XXVIII
ВЕНЧАНИЕ ПОД БАРАБАН
В тот же день, около четырех часов пополудни, два генерала склонились над большой военной картой департамента Нижний Рейн.
Шарль, писавший в нескольких шагах от них, был в чудесном фраке национального синего цвета с лазурными воротом и обшлагами, в красной шапочке секретаря штаба — все это он нашел в свертке, упомянутом генералом.
Генералы только что решили, что на следующий день, 21 декабря, будет предпринят поход, во время которого войска опишут дугу, отделяющую Дауэндорф от высот Рейс-гоффена, Фрошвейлера и Вёрта, где укрылись пруссаки; когда будут взяты эти высоты и прервана связь с Виссамбуром, отрезанный от всех Агно будет вынужден сдаться.
К тому же армия выступит в три колонны; две из них должны будут атаковать с фронта; третья пройдет через лес и, соединившись с артиллерией, ударит пруссакам во фланг.
По мере того как принимались эти решения, Шарль их записывал, а Пишегрю ставил под ними свою подпись; затем пригласили командиров воинских частей, ждавших в соседней комнате; вскоре каждый командир отправился в свой полк и приготовился выполнять полученный приказ.
Между тем Гошу сообщили, что батальон арьергарда, не найдя для себя места в селении, отказался ночевать в поле и в нем назревал мятеж. Гош осведомился о номере батальона; ему ответили, что это третий.
— Хорошо, — сказал Гош, — передайте от моего имени третьему батальону, что ему не будет предоставлена честь сражаться в первых рядах.
И он продолжал невозмутимо отдавать приказы.
Четверть часа спустя четыре солдата непокорного батальона явились от имени своих товарищей просить у генерала прощения и умолять его разрешить мятежному батальону, собиравшемуся разбить лагерь в указанном месте, первым выступить навстречу неприятелю.
— Первым не получится, — сказал Пишегрю, — я обещал вознаградить эндрский батальон, и он пойдет впереди, третий батальон пойдет вторым.
Когда последние распоряжения были разосланы, под окном генерала послышались звуки шарманки, заигравшей мелодию патриотического гимна "Вперед, сыны отечества!".
Гош не придал значения этой серенаде, Пишегрю же, напротив, при первых звуках мелодичного инструмента прислушался, подошел к окну и открыл его.
В самом деле, это был шарманщик; с необычным усердием он вращал ручку ящика, висевшего у него на груди; поскольку было уже темно, Пишегрю не смог разглядеть лица игравшего.
Кроме того, двор был заполнен людьми, расхаживавшими взад и вперед, и Пишегрю, без сомнения, боялся заговорить с музыкантом. Поэтому он закрыл окно, хотя звуки шарманки не смолкали, и отошел от него.
Однако он сказал своему юному секретарю:
— Шарль, спустись, подойди к шарманщику и скажи ему: "Спартак"; если он скажет в ответ: "Костюшко" — приведи его. Если же он ничего не ответит — значит, я ошибаюсь, тогда оставь его в покое.
Шарль, ни о чем не спрашивая, встал с места и вышел.
Шарманка продолжала непрерывно играть "Марсельезу"; музыкант переходил от одного куплета к другому, не давая своему инструменту отдохнуть.
Пишегрю внимательно слушал.
Гош смотрел на Пишегрю и ждал, когда тот раскроет ему эту тайну.
Внезапно шарманка умолкла посреди такта.
Пишегрю, улыбаясь, кивнул Гошу.
Тотчас же дверь отворилась и появился Шарль в сопровождении шарманщика.
Некоторое время Пишегрю молча глядел на музыканта: он не узнавал его.
Человек, которого привел Шарль, был выше среднего роста; он был одет как эльзасский крестьянин. Его длинные черные волосы падали на глаза, затененные вдобавок широкополой шляпой; вероятно, мужчине было лет сорок-сорок пять.
— Друг мой, — сказал Пишегрю музыканту, — мне кажется, что этот мальчик ошибся, и я имел дело не с тобой.
— Генерал, — ответил шарманщик, — не может быть ошибки в пароле, и, если вы имели дело со Стефаном Мойнжским, то он перед вами.
