Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 20. Ожерелье королевы
Назад: Часть вторая
Дальше: XIII ПРИНЦЕССА ДЕ ЛАМБАЛЬ

VIII
ДОМ ГАЗЕТЧИКА

На другой день после заключения португальцами сделки с Бёмером и, следовательно, на третий после бала в Опере, на котором мы заметили несколько главных лиц этой истории, произошло следующее.
На улице Монторгёй, в глубине обнесенного решеткой двора, возвышался узкий и длинный дом, защищенный от уличного шума ставнями, напоминавшими о провинции.
В нижнем его этаже, куда постороннему можно было проникнуть только после некоторых розысков и перебравшись через две или три зловонные лужи, помещалось нечто вроде лавки, полускрытой даже для тех, кто преодолел решетку и двор.
Это был дом пользовавшегося некоторой известностью журналиста, или, как тогда говорили, газетчика. Редактор жил на втором этаже, а нижний служил складом для номеров его газеты. Остальные два этажа занимали спокойные люди, которые соглашались платить, правда, довольно дешево, за неприятность быть несколько раз в году свидетелями бурных сцен, разыгрывавшихся между газетчиком, с одной стороны, и полицейскими либо оскорбленными частными лицами или актерами, которых он третировал, как илотов, — с другой.
В такие дни жильцы "дома с решеткой", как прозвали его в квартале, закрывали окна фасада, чтобы лучше слышать отчаянные крики газетчика, который обыкновенно спасался от преследований через другую дверь, выходившую на улицу Старых Августинцев прямо из его комнаты.
Потайная дверь открывалась и быстро захлопывалась, шум смолкал, человек, которому грозила опасность, исчезал, а атаковавшие его сталкивались лицом к лицу с четырьмя фузилёрами французской гвардии, за которыми обыкновенно поспешно бежала к посту у рынка старая служанка.
Среди нападавших встречались иногда до того разъяренные люди, что, не находя на ком выместить свой гнев, они набрасывались на старые газеты, сложенные на нижнем этаже, и разрывали, топтали или жгли (если, на несчастье, поблизости находили огонь) некоторое количество этих провинившихся печатных листов.
Но что значит клок газеты для мстителя, требовавшего кусок кожи газетчика?
Впрочем, если не считать подобных сцен, спокойствие "дома с решеткой" вошло в поговорку.
Господин Рето выходил обыкновенно по утрам и совершал прогулку по набережным, площадям и бульварам. Он схватывал на лету разные смешные сценки, типы порочных людей и наскоро делал заметки карандашом, а затем преподносил результат своих наблюдений читателям в очередном номере.
Газета выходила раз в неделю.
Это означало, что в продолжение четырех дней сир Рето охотился за материалом, затем печатал его в продолжение трех дней, а день выпуска номера проводил в праздности.
В тот день, о котором мы говорим, то есть через семьдесят два часа после бала в Опере, где так приятно провела время Олива, имевшая своим кавалером голубое домино, газета вышла в свет.
Господин Рето, проснувшись в восемь часов, получил из рук своей старой служанки свежий номер, еще сырой и пахнувший серовато-красной краской.
Он поспешил прочесть весь номер с тем глубоким вниманием, с каким нежный отец изучает достоинства и недостатки своего любимого детища.
— Альдегонда, — обратился он к служанке, окончив чтение, — вот недурной номерок. Ты читала его?
— Нет пока, у меня еще суп не готов, — отвечала та.
— Я доволен эти номером, — сказал газетчик, вытягивая на своей тощей постели свои еще более тощие руки.
— Да, — отвечала Альдегонда, — но знаете, что о нем говорят в типографии?
— А что?
— Говорят, что на этот раз вам определенно не миновать Бастилии.
Рето сел на кровати и сказал старухе спокойным тоном:
— Альдегонда, Альдегонда, приготовь мне суп повкусней и не суйся в литературу.
— Всегда то же самое, — отвечала старуха, — смел, как вольный воробей.
— Я тебе за сегодняшний номер куплю серьги, — продолжал журналист, натягивая на себя простыню довольно сомнительной белизны. — Что, уже много экземпляров раскупили?
— Нет еще, и сережек мне не видать, если так будет продолжаться. Помните, какой хороший был номер, где вы отделали господина де Брольи? Еще и десяти часов не было, как мы уже продали сто номеров.
— И я три раза выскакивал на улицу Старых Августинцев, — заметил Рето. — Малейший шум бросал меня в жар… Эти военные так грубы!
— Из этого я заключаю, — упрямо стояла на своем Альдегонда, — что сегодняшний номер не может равняться с тем, в котором был пропечатан господин де Брольи.
— Пускай, — сказал Рето, — зато мне не придется так часто убегать, и я спокойно буду есть свой суп. А знаешь ли ты, почему, Альдегонда?
— Нет, сударь.
— Потому что, вместо того чтобы обрушиваться на человека, я обрушиваюсь на целое сословие и, вместо того чтобы нападать на военного, нападаю на королеву.
— На королеву! Слава Богу, — пробормотала старуха, — тогда вам нечего опасаться… Если вы нападаете на королеву, вас будут носить на руках, мы продадим много номеров и у меня будут серьги.
— Звонят, — сказал Рето, прячась под одеяло.
Старуха побежала в лавку, чтобы встретить посетителя.
Через минуту она вернулась сияющая, торжествующая.
— Тысячу экземпляров, — сказала она. — Разом тысячу! Вот так заказ!
— На чье имя? — с живостью спросил Рето.
— Не знаю.
— Надо узнать: беги скорее.
— О, время есть. Ведь это не безделица — сосчитать, перевязать и уложить тысячу номеров.
— Беги скорее, говорю тебе, и спроси лакея… Это лакей?
— Это посыльный, крючник, по выговору овернец.
— Все равно, спроси, куда он понесет газеты.
Альдегонда поспешно вышла; шаткие деревянные ступени заскрипели под ее тяжелыми шагами и вскоре снизу донесся ее пронзительный голос, допрашивавший посыльного. Тот отвечал, что отнесет номера на улицу Нёв-Сен-Жиль в Маре графу де Калиостро.
Газетчик подскочил от радости, чуть не продавив матрац. Он поспешил встать и сам принял участие в выдаче номеров, которая была поручена единственному рассыльному, представлявшему собой какую-то голодную тень, более прозрачную, чем даже печатный лист. Тысяча экземпляров была прицеплена к крючьям овернца; тот исчез за решеткой, согнувшись под своей ношей.
Сьёр Рето принял к сведению для будущего номера успех сегодняшнего и решил посвятить несколько строк великодушному вельможе, который пожелал взять тысячу экземпляров памфлета, претендовавшего быть политическим. Господин Рето, говорим мы, поздравлял себя с таким счастливым знакомством, когда во дворе снова раздался звонок.
— Еще тысячу экземпляров, — сказала Альдегонда, разохотившаяся после первой удачной продажи. — А, сударь, это и неудивительно: как только дело коснется Австриячки, так все дружно откликаются.
— Тише, тише, Альдегонда! Не говори так громко. "Австриячка" — это такое оскорбление, за которое я могу поплатиться Бастилией, которую ты мне пророчишь.
— А что такого, — недовольно сказала старуха, — ведь она же австриячка, разве нет?
— Это словечко, которое мы, журналисты, пустили в оборот, но им нельзя злоупотреблять.
Звонок повторился.
— Поди посмотри, Альдегонда. Я не думаю, чтобы это пришли покупать номера.
— А из чего вы это заключаете? — спросила старуха, сходя вниз.
— Сам не знаю, мне кажется, что я вижу у решетки какого-то человека с угрожающей физиономией.
Тем не менее Альдегонда пошла отворить.
А господин Рето стал смотреть с тревожным вниманием, которое совершенно понятно после нашего описания и газетчика, и его лаборатории.
Альдегонда увидела за калиткой какого-то просто одетого человека, который осведомился, у себя ли редактор газеты.
— А что вам нужно сказать ему? — с некоторым недоверием спросила служанка.
И чуть-чуть приоткрыла калитку, приготовившись захлопнуть ее при малейшем намеке на опасность.
Посетитель вместо ответа стал позвякивать у себя в кармане монетами.
Их металлический звон радостно отозвался в сердце старухи.
— Я пришел, — сказал незнакомец, — заплатить за тысячу экземпляров сегодняшней "Газеты", за которыми приходили от имени графа де Калиостро.
— А, в таком случае войдите.
Посетитель прошел в калитку и только собирался закрыть ее за собой, как ее удержал другой посетитель, молодой, высокий, красивый, сказавший первому:
— Извините, сударь.
И, не спрашивая больше никакого позволения, он проскользнул вслед за посыльным графа де Калиостро. 0.
Альдегонда между тем, поглощенная полученными деньгами и очарованная звоном экю, побежала к хозяину.
— Ну, — сказала она, — все идет хорошо… Вот пятьсот ливров за тысячу экземпляров.
— Примем же их с подобающим достоинством, — сказал Рето, подражая игре Ларива в недавно поставленной пьесе.
И он завернулся в довольно красивый халат, который достался ему от щедрот, или, вернее, от испуга, г-жи Дюгазон, у которой, со времени ее истории с наездником Эстли, газетчик выманил значительное количество самых разных подарков.
В комнату вошел посланный от графа де Калиостро, положил на стол маленький мешочек с экю по шести ливров, отсчитал сто штук и разделил их на двенадцать кучек.
Рето принялся старательно пересчитывать деньги, оглядывая каждую монету, чтобы удостовериться, что между ними нет обрезанных.
Наконец, убедившись, что все в порядке, он поблагодарил, выдал расписку в получении и с любезной улыбкой отпустил посланца, лукаво осведомившись у него, как поживает г-н граф де Калиостро.
Человек с экю спокойно поблагодарил, посчитав вопрос вполне естественным в таких обстоятельствах, и собирался удалиться.
— Скажите господину графу, что я к его услугам, когда он только пожелает, и прибавьте, что он может быть спокоен: я умею хранить тайны.
— Этого вовсе не нужно, — отвечал посланец, — господин граф де Калиостро — человек свободных убеждений и не верит в магнетизм. Он хочет, чтобы господина Месмера подняли насмех, и желает для своего удовольствия, чтобы приключение у чана стало известным.
— Хорошо, — раздался чей-то голос на пороге комнаты, — мы постараемся, чтобы немного посмеялись и над расходами господина графа де Калиостро.
И тут же господин Рето увидел появившегося в комнате другого посетителя, показавшегося ему значительно более зловещим с виду, чем первый.
Это был, как мы уже сказали, молодой, с крепкими мускулами господин; но Рето совершенно не разделял нашего мнения относительно его приятной внешности.
Он нашел, что взгляд и осанка у молодого человека угрожающие.
Действительно, посетитель держал левую руку на рукоятке шпаги, а правой сжимал набалдашник палки.
- Чем могу служить вам, сударь? — спросил Рето с невольным трепетом, охватывавшим его во всех сколько-нибудь затруднительных случаях. А поскольку такие случаи были нередки в его жизни, то и дрожать ему приходилось часто.
— Господин Рето? — спросил незнакомец.
— Это я.
— Пишущий под псевдонимом де Билет?
— Это я, сударь.
— Газетчик?
— Да.
