугом. Герцогиня де Ноай, стоявшая на пороге кабинета дофины, с первых слов дала понять Андре, что ее давно ждут.
В самом деле, аббат ***, носивший звание чтеца ее королевского высочества, завтракал с принцессой: она частенько оказывала подобные милости кому-нибудь из своего ближайшего окружения.
Аббат расхваливал превосходные хлебцы с маслом, которые немецкие хозяйки так умело раскладывают вокруг чашечки кофе со сливками.
Аббат не читал, а говорил: он передавал ее высочеству последние новости из Вены, почерпнутые им у газетчиков и дипломатов. В те времена политика делалась у всех на виду, и это получалось, надо признать, ничуть не хуже, чем в святая святых тайных канцелярий. Нередко также бывало, что кабинет министров узнавал новости от господ из Пале-Рояля, где угадывались, а то и придумывались шахматные ходы Версаля.
В своем рассказе аббат уделил особое внимание свежим слухам о тайном недовольстве по поводу подскочивших цен на хлеб; недовольству этому, как он говорил, немедленно положил конец г-н де Сартин, препроводив в Бастилию пятерых самых крупных скупщиков.
Вошла Андре. У ее высочества, как и у всех, бывали дни дурного настроения и мигреней. Рассказ аббата ее заинтересовал, а чтение Андре, которое должно было последовать за их беседой, заранее вызывало скуку.
Вот почему дофина заметила чтице, чтобы та не опаздывала больше к назначенному времени, прибавив, что все хорошо в свое время.
Смутившись от упрека, тем более упрека несправедливого, Андре ничего не ответила, хотя могла бы сказать, что ее задержал отец и, кроме того, что она была вынуждена идти медленно, так как чувствовала себя нездоровой.
Смущенная, подавленная, она склонила голову и, словно готовая умереть, закрыла глаза и покачнулась.
Не окажись поблизости герцогини де Ноай, она бы упала.
— Что это вы не держитесь на ногах, мадемуазель? — прошептала г-жа Этикет.
Андре ничего не ответила.
— Герцогиня! Ей дурно! — вскрикнула дофина, встав, чтобы помочь Андре.
— Нет, нет, — торопливо возразила Андре; глаза ее наполнились слезами. — Нет, ваше высочество, я чувствую себя хорошо, вернее сказать, лучше.
— Да она бледна как полотно, герцогиня, взгляните! Это я виновата: я ее выбранила… Ах, бедное дитя!.. Садитесь! Сядьте, я вам приказываю!
— Ваше высочество…
— Извольте слушаться, коща я приказываю!.. Дайте ей свой стул, аббат.
Андре присела и мало-помалу под влиянием такой доброты ее разум прояснился, румянец вновь заиграл на щеках.
— Ну что, мадемуазель, теперь вы можете читать? — спросила ее высочество.
— Да, да, разумеется! Во всяком случае, надеюсь.
Андре раскрыла книгу в том месте, где накануне прервала чтение, и, стараясь изо всех сил выговаривать внятно, сообщая своему голосу приятность, она начала читать.
Но, едва осилив две или три страницы, она почувствовала, как буквы запрыгали, закружились у нее в глазах, и она перестала разбирать написанное.
Андре снова побледнела и ощутила в груди холодок, поднимавшийся к голове, а черные круги под глазами, за которые ее горько упрекал Таверне, становились больше… Молчание девушки заставило дофину поднять голову. Посмотрев на нее, принцесса закричала:
— Опять!.. Взгляните, герцогиня! Бедняжка не на шутку больна, она вот-вот упадет!
На сей раз ее высочество сама побежала за флаконом с нюхательной солью и поднесла его своей чтице. Придя в себя, Андре попыталась было положить книгу на колени, но тщетно: ее руки по-прежнему нервно подрагивали, и некоторое время никакими средствами не удавалось унять дрожь.
— Герцогиня! Андре нездорова, и я не желаю усугублять ее тяжелое положение, оставляя ее здесь, — проговорила принцесса.
— В таком случае мадемуазель должна вернуться к себе незамедлительно, — заявила г-жа де Ноай.
— Почему же, сударыня? — удивилась дофина.
— Потому что это похоже на ветряную оспу, — почтительно поклонившись, отвечала придворная дама.
— На ветряную оспу?..
— Да, Головокружение, обмороки, дрожь…
Аббат был до крайности напуган словами герцогини де Ноай. Он поднялся и под предлогом того, что не желает стеснять почувствовавшую недомогание девушку, на цыпочках выскользнул за дверь, да так ловко, что никто не заметил его исчезновения.
Когда Андре увидела, что находится, если можно так выразиться, на руках у дофины, она устыдилась того, что причиняет неудобства великой принцессе, и это придало ей силы или, вернее, смелости: она поспешила к раскрытому окну глотнуть свежего воздуха.
— Вам нужен не только свежий воздух, дорогая мадемуазель де Таверне! — заметила дофина. — Возвращайтесь к себе, я прикажу вас проводить.