С этими словами он снял шляпу, отбросил волосы назад и выпрямился во весь рост; Пишегрю узнал поляка, приходившего к нему в Ауэнхайме: теперь у него были черные волосы и борода.
— Итак, Стефан? — спросил Пишегрю.
— Итак, генерал, — ответил шпион, — я кое-что знаю о том, чем вы интересуетесь.
— Хорошо, снимите вашу шарманку и подойдите сюда. Послушайте, Гош, это сведения о противнике. Я боюсь, —
продолжал он, обращаясь к Стефану, — что ты не успел собрать их полностью.
— О Вёрте — нет, поскольку один из жителей города берется предоставить их вам, когда мы будем во Фрошвейлере, но относительно Фрошвейлера и Рейсгоффена я могу рассказать вам все, что вы пожелаете.
— Рассказывайте.
— Неприятель оставил Рейсгоффен, чтобы сосредоточиться во Фрошвейлере и Вёрте; ему известно, что обе армии соединились, и он собрал все свои силы в двух пунктах, которые собирается защищать до последнего вздоха; в обоих этих пунктах, превосходно укрепленных природой, недавно были воздвигнуты новые оборонительные сооружения — ретраншементы, редуты и бастионы; неприятель, по-видимому, сосредоточил у моста в Рейсгоффене, который он собирается защищать, а также на высотах Фрошвейлера и Вёрта двадцать две тысячи человек и до тридцати пушек (пять из них были брошены на защиту моста). Теперь, — продолжал Стефан, — поскольку, вероятно, вы начнете с атаки Фрошвейлера, вот план местности, занятой неприятелем. Город удерживают солдаты принца де Конде; это французы, и я не питаю к ним неприязни. К тому же, как только вы овладеете высотами, генерал, вы будете господствовать над городом, и, следовательно, он ваш. Что касается Вёрта, я ничего не обещаю, но, как я говорил, надеюсь помочь вам взять город без боя.
Генералы поочередно рассмотрели план, сделанный с искусством превосходного инженера.
— Клянусь честью, дорогой генерал, — сказал Гош, — вам повезло, что у вас есть шпионы, которых можно было бы сделать офицерами инженерных войск.
— Дорогой Гош, — ответил Пишегрю, — этот гражданин — поляк; он не шпионит, а мстит за себя.
Затем, обернувшись к Стефану, он продолжал:
— Спасибо, что ты сдержал свое слово и даже больше, но твое поручение выполнено лишь наполовину. Берешься ли ты отыскать для нас двух проводников, настолько знающих окрестности, что не заблудятся самой темной ночью? Ты пойдешь рядом с одним из них и убьешь его при малейшем замешательстве с его стороны. Я пойду рядом с другим; вероятно, у тебя нет пистолетов, так что держи.
Генерал вручил Стефану два пистолета, и тот взял их с радостью и гордостью.
— Я найду надежных проводников, — сказал Стефан, по обыкновению не тратя лишних слов, — сколько времени вы мне даете?
— Полчаса; самое большое — сорок пять минут.
Лжемузыкант вновь надел свою шарманку и направился к двери; не успел он взяться за ручку, как в дверном проеме показалась плутоватая физиономия парижанина Фаро.
— О, простите, мой генерал! — вскричал он, — я думал, что вы один, но, если хотите, я могу выйти и поскрестись, как скреблись в дверь бывшего тирана.
— Нет, — ответил Пишегрю, — не стоит; раз ты здесь, добро пожаловать.
Затем, повернувшись к генералу Гошу, он сказал:
— Дорогой генерал, я рекомендую вам одного из моих храбрецов; правда, он боится волков, зато не боится пруссаков. Сегодня утром он взял двух пленных, и за это я пришил к его рукаву галуны сержанта.
— Черт возьми! — вскричал Фаро, — генералов больше, чем нужно; значит, у меня будет два свидетеля вместо одного.
— Позволь заметить, Фаро, — сказал Пишегрю доброжелательным тоном, каким он разговаривал с солдатами, когда был в духе, — что я имею удовольствие видеть тебя сегодня во второй раз.