— Автор этой статьи? — продолжал спрашивать холодным тоном незнакомец, вытаскивая из кармана совсем свежий номер сегодняшней газеты.
— Действительно, хотя и не я ее автор, напечатал я, — сказал Рето.
— Прекрасно… Это совершенно одно и то же, так как если у вас не хватило мужества написать эту статью, то хватило трусости напечатать ее. Я говорю — трусости, — повторил холодно незнакомец, — так как, будучи дворянином, желаю быть сдержанным в своих выражениях даже в этом притоне. Но вы не должны понимать буквально моих слов, так как они не вполне выражают мою мысль. Если бы я точно выразил ее, то сказал бы: "Тот, кто написал эту статью, — подлец! Тот, кто напечатал ее, — негодяй!"
— Сударь! — произнес Рето, сильно побледнев.
— А, да, это неприятная для вас история, правда, — продолжал молодой человек, все более распаляясь. — Но слушайте, господин писака: всему своя очередь. Несколько минут назад вы получили экю, а теперь получите палочные удары.
— О, — воскликнул Рето, — это мы еще увидим!
— А что мы такое увидим? — повторил отрывистым тоном, совершенно по-военному, молодой человек и с этими словами двинулся на противника.
Но тому не в первый раз приходилось попадать в подобные переделки; он хорошо знал каждый уголок своего дома, и ему стоило только повернуться, чтобы нащупать дверь, проскочить в нее, захлопнуть, воспользовавшись ею как щитом, и перейти в соседнюю комнату, откуда был выход к знаменитой и спасительной калитке на улицу Старых Августинцев.
Оказавшись там, он был уже в безопасности. Маленькую решетчатую калитку он открывал одним поворотом ключа — а ключ у него всегда был наготове — и затем пускался бежать со всех ног.
Но этот день был положительно несчастливым для бедного газетчика: в ту минуту, как он собирался взяться за ключ, он заметил сквозь решетку калитки другого человека, который, вероятно со страху, показался ему ростом с Геркулеса. Этот незнакомец, стоя на одном месте и имея очень грозный вид, казалось, поджидал его, как некогда дракон в садах Гесперид поджидал охотников за золотыми яблоками.
Рето очень желал бы вернуться назад, но молодой человек с палкой в руке, который первым предстал перед его глазами, высадив дверь ударом ноги, погнался за беглецом, и теперь ему стоило только протянуть руку, чтобы схватить журналиста, замершего при виде ожидавшего его второго противника, вооруженного шпагой и тростью.
Рето оказался между двух огней, или, вернее, между двух палок, в маленьком безлюдном дворике, глухом и темном, находившемся между задним фасадом дома газетчика и драгоценной решеткой, что вела на улицу Старых Августинцев, то есть к спасению и безопасности, если бы путь был свободен.
— Сударь, позвольте мне, пожалуйста, пройти, — сказал Рето молодому человеку, сторожившему у решетки.
— Сударь, — закричал преследовавший Рето молодой человек, — задержите этого негодяя!
— Будьте спокойны, господин де Шарни, он не пройдет, — отвечал ему молодой человек, стоявший у калитки.
— Господин де Таверне, вы! — воскликнул Шарни, так как это он первым явился к Рето с улицы Монторгёй, вслед за посыльным от Калиостро.
Оба они, прочтя утром газету, возымели одну и ту же мысль, так как в сердце их жило одно и то же чувство, и без всякого предварительного сговора они привели свою мысль в исполнение.
План их заключался в том, чтобы отправиться к журналисту, потребовать от него удовлетворения и поколотить его палкой, если он им не даст его.
Однако, увидев друг друга, каждый из них почувствовал недовольство, так как угадал соперника в человеке, который возмутился тем же, что и он.
Вот почему г-н де Шарни произнес эти четыре слова "Господин де Таверне, вы?" довольно неприветливым тоном.
— Я самый, — отвечал Филипп с такой же недовольной ноткой в голосе, делая шаг к газетчику, который умоляюще протягивал к нему руки сквозь решетку. — Но, кажется, я пришел слишком поздно. Ну что ж, я буду только зрителем на представлении, если, впрочем, вы не будете так добры открыть мне калитку.
— На представлении? — с ужасом повторил газетчик. — На представлении? Что вы такое говорите? Разве вы меня убьете, господа?
— О, это несколько сильное выражение — сказал Шарни. — Нет, сударь, мы вас не убьем, но сначала допросим, а там посмотрим. Вы мне позволите поступать с этим человеком по своему усмотрению, господин де Таверне?
— Конечно, сударь, — отвечал Филипп, — преимущества на вашей стороне, так как вы пришли первым.
— Ну, прислонитесь к стене и не двигайтесь, — сказал Шарни газетчику, жестом поблагодарив Таверне. — Итак, вы сознаетесь, милейший, что написали и напечатали направленную против королевы шуточную сказочку, как вы ее называете, появившуюся сегодня в вашей газете?
— Сударь, она направлена не против королевы.
— Этой лжи еще недоставало!
— Ах, какое у вас терпение, сударь! — воскликнул Филипп, бесновавшийся по ту сторону решетки.
— Будьте спокойны, — отвечал Шарни, — негодяй ничего не потеряет, подождав немного.
— Да, — пробормотал Филипп, — но ведь я тоже жду.
Однако Шарни ничего не ответил Таверне, а обратился к несчастному Рето.
— "Аттенаутна" — это то же имя, что и "Антуанетта", просто переставлены буквы… О, не лгите, сударь: это было бы пошло, низко, и я вместо того, чтобы бить или сразу убить вас, содрал бы с вас живого кожу. Отвечайте же определенно. Я вас спрашиваю: единственный ли вы автор этого памфлета?
— Я не доносчик, — отвечал, выпрямляясь, Рето.
— Прекрасно, это значит, что у вас есть соучастник: хотя бы тот человек, который велел купить у вас тысячу экземпляров этой грязи, — граф де Калиостро, как вы недавно называли его. Хорошо! Граф расплатится за себя, как вы за себя.
— Сударь, сударь, я вовсе не обвиняю его! — закричал газетчик, опасаясь, что на него обрушится еще и гнев Калиостро, не говоря уже о гневе Филиппа, который, бледный от бешенства, стоял по другую сторону решетки.
— Но, — продолжал Шарни, — так как вы попались мне первым, то и расплатитесь первым.
И он поднял палку.
— Если бы только у меня была шпага, сударь! — завопил журналист.
Шарни опустил свою трость.
— Господин Филипп, — сказал он, — одолжите, прошу вас, вашу шпагу этому негодяю.
— О нет, я не могу одолжить честную шпагу этому подлецу… Вот моя палка, если вам не довольно вашей. Я, по чести, не могу больше ничего сделать ни для вас, ни для него.
— Черт возьми, палку! — воскликнул вне себя Рето. — Да знаете ли вы, господа, что я дворянин?
— В таком случае одолжите вашу шпагу мне, — продолжал Шарни, бросая свою к ногам газетчика, — к моей я больше не прикоснусь.
И он бросил свою шпагу к ногам побледневшего Рето.
Филипп не мог более возражать. Он вынул из ножен свою шпагу и передал ее через решетку Шарни.
Шарни с поклоном взял ее.
— А, ты дворянин! — сказал он, поворачиваясь к Рето. — Ты дворянин и пишешь такие гадости о французской королеве! Ну же, подними эту шпагу и докажи, что ты дворянин.
Но Рето не двинулся с места. Можно было бы подумать, что он так же боялся шпаги, как и палки, в эту минуту уже занесенной у него над его головой.
— Проклятье! — воскликнул, выйдя из себя, Филипп. — Да откройте же мне эту решетку.
— Извините, сударь, — заметил Шарни, — но ведь вы сами согласились с тем, что этот человек принадлежит мне первому.
— Так кончайте же с ним скорее, так как я горю нетерпением начать в свою очередь.
— Я должен был испробовать все способы, прежде чем приступить к крайним мерам, — сказал Шарни, — так как я нахожу, что наносить палочные удары обходится почти так же дорого, как и получать их. Но поскольку этот господин явно предпочитает палочные удары ударам шпаги, то его желание будет исполнено.
И едва только он успел закончить свою речь, как крик Рето показал, что Шарни подтверждает слова действием. Пять или шесть увесистых ударов, каждый из которых сопровождался соответствующим его силе криком боли, последовали за первым.
Эти вопли привлекли внимание старой Альдегонды; но Шарни обратил на ее крики столь же мало внимания, как и на стоны ее хозяина.
В это время Филипп, подобно изгнанному из рая Адаму, грыз себе руки от ярости, напоминая медведя, который чует запах мяса из-за решетки своей клетки.
Наконец Шарни остановился, устав наносить удары, а Рето, устав получать их, упал на землю.
— Ну, — сказал Филипп, — вы закончили, сударь?
— Да, — отвечал Шарни.
— В таком случае отдайте мне мою шпагу, оказавшуюся вам ненужной, и откройте калитку, прошу вас.
— О сударь, сударь! — взмолился Рето, посчитав теперь человека, покончившего с ним счеты, своим защитником.
— Вы понимаете, что я не могу оставить этого господина за воротами, — сказал Шарни, — поэтому я открою ему.
— О, да это убийство! — воскликнул Рето. — Убейте меня лучше сейчас же ударом шпаги, и пусть на этом все кончится!
— Успокойтесь, сударь, — отвечал Шарни, — я думаю, что этот господин не тронет вас.
— И вы совершенно правы, — сказал с глубоким презрением Филипп, вошедший во двор. — Я и не думаю его трогать. Он получил хорошую порцию ударов, это прекрасно, а закон гласит: "Non bis in idem". Но ведь еще остались номера сегодняшнего издания, их необходимо уничтожить.
— А, прекрасно! — воскликнул Шарни. — Видите, два ума лучше, чем один. Я, может быть, и забыл бы об этом. Но каким образом вы очутились у этого входа, господин де Таверне?
— А вот каким, — отвечал Филипп. — Я расспросил в квартале о привычках этого негодяя и узнал, что он обыкновенно спасается бегством, когда ему угрожает палка. Тогда я справился, как он это умудряется делать, и подумал, что, войдя через потайную дверь, а не через обычный вход, и закрыв ее за собой, я захвачу лисицу в норе. Вам, как и мне, пришла мысль о возмездии, но, действуя поспешнее меня, вы получили сведения менее подробные, вошли в ту дверь, в которую входят все, и негодяй уже было ускользнул от вас, но, к счастью, вы нашли здесь меня.
— И я в восторге от этого! Пойдемте, господин де Таверне. Этот мошенник поведет нас в свою типографию.
— Но она не здесь! — воскликнул Рето.
— Ложь! — угрожающе сказал Шарни.
— Нет, — заговорил Филипп, — он прав, набор уже рассыпан. Здесь находится только готовый выпуск и, должно быть, полностью, кроме тысячи экземпляров, проданных господину де Калиостро.
— В таком случае негодяй разорвет все эти газеты при нас.
— Он сожжет их, это будет вернее.
Филипп одобрил этот способ получить удовлетворение и толкнул Рето по направлению к его лавке.

IX
КАК ДВА ДРУГА СТАНОВЯТСЯ ВРАГАМИ

Между тем Альдегонда, услышав крики своего хозяина и увидев, что дверь заперта, побежала за стражей.