— Уверяю вас, ваше высочество, что я совершенно пришла в себя и дойду одна, если ваше высочество соблаговолит разрешить мне удалиться.
— Да, да, и можете быть уверены, что вас никто не будет больше бранить, — продолжала дофина, — раз вы до такой степени чувствительны, маленькая плутовка.
Андре была тронута ее добротой, напоминавшей дружбу старшей сестры; она поцеловала руку у своей покровительницы и вышла из покоев, провожаемая обеспокоенным взглядом ее высочества.
Когда она уже спустилась по лестнице, принцесса прокричала ей вдогонку из окна:
— Не спешите возвращаться, погуляйте немного среди цветов, солнце пойдет вам на пользу.
— Боже мой! Ваше высочество, как вы добры! — пробормотала Андре.
— А еще будьте любезны прислать ко мне аббата — он занимается ботаникой вон там, на квадратной клумбе с голландскими тюльпанами.
В поисках аббата Андре была вынуждена пойти в обратную сторону через цветник.
Она шла, опустив голову, еще не вполне оправившись от странных обмороков, от которых страдала с самого утра; она не обращала внимания ни на птиц, круживших над живыми изгородями и цветущим питомником, ни на пчел, гудевших над тимьяном и сиренью.
Она шла, не замечая шагах в двадцати от себя двух занятых разговором человек, один из которых следил за ней смущенным, беспокойным взглядом.
Это были Жильбер и г-н де Жюсьё.
Первый, опершись на лопату, слушал ученого профессора, объяснявшего ему, как надо поливать нежные растения, чтобы вода проходила в почву, не застаиваясь.
Жильбер делал вид, будто жадно следит за тем, что ему показывают, а г-н де Жюсьё не находил ничего неестественного в такой пылкой любви к науке, тем более что такой наглядный показ не раз заставлял рукоплескать школяров во время публичных лекций. Кроме того, для бедного ученика садовника урок прославленного ботаника, данный прямо на природе, был, как полагал г-н де Жюсьё, неоценимой удачей.
— Здесь, перед вами, как вы видите, дитя мое, четыре типа почвы, — говорил меж тем г-н де Жюсьё, — и будь на то мое желание, я обнаружил бы с десяток других типов, в виде примесей, сочетающихся с четырьмя основными. Однако для помощника садовника и этого деления будет довольно. Цветовод всегда должен пробовать почву на язык, как, например, садовник должен знать вкус фруктов. Вам это понятно, Жильбер?
— Да, сударь, — отвечал Жильбер, глядя в одну точку и приоткрыв рот: он увидал Андре и со своего места мог продолжать наблюдать за ней, не вызывая подозрений у профессора, уверенного в том, что молодой человек с благоговением следит за ним и понимает его объяснения.
— Чтобы определить тип почвы, — продолжал г-н де Жюсьё, введенный в заблуждение раскрытым ртом Жильбера, — необходимо положить горсть земли в корзинку, осторожно налить сверху немного воды, а потом попробовать воду, когда она просочится снизу. Солоноватый, едкий, пресноватый или сладковатый привкус или запах некоторых природных масел следует сочетать с соками растений, которые вы собираетесь выращивать. Ведь в природе, как утверждает ваш бывший покровитель господин Руссо, все стремится к сходству, ассимиляции и единству.
— О Господи! — вскрикнул Жильбер, выбросив руки вперед.
— Что такое?
— Она падает в обморок, она падает в обморок!
— Кто? Вы с ума сошли?
— Она, она!
— Она?
— Да, — торопливо пробормотал Жильбер, — вон та дама.
Его испуг и бледность могли бы ясно дать понять г-ну де Жюсьё, что означало это взволнованное "она", если бы он не отвернулся в ту сторону, куда указывал молодой человек.
Проследив глазами за рукой Жильбера, г-н де Жюсьё в самом деле увидел Андре: с трудом добравшись до скамейки, она упала на нее и лежала неподвижно, готовая вот-вот испустить дух.
Это был тот самый час, когда король имел обыкновение навещать ее высочество, переходя через сад из Большого Трианона в Малый.
И вот его величество неожиданно вышел на дорожку.
Он нес в руках золотистый персик, первый в этом сезоне, раздумывая, как настоящий эгоист, не будет ли лучше для счастья Франции, если этот персик съест он, а не принцесса.
Король заметил, с какой поспешностью г-н де Жюсьё бросился к Андре, которую король вследствие слабого зрения едва различал и уж во всяком случае не узнал; он услышал приглушенные крики Жильбера, испытывавшего глубочайшее потрясение, — все это заставило его величество ускорить шаг.
— Что случилось? Что случилось? — стал спрашивать Людовик XV, приближаясь к зарослям питомника, от которого его отделяло всего несколько шагов.
— Король! — воскликнул г-н де Жюсьё, поддерживая девушку.
— Король!.. — прошептала Андре, окончательно теряя сознание.
— Да кто же все-таки там? — повторял Людовик XV. — Кто там, женщина? Что с ней?
— Обморок, сир.