— Да, мой генерал, — отвечал Фаро, — бывают такие удачные деньки, так же как бывают другие, неудачные, когда нельзя быть на поле боя, чтобы не попасть в переплет.
— Я предполагаю, — сказал Пишегрю со смехом, — что ты явился не для того, чтобы учить меня трансцендентной философии.
— Мой генерал, я пришел, чтобы просить вас быть моим свидетелем.
— Твоим свидетелем! — вскричал Пишегрю, — ты что, собираешься драться?
— Хуже, мой генерал, я женюсь!
— Ба! На ком же?
— На Богине Разума.
— Тебе повезло, плут, — сказал Пишегрю, — это самая красивая и порядочная девушка в армии. Как это случилось? Ну-ка, расскажи нам об этом.
— О, очень просто, мой генерал; мне не нужно говорить вам, что я парижанин, не так ли?
— Да, я это знаю.
— Ну, так вот, Богиня Разума тоже парижанка; мы с ней из одного квартала; я любил ее, и она была ко мне благосклонна, но тут появляется процессия под лозунгом "Отечество в опасности!", с черными знаменами, под бой барабана; затем гражданин Дантон приходит в наше предместье с призывом: "К оружию! Враг на расстоянии четырехдневного перехода от Парижа". Я был тогда подручным столяра; все это меня потрясло: враг в четырех днях от Парижа! Родина в опасности! "Ты должен спасать родину, Фаро, и дать отпор врагу!" — сказал я себе. Я швыряю рубанок ко всем чертям, хватаю ружье и бегу в муниципалитет, чтобы завербоваться в армию. В тот же день я иду к Богине Разума и говорю ей, что ее нежные глаза довели меня до отчаяния и я сделался солдатом, чтобы быстрее свести счеты с жизнью; и тут Роза говорит мне — ее зовут Роза… Роза Шарлеруа, — и тут Роза Шарлеруа, занимавшаяся стиркой тонкого белья, говорит мне:
"Если бы моя бедная матушка не была больна, я тоже пошла бы в армию, и это так же верно, как то, что есть только один Бог, которого, как видно, скоро свергнут с престола".
"Ах, Роза, — говорю ей, — женщины не служат в армии".
"Ну, а как же маркитантки?" — отвечает она.
"Роза, — говорю я ей, — я буду писать тебе раз в две недели, чтобы ты знала, где я; если ты пойдешь в армию, вступай в мой полк".
"Решено", — отвечает Роза.
Мы пожали друг другу руки, поцеловались и — вперед, Фарб! После Жемапа, где мой полк был здорово потрепан, нас? объединили с волонтерами департамента Эндр и перебросили на Рейн. Кого же я встречаю полтора-два месяца тому назад?.. Розу Шарлеруа! Ее бедная мать умерла; во время какого-то праздника, как самая красивая и порядочная девушка квартала, Роза была назначена на роль Богини Разума; после этого, клянусь честью, она сдержала данное мне слово и, едва сойдя со сцены, поступила на военную службу. Я узнаю о ее приезде, бегу к ней и хочу ее поцеловать.
"Бездельник! — говорит она мне, — ты даже не капрал!"
"Что ты хочешь, Богиня! Я не честолюбив".
"Ну, а я честолюбива, — отвечает она, — поэтому, пока не станешь сержантом, не ищи со мной встречи, хотя бы для того, чтобы выпить глоток".
"Скажи, наконец, в тот день, когда я буду сержантом, ты станешь моей женой?"
"Клянусь знаменем полка!"
Она сдержала слово, мой генерал, и вот через десять минут мы венчаемся.
— Где же?
— Во дворе, под вашими окнами, генерал.
— Какой же священник вас венчает?
— Полковой барабанщик.
— А! Вы венчаетесь под барабан?
— Да, мой генерал, Роза хочет, чтобы все было как полагается.
— В добрый час, — улыбнулся Пишегрю, — я узнаю Богиню Разума; скажи ей: раз она выбрала меня своим свидетелем, я дам ей приданое.
— Дадите ей приданое, мой генерал?
— Да, осла и два бочонка водки в придачу.
— Ах, мой генерал, из-за этого я не смею больше ни о чем вас просить.
— Продолжай.