Но, прежде чем она вернулась, Филипп и Шарни уже успели развести славный огонь первыми номерами газеты и затем побросать в него один за другим изорванные листы остальных экземпляров, которые тут же вспыхивали, как только пламя касалось их.
Молодые люди подвергали экзекуции последние газеты, когда вслед за Альдегондой на другом конце двора показались гвардейцы, а вместе с ними сотня мальчишек и столько же кумушек.
Первые удары ружейных прикладов раздавались по плитам ведущего от дверей коридора, когда загорелся последний экземпляр.
К счастью, Филипп и Шарни знали дорогу, которую Рето имел неосторожность показать им; они вошли в потайной ход, задвинули за собой засовы, миновали выходившую на улицу Старых Августинцев калитку, заперли ее на два оборота и бросили ключ в первую попавшуюся канаву.
В это время Рето, получивший свободу, звал на помощь и кричал, что его убивают, режут, а Альдегонда, видя на оконных стеклах отблеск горевшей бумаги, вопила: "Пожар!"
Фузилёры вошли в дом, когда молодые люди исчезли, а огонь потух; поэтому они не нашли нужным производить дальнейшие розыски, предоставили Рето класть себе на спину примочки с камфарным спиртом и возвратились в кордегардию.
Но толпа, отличавшаяся большим любопытством, чем стражи порядка, простояла на дворе г-на Рето до полудня, не теряя надежды на повторение утренней сцены.
Альдегонда в полном отчаянии поносила Марию Антуанетту, называя ее Австриячкой, и благословляла г-на де Калиостро, называя его покровителем литературы.
Когда молодые люди очутились на улице Старых Августинцев, Шарни обратился к своему спутнику.
— Сударь, — сказал он, — теперь, когда наша экзекуция окончена, могу ли я надеяться на счастье быть вам чем-нибудь полезным?
— Тысячу благодарностей, сударь, я только что хотел предложить вам тот же вопрос.
— Благодарю вас. Я приехал по личным делам, которые, вероятно, задержат меня в Париже некоторую часть дня.
— Меня также, сударь.
— Так позвольте же мне откланяться и поздравить себя с честью и счастьем, которое доставила мне встреча с вами.
— Позвольте и мне обратиться к вам с тем же приветствием и прибавить к этому мои пожелания, чтобы дело, из-за которого вы приехали, закончилось так, как вы того желаете.
И оба раскланялись с улыбкой и учтивостью, хотя нетрудно было заметить, что все эти вежливые слова, которыми они обменивались, были у них только на устах, а не в сердце.
Расставшись, они направились в противоположные стороны: Филипп пошел вверх к бульварам, а Шарни спустился к реке.
Они раза два или три оглядывались, пока не потеряли друг друга из виду окончательно. Тогда Шарни, спустившийся, как мы сказали, к реке, пошел по улице Борепер, затем по Лисьей улице, по улицам Большого Крикуна, Жан-Робер, Гравилье, Пастушки, Анжу, Перш, Кюльтюр-Сент-Катрин, Сент-Анастаз и Сен-Луи.
Затем он спустился вниз по улице Сен-Луи и направился к улице Нёв-Сен-Жиль.
Но по мере приближения к ней он все пристальнее вглядывался в подымающегося вверх по улице Сен-Луи молодого человека, показавшегося ему знакомым. Два или три раза он останавливался в нерешительности, но скоро сомневаться уже было невозможно: поднимавшийся в гору человек был Филипп.
Последний в свою очередь шел сначала по улицам Моконсей, Медвежьей, Гренье-Сен-Лазар, Мишель-ле-Конт, Вьей-Одриетг, Л’Ом-Арме, Розье, прошел мимо особняка Ламуаньон и наконец очутился на улице Сен-Луи на углу улицы Эгу-Сент-Катрин.
Оба молодых человека одновременно вступили на улицу Нёв-Сен-Жиль.
Они остановились и взглянули друг на друга так, что стало ясно: на этот раз они не желали скрывать друг от друга своих истинных чувств.
Снова возымели они одну и ту же мысль — потребовать объяснений у графа де Калиостро.
Очутившись у его дома, они уже не могли иметь никаких сомнений относительно планов каждого из них.
— Господин де Шарни, — начал Филипп, — я предоставил вам продавца, вы бы могли оставить мне покупателя. Я позволил вам нанести удары палкой, позвольте же мне нанести удар шпагой.
— Сударь, — отвечал Шарни, — вы оказали мне эту любезность, я полагаю, только потому, что я пришел первым, а не по какой-либо иной причине.
— Да, — продолжал Таверне, — но сюда я прихожу одновременно с вами и заранее заявляю вам, что не сделаю вам здесь никаких уступок.
— Да кто же вам сказал, что я их прошу? Я буду отстаивать свое право, вот и все.
— А в чем оно, по-вашему, заключается, господин де Шарни?
— Заставить господина де Калиостро сжечь тысячу экземпляров, купленных им у этого негодяя.
— Вспомните, сударь, что у меня первого явилась мысль сжечь это издание на улице Монторгёй.
— Хорошо, вы сожгли номера газеты на улице Монторгёй, а я заставлю разорвать их на улице Нёв-Сен-Жиль.
— Сударь, я в отчаянии, но мне придется вполне серьезно повторить вам, что я желаю первым иметь дело с графом де Калиостро.
— Все, что я могу сделать для вас, сударь, — это предложить довериться судьбе: я кину кверху луидор, и тот, кто выиграет, будет первым.
— Благодарю вас, сударь, мне обычно не везет, и, пожалуй, я буду иметь несчастье проиграть.
И Филипп сделал шаг вперед.
Шарни остановил его.
— Одно слово, сударь, — сказал он, — и я думаю, что мы придем к соглашению.
Филипп поспешно обернулся. В тоне Шарни ему послышалось что-то угрожающее, и это обрадовало его.
— А, — воскликнул он, — вот это хорошо!
— Почему бы нам не отправиться требовать удовлетворения от господина де Калиостро через Булонский лес? Это, я знаю, удлинило бы наш путь, но, по крайней мере, разрешило бы наши разногласия. Один из нас, вероятно, останется на дороге, а тот, кто вернется сюда, не должен будет никому отдавать отчета.
— Право, сударь, — подхватил Филипп, — вы угадали мою мысль. Да, действительно, это может нас примирить. Угодно ли вам сказать мне, где мы встретимся?
— Но если мое общество не слишком невыносимо для вас, сударь…
— Что вы!
— … то нам незачем расставаться. Я велел своей карете ждать меня на Королевской площади, а, как вам известно, это отсюда в двух шагах.
— И вы предлагаете мне место в ней?
— Конечно, с величайшим удовольствием.
Молодые люди, почувствовавшие себя соперниками с первого взгляда и ставшие врагами при первом же поводе к тому, направились быстрым шагом на Королевскую площадь. На углу улицы Па-де-ла-Мюль они увидели карету Шарни.
Последний, не давая себе труда идти дальше, махнул рукой выездному лакею. Карета подъехала. Шарни пригласил Филиппа сесть в нее, и карета поехала по направлению к Елисейским полям, но перед тем как сесть самому, Шарни написал два слова на листке записной книжки и велел своему слуге отнести это в его парижский дом.
У г-на де Шарни были великолепные лошади, и менее чем через полчаса они были в Булонском лесу.
Здесь Шарни остановил кучера у первого же подходящего места.
Погода стояла прекрасная; воздух был еще несколько прохладен, но в нем уже весьма сильно слышалось благоухание первых фиалок и молодых побегов бузины, растущей вдоль дорог и по опушке леса.
Под желтыми прошлогодними листьями уже гордо пробивались травы, украшенные колеблющимися султанами, и золотистые левкои, росшие вдоль старых стен, наклоняли свои ароматные цветы.
— Прекрасная погода для прогулки, не правда ли, господин де Таверне? — спросил Шарни.
— Да, прекрасная, сударь.
И оба вышли из кареты.
— Можете ехать, Дофен, — сказал Шарни кучеру.
— Послушайте, — начал Филипп, — не напрасно ли вы отсылаете карету? Она, очень вероятно, пригодилась бы одному из нас для возвращения домой.
— Прежде всего, сударь, надо держать все это в строжайшей тайне, — отвечал Шарни, — если же мы доверим ее лакею, то рискуем, что завтра же она станет темой для разговоров всего Парижа.
— Как вам угодно, сударь, но этот малый, который привез нас сюда, конечно, уже понял, в чем дело. Эта порода людей слишком хорошо знакома с нашими привычками, чтобы не заподозрить, что когда два дворянина велят везти себя в Булонский, или в Венсенский лес, или в Сатори, да еще с такой быстротой, с какой ехали мы, то тут речь идет не о простой прогулке. Итак, я повторяю, что ваш кучер уже все понял. Но допустим даже, что он ничего не знает. Он ведь увидит раненым, а может быть, и убитым либо меня, либо вас, и этого будет достаточно для того, чтобы он наконец прозрел, хотя и несколько поздно. Не лучше ли ему остаться тут, чтобы отвезти того, кто будет не в состоянии вернуться сам? Таким образом ни вам, ни мне не придется попасть в затруднительное положение, оставшись здесь в одиночестве.
— Вы правы, сударь, — отвечал Шарни и, обернувшись к кучеру, сказал ему: — Остановитесь, Дофен, и ждите здесь.
Дофен подозревал, что ему прикажут вернуться. Поэтому он ехал шагом и еще находился на таком расстоянии, что мог услышать голос хозяина.
Он остановился и, угадав, как предположил Филипп, что произойдет, устроился на козлах таким образом, чтобы иметь возможность видеть сквозь обнаженные еще деревья сцену, в которой, как он полагал, его хозяину предстояло стать одним из актеров.
Тем временем Филипп и Шарни постепенно углублялись все дальше в лес и минут через пять скрылись — или почти скрылись — в синеватой дали.
Филипп, шедший впереди, заметил сухое место, где на твердой земле ноги не скользили; оно представляло собой длинный четырехугольник, необыкновенно подходящий для той цели, что привела сюда молодых людей.
— Не знаю, согласны ли вы со мной, господин де Шарни, — сказал Филипп, — но мне кажется, что это очень хорошее местечко.
— Прелестное, сударь, — отвечал Шарни, сбрасывая с плеч одежду.
Филипп, в свою очередь, разделся, кинул на землю шляпу и обнажил шпагу.
— Сударь, — обратился к нему Шарни, не вынимая еще своей шпаги из ножен, — всякому другому я сказал бы: "Шевалье, одно слово если не извинения, то привета, — и мы друзья…" Но вам, смельчаку, вернувшемуся из Америки, то есть из страны, где сражаются так мужественно, я не могу…
— А я, — ответил Филипп, — сказал бы всякому другому: "Сударь, я, может быть, не прав по отношению к вам". Но вам, храброму моряку, еще недавно своим славным подвигом на войне вызвавшему восхищение всего двора, вам, господин де Шарни, я могу сказать только: "Господин граф, сделайте мне честь стать в оборонительную позицию".
Граф поклонился и, в свою очередь, обнажил шпагу.
— Сударь, — начал он, — мне кажется, что мы оба оставляем в стороне истинный повод нашей ссоры.