— Неужели? — удивился Людовик XV.
— Она без чувств, сир, — прибавил г-н де Жюсьё, указав

на девушку, неподвижно лежавшую на скамье, куда он только что ее опустил.
Король подошел ближе, узнал Андре и с содроганием воскликнул:
— Опять она!.. Но это возмутительно! Надо сидеть дома, если ты подвержена таким болезням. Неприлично умирать вот так весь день, у всех на глазах!
И Людовик XV вернулся на дорожку в Малый Трианон, вне себя браня бедную Андре.
Не зная всей подоплеки этого происшествия, пораженный г-н де Жюсьё замер в нерешительности. Обернувшись и увидев в нескольких шагах от себя испуганного и озабоченного Жильбера, он крикнул ему:
— Подойди сюда, Жильбер! Ты сильный, отнесешь мадемуазель Таверне домой.
— Я? — вздрогнув, пробормотал Жильбер. — Чтобы я ее отнес? Да как я могу дотронуться до нее? Нет, нет, она никогда мне этого не простит, никогда!
И он в ужасе убежал прочь, изо всех сил взывая о помощи.

CXXXVIII ДОКТОР ЛУИ

В нескольких шагах от того места, где Андре лишилась чувств, работали два помощника садовника; они и прибежали на крики Жильбера. По приказанию г-на де Жюсьё они понесли Андре в ее комнату, в то время как Жильбер, опустив голову, издалека смотрел на недвижное тело девушки, словно убийца, провожавший свою жертву в последний путь.
Когда процессия подошла к службам, г-н де Жюсьё отпустил садовников. Андре раскрыла глаза.
Барон де Таверне вышел из комнаты, заслышав голоса и шум, сопровождающий обыкновенно любой несчастный случай: он увидел дочь, еще нетвердо стоявшую на ногах и пытавшуюся собраться с духом и подняться по ступенькам, опираясь на руку г-на де Жюсьё.
Барон подбежал с тем же вопросом, что и король:
— Что случилось? Что случилось?
— Ничего, отец, — тихо отвечала Андре, — мне нехорошо, голова болит.
— Мадемуазель — ваша дочь, сударь? — спросил г-н де Жюсьё, поклонившись барону.
— Да, сударь.
— Я очень рад, что оставляю ее в надежных руках, но умоляю вас пригласить доктора.
— Все это сущие пустяки!.. — возразила Андре.
— Разумеется, пустяки! — подтвердил Таверне.
— Я от души надеюсь, что это так, — отвечал г-н де Жюсьё, — однако, признаться, мадемуазель была очень бледна.
Проводив Андре до двери, г-н де Жюсьё откланялся.
Отец и дочь остались вдвоем.
Пока Андре не было, Таверне обо все поразмыслил. Он подал руку стоявшей на пороге дочери, подвел ее к софе, усадил и сел сам.
— Простите, отец, — обратилась к нему Андре, — будьте добры отворить окно, я задыхаюсь.
— Я собирался серьезно с тобой поговорить, Андре; а из клетки, которую тебе определили под жилье, отлично слышен малейший вздох. Ну хорошо, я постараюсь говорить тихо.
И он отворил окно.
Он возвратился к дочери и, качая головой, снова сел на софу.
— Должен признать, — начал он, — что король, проявивший к нам поначалу немалый интерес, не очень-то любезен, позволяя тебе жить в этой каморке.
— Отец! В Трианоне не хватает места, — возразила Андре, — вы сами знаете, что в этом большой недостаток дворца.
— Что места не хватает кому-нибудь другому, — вкрадчиво зашептал Таверне, — это я еще мог бы допустить, но для тебя, дочь моя! Нет, это невозможно!
— Вы слишком высоко меня цените, отец, — с улыбкой заметила Андре. — Как жаль, что не все такого же мнения!
— Все, кто тебя знает, дочь моя, думают, как и я.
Андре поклонилась, словно разговаривала с незнакомым человеком; комплименты отца начинали ее беспокоить.
— Ну… ну а… король тебя знает, я полагаю? — продолжал Таверне.
С этими словами он устремил на дочь испытующий взгляд.
— Король меня едва узнаёт, — отвечала Андре, нимало не смутившись, — и я ничего для него не значу, насколько я могу судить.
Эти слова заставили барона даже привстать.
— Ты ничего для него не значишь?!.. — вскричал он. — Признаться, я ничего не понимаю из того, что ты говоришь! Мало что значишь!.. Ну, мадемуазель, вы слишком низко себя цените!
Андре с удивлением посмотрела на отца.
— Да, да, — продолжал барон, — я уже говорил и еще раз повторяю: вы из скромности готовы позабыть о чувстве собственного достоинства!
— Вы склонны все преувеличивать, сударь: король проявил интерес к несчастной нашей семье, это верно; король соблаговолил кое-что для нас сделать; однако у трона его величества так много неудачников, король так щедр на милости, что не мудрено, если он забыл о нас после того, как облагодетельствовал нашу семью.