— По правде говоря, я хотел попросить вас об этом не от себя, а от имени товарищей… Ну, мой генерал, надо, с вашего позволения, чтобы этот день закончился балом, как он и начался.
— В таком случае, — заявил Гош, — я, как второй свидетель, оплачу расходы на бал.
— А мэрия предоставит помещение! — подхватил Пишегрю, — но пусть все знают: в два часа ночи бал закончится, и в половине третьего мы выступаем; мы должны пройти до рассвета четыре льё; я предупредил вас; пусть те, кто захочет спать, спят, а те, кто захочет плясать, пляшут. Мы посмотрим на венчание с балкона; когда все будет готово, барабанщик подаст нам сигнал своей дробью.
Окрыленный всеми этими обещаниями, Фаро устремился вниз по лестнице, и вскоре во дворе послышался гул голосов, свидетельствующий о появлении сержанта.
Два генерала, оставшись наедине, выработали окончательный план предстоящего сражения.
Колонна, которая должна была выступать немедленно под командованием полковника Рене Савари, пойдет форсированным маршем, чтобы в полдень войти в Нёвиллер, расположенный позади Фрошвейлера, куда она устремится при первом залпе пушки и атакует пруссаков с фланга.
Вторая колонна под командованием Макдональда проследует от Цойцеля до Нидерброна. Оба генерала будут сопровождать эту колонну.
Третья колонна будет атаковать мост в Рейсгоффене и попытается захватить его. Если неприятель удержится, она будет отвлекать внимание на себя, а две другие колонны тем временем предпримут обходной маневр.
Этой третьей колонной будет командовать Аббатуччи.
Едва лишь были приняты эти решения, как послышалась барабанная дробь, извещавшая генерала, вернее генералов, что для открытия свадебной церемонии ждут только их.
Они не заставили себя ждать и вышли на балкон.
При их появлении грянули оглушительные крики "Виват!". Фаро приветствовал генералов на свой лад, а Богиня Разума зарделась как вишенка. Все офицеры штаба окружили будущих новобрачных; впервые эта необычная церемония, которая столько раз повторялась в течение трех великих лет Революции, совершалась в Рейнской армии.
— Давай, — сказал Фаро, — на место, Спартак.
Барабанщик, понукаемый сержантом, забрался на стол, перед которым встали Фаро и его нареченная.
Спартак ударил в барабан, а затем громогласно, чтобы никто из присутствующих не упустил ни слова из его речи, объявил:
— Внимайте закону! Поскольку на биваках не всегда можно найти чиновника с гербовой бумагой и трехцветным шарфом, чтобы открыть врата Гименея, я, Пьер Антуан Бишонно, именуемый Спартаком, старший барабанщик батальона департамента Эндр, приступаю к законному бракосочетанию Пьера Клода Фаро и Розы Шарлеруа, маркитантки двадцать четвертого полка.
Спартак остановился и ударил в барабан; все барабанщики эндрского батальона и двадцать четвертого полка последовали его примеру.
Когда грохот барабанов смолк, Спартак сказал:
— Вступающие в брак, подойдите ко мне.
Будущие супруги сделали еще шаг к столу.
— В присутствии граждан генералов Лазара Гоша и Шарля Пишегрю, в присутствии батальона департамента Эндр, двадцать четвертого полка и всех тех, кто смог собраться во дворе мэрии, именем единой и неделимой Республики я соединяю и благословляю вас!
Спартак снова ударил в барабан, в то время как два сержанта эндрского батальона простерли над головами новобрачных саперный фартук, призванный заменить балдахин.
Затем Спартак продолжал:
— Гражданин Пьер Клод Фаро, обещаешь ли ты любить и оберегать свою жену?
— Еще бы! — отвечал Фаро.
— Гражданка Роза Шарлеруа, ты обещаешь своему мужу постоянство, верность и сколько угодно стаканчиков?
— Да, — отвечала Роза Шарлеруа.
— Именем закона вы теперь муж и жена. Все ваши многочисленные дети станут детьми полка. Погодите же, не уходите! Последнее напутствие барабана!
Раздался грохот двадцати пяти барабанов, затем по знаку Спартака барабанная дробь смолкла.
— Без этого вы не были бы счастливы, — сказал он.