— Я вас не понимаю, граф, — отвечал Филипп.
— О, напротив, вы меня понимаете, сударь, вы меня прекрасно понимаете. И так как вы прибыли из страны, где не умеют лгать, то вы покраснели, заявив мне, что меня не понимаете.
— Защищайтесь же! — повторил Филипп.
Их шпаги скрестились.
При первых же выпадах Филипп убедился, что значительно превосходит своего противника. Но эта уверенность, вместо того чтобы воодушевить, по-видимому, совершенно охладила его.
Превосходство позволило Филиппу сохранить все свое хладнокровие, и в результате он вел свою игру так спокойно, как будто находился в фехтовальном зале и вместо шпаги держал в руках учебную рапиру.
Он ограничился тем, что парировал удары и, хотя поединок длился уже с минуту, сам не нанес ни одного.
— Вы меня щадите, сударь, — заметил ему Шарни. — Могу я узнать, на каком основании?
И, внезапно сделав быстрый финт, он попытался нанести Филиппу глубокий удар.
Но Филипп с еще большей быстротой скрестил свою шпагу с оружием противника и отразил нападение.
Хотя при этом параде он заставил шпагу Шарни отклониться от прямой линии, но сам не сделал ответного выпада.
Шарни снова нанес удар, который Филипп отбил простым парадом, вынудив графа приостановиться.
Тот был моложе и, главное, более горяч, ему было стыдно видеть спокойствие противника, когда у него самого кровь кипела. Поэтому он решил вывести его из равновесия.
— Я уже сказал вам, сударь, — начал он, — что мы с вами оставили в стороне настоящую причину нашей дуэли.
Филипп не ответил.
— Я могу назвать вам эту причину: вы искали со мной ссоры и начали ее из ревности.
Филипп сохранял молчание.
— Однако, — продолжал Шарни, который все больше горячился, видя хладнокровие Филиппа, — в чем же заключается ваша игра, господин де Таверне? Не хотите ли вы просто утомить меня? Это было бы расчетом, недостойным вас. Черт возьми! Убейте меня, если можете, но убейте, по крайней мере, пока я могу драться.
Филипп покачал головой.
— Да, сударь, — сказал он, — ваш упрек заслужен: я искал ссоры с вами и был не прав.
— Теперь это не имеет значения, господин де Таверне; у вас в руке шпага, пользуйтесь ею для чего-нибудь другого, не только парируйте. А если вы не хотите нападать на меня более энергично, то защищайтесь хотя бы слабее.
— Сударь, — повторил Филипп, — я еще раз имею честь сказать вам, что был не прав и раскаиваюсь в этом.
Но Шарни был слишком возбужден, чтобы оценить великодушие своего противника, и счел его слова оскорблением.
— А, я понимаю! — воскликнул он. — Вы хотите проявить ко мне великодушие! Не правда ли, шевалье? Сегодня вечером или завтра вы будете рассказывать каким-нибудь прелестным дамам, что заставили меня выйти с вами на поединок и затем даровали мне жизнь.
— Господин граф, — отвечал Филипп, — я, право, начинаю опасаться, что вы сходите с ума.
— Вы хотели убить господина де Калиостро, чтобы заслужить расположение королевы, не правда ли? И чтобы быть еще более уверенным в ее расположении, вы хотите убить и меня, выставив при этом на посмешище?
— Это уж чересчур! — воскликнул Филипп, нахмурив брови. — Ваши последние слова доказывают мне, что у вас не такое благородное сердце, как я полагал.
— Ну что ж, пронзите это сердце! — вскричал Шарни, открывая свою грудь как раз в ту минуту, когда Филипп сделал быстрый выпад и уколол его.
Шпага скользнула по ребрам и провела кровавую борозду под тонкой полотняной рубашкой Шарни.
— Наконец-то, — радостно воскликнул тот, — я ранен! Теперь, если я вас убью, моя роль будет отлично исполнена.
— Положительно, вы совсем лишились рассудка, — отвечал Филипп. — Вы не убьете меня, и на долю вашу выпадет роль самая заурядная… Вы будете ранены без всякого повода и всякой пользы для вас, так как никто не знает, из-за чего мы дрались.
Шарни между тем сделал такой быстрый прямой выпад, что на этот раз Филипп едва успел вовремя отразить его, но при этом сильным ударом выбил шпагу из рук противника и отбросил ее на десять шагов в сторону.
Затем он подбежал к ней и сломал ее на куски ударом каблука.
— Господин де Шарни, — сказал он, — вам не к чему было доказывать мне свою храбрость… Вы, значит, сильно ненавидите меня, раз проявили такое ожесточение в поединке со мной.
Шарни не отвечал, он заметно бледнел.
Филипп несколько секунд глядел на него, надеясь услышать от него подтверждение или отрицание своих слов.
— Итак, граф, — сказал он, — жребий брошен, мы враги.
Шарни зашатался. Филипп бросился к нему, чтобы поддержать, но граф отстранил его руку.
— Благодарю вас, — сказал он, — я надеюсь, что смогу дойти до моей кареты.
— Возьмите, по крайней мере, этот платок, чтобы остановить кровь.
— Охотно, — ответил граф, взяв платок.
— Обопритесь на мою руку, сударь; вы упадете при первом же встреченном на пути препятствии, так как едва стоите на ногах, и это доставит вам совершенно лишние страдания.
— Шпага, вероятно, рассекла только мускулы, — сказал Шарни. — Я ничего не ощущаю в груди.
— Тем лучше, сударь.
— И я надеюсь быть вскоре здоровым.
— Тем лучше, повторяю. Но если вы хотите скорейшего выздоровления, чтобы возобновить наш поединок, то предупреждаю вас, что вам трудно будет принудить меня к этому.
Шарни пытался отвечать, но слова замерли у него на устах; он пошатнулся, и Филипп едва успел поддержать его.
Затем он поднял графа, как ребенка, и понес к карете: Шарни был почти в бессознательном состоянии.
Впрочем, Дофен, увидев сквозь ветви деревьев со своего места, что произошло, сократил путь своему господину, двинувшись ему навстречу.
Шарни посадили в карету; он поблагодарил Филиппа кивком головы.
— Поезжайте шагом, кучер, — сказал Филипп.
— А вы, сударь? — пробормотал раненый.
— О, не беспокойтесь обо мне.
И он с поклоном захлопнул дверцу.
Карета медленно тронулась, а Филипп остался стоять на месте, глядя ей вслед. Скоро карета исчезла, завернув за угол аллеи, и тогда Филипп направился в Париж кратчайшим путем.
Затем, обернувшись в последний раз и увидев, что экипаж вместо того, чтобы возвращаться в Париж, повернул в сторону Версаля и скрылся за деревьями, Филипп с глубокой задумчивостью произнес четыре слова, вырвавшиеся у него из сердца:
— Она будет жалеть его!

X
ДОМ НА УЛИЦЕ НЁВ-СЕН-ЖИЛЬ

У дверей караульного помещения Филипп встретил наемную карету и вскочил в нее.
— На улицу Нёв-Сен-Жиль, — сказал он кучеру, — и поживее.
Человек, только что дравшийся и сохранивший вид победителя, крепко сложенный, с благородной внешностью, осанкой напоминавший военного, хотя и был одет в городское платье, — всего этого было более чем достаточно, чтобы поощрить славного малого, чей кнут если и не был, подобно трезубцу Нептуна, скипетром, означавшим власть над миром, то, во всяком случае, Филиппу казался скипетром весьма важным.
Автомедонт, нанятый за двадцать четыре су, пожирал пространство и вскоре доставил Филиппа на улицу Нёв-Сен-Жиль, к особняку графа де Калиостро.
Дом этот поражал крайней простотой своего внешнего вида и величавой грандиозностью линий, как и большинство строений, воздвигнутых в царствование Людовика XIV на смену мраморным и кирпичным безделушкам, возведенным при Людовике XIII в стиле эпохи Возрождения.
Поместительная карета, запряженная двумя прекрасными лошадьми, с мягкими рессорами, покачивалась на обширном парадном дворе.
Кучер дремал на козлах в своем подбитом лисьим мехом широком плаще; два лакея, из которых один был вооружен охотничьим ножом, молча расхаживали у подъезда.
Помимо этих лиц, нельзя было заметить никаких признаков того, что дом обитаем.
Кучер Филиппа, получив приказание въехать во двор (невзирая на свое скромное звание возницы фиакра), позвал привратника, который немедленно открыл массивные ворота.
Филипп соскочил на землю и побежал к подъезду, обратившись с вопросом сразу к обоим лакеям:
— Господин граф де Калиостро у себя?
— Господин граф собирается выехать, — отвечал один из лакеев.
— Тем больше оснований я имею спешить, — отвечал Филипп, — так как мне нужно поговорить с ним, пока он еще не выехал. Доложите о шевалье Филиппе де Таверне.
И он последовал за лакеем таким торопливым шагом, что оказался в гостиной в одно время с ним.
— Шевалье Филипп де Таверне! — повторил за лакеем мужественный и вместе мягкий голос. — Просите!
Филипп вошел, ощущая, как в нем рождается какое-то волнение, вызванное этим столь спокойным голосом.
— Извините меня, сударь, — сказал шевалье, обращаясь с поклоном к человеку высокого роста, необыкновенно крепкого сложения и с удивительно свежей и моложавой внешностью. Это был не кто иной, как тот, кого мы видели сначала за столом у маршала де Ришелье, затем у Месмера, в комнате мадемуазель Олива и, наконец, на балу в Опере.
— Извинить вас, сударь? За что же? — ответил он.
— За то, что я помешал вам выехать.
— Вы имели бы основание извиняться, если бы, наоборот, явились позже, шевалье.
— Почему это?
— Потому что я вас ждал.
Филипп сдвинул брови.
— Как? Вы меня ждали?
— Да, я был предупрежден о вашем посещении.
— Вы были предупреждены о моем посещении?
— Ну да, вот уже два часа. Ведь, не правда ли, вы собирались быть у меня час или два тому назад, когда происшествие, не зависящее от вашей воли, заставило отсрочить исполнение этого намерения?
Филипп сжал кулаки; он чувствовал, что этот человек начинает приобретать над ним какую-то необъяснимую власть.
А тот продолжал, не обращая ни малейшего внимания на нервные движения Филиппа:
— Садитесь же, господин де Таверне, прошу вас.
И он подвинул Филиппу стоявшее перед камином кресло.
— Это кресло было поставлено здесь для вас, — добавил он.
— Довольно шуток, господин граф, — отвечал Филипп голосом, который он силился сделать таким же спокойным, как у хозяина, но не мог сдержать в нем легкой дрожи.
— Я не шучу, сударь; я вас ждал, повторяю вам.
— В таком случае довольно шарлатанства, сударь. Если вы ясновидящий, то я явился сюда не для того, чтобы испытывать ваш пророческий дар. Если вы ясновидящий, тем лучше для вас, так как вам уже известно, что я хочу сказать вам, и вы можете заранее принять меры для самозащиты.
— Для самозащиты? — повторил граф с загадочной улыбкой. — От чего же мне надо защищаться? Прошу сказать мне.
— Угадайте, если вы прорицатель.