Таверне пристально посмотрел на дочь, отдавая должное ее сдержанности и непроницаемой скрытности.
— Знаете ли, дорогая Андре, ваш отец готов стать первым вашим просителем и в качестве просителя обращается к вам; надеюсь, вы его не оттолкнете.
Андре взглянула на отца, как бы требуя объяснений.
— Мы все вас просим, похлопочите за нас, сделайте что-нибудь для своей семьи…
— Зачем вы все это мне говорите? Чего вы от меня ждете? — воскликнула Андре, потрясенная смыслом того, что ей сказал отец, а также его тоном.
— Согласны вы или нет попросить что-нибудь для меня и своего брата? Отвечайте!
— Я сделаю все, что вы прикажете, сударь, — отвечала Андре, — однако, не думаете ли вы, что мы можем показаться слишком жадными? Ведь король и так подарил мне ожерелье, которое стоит, по вашим словам, более ста тысяч ливров. Кроме того, его величество обещал моему брату полк; на нашу долю и так выпала значительная часть королевских милостей.
Таверне не смог удержаться от взрыва громкого и презрительного хохота.
— Так вы полагаете, что эта цена достаточно высока?
— Я знаю, что ваши заслуги велики, — отвечала Андре.
— Э-э, да кто вам говорит о моих заслугах, черт побери?
— О чем же вы, в таком случае, говорите?
— Уверяю вас, что вы напрасно затеяли со мной эту нелепую игру! Не надо ничего от меня скрывать!
— Да что же я стала бы от вас скрывать, Боже мой? — спросила Андре.
— Я все знаю, дочь моя!
— Вы знаете?
— Все! Повторяю вам: я знаю все.
— Что все, сударь?
Андре сильно покраснела под столь грубым натиском, особенно невыносимым для того, у кого совесть чиста.
Естественное отцовское чувство уважения к своему ребенку удержало Таверне от дальнейших расспросов.
— Как вам будет угодно, — проворчал он, — вы вздумали скромничать. Кажется, вы скрытничаете. Пусть так! Из-за вас отец и брат должны погрязнуть в безвестности и забвении — отлично! Но запомните хорошенько мои слова: если с самого начала вы не возьмете власть в свои руки, вам никогда ее уже не видать!
И Таверне круто повернулся на каблуках.
— Я вас не понимаю, — заметила Андре.
— Отлично! Зато я понимаю, — отвечал Таверне.
— Этого недостаточно, когда разговаривают двое.
— Что же, я сейчас поясню: употребите всю дипломатию, которой только вы располагаете от природы и которая является главным оружием нашей семьи, чтобы при первом же подходящем случае составить счастье вашей семьи, да и свое тоже. При первой же встрече с королем скажите ему, что ваш брат ожидает назначения, а вы чахнете в конуре, где нечем дышать и из окна нельзя полюбоваться никаким видом. Одним словом, не будьте до такой степени смешны, чтобы изображать либо слишком сильную страсть, либо совершенную незаинтересованность.
— Но…
— Скажите это королю сегодня же вечером…
— Где же, по-вашему, я смогу увидеться с королем?
— …и прибавьте, что его величеству не пристало даже являться…
В ту самую минуту, как Таверне, вне всякого сомнения, собирался выразиться яснее и тем вызвать бурю в сердце Андре, что повлекло бы за собой объяснение, способное прояснить тайну, с лестницы вдруг донеслись шаги.
Барон сейчас же умолк и поспешил к перилам, дабы узнать, кто идет к дочери.
Андре с удивлением увидела, как отец почтительно вытянулся.
Почти в тот же миг в маленькую квартирку вошла дофина в сопровождении одетого в черное господина, который шагал, опираясь на длинную трость.
— Ваше высочество! — вскрикнула Андре, собрав все силы, чтобы пойти навстречу принцессе.
— Да, моя дорогая больная! — отвечала дофина. — Я пришла утешить вас, а заодно привела и доктора. Подойдите, доктор. A-а, господин де Таверне! — продолжала принцесса, узнав барона. — Ваша дочь больна, а вы совсем о ней не заботитесь!
— Ваше высочество… — пролепетал Таверне.
— Подойдите, доктор, — со свойственной лишь ей добротой пригласила принцесса. — Подойдите, пощупайте пульс, загляните в эти припухшие глазки и скажите, чем больна моя протеже.
— Ваше высочество! Ваше высочество! Как вы добры ко мне!.. — прошептала девушка. — Мне так неловко принимать ваше королевское высочество…
— …в этой комнатушке, дитя мое? Вы это хотели сказать? Тем хуже для меня — ведь это я так скверно вас поселила. Я еще подумаю об этом. А пока, дитя мое, дайте руку господину Луи: это мой хирург, но предупреждаю вас, он не только философ, который умеет угадывать мысли, но и ученый, который видит все насквозь.
Андре с улыбкой протянула доктору руку.