Два генерала аплодировали и смеялись. Но все звуки потонули в криках "Виват!" и "Ура!", вслед за которыми послышался звон бокалов.
XXIX
ПРУССКИЕ ПУШКИ ПО ШЕСТЬСОТ ФРАНКОВ ЗА ШТУКУ
В шесть часов утра, то есть в тот час, когда солнце оспаривало у густого тумана право освещать мир; в тот час, когда первая колонна, выступившая из Дауэндорфа в девять часов вечера, прибыла во главе с Савари в Егерталь, где ей предстояло отдохнуть пять-шесть часов; в тот час, когда загрохотала пушка на мосту Рейсгоффена, атакованном третьей колонной во главе с Аббатуччи, — вторая колонна, самая сильная из трех, под командованием Гоша и Пишегрю переправилась через водный поток в Нидерброне и без боя овладела селением.
Когда первый этап пути длинной в четыре льё был позади, солдатам дали немного отдохнуть; во время завтрака Богиня Разума прошла по рядам с ослом и двумя бочонками водки; один бочонок был опустошен под крики "Да здравствует Республика!", и около восьми часов утра войско выступило во Фрошвейлер, до которого оставалось от силы три четверти льё.
Пушка в Рейсгоффене грохотала без передышки.
Четверть часа спустя артиллерия неожиданно умолкла Была взята переправа или же Аббатуччи был вынужден отступить?
Генерал подозвал Думерка.
— У вас хорошая лошадь, капитан? — спросил он.
— Превосходная.
— Вы сможете на ней перепрыгнуть через канавы и преграды?
— Через что угодно.
— Скачите во весь опор в сторону Рейсгоффенского моста, доставьте мне известия или умрите.
Думерк уехал; через десять минут с той стороны, куда он направился, галопом прискакали двое всадников.
Это были Думерк и Фалу.
Проехав две трети пути, капитан повстречал доблестного егеря, посланного Аббатуччи с сообщением, что он форсировал мост и движется на Фрошвейлер. Фалу взял в плен прусского офицера, и Аббатуччи произвел Фалу в капралы. Аббатуччи просил генерала утвердить это новое звание.
Фалу, утвержденный в чине капрала, повез Аббатуччи устный приказ генерала двигаться на Фрошвейлер и держать город под прицелом, в то время как он будет штурмовать высоты и в случае надобности пришлет подкрепление.
Все это время колонна двигалась без остановок; впереди уже показались высоты Фрошвейлера.
Между Нидерброном и Фрошвейлером раскинулся небольшой лес; войско шло через поле, по бездорожью, и Пишегрю, опасаясь засады, приказал двадцати солдатам и сержанту прочесать лес.
— Хорошо! — сказал Думерк, — но не стоит, генерал, беспокоить целый взвод из-за такой ерунды.
И, пустив свою лошадь вскачь, он проехал лес из конца в конец, затем пересек его еще раз и вернулся, оказавшись в трехстах шагах от того места, где въезжал в лес.
— Тут никого нет, генерал, — доложил он.
Лес остался позади.
Но когда они поравнялись с оврагом, авангард колонны был неожиданно встречен яростным огнем.
В извилинах оврага и перелесках, которыми была усеяна местность, засели триста-четыреста егерей.
Оба генерала построили войско в колонну для атаки.
Пишегрю приказал Шарлю оставаться в арьергарде, но мальчик столь настойчиво просил разрешить ему находиться среди офицеров штаба, что генерал согласился.
Фрошвейлер раскинулся у подножия холма, ощетинившегося редутами и пушками; справа от него, приблизительно на расстоянии трех четвертей льё, виднелась колонна Аббатуччи: догоняя войска, пытавшиеся защищать мост, она приближалась к городу.
— Друзья, — сказал Пишегрю, — будем ли мы для атаки поджидать наших товарищей: они уже взяли мост и тем самым завоевали свою долю победы и славы, или, подобно им, оставим только себе почетное право захватить редуты, которые перед нами? Это будет трудно, предупреждаю вас.
— Вперед, вперед! — дружно прокричал эндрский батальон, находившийся во главе колонны.