— Хорошо. Чтобы сделать вам приятное, я избавлю вас от труда объяснять мне мотив вашего посещения. Вы приехали искать со мной ссоры.
— В таком случае вы знаете также, из-за чего?
— Из-за королевы. Теперь речь за вами, сударь. Продолжайте, прошу вас.
И эти последние слова он произнес не любезным тоном хозяина, а сухим и холодным тоном врага.
— Вы правы, сударь, — сказал Филипп, — я предпочитаю такой тон.
— Что ж, все складывается наилучшим образом.
— Сударь, существует некий памфлет…
— Памфлетов много, сударь.
— Напечатанный неким газетчиком…
— И газетчиков много.
— Подождите, этот памфлет… Газетчиком мы займемся позже.
— Позвольте мне сказать вам, сударь, — прервал его с улыбкой Калиостро, — что вы уже занялись им.
— Прекрасно; итак, я говорил, что существует некий памфлет, направленный против королевы.
Калиостро кивнул головой.
— Вам известен этот памфлет?
— Да, сударь.
— Вы даже купили тысячу экземпляров его.
— Не отрицаю.
— Но эта тысяча экземпляров, к великому счастью, не попала в ваши руки.
— Что вас заставляет так думать? — спросил Калиостро.
— Я встретил посыльного, который уносил этот тюк, подкупил его и направил к себе, где его должен был встретить мой лакей, предупрежденный заранее.
— Почему вы не доводите своих дел до конца сами?
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что они тогда были бы лучше выполнены.
— Я не мог сам довести этого дела до конца, так как, пока мой лакей был занят спасением этой тысячи экземпляров от вашей необычной библиомании, я уничтожал остаток издания.
— Итак, вы уверены, что предназначавшаяся для меня тысяча экземпляров находится у вас?
— Уверен.
— Вы ошибаетесь, сударь.
— Как так? — спросил Таверне, у которого сжалось сердце. — Почему бы им не быть у меня?
— Потому что они здесь, — спокойно отвечал граф, прислонясь спиной к камину.
Филипп сделал угрожающий жест.
— А, — продолжал граф с флегматическим спокойствием, достойным Нестора, — вы думаете, что я, ясновидящий, как вы говорите, позволю так провести себя? Вы вообразили, что вам пришла отличная идея подкупить посыльного? Знайте же, что у меня есть управляющий, и у него тоже явилась идея. Я ему плачу за это, и он все угадал; ведь вполне естественно, что управляющий прорицателя и сам способен предвидеть. Так вот, он угадал, что вы придете к газетчику, встретите там посыльного, подкупите его; он последовал за ним, пригрозил, что заставит его возвратить золото, данное вами; человек этот испугался и, вместо того чтобы продолжать свой путь к вам, последовал за моим управляющим сюда. Вы сомневаетесь в этом?
— Сомневаюсь.
— Vide pedes, vide manus! — сказал Христос апостолу Фоме. А я скажу вам, господин де Таверне: взгляните в шкаф и ощупайте листы.
И с этими словами он открыл дубовый шкаф замечательной резьбы и показал побледневшему шевалье лежавшую в среднем отделении тысячу экземпляров газеты, еще пропитанных кислым запахом сырой бумаги.
Филипп подошел к графу. Последний не шелохнулся, хотя у шевалье был весьма угрожающий вид.
— Сударь, — сказал Филипп, — вы мне кажетесь храбрым человеком; я требую, чтобы вы дали мне удовлетворение со шпагой в руке.
— Удовлетворение за что?
— За оскорбление, нанесенное королеве, за оскорбление, соучастником которого вы являетесь, храня у себя хотя бы один экземпляр этого листка.
— Сударь, — отвечал, не меняя позы, Калиостро, — вы, право, ошибаетесь, и мне весьма это прискорбно. Я люблю всякие скандальные слухи и новости, живущие один день. Я собираю их, чтобы позднее припомнить тысячу разных мелочей, которые неминуемо забылись бы без этой предусмотрительности. Я купил газету; но из чего вы заключаете, что я оскорбил кого-нибудь, купив ее?
— Вы оскорбили меня!
— Вас?
— Да меня! Меня, сударь! Понимаете?
— Нет, не понимаю, клянусь честью.
— Я спрашиваю, почему вы проявили такую настойчивость в покупке этой мерзкой газеты?
— Я вам уже сказал, что страдаю манией составлять коллекции.
— Человек чести, сударь, не собирает гнусностей.
— Извините меня, сударь; я совершенно не согласен с определением, которое вы даете этой газете: это, может быть, памфлет, но не гнусность.
— Вы, по крайней мере, признаете, что это ложь?
— Вы снова ошибаетесь, сударь, ибо ее величество королева была у чана Месмера.
— Это неправда, сударь.
— Вы хотите сказать, что я солгал?
— Я не только хочу это сказать, но и говорю.
— Ну, в таком случае я вам отвечу в трех словах: я ее видел.
— Вы ее видели?
— Как вижу вас, сударь.
Филипп взглянул своему собеседнику прямо в глаза. Он пытался противопоставить свой открытый, благородный, чистый взгляд сверкающему взгляду Калиостро; но эта борьба утомила его, и он отвел глаза, воскликнув:
— И тем не менее я продолжаю утверждать, что вы лжете!
Калиостро пожал плечами, точно его оскорблял сумасшедший.
— Разве вы не слышите меня? — глухим голосом спросил Филипп.
— Напротив, сударь, я не пропустил ни одного вашего слова.
— Так разве вам не известно, чем отвечают на обвинение во лжи?
— Как же, сударь, — отвечал Калиостро, — во Франции даже существует поговорка, гласящая, что на это отвечают пощечиной.
— В таком случае меня удивляет одно…
— Что именно?
— Что ваша рука не поднялась к моей щеке, раз вы дворянин и знаете французскую поговорку.
— Но прежде чем сделать меня дворянином и научить французской поговорке, Бог сотворил меня человеком и приказал мне любить ближнего.
— Итак, сударь, вы отказываетесь дать мне удовлетворение со шпагой в руке?
— Я плачу лишь то, что должен.
— Значит, вы мне дадите удовлетворение другим путем?
— Каким?
— Я не поступлю с вами так, как не пристало обходиться дворянину с дворянином. Я всего лишь потребую, чтобы вы в моем присутствии сожгли все экземпляры, лежащие в этом шкафу.
— А я откажусь исполнить это.
— Подумайте хорошенько.
— Я подумал.
— Вы меня вынудите тогда применить к вам ту же меру, которую я использовал по отношению к газетчику.
— Ах да! К палочным ударам! — со смехом сказал Калиостро, по-прежнему неподвижный как статуя.
— Ни больше ни меньше… Ведь вы не позовете свою прислугу?
— Я? Что вы! К чему мне ее звать? Это ее не касается, я и сам справлюсь со своими делами. Я сильнее вас. Вы не верите? Клянусь вам. Поэтому подумайте в свою очередь. Вы подойдете ко мне с вашей тростью? Я вас возьму за горло и за пояс и отброшу на десять шагов; и так будет — слышите? — столько раз, сколько вы попытаетесь подойти.
— Прием английского лорда, он же прием грузчика? Ну что же, господин Геркулес, я согласен.
И, опьянев от бешенства, Филипп бросился на Калиостро, который тут же напряг руки, подобные стальным крюкам, схватил шевалье за горло и пояс и отбросил его, совершенно ошеломленного, на груду мягких подушек, лежавших на софе в углу гостиной.
Затем, проделав это чудо ловкости и силы, он встал в прежней позе у камина как ни в чем не бывало.
Филипп поднялся, весь бледный от ярости, но минута холодного размышления снова возвратила ему душевную силу.
Он выпрямился, поправил свое платье, манжеты и сказал мрачным тоном:
— Вашей силы вправду хватило бы на четверых, сударь; но ваша логика менее гибка, чем ваша рука. Поступив со мной таким образом, вы забыли, что, сраженный, униженный вами, став навсегда вашим врагом, я получил право сказать вам: "Возьмите шпагу, граф, или я убью вас".
Калиостро не двинулся с места.
— Обнажите шпагу, говорю я вам, или вы умрете, — продолжал Филипп.
— Вы еще не настолько близко от меня, сударь, чтобы я поступил с вами так, как в первый раз, — отвечал граф, — и я не допущу, чтобы вы ранили меня или убили, как беднягу Жильбера.
— Жильбера! — воскликнул, пошатнувшись, Филипп. — Какое имя вы произнесли!
— К счастью, у вас на этот раз не ружье, а шпага.
— Сударь, — воскликнул Филипп, — вы произнесли имя…
— Которое раздалось страшным эхом в вашей памяти, не правда ли?
— Сударь!..
— Имя, которое вы рассчитывали никогда более не услышать, ведь вы были одни с бедным мальчиком в той пещере на Азорских островах, когда убили его, не правда ли?
— О, — вскричал Филипп, — защищайтесь, защищайтесь!
— Если бы вы только знали, — сказал Калиостро, устремив глаза на Филиппа, — как мне легко было бы заставить вас выронить шпагу из руки.
— Своей шпагой?
— Да хотя бы и шпагой, если бы я пожелал.
— Так что же, пожалуйста!
— Я не стану подвергать себя случайностям: у меня есть более верное средство.
— Обнажите шпагу! Говорю в последний раз, или вы погибли! — воскликнул Филипп, бросившись на графа.
Калиостро, которому теперь грозило острие шпаги, находившееся не более чем в трех дюймах от его груди, вынул из кармана маленький флакончик, откупорил его и плеснул содержимое в лицо Филиппу.
Едва только жидкость коснулась шевалье, как тот зашатался, выронил шпагу, перевернулся на месте и, упав на колени, как будто ноги его разом ослабели и не могли держать его, полностью потерял сознание на несколько секунд.
Калиостро не дал ему упасть на пол, поднял, вложил его шпагу в ножны, посадил в кресло и стал ждать, пока он окончательно придет в себя.
— В ваши годы, шевалье, — сказал он ему затем, — стыдно совершать безумства; перестаньте глупить, как ребенок, и выслушайте меня.
Филипп выпрямился, оправился и пробормотал, подавив ужас, который начинал овладевать им:
— О сударь, сударь, и это вы называете оружием дворянина?
Калиостро пожал плечами.
— Вы все повторяете одно и то же, — сказал он. — Когда мы, люди благородного происхождения, открываем широко рот, чтобы произнести слово "дворянин", то думаем, что этим все сказано. Что вы называете оружием дворянина? Свою шпагу, которая сослужила вам такую плохую службу против меня? Свое ружье, которое сослужило вам такую хорошую службу против Жильбера? Что делает человека выше других, шевалье? Вы думаете, звонкое слово "дворянин"? Нет. Во-первых, рассудок, во-вторых, сила и, наконец, знание. И вот я испробовал все это на вас: своим рассудком я презрел ваши оскорбления, надеясь привести вас к тому, чтобы вы выслушали меня; своей силой я сломил вашу силу; наконец, своим знанием я разом лишил вас и физической и душевной силы. Теперь мне остается только доказать вам, что вы сделали двойную ошибку, явившись ко мне с угрозами на устах. Угодно ли вам оказать мне честь выслушать меня?