Это был еще не очень старый человек, и его умное лицо словно подтверждало все, что сказала о нем принцесса. С той минуты как он вошел в комнату, доктор внимательно изучал больную, затем жилище, потом перевел взгляд на отца больной, в выражении лица которого вместо ожидаемого беспокойства было заметно лишь смущение.
Ученый только собирался увидеть то, о чем, возможно, уже догадался философ.
Доктор Луи долго слушал у девушки пульс и расспрашивал ее о том, что она чувствует.
— Отвращение к любой пище, — отвечала Андре, — а также внезапные рези, потом так же неожиданно кровь бросается в голову; спазмы, озноб, дурнота.
Доктор во время рассказа Андре все больше хмурился.
Скоро он выпустил руку девушки и отвел глаза в сторону.
— Ну, доктор, quid, как говорят участники консилиумов? — спросила принцесса у доктора. — Серьезно ли девочка больна, не грозит ли ей смертельная опасность?
Доктор перевел взгляд на Андре и еще раз молча оглядел ее.
— Ваше высочество! — отвечал он. — У мадемуазель простое недомогание, вызванное самыми естественными причинами.
— Серьезное?
— Нет, как правило, ничего опасного в этом нет, — улыбнулся доктор.
— Очень хорошо! — с облегчением вздохнула принцесса. — Не мучайте ее слишком сильно.
— Я вообще не собираюсь ее мучить, ваше высочество.
— Как? Вы не назначите никакого лекарства?
— Чтобы поправиться, мадемуазель не нужно никаких лекарств.
— Это правда?
— Да, ваше высочество.
— В самом деле ничего не нужно?
— Ничего.
Словно желая избежать дальнейших объяснений, доктор откланялся под тем предлогом, что его ждут больные.
— Доктор, доктор, если вы говорите это не только ради того, чтобы меня успокоить, значит, я сама больна серьезнее, чем мадемуазель Таверне! Непременно принесите мне вечером обещанные снотворные пилюли.
— Ваше высочество! Я собственноручно приготовлю их, как только вернусь домой.
Он вышел.
Дофина осталась посидеть со своей чтицей.
— Можете не волноваться, дорогая Андре, — заметила она с доброжелательной улыбкой, — ваша болезнь не представляет ничего серьезного, раз доктор Луи ушел, не прописав вам никакого лекарства.
— Тем лучше, ваше высочество, — отвечала Андре, — потому что в этом случае ничто не помешает мне являться на службу к вашему высочеству, а я больше всего боялась того, что болезнь не позволит исполнить мои обязанности. Однако, что бы ни говорил уважаемый доктор, я очень страдаю, ваше высочество, клянусь вам.
— Ну, не так уж, видно, серьезна ваша болезнь, если она не озаботила доктора. Поспите, дитя мое, я пришлю вам кого-нибудь для услужения — я вижу, вы здесь совсем одна. Соблаговолите проводить меня, господин де Таверне.
Принцесса подала Андре руку и, утешив ее, как и обещала, вскоре удалилась.

CXXXIX
ИГРА СЛОВ ГЕРЦОГА ДЕ РИШЕЛЬЕ

Как видел читатель, герцог де Ришелье поспешил в Люсьенн с решимостью, свойственной послу в Вене и победителю при Маоне.
Он прибыл туда с сияющим лицом и непринужденным видом, молодцевато взбежал по ступенькам крыльца, отодрал за уши Замора, как в лучшие дни их знакомства, и почти силой ворвался в знаменитый будуар, отделанный голубым атласом, в котором, как видела бедная Лоренца, г-жа Дюбарри готовилась к отъезду на улицу Сен-Клод.
Лежа на софе, графиня отдавала герцогу д’Эгильону утренние распоряжения.
Они обернулись на шум и замерли в изумлении, разглядев маршала.
— A-а, господин герцог! — вскричала Дюбарри.
— Дядюшка! — в тон ей воскликнул д’Эгильон.
— Да, графиня! Да, дорогой племянник!
— Неужели это вы?
— Я самый!
— Лучше поздно, чем никогда, — заметила графиня.
— Сударыня! К старости люди становятся капризными, — отвечал маршал.
— Вы хотите сказать, что снова воспылали любовью к Люсьенну…
— Я испытываю к нему самую что ни на есть страсть, которая мне на время изменила только из-за каприза. Это именно так, и вы прекрасно закончили мою мысль.
— Таким образом, вы решили вернуться…
— Да, я вернулся, — подтвердил Ришелье, устраиваясь в лучшем кресле: он выбрал его с первого взгляда.
— Наверное, есть еще что-то, о чем вы умалчиваете, — предположила графиня. — Каприз — это совсем на вас не похоже.
— Графиня! Не стоит меня упрекать. Я лучше своей репутации. И раз уж я вернулся, как вы сами видите, то это…
— то это… — подхватила Дюбарри.
— …то это по велению сердца!
Герцог д’Эгильон и графиня расхохотались.
— Какое счастье, что мы не лишены юмора и можем оценить вашу шутку! — заметила графиня.
— Что вы хотите этим сказать?