— Вперед! — закричали солдаты Гоша, что накануне взбунтовались и, подчинившись приказу, заслужили право идти вторыми.
— Вперед! — прокричал генерал Дюбуа, командующий арьергардом Мозельской армии и оказавшийся в результате поворота назад во главе авангарда.
В тот же миг барабаны и трубы заиграли сигнал к наступлению; первые ряды запели "Марсельезу"; земля содрогнулась от топота ног трех-четырех тысяч людей, и человеческий вихрь устремился в атаку; солдаты шли пригнувшись, со штыками наперевес.
Не успели они сделать и сотни шагов, как холм запылал, словно вулкан; было видно, как в плотной массе людей зазияли кровавые борозды, точно прорезанные невидимым плугом, но они исчезли столь же быстро, как появились.
"Марсельеза" и крики "Вперед!" не умолкали; первые цепи французов вплотную подошли к укреплениям, но тут грянул второй залп артиллерии и ядра проделали в рядах атакующих новые бреши.
Ряды сомкнулись, как и в первый раз, и на смену воодушевлению пришла слепая ярость; песни начали затихать, хотя барабаны и трубы, сопровождавшие пение, продолжали звучать, и атакующие побежали, не соблюдая равнения.
Первый ряд уже почти добежал до окопов, когда орудия загрохотали в третий раз; на этот раз артиллерия, заряженная картечью, выплеснула на ударную колонну подлинный шквал огня.
Ряды наступавших дрогнули под натиском картечи. Теперь смерть уже не выкашивала среди них длинные борозды, а поражала людей, как град, который уничтожает посевы; песни и музыка смолкли, и возраставший людской прилив не только остановился, но и слегка отхлынул.
Музыканты вновь заиграли гимн победы; под генералом Дюбуа (как уже было сказано, он возглавлял атаку) убили лошадь, и его сочли убитым, а он выбрался из-под лошади, встал, поднял свою шляпу на острие сабли и закричал: "Да здравствует Республика!"
Этот крик был подхвачен одновременно всеми, кто остался жив, и ранеными, у которых еще оставались силы кричать. Недолгое замешательство, заметное всем, кончилось, снова был дан сигнал к атаке, штыки опустились, и вместо песен и криков послышался львиный рев.
Первые ряды уже обступили редут и гренадеры цеплялись за неровности бруствера, готовясь к штурму, когда тридцать орудий прогремели разом с оглушительным грохотом, подобно взорвавшейся бочке с порохом.
На сей раз генерал Дюбуа упал, чтобы уже не встать: ядро разорвало его пополам; первые ряды скрылись во взметнувшемся вихре огня, словно канув в бездну.
Теперь колонна не только дрогнула, но и отступила, и в мгновение между редутами и первым рядом неведомо как образовалось пространство шириной шагов в сорок, заполненное убитыми и ранеными.
И тут все стали свидетелями героического поступка: Гош, прежде чем Пишегрю, как раз посылавший двух своих адъютантов к колонне Аббатуччи с приказом поспешить, смог разгадать его замысел, бросил шляпу на землю, чтобы все его узнали, кинулся вперед с непокрытой головой и саблей в руке, заставил лошадь перескочить через мертвых и умирающих и, приподнявшись на стременах, закричал посреди этого пустого пространства:
— Солдаты! Даю по шестьсот франков за каждую прусскую пушку!
— Продано! — дружно откликнулись солдаты.
Музыка, смолкнувшая было во второй раз, зазвучала с новой силой, и все увидели, как, невзирая на грохот пушек, извергавших ядра и картечь, под градом пуль, опустошавших плотно сомкнутые ряды, Гош, за которым следовала обезумевшая от ненависти и жажды мести толпа, не соблюдавшая больше равнения, устремился на приступ первого редута, за что-то зацепился и, воспользовавшись своей лошадью как точкой опоры, первым бросился в гущу неприятеля.
Пишегрю положил руку на плечо Шарля, неотрывно смотревшего на это жуткое зрелище и тяжело дышавшего.
— Шарль, ты когда-нибудь видел полубога?
— Нет, нет, генерал, — ответил мальчик.
— Ну, так погляди на Гоша, — сказал Пишегрю, — сам Ахилл, сын Фетиды, никогда не был более величественным и прекрасным.