— Вы меня уничтожили, — отвечал Филипп, — я не могу сделать ни малейшего движения; вы подчинили себе мои мускулы, мои мысли и после этого просите меня слушать вас, когда я не могу иначе поступить?
Тогда Калиостро взял маленький золотой флакон, который держал стоявший на камине бронзовый Эскулап.
— Понюхайте это, шевалье, — сказал граф с мягким и полным величия выражением в голосе.
Филипп повиновался; туман, застилавший его мозг, рассеялся, и у него явилось такое ощущение, точно солнце, пронизав его череп своими лучами, осветило все его мысли.
— О, я оживаю! — сказал он.
— Вы чувствуете себя хорошо, то есть свободным и сильным?
— Да.
— И помните все, что было?
— Ода!
— Итак, поскольку я имею дело с человеком благородного сердца, к тому же человеком умным, то эта вернувшаяся к вам память согласится признать мое полное превосходство в том, что произошло между нами.
— Нет, — отвечал Филипп, — потому что я действовал во имя священного принципа.
— И что же вы делали?
— Я защищал монархию.
— Вы? Вы защищали монархию?!
— Да, я.
— Вы, ездивший в Америку защищать республику! Боже мой, будьте же откровенны: или вы защищали там не республику, или защищаете здесь не монархию.
Филипп опустил глаза; в груди его поднимались сдавленные рыдания.
— Любите, — продолжал Калиостро, — любите презирающих вас, любите забывающих вас, любите обманывающих вас: великим сердцам свойственно быть обманутыми в своих лучших чувствах и привязанностях; такова заповедь Иисуса — платить добром за зло. Вы христианин, господин де Таверне?
— Сударь! — воскликнул Филипп, испуганный словами Калиостро и увидевший, что тот хорошо читает в его прошлом и настоящем. — Ни слова больше! Если я защищал не королевскую власть, то защищал королеву, то есть достойную уважения и невиновную женщину; достойную уважения, даже если бы она и утратила права на него, так как защищать слабых — закон Господа.
— Слабых! Королева, по вашему, слабое существо?! Женщина, перед которой склоняют головы и колени двадцать восемь миллионов мыслящих существ! Полноте…
— Сударь, на нее клевещут…
— Что вы об этом знаете?
— Я хочу так думать…
— Вы полагаете, что это ваше право?
— Конечно.
— Ну, а мое право верить совершенно противному.
— Вы действуете как злой гений!
— Кто вам это сказал? — воскликнул Калиостро, глаза которого внезапно сверкнули так, что, казалось, ослепили Филиппа. — Откуда у вас эта смелость думать, что вы правы, а я не прав? Откуда у вас дерзость предпочитать ваш принцип моему? Вы защищаете королевскую власть, хорошо. А если я защищаю человечество? Вы говорите: "Отдайте кесарю кесарево", а я говорю вам: "Отдайте Богу Богово". Республиканец из Америки! Кавалер ордена Цинцинната! Я призываю вас вспомнить о любви к людям, о любви к равенству. Вы попираете народы, чтобы целовать руку королев, а я попираю ногами королев, чтобы поднять хоть на одну ступень народы. Я не мешаю вам боготворить, не мешайте и мне трудиться. Я предоставлю вам дневной свет, солнце небес и королевских дворцов; оставьте мне мою тень и уединение. Вы понимаете мощь моих слов, не правда ли, как недавно поняли мощь моей личности? Вы говорили мне: "Умри ты, оскорбивший предмет моего преклонения". Я говорю вам: "Живи ты, борющийся против того, чему я поклоняюсь". И если я говорю вам это, то, значит, чувствую такую силу за собой и своим принципом, что ни вы, ни ваши единомышленники, сколько бы ни прилагали усилий, не замедлите моего движения ни на минуту.
— Сударь, вы приводите меня в содрогание, — сказал Филипп. — Я, может быть, первый в этой стране провижу, благодаря вам, пропасть, в которую стремится королевская власть.
— Будьте осторожны, если вы увидели эту пропасть.
— Говоря мне это, — отвечал Филипп, тронутый отеческим тоном Калиостро, — и открывая мне такую ужасную тайну, вы выказываете недостаток великодушия, так как хорошо знаете, что я брошусь в эту бездну раньше, чем увижу падение тех, кого защищаю.
— И все же я предостерег вас и, как наместник Тиберия, я умываю руки, господин де Таверне.
— Ну, а я, — воскликнул Филипп, подбегая с лихорадочным возбуждением к Калиостро, — я, слабый человек, сознающий ваше превосходство надо мной, употреблю против вас оружие слабых: я обращусь к вам со слезами на глазах и дрожащим голосом, простирая руки, буду просить вас даровать мне, хоть на этот раз по крайней мере, помилование для тех, кого вы преследуете. Я буду просить вас ради меня самого, слышите ли, меня, который не может, не знаю почему, видеть в вас врага; я растрогаю вас, сумею убедить, добьюсь того, что вы не оставите на моей совести мучительного раскаяния — знать, что я видел гибель бедной королевы и не смог предотвратить ее. Не правда ли, я добьюсь того, чтобы вы уничтожите этот памфлет, который заставит плакать женщину! Я добьюсь этого от вас, или, клянусь моей честью и той роковой любовью, которая известна вам, я этой самой шпагой, бессильной против вас, пронжу себе сердце у ваших ног.
— Ах, — прошептал Калиостро, смотря на Филиппа полными красноречивой скорби глазами, — отчего они не все таковы, как вы? Я был бы за них, и они не погибли бы!
— Сударь, сударь, прошу вас, отзовитесь на мою просьбу, — заклинал Филипп.
— Сосчитайте, — сказал Калиостро после некоторого молчания, — сосчитайте, вся ли тысяча экземпляров здесь, и сами сожгите их от первого до последнего.
Филипп почувствовал, что у него сердце готово разорваться от радости, он подбежал к шкафу, выхватил оттуда газеты, швырнул их в огонь и затем горячо пожал руку Калиостро.
— Прощайте, прощайте, сударь, — сказал он, — стократно благодарю вас за то, что вы сделали для меня.
И он вышел.
— Я должен был сделать это для брата в воздаяние за то, что вынесла сестра, — сказал Калиостро, глядя вслед уходившему Филиппу.
И вслед за этим крикнул:
— Лошадей!

XI
ГЛАВА СЕМЕЙСТВА ТАВЕРНЕ

Пока все это происходило на улице Нёв-Сен-Жиль, г-н де Таверне-отец прогуливался у себя в саду в сопровождении двух лакеев, кативших его кресло.
В Версале были тогда — а может быть, есть еще и теперь — старые особняки с французскими садами, которые благодаря рабскому подражанию вкусам и взглядам государей напоминали в миниатюре Версаль Ленотра и Мансара. Многие придворные, взяв, вероятно, пример с г-на де Лафельяда, устроили у себя в малом виде подземную оранжерею, пруд Швейцарцев и купальни Аполлона.
У них был также парадный двор и Трианоны, все это в масштабе один к двадцати: каждый бассейн был представлен всего лишь ведром воды.
С тех пор как его величество Людовик XV одобрил Трианоны, в версальском доме г-на де Таверне появились свои Трианоны, фруктовые сады и цветники. С тех пор как его величество Людовик XVI завел себе слесарные мастерские и токарные станки, г-н де Таверне устроил себе кузню и обзавелся плотницкими инструментами. С тех пор как Мария Антуанетта нарисовала план английских садов с искусственными реками, лужайками и хижинами, г-н де Таверне устроил в уголке сада маленький Трианон для кукол и речку для утят.
В ту минуту, когда мы застаем его, он грелся на солнце в единственной уцелевшей от великого века аллее, обсаженной липами с продолговатыми красными, как раскаленные полосы железа, жилками на листьях. Он прохаживался маленькими шажками, засунув руки в муфту, и через каждые пять минут лакеи подкатывали ему кресло, чтобы он мог отдохнуть от ходьбы.
Он наслаждался этим отдыхом, щурясь от яркого солнца, когда прибежавший из дома привратник громко крикнул:
— Господин шевалье!
— Мой сын! — воскликнул с горделивой радостью старик.
Затем, обернувшись, он заметил Филиппа, шедшего за привратником.
— Милый шевалье! — обратился он к сыну, жестом отослал лакеев и продолжал: — Иди сюда, Филипп, иди, ты пришел кстати. У меня голова полна разных счастливых идей. Э, какой у тебя вид! Ты сердишься?
— Я? Нет, сударь.
— Ты уже знаешь результаты происшествия?
— Какого происшествия?
Старик огляделся, чтобы увериться, что их не подслушивают.
— Вы можете говорить, сударь, никто не слушает, — сказал шевалье.
— Я говорю о происшествии на балу.
— Совсем ничего не понимаю.
— На балу в Опере.
Филипп покраснел. Лукавый старик заметил это.
— Неосторожный, — сказал он сыну, — ты поступаешь как плохие моряки: как только ветер становится попутным, они распускают паруса. Ну, сядем-ка здесь, на эту скамейку, и выслушай мою мораль: она может пригодиться тебе.
— Однако, сударь…
— Однако ты злоупотребляешь положением, идешь напролом. Ты, прежде такой застенчивый, деликатный и сдержанный, теперь ее компрометируешь.
Филипп встал.
— Да о ком угодно вам говорить, сударь?
— О ней, черт возьми, о ней!
— О ком о ней?
— А ты полагаешь, что мне неизвестна твоя шалость, ваша общая шалость на балу в Опере? Это было недурно.
— Сударь, уверяю вас…
— Ну, не сердись, если я тебе об этом говорю, так для твоей же пользы… Ты нисколько не остерегаешься и попадешься, черт подери! В этот раз тебя видели с ней на балу, другой раз увидят еще где-нибудь.
— Меня видели?
— Черт побери! Было на тебе голубое домино, да или нет?
Шевалье хотел было воскликнуть, что у него не было голубого домино, что все ошибаются, что он вовсе не был на балу и даже не знает, про какой бал говорит отец; но бывают люди, которым претит доказывать свою невиновность в щекотливых обстоятельствах. Энергично оправдывается только тот, кто знает, что его любят и что его оправдания рассеют заблуждение друга, который его в чем-то подозревает.
"Но к чему, — подумал Филипп, — объяснять все это отцу? К тому же я хочу все узнать".
И опустил голову, как человек, сознающий свою виновность.
— Ну, вот видишь, — торжествующе продолжал старик, — тебя узнали: я был в этом уверен. Действительно, господин де Ришелье — он тебя очень любит и был на этом балу, невзирая на свои восемьдесят четыре года, — терялся в догадках, кем могло быть голубое домино, с которым королева гуляла под руку, и не нашел, на ком остановить свои подозрения, кроме как на тебе. Ведь всех остальных он там узнал, а ты знаешь, что у маршала глаз зоркий.
— Я понимаю, что подозревают меня, — холодным тоном заметил Филипп, — но я гораздо больше удивлен, что узнали королеву.
— Да, действительно, очень трудно было узнать ее, раз она сняла маску! Это, знаешь ли, превосходит все, что можно вообразить себе! Такая смелость! Эта женщина, должно быть, без ума от тебя.
Филипп покраснел. Ему стало невыносимо поддерживать этот разговор.