— Могу поклясться, что глупцы вас не поняли бы и в изумлении пытались бы найти другую причину вашего возвращения. Даю вам слово Дюбарри, только вы, дорогой герцог, умеете по-настоящему войти и выйти. Моле, сам непревзойденный Моле рядом с вами не более чем деревянная кукла!
— Так вы не верите, что я пришел по зову сердца? — вскричал Ришелье. — Графиня! Графиня! Предупреждаю вас: вы заставляете меня плохо о вас думать. Не смейтесь, дорогой племянник, иначе я нареку вас Петром, но ничего на этом камне не воздвигну.
— Даже не соорудите на нем небольшой кабинет министров? — спросила графиня и снова расхохоталась с откровенностью, которую и не пыталась скрыть.
— Хорошо, бейте, бейте! — надув губы, пробормотал Ришелье. — Я, к сожалению, не могу ответить вам тем же: ведь я слишком стар, мне нечем защищаться, пользуйтесь, пользуйтесь моей слабостью, графиня, — теперь это неопасное удовольствие.
— Что вы, графиня! Вам, напротив, следует поостеречься, — предупредил д’Эгильон. — Если дядюшка еще раз упомянет о своей немощи — мы пропали. Нет, господин герцог, мы не будем на вас нападать: как бы вы ни были слабы или не напускали на себя вид немощного старца, вы с лихвой вернете нам все удары. Нет, мы и впрямь рады вашему возвращению.
— Да! — весело подхватила графиня. — И по случаю этого возвращения мы прикажем устроить фейерверк. А вы знаете, герцог…
— Я ничего не знаю, графиня, — с наивностью младенца пролепетал маршал.
— Во время фейерверков всегда бывает сколько-нибудь опаленных искрами париков, несколько шляп, помятых под ударами палок…
Герцог поднес руку к парику и осмотрел свою шляпу.
— Да, да, верно, — подтвердила графиня, — впрочем, вы к нам вернулись, так-то лучше! А я, как вам сказал господин д’Эгильон, безумно счастлива. И знаете почему?
— Графиня! Графиня! Вы опять скажете какую-нибудь колкость.
— Да, но это уж будет последняя.
— Хорошо, говорите!
— Я счастлива, маршал, потому что ваше возвращение предвещает хорошую погоду.
Ришелье поклонился.
— Да, — продолжала графиня, — вы как те поэтические птички, что предсказывают затишье. Как они называются, господин д’Эгильон? Вы ведь пишете стихи и должны это знать.
— Альционы, графиня.
— Совершенно верно! Ах, маршал, надеюсь, вы не рассердитесь, что я сравниваю вас с птицей, носящей столь звонкое имя!
— Я не рассержусь, графиня, потому что сравнение точное, — сказал Ришелье с гримасой, означавшей удовлетворение, а удовлетворение Ришелье предвещало всегда какую-нибудь пакость.
— Вот видите!
— Да, я принес хорошие, просто замечательные новости.
— Неужели? — небрежно оросила графиня.
— Какие же? — поинтересовался д’Эгильон.
— Зачем вы так торопитесь, герцог? — перебила его графиня. — Дайте же маршалу время что-нибудь придумать.
— Нет, черт меня побери! Я могу сообщить вам их теперь же. Они готовы и даже несколько устарели.
— Маршал, если вы принесли старье…
— Ну, знаете, графиня, хотите берите, хотите нет.
— Хорошо, возьмем, пожалуй.
— Кажется, король угодил в западню, графиня.
— В западню?
— Именно.
— В какую западню?
— В ту, что вы ему расставили.
— Я расставила западню королю? — переспросила графиня.
— Тысяча чертей! Вы не хуже меня это знаете.
— Нет, даю слово, мне ничего об этом не известно.
— Ах, графиня, как нелюбезно с вашей стороны так меня вводить в заблуждение!
— Правда, маршал, я ничего не понимаю: умоляю вас, объясните, в чем дело!
— Да, дядюшка, объяснитесь, — поддержал графиню д’Эгильон, угадавший некое злое намерение под двусмысленной улыбкой маршала, — ее сиятельство с нетерпением ждет ваших объяснений.
Старый герцог повернулся к племяннику.
— Было бы странно, черт побери, если бы графиня не посвятила вас в свою тайну, дорогой д’Эгильон. В таком случае это было бы еще хитрее, чем я предполагал.
— Чтобы она меня посвятила?.. — переспросил д’Эгильон.
— Я посвятила герцога?
— Ну, конечно! Поговорим начистоту, графиня. Да вы раскрыли половину своих происков против его величества… бедному герцогу, сыгравшему в них столь значительную роль!
Графиня Дюбарри покраснела. Было еще так рано, она не успела ни нарумяниться, ни налепить мушки; покраснеть ей было легко.
Однако показывать смущение было опасно.
— Вы оба удивленно смотрите на меня своими прекрасными глазами, — продолжал Ришелье, — неужели я должен показать вам в истинном свете ваши дела?
— Показывайте, показывайте! — в один голос воскликнули герцог и графиня.