В самом деле, высокий, окруженный врагами, которых он рубил саблей, Гош, с длинными, развевавшимися на смертоносном ветру волосами, с бледным челом и презрительной усмешкой на прекрасном лице, являл собой законченный образ героя, сеющего смерть и в то же время презирающего ее.
Каким образом солдаты поднялись вслед за ним? Как они преодолели брустверы высотой в восемь-десять футов? За что они цеплялись, чтобы добраться до вершины? Все это невозможно рассказать, изобразить, описать; тем не менее, не прошло и пяти минут, как Гош бросился на приступ, а редут уже был заполнен французскими солдатами, ходившими по трупам ста пятидесяти убитых пруссаков.
И тогда Гош прыгнул на бруствер и, подсчитав пушки редута, воскликнул:
— Четыре пушки стоимостью в две тысячи четыреста франков — первым рядам ударной колонны!
Некоторое время он стоял перед всей армией словно живое знамя Революции, подставляя себя пулям, которым он служил прекрасной мишенью, но ни одна из них не поразила его.
Затем он воскликнул громовым голосом:
— Идем брать остальные! Да здравствует Республика!
И все они — генерал, офицеры и солдаты — бросились толпой на укрепления с криками и боевыми песнями, под звуки труб и бой барабанов.
При первом пушечном залпе эмигранты, державшиеся наготове, пошли вперед, но столкнулись с авангардом Аббатуччи: он наступал, не соблюдая равнения; с этой атакой пришлось считаться, так что они не смогли помочь пруссакам и были вынуждены защищаться сами; Аббатуччи по приказу Пишегрю смог даже выделить полторы тысячи человек, которые помчались к генералу во весь опор вслед за двумя его адъютантами.
Пишегрю, видя, что Аббатуччи прекрасно обходится для защиты оставшимися у него полутора тысячами солдат, встал во главе присланного отряда и поспешил на помощь главному корпусу, яростно штурмовавшему редут; эти тысяча пятьсот человек, со свежими силами, воодушевленные утренней победой, одним ударом прорвали второй ряд батарей.
Канониры были убиты на месте, и пушки, которые нельзя было повернуть против пруссаков, заклепаны.
Невзирая на огонь, оба генерала одновременно оказались на склоне холма, откуда открывалась панорама всего поля боя при Нешвиллере, и издали торжествующий крик: темные густые ряды с блестевшими ружьями и трехцветными плюмажами на шляпах, со знаменами, накренившимися, как мачты во время шторма, подходили форсированным маршем; то были Макдональд и первая колонна; вовремя, как было намечено, они явились на место встречи не для того, чтобы решить участь сражения — она была уже решена, — а чтобы принять в нем участие.
При их появлении среди пруссаков началась паника: каждый думал лишь о том, как убежать; они перелезали через брустверы редутов, прыгали вниз с вершины укреплений и не спускались, а скатывались по столь крутому склону, что никому в свое время и в голову не пришло его укреплять.
Но Макдональд, предприняв быстрый маневр, окружил гору, и его солдаты встретили беглецов штыками.
Эмигранты, все еще продолжавшие сражаться с упорством французов, бьющихся с соотечественниками, поняли, завидев пруссаков, что битва проиграна.
Пехота медленно отступала под прикрытием кавалерии, и непрерывные дерзкие атаки ее вызывали восхищение противника.
Пишегрю послал победителям приказ не преследовать отступавших эмигрантов под предлогом того, что солдаты, вероятно, устали, и, напротив, приказал бросить всю конницу вдогонку за пруссаками, которые смогли соединиться лишь за Вёртом.
Затем оба генерала поспешили на вершину холма, чтобы одним взглядом окинуть поле боя, и каждый из них поднялся наверх с той стороны склона, которую атаковал.
Два победителя заключили там друг друга в объятия; один из них поднял свою окровавленную саблю, другой — пробитую в двух местах шляпу; оба они предстали перед взорами армии в клубах дыма, все еще поднимавшегося в небо как после извержения вулкана, в ореоле окутывавшей их славы и показались всем подобными статуям исполинов.