— Если это не смелость, — продолжал Таверне, — то, может быть, только весьма неприятная случайность. Берегись, шевалье, есть много завистников, и опасных завистников. Быть фаворитом королевы, когда она-то и есть настоящий король, — положение, которому все завидуют.
И Таверне-отец не спеша понюхал табаку.
— Ты ведь простишь, что я читаю тебе мораль, шевалье, не правда ли? Прости мне это, дорогой мой. Я очень обязан тебе и желал бы помешать тому, чтобы от дуновения случайности — а она произошла — рухнуло здание, которое ты воздвигнул с такой легкостью.
Филипп поднялся весь в холодном поту, со сжатыми кулаками. Он собрался уйти, чтобы положить конец разговору, и испытывал уже то радостное облегчение, которое чувствуешь, раздавив змею; но его остановило мучительное любопытство, яростное желание узнать о своем несчастье — желание, которое вонзает жало в сердце, полное любви, и терзает его.
— Я ведь говорил тебе, что нам завидуют, — продолжал старик, — и это вполне понятно. Но мы еще не достигли той вершины, куда ты хочешь нас возвести. На тебе лежит славный долг — намного возвысить имя Таверне по сравнению с его нынешним скромным положением. Только будь осторожен, или мы ничего не достигнем, и твои намерения рухнут преждевременно. Это было бы, право, жаль: мы двигаемся вперед так удачно.
Филипп отвернулся, чтобы скрыть глубокое отвращение и величайшее презрение, придавшее в эту минуту такое выражение чертам его лица, которое удивило бы и, может быть, даже испугало бы старика.
— Через некоторое время, — сказал воодушевившийся старик, — ты попросишь себе видное назначение, а мне выхлопочешь королевское наместничество где-нибудь не слишком далеко от Парижа, затем ты добьешься пэрства для рода Таверне-Мезон-Руж и укажешь на меня при первом же пожаловании орденом. Ты можешь стать герцогом, пэром и генерал-лейтенантом. Если я еще буду жив-через два года, ты мне устроишь…
— Довольно, довольно! — крикнул Филипп.
— О, если ты считаешь себя удовлетворенным, то я — нет. Перед тобой вся жизнь, а передо мной — едва несколько месяцев. И я хочу, чтобы эти оставшиеся месяцы вознаградили меня за мое печальное и серенькое прошлое. Впрочем, я не имею права жаловаться. Бог послал мне двоих детей. Это много для человека небогатого; но если моя дочь ничего не сделала для нашего рода, то ты вознаградишь нас за все. Ты зиждитель храма. Я вижу в тебе великого Таверне, героя… Ты мне внушаешь уважение, а это не пустяк, поверь. Это правда, что твоя тактика при дворе изумительна. О, я никогда не видел ничего более ловкого!
— Что вы имеете в виду? — спросил молодой человек, встревоженный одобрением этой змеи.
— Твой образ действий восхитителен. Ты не вызываешь зависти. Внешне ты оставляешь поле свободным для всех, но в действительности удерживаешь его за собой. Это несколько необычно, но во всяком случае говорит о твоей наблюдательности.
— Я не понимаю, — заметил Филипп, все более раздражаясь.
— Нечего скромничать. Это точь-в-точь тактика господина Потемкина, удивившего весь мир своим счастьем. Он понял, что Екатерина любит тешить свое тщеславие, меняя предметы своих увлечений, и что если ей предоставить свободу, то она будет порхать с цветка на цветок, возвращаясь неизменно к самому красивому и медоносному; если же гнаться за ней, то она совсем улетит и станет недосягаемой. Он принял решение. Именно он выставлял в лучшем свете перед императрицей новых фаворитов, которых она избирала; именно он, подчеркивая какое-то из их достоинств, умело скрывал до поры до времени их слабые стороны; именно он добивался того, что государыня уставала от очередного каприза вместо того, чтобы пресытиться достоинствами самого Потемкина. Подготавливая мимолетное правление этих фаворитов, которых в насмешку называют двенадцатью цезарями, Потемкин сделал свое собственное правление вечным и нерушимым.
— Но это непостижимая гнусность, — пробормотал несчастный Филипп, с изумлением глядя на отца.
Старик невозмутимо продолжал:
— Однако даже по системе Потемкина ты все же делаешь некоторую ошибку. Он никогда совсем не оставлял надзора, а ты слишком ослабил его. Правда, французская политика — не русская.
На эти слова, произнесенные с преувеличенной многозначительностью, перед которой стали бы в тупик самые умные дипломатические головы, Филипп, решив, что его отец бредит, промолчал и лишь довольно непочтительно пожал плечами.
— Да, да, — продолжал старик, — ты думаешь, что я не разгадал тебя? Сейчас увидишь.
— Говорите, сударь.
Таверне скрестил руки.
— Ты, может быть, станешь уверять меня, — начал он, — что усердно не подготавливаешь себе преемника?
— Преемника?
— Или станешь уверять, что тебе неизвестно, как мало постоянства в любовных чувствах королевы, когда она во власти нового увлечения, и что, предвидя такую перемену, ты не принимаешь мер, чтобы тебя не принесли в жертву и не отстранили, по обыкновению королевы: ведь она не может одновременно любить настоящее и тосковать о прошлом.
— Вы положительно говорите по-китайски, господин барон.
Старик рассмеялся тем пронзительным и зловещим смехом, который всегда заставлял Филиппа вздрагивать: ему казалось, что это голос злого гения.
— Ты станешь уверять меня, что твоя тактика заключается не в том, чтобы ладить с господином де Шарни?
— С Шарни?
— Да, со своим будущим преемником, с человеком, который, когда окажется у власти, может послать тебя в изгнание, как и ты теперь можешь изгнать господ Куаньи, Водрёя и других.
Вся кровь кинулась Филиппу в голову.
— Довольно! — снова крикнул он. — Довольно, сударь! Мне, право же, стыдно, что я так долго слушал вас! Тот, кто называет французскую королеву Мессалиной, — преступный клеветник.
— Хорошо! Прекрасно! — воскликнул старик. — Ты теперь так и должен говорить, это входит в твою роль; но уверяю тебя, что никто не может нас слышать.
— О Боже!
— А что касается Шарни, то, видишь, я понял твою игру. Как ни искусен твой план, но угадывать — это, знаешь, в крови у Таверне. Продолжай, Филипп, продолжай… Льсти, успокаивай, утешай Шарни, спокойно и без неприязни помогай ему превратиться из травы в цветок и будь уверен, что это дворянин, который позднее, в милости, отплатит тебе за то, что ты сделаешь для него.
И, сказав это, г-н де Таверне, гордый проявленной им проницательностью, сделал легкий и причудливый пируэт, будто юноша, причем юноша, обнаглевший от своего успеха.
Филипп схватил его за рукав и остановил, вне себя от бешенства.
— Вот как, — сказал он, — что ж, ваша логика поразительна!
— Я угадал, не правда ли, и ты на меня сердишься? Полно, ты простишь меня хотя бы ради внимания, которое я к тебе проявил. К тому же я люблю Шарни и очень рад, что ты так ведешь себя с ним.
— Ваш господин де Шарни сейчас настолько мой любимец, фаворит и нежный питомец, что я ему недавно всадил между ребрами целый фут вот этого клинка.
И Филипп показал отцу на свою шпагу.
— Что? — спросил Таверне, испуганный сверкающим взором сына и известием о его воинственной выходке. — Не хочешь ли ты сказать, что дрался с господином де Шарни?
— И проткнул его насквозь. Да.
— Великий Боже!
— Вот мой способ ублажать, смягчать и беречь моих преемников, — прибавил Филипп. — Теперь, когда вы узнали его, приложите свою теорию к моей практике.
И он в отчаянии повернулся, собираясь бежать. Старик уцепился за его руку.
— Филипп! Филипп! Скажи, что ты шутишь!
— Называйте это, если вам угодно, шуткой, но я сделал это.
Старик поднял глаза к небу, пробормотал несколько бессвязных слов и, оставив сына, побежал в переднюю.
— Скорее, скорее! — крикнул он. — Пусть верховой скачет узнать о здоровье господина де Шарни, который ранен, и пусть не забудет сказать, что он послан от меня.
— Предатель Филипп! — сказал он, возвращаясь. — Настоящий брат своей сестры! А я-то думал, что он исправился! О, в нашей семье была и есть лишь одна голова — моя!

XII
ЧЕТВЕРОСТИШИЕ ГРАФА ПРОВАНСКОГО

Пока все эти события происходили в Париже и Версале, король, к которому вернулось его обычное спокойствие с тех пор, как он узнал, что его флот одержал победу, а зима отступила, решал в кабинете, окруженный атласами, картами земных и небесных полушарий, разные задачи по механике и прочерчивал новые морские пути для кораблей Лаперуза.
Легкий стук в дверь вывел его из приятной задумчивости, в которой он находился после вкусного полдника.
Вслед за этим раздался чей-то голос:
— Можно войти, брат мой?
— Граф Прованский, непрошеный гость! — проворчал король, отодвигая астрономическую книгу, открытую на самых больших картах созвездий. — Войдите, — сказал он.
Толстый низенький человек с красным лицом и живыми глазами вошел в комнату походкой, слишком почтительной для брата и слишком развязной для придворного.
— Вы меня не ждали, брат мой? — сказал он.
— Нет, по правде сказать.
— Я мешаю вам?
— Нет. У вас есть что-нибудь интересное сообщить мне?
— Ходит такой странный, комичный слух…
— А, сплетня?
— Да, брат мой.
— Которая вас позабавила?
— Своей дикостью.
— Какая-нибудь злая выдумка обо мне?
— Бог мне свидетель, что я не смеялся бы, будь это так.
— Значит, о королеве?
— Государь, представьте себе, что мне говорили серьезно, да, да, совершенно серьезно… Нет, даю вам вперед сто, тысячу очков…
— Брат мой, с тех пор как мой наставник обратил мое внимание на такие ораторские вступления у госпожи Севинье как на образец жанра, я не нахожу в них ничего хорошего. К делу!
— Так вот, брат мой, — продолжал граф Прованский, несколько охлажденный такой резкой встречей, — говорят, что королева провела одну из прошлых ночей вне дворца. Ха-ха-ха!
И он сделал попытку рассмеяться.
— Это было бы очень грустно, будь это правда, — серьезным тоном сказал король.
— Но ведь это неправда, брат мой?
— Неправда.
— Значит, неправда также, что королеву видели ожидавшей у калитки Резервуаров?
— Неправда.
— В тот день, когда вы приказали закрыть ворота в одиннадцать часов, помните?
— Не помню.
— Так вот, вообразите себе, брат мой, что слух этот настаивает…
— Что значит слух? Где это? Кто это?
— Вот глубокое замечание, брат мой, очень глубокое. Действительно, что такое слух? Так вот это неуловимое, непонятное существо, называемое слухом, утверждает, что королеву видели в тот день под руку с графом д’Артуа в половине первого ночи.
— Где видели?
— Она шла по направлению к дому графа д’Артуа, к тому, что находится за конюшнями. Разве ваше величество ничего не слышали об этой чудовищной выдумке?
— Как же, брат мой, слышал, пришлось слышать.
— Как, государь?
— Да разве вы не сделали кое-чего, чтобы я услышал про эту выдумку?