— Благодаря своей необычайной проницательности король, должно быть, уже все разгадал и ужаснулся.
— Что он мог разглядеть? — спросила графиня. — Ну же, маршал, я умираю от нетерпения!
— Ну, например, ваше взаимопонимание с моим присутствующим здесь племянником…
Д’Эгильон побледнел, и, казалось, его взгляд говорил графине: "Как видите, я не напрасно был уверен, что он задумал какую-то гадость!"
Женщины в таких случаях бывают отважнее, гораздо отважнее мужчин. Графиня немедля бросилась в бой.
— Герцог! — начала она. — Я боюсь загадок, когда вы играете роль Сфинкса. Тогда мне кажется, что я рано или поздно буду съедена. Успокойте меня, а если вы пошутили, то позвольте вам заметить, что это была дурная шутка.
— Дурная? Да что вы, графиня, напротив — великолепная! — вскричал Ришелье. — Не моя, а ваша, разумеется.
— Я не понимаю ни слова, маршал, — заметила г-жа Дюбарри, кусая губы и постукивая от нетерпения крохотной ножкой.
— Ну-ну, оставим в покое самолюбие, графиня, — продолжал Ришелье. — Итак, вы опасались, как бы король не увлекся мадемуазель де Таверне. О, не отрицайте, для меня это совершенно очевидно!
— Это правда, я этого и не скрываю.
— Ну, а испугавшись, вы вознамерились помешать, насколько это будет возможно, игре его величества.
— Я и этого не отрицаю. Что же дальше?
— Мы подходим к главному, графиня. Чтобы уколоть его величество, у которого довольно толстая кожа, нужна была довольно острая игла… Ха-ха-ха! Я и не заметил, до чего ужасная вышла игра слов. Понимаете?
И маршал рассмеялся или сделал вид, что смеется во все горло, чтобы во время этого приступа веселости насладиться озабоченным видом своих жертв.
— Какую игру слов вы тут усматриваете, дядюшка? — спросил д’Эгильон, первым придя в себя и изображая наивность.
— Ты не понял? — удивился маршал. — Тем лучше! Шутка вышла отвратительная. Одним словом, я хотел сказать, что ее сиятельство, желая пробудить в короле ревность, выбрала для этой цели господина приятной наружности, неглупого, в общем — чудо природы.
— Кто это сказал? — вскричала графиня, разозлившись, как любой сильный мира сего, чувствующий свою неправоту.
— Все, графиня.
— Все — это значит никто, вы отлично это знаете, герцог.
— Напротив, ваше сиятельство: все — это сто тысяч душ в одном только Версале, это шестьсот тысяч человек в Париже, это двадцать пять миллионов во Франции! Заметьте, что я не принимаю во внимание Гаагу, Гамбург, Роттердам, Лондон, Берлин, где издается так много газет, пишущих о делах в Париже.
— И что говорят в Версале, в Париже, во Франции, в Гааге, в Гамбурге, в Роттердаме, в Лондоне, в Берлине?..
— Говорят, что вы самая умная и обворожительная женщина в Европе; говорят, что благодаря гениальной стратегии, согласно которой вы стараетесь выглядеть так, будто у вас есть любовник…
— Любовник! Какие же основания для такого нелепого обвинения, скажите на милость?
— Обвинения? Как вы можете так говорить, графиня? Все знают, что на самом деле ничего нет, просто восхищаются стратегией. На чем основано это восхищение, это воодушевление? Оно основано на вашем изумительно тонком поведении, на вашей безупречной тактике; оно держится на том, что вы сделали вид, — и до чего же мастерски! — будто остаетесь ночевать одна в ту ночь… ну, вы знаете, когда я заезжал к вам, у вас еще были король и д’Эгильон; в тот вечер я вышел первым, король — вторым, а д’Эгильон — третьим…
— Ну-ну, договаривайте.
— Вы притворились, что остаетесь вдвоем с д’Эгильоном, словно он был ваш любовник; потом вы проводили его потихоньку утром из Люсьенна, опять под видом любовника, и сделали это так, чтобы несколько простаков, таких вот легковерных людей, как я например, увидели это и растрезвонили на весь мир, тогда это дойдет до короля, он испугается и поскорее, из страха вас потерять, бросит малютку Таверне.
Графиня Дюбарри и д’Эгильон не знали, как отнестись к этим словам герцога.
А Ришелье не стал их смущать ни взглядами, ни жестами: напротив, казалось, его табакерка и жабо поглотили все его внимание.
— Похоже на то в итоге, — продолжал маршал, отряхивая жабо, — что король и в самом деле бросил эту девочку.
— Но, герцог! — проговорила в ответ г-жа Дюбарри, — Я вам заявляю, что не понимаю решительно ни единого слова из ваших сказок и убеждена только в одном: если рассказать обо всем этом королю, он тоже ничего не поймет.
— Неужели? — воскликнул герцог.