— Я?
— Вы.
— А что же я такое сделал, государь?
— Написали четверостишие, которое было напечатано в "Меркурии".
— Четверостишие! — повторил граф, ставший краснее, чем был при входе в комнату.
— Ведь известно, что вы любимец муз.
— Но не настолько, чтобы…
— Сочинить четверостишие, кончающееся стихом:
Супругу доброму Елена не призналась.
— Я, государь?!
— Не отрицайте, вот автограф четверостишия. Это ваш почерк. О, я плохой знаток поэзии, но зато в почерках я эксперт.
— Государь, одно безумие влечет за собой другое.
— Граф Прованский, могу вас уверить, что безумие проявили вы один, и я удивляюсь, как мог философ совершить такое безумие; оставим этот эпитет вашему четверостишию.
— Ваше величество, вы суровы ко мне.
— Око за око, зуб за зуб, брат мой. Вместо того, чтобы сочинять свое четверостишие, вы могли бы осведомиться, где была королева, как то сделал я; и вместо четверостишия, направленного против нее, а следовательно, и против меня, вы сочинили бы какой-нибудь мадригал в честь вашей невестки. Вы возразите на это, что такая тема не располагает к вдохновению, но я предпочитаю плохие хвалебные стихи хорошей сатире. Это же сказал и Гораций, ваш любимый поэт.
— Государь, вы безжалостны…
— Если вы не были уверены в невиновности королевы, как уверен я, — продолжал с твердостью король, — то хорошо бы сделали, если бы перечитали своего Горация. Разве не он изрек эти прекрасные слова — простите, что я коверкаю латынь:
Rectius hoc est:
Hoc faciens vivam melius, sic dulcis amicis occurram.
Это значит: "Так оно лучше; именно так поступая, буду достойнее жить, стану приятен друзьям". Вы сделали бы более изящный перевод, брат мой; но, по-моему, смысл изречения именно таков.
И добрый король после этого урока, данного скорее по-отцовски, нежели по-братски, стал ждать, чтобы виновный начал свои оправдания.
Граф некоторое время обдумывал ответ; но у него был вид не столько человека, попавшего в затруднительное положение, сколько оратора, подыскивающего тонкий оборот речи.
— Государь, — начал он, — как ни сурово сделанное вашим величеством заключение, я имею средство оправдаться и надежду быть прощенным.
— Говорите, брат мой.
— Вы обвиняете меня в том, что я ошибся, не правда ли, а не в том, что у меня были дурные намерения?
— Согласен.
— Если это так, то ваше величество, понимая, что тот не человек, кто никогда не ошибается, можете признать, что я ошибся не без некоторого основания.
— Я не могу сомневаться в вашем уме, который считаю выдающимся, брат мой.
— В таком случае, государь, как мне не впасть в заблуждение, слыша все, что говорится кругом? Мы, принцы, постоянно дышим воздухом, насыщенным клеветой, мы сами пропитались им. Я не говорю, что я поверил этому, я говорю, что мне это передали.
— В добрый час, если это так, но…
— Четверостишие? О, поэты ведь странные существа, и, кроме того, не лучше ли было ответить на это мягкой критикой (что может служить предостережением), чем нахмурить брови? Грозные выражения в стихах не могут оскорблять, государь: это не то что памфлеты; недаром все собираются просить ваше величество запретить их. Памфлеты, вроде того, что я принес вам показать.
— Памфлет!
— Да, ваше величество, я убедительно прошу приказа, чтобы засадить в Бастилию презренного автора этой гнусности.
Король быстро поднялся с места.
— Посмотрим! — сказал он.
— Не знаю, должен ли я, государь…
— Конечно, должны, в таких случаях нельзя никого щадить. Памфлет с вами?
— Да, государь.
— Дайте!
Граф Прованский вынул из кармана экземпляр "Истории Аттенаутны", роковой оттиск, которому не помешали дойти до публики ни палка Шарни, ни шпага Филиппа, ни устроенный в доме Калиостро костер.
Король быстро пробежал номер, как человек, привыкший находить интересные места в книге или газете.
— Подлость! — воскликнул он. — Подлость!
— Вы видите, государь, уверяют, что сестра моя была у чана Месмера.
— Ну да, она была там!
— Была! — воскликнул граф Прованский.
— С моего разрешения.
— О, государь!
— И на основании того, что она была у Месмера, я не стану выводить заключение о ее неблагоразумии, так как я позволил ей поехать на Вандомскую площадь.
— Но ваше величество не позволяли королеве приближаться к чану для совершения опыта над своей особой…
Король топнул ногой. Граф произнес эти слова как раз в ту минуту, когда глаза Людовика XVI пробегали наиболее оскорбительное для Марии Антуанетты место, содержащее описание ее мнимого припадка, судорог, нескромного беспорядка в одежде — словом, всего, чем было отмечено пребывание мадемуазель Олива у Месмера.
— Этого не может быть, не может! — сказал король, побледнев. — Полиция должна знать, в чем тут дело.
Он позвонил.
— Мне нужен господин де Крон, — сказал он, — пусть пойдут за ним.
— Ваше величество, сегодня день его еженедельного доклада, и господин де Крон ожидает в Бычьем глазу.
— Пусть войдет.
— Позвольте мне, брат мой… — начал граф Прованский лицемерным тоном.
И сделал вид, будто собирается уходить.
— Останьтесь, — сказал ему Людовик XVI. — Если королева виновна — что ж, вы, как член семьи, можете знать это; если невиновна — то вы также должны узнать это, так как заподозрили ее.
Господин де Крон вошел.
Увидев графа Прованского в обществе короля, начальник полиции прежде всего засвидетельствовал свое глубочайшее почтение двум первым особам в государстве и затем обратился к королю:
— Доклад готов, ваше величество, — сказал он.
— Прежде всего, сударь, — обратился к нему Людовик XVI, — объясните мне, как мог быть напечатан в Париже такой позорный памфлет против королевы?
— "Аттенаутна"? — спросил господин де Крон.
— Да.
— Ваше величество, это дело рук газетчика по имени Рето.
— Вам известно его имя и вы не помешали публикации или не арестовали его после того, как памфлет был напечатан!
— Ваше величество, не было ничего легче этой меры; у меня даже в портфеле — я сейчас покажу вашему величеству — лежит готовый приказ о заключении его в тюрьму.
— В таком случае, отчего же он не был арестован?
Господин де Крон обернулся в сторону графа Прованского.
— Позвольте мне удалиться, ваше величество, — преднамеренно неторопливо начал последний.
— Нет, нет, — возразил король, — я вам велел остаться, так оставайтесь.
Граф поклонился.
— Говорите, господин де Крон, говорите откровенно и без утаек; говорите скорее и яснее.
— Вот в чем дело, — отвечал начальник полиции, — я не велел арестовать этого газетчика Рето потому, что предварительно мне необходимо переговорить с вашим величеством.
— Прошу вас, говорите.
— Может быть, ваше величество, лучше будет дать этому газетчику мешок с деньгами и отправить его искать виселицу в другом месте, где-нибудь подальше?
— Почему так?
— Потому, ваше величество, что когда эти негодяи пишут ложь, то публика, если ей докажут это, бывает очень довольна, видя, как виновных наказывают плетью, режут им уши и даже вешают. Но когда, на несчастье, они затронут истину…
— Истину?
Господин де Крон поклонился.
— Да, я знаю. Королева действительно была у Месмера. Это несчастье, как вы вполне справедливо сказали; но я ей позволил это.
— О ваше величество! — пробормотал г-н де Крон.
Эта растерянность почтительного подданного поразила короля еще более, чем подобное восклицание, вырвавшееся раньше из уст завистливого родственника.
— Но ведь королева, я полагаю, не погубила себя этим? — спросил он.
— Нет, ваше величество, но ее репутация пострадала.
— Господин де Крон, скажите, что вам сообщила ваша полиция?
— Ваше величество, многое, что, при всем почтении к вам и при всем благоговейном преклонении перед королевой, согласуется с некоторыми сведениями, помещенными в памфлете.
— Согласуется, говорите вы?
— И вот в чем: французская королева, в одежде обыкновенной женщины, в обществе того сомнительного люда, который привлекают магнетические фокусы Месмера, появляется одна…
— Одна! — воскликнул король.
— Да, ваше величество.
— Вы ошибаетесь, господин де Крон.
— Не думаю, ваше величество.
— Вы получили неверное донесение.
— Настолько точное, ваше величество, что я могу описать вам во всех подробностях костюм ее величества, весь ее внешний облик, каждый ее шаг, ее жесты, ее крики.
— Ее крики!
И король, побледнев, смял газетный лист.
— Даже вздохи ее были замечены моими агентами, — робко добавил г-н де Крон.
— Вздохи! Королева могла забыться до такой степени! Королева могла так легко отнестись к моей королевской чести, к своей чести женщины!
— Этого не может быть, — сказал граф Прованский, — это было бы более чем скандалом, а ее величество не способна на такой поступок.
Эта фраза заключала в себе скорее тяжкое обвинение, чем оправдание. Король почувствовал это; все существо его возмущалось.
— Сударь, — сказал он начальнику полиции, — вы настаиваете на том, что сказали?
— Увы, от первого до последнего слова, ваше величество.
— Я обязан, брат мой, — начал Людовик XVI, проводя платком по покрытому испариной лбу, — дать вам доказательство того, что я сказал ранее. Честь королевы — честь и всего моего дома. Я никогда не стану ею рисковать. Я позволил королеве поехать к Месмеру, но приказал ей взять с собой верную, безупречную, даже святую особу.
— Ах, — сказал г-н де Крон, — будь это так…
— Да, — заметил граф Прованский, — если бы такая женщина, как госпожа де Ламбаль, например…
— Вот именно, брат мой, я указал королеве на принцессу Ламбаль.
— К несчастью, государь, принцессу не взяли.
— Ну, — произнес, дрожа всем телом, король, — если таково было непослушание, то я должен строго взыскать за него и взыщу.
И глубокий вздох, отдавшийся мучительной болью у него в сердце, прервал его речь.
— Но, — понизив голос, продолжал он, — я все же сомневаюсь. Вы не разделяете моего сомнения, и это естественно: вы не король, не супруг, не друг той, которую обвиняют… А я желаю это сомнение разъяснить.
Он позвонил; явился дежурный офицер.
— Пусть узнают, госпожа принцесса де Ламбаль — у королевы или в своих апартаментах, — сказал король.
— Ваше величество, госпожа де Ламбаль прогуливается в Малом саду с ее величеством и другой дамой.
— Попросите госпожу принцессу прийти ко мне немедленно.
Офицер вышел.
— Прошу у вас еще десять минут, господа: я не могу до этого принять никакого решения.
И Людовик XVI, против своего обыкновения, нахмурил брови, бросив на двух свидетелей его глубокой скорби почти угрожающий взгляд.
Оба свидетеля хранили молчание. Господин де Крон был действительно опечален, а граф Прованский изобразил всем своим существом притворную скорбь, которая могла бы быть к лицу самому богу Мому.
Легкое шуршание шелка за дверью возвестило о приближении принцессы де Ламбаль.
Назад: Часть вторая
Дальше: XIII ПРИНЦЕССА ДЕ ЛАМБАЛЬ