— Да, можете быть уверены. Вы мне приписываете, так же как все остальные, значительно более богатое воображение, чем оно у меня есть на самом деле; у меня никогда не было намерения разжигать в его величестве ревность при помощи средств, о которых вы говорите.
— Графиня!
— Клянусь вам!
— Графиня! Настоящая дипломатия — а женщины всегда были лучшими дипломатами — никогда не признается в своих замыслах. Ведь в политике есть одна аксиома… Я знаю ее с тех пор, как был послом… Она гласит: "Никому не рассказывайте о средстве, благодаря которому вы преуспели однажды: оно может вам пригодиться и в другой раз".
— Но, герцог…
— Средство оказалось удачным, ну и отлично. А король теперь в очень плохих отношениях со всем семейством Таверне.
— Признаться, герцог, вы умеете выдавать за действительное то, что существует в вашем воображении.
— Вы не верите, что король рассорился с этими Таверне? — спросил герцог, стараясь избежать ссоры.
— Я не это хочу сказать.
Ришелье попытался взять графиню за руку.
— Вы настоящая птичка, — сказал он.
— А вы — змей!
— Вот так-так! Стоит ли после этого спешить к вам с хорошими известиями?!
— Дядюшка! Вы заблуждаетесь! — с живостью вмешался д’Эгильон, почуяв, куда клонит Ришелье. — Никто не ценит вас так высоко, как госпожа графиня; она говорила мне об этом в ту самую минуту, когда доложили о вашем приходе.
— Должен признаться, что я очень люблю своих друзей, — сообщил маршал, — и потому я пожелал первым принести вам новость о вашей победе, графиня. Знаете ли вы, что Таверне-старший собирался продать свою дочь королю?
— Я полагаю, это уже сделано, — отвечала Дюбарри.
— Ах, графиня, до чего этот человек ловок! Вот уж кто и вправду змей! Вообразите: он усыпил меня своими уверениями в дружбе, сказками о старом братстве по оружию. Ведь меня так легко поймать на этом! И потом, кто мог подумать, что этот провинциальный Аристид приедет в Париж нарочно для того, чтобы попытаться перебежать дорогу нашему умнейшему Жану Дюбарри? Только моя преданность вашим интересам, графиня, помогла мне прозреть и вновь обрести здравый смысл… Клянусь честью, я был ослеплен!..
— Ну, теперь с этим покончено, судя по вашим словам, по крайней мере, не правда ли? — спросила г-жа Дюбарри.
— Разумеется, да! За это я вам отвечаю. Я так грубо отчитал этого благородного сводника, что он, должно быть, теперь смирился и мы остались хозяевами положения.
— А что король?
— Король?
— Да.
— Я задал его величеству три вопроса.
— Первый?
— Об отце.
— Второй?
— О дочери.
— А третий?
— О сыне… Его величество изволил назвать отца… сводником, его дочь — дерзкой жеманницей, а для сына у его величества вообще не нашлось слов, потому что король о нем даже и не вспомнил.
— Отлично. Вот мы и освободились от всего их рода одним махом.
— Надеюсь!
— Может быть, отправить их назад в их дыру?
— Не стоит, они и так не выкарабкаются.
— Так вы говорите, что этот юноша, которому король обещал полк…
— У вас графиня, память лучше, чем у короля. Впрочем, мессир Филипп — очень приятный мальчик, он на вас бросал такие взгляды, против которых трудно устоять. Да, черт возьми, он теперь не полковник, не капитан, не брат фаворитки; ему только и остается надеяться, что его заприметите вы.
Старый герцог пытался коготком ревности царапнуть сердце племянника.
Однако г-н д’Эгильон в ту минуту не думал о ревности.
Он пытался понять ход старого маршала и выяснить истинную причину его возвращения.
По некотором размышлении он пришел к выводу, что маршала прибил к Люсьенну ветер королевской благосклонности.
Он подал г-же Дюбарри знак; старый герцог перехватил его в зеркале, перед которым поправлял парик, и графиня поспешила пригласить Ришелье на чашку шоколаду.
Д’Эгильон ласково простился с дядюшкой, Ришелье не менее любезно с ним раскланялся.
Маршал и графиня остались вдвоем перед столиком, только что сервированным Замором.
Старый маршал взирал на все эти уловки фаворитки, ворча про себя:
"Двадцать лет назад я взглянул бы на часы со словами: "Через час я должен стать министром" — и стал бы им. До чего же глупо устроена жизнь! — продолжал он говорить сам с собою. — Сначала тело ставим на службу разуму, а потом остается одна голова, и она становится служанкой тела — нелепость!"
— Дорогой маршал! — прервала графиня внутренний монолог гостя. — Теперь, когда мы снова стали друзьями, и в особенности сейчас, пользуясь тем, что мы одни, скажите, зачем вы изо всех сил толкали эту юную кривляку в постель к королю?
— Ах, графиня, — отвечал Ришелье, едва пригубив шоколад, — я как раз спрашивал себя о том же: понятия не имею!
Назад: CXXVIII БОРЬБА
Дальше: CXL ВОЗВРАЩЕНИЕ