При виде этого зрелища нескончаемый крик "Да здравствует Республика!" пронесся по склону горы и, постепенно стихая, затерялся и угас на равнине, слившись с жалобными стонами раненых и последними вздохами умирающих.
XXX
ШАРМАНКА
Наступил полдень; победа окончательно была за нами. Разбитые пруссаки покидали поле боя, усеянное убитыми и ранеными, оставив после себя двадцать четыре зарядных ящика и восемнадцать пушек.
Пушки приволокли к двум генералам; тем, кто их захватил, заплатили за них цену, назначенную в начале операции, — по шестьсот франков за орудие.
Эндрский батальон захватил две пушки.
Солдаты страшно устали сначала от ночного перехода, а потом от трех долгих часов сражения.
Генералы приказали сделать привал на поле боя и пообедать, пока один из батальонов будет штурмовать Фрошвейлер.
Трубы затрубили, и барабаны забили сигнал к привалу; винтовки были составлены в козлы.
В одно мгновение французы снова разожгли огонь в еще не успевших погаснуть кострах пруссаков; перед выходом из Дауэндорфа им были розданы пайки на три дня; получив накануне запоздалое жалованье, каждый счел уместным присоединить к повседневной казенной еде либо колбасу, либо копченый язык, либо жареного цыпленка, либо кусок ветчины.
У всех были полные котелки.
Среди солдат попадались менее запасливые, у которых был лишь черствый хлеб, но они открывали ранцы своих убитых товарищей и находили там в изобилии то, чего им не хватало.
В это же время хирурги со своими помощниками обходили поле боя и отправляли во Фрошвейлер раненых, которые были в состоянии выдержать дорогу и подождать перевязки, а других оперировали прямо на месте сражения.
Оба генерала обосновались на полпути к вершине горы, в редуте, где всего часом раньше размещался генерал Ходж.
Богиня Разума, ставшая гражданкой Фаро, главная маркитантка Рейнской армии, не имевшая соперницы в Мозельской армии, заявила, что позаботится об обеде для генералов.
В укреплении, напоминавшем каземат, стояли стулья и стол с сияющими чистотой тарелками, вилками и ножами; рядом, на доске, стояли бокалы и лежали салфетки. Остальное можно было рассчитывать найти в фургоне генерала, но шальное ядро разнесло повозку со всем ее содержимым на куски; эту дурную весть Леблан, никогда не рисковавший жизнью напрасно, принес своему начальнику, когда гражданка Фаро заканчивала размещать на столе двенадцать тарелок, двенадцать бокалов, двенадцать салфеток, двенадцать приборов, а вокруг стола — двенадцать стульев.
Однако еды и напитков на столе не было.
Пишегрю уже собирался попросить копченостей у солдат в качестве добровольного оброка, но тут послышался крик, казалось исходивший из-под земли, как голос отца Гамлета:
— Победа! Победа!
Это был голос Фаро: он только что отыскал люк, спустился по лестнице вниз и обнаружил в погребе кладовую, полную провизии.
Через десять минут генералам был подан обед, и старшие офицеры их штаба уселись за стол вместе с ними.
Невозможно описать эту братскую трапезу, во время которой солдаты, офицеры и генералы сообща вкушали хлеб бивака, подлинный хлеб равенства и братства. Всем этим людям, предстояло, как солдатам из золотой тысячи Цезаря, обойти вокруг света; те, кто вышел в поход из стен Бастилии, начинали ощущать беспредельную уверенность в себе, что дает моральное превосходство над противником и приносит победу! Они не знали, куда лежит их путь, но были готовы идти, куда прикажут. Перед ними раскинулся целый мир; позади них была Франция, их единственная родная земля с ее добрым сердцем, которая дышала, жила, любила своих детей; она содрогалась от восторга — когда они одерживали победу, от скорби — когда они терпели поражение, и от благодарности — когда они умирали за нее.
О! Тот, кто может завоевать эту Корнелию народов, тот, кто способен стать предметом ее гордости, возложит на ее голову лавровый венок и вручит ей меч Карла Великого, Филиппа Августа, Франциска I или Наполеона, — только тот знает, сколько молока можно исторгнуть из ее груди, сколько слез — из ее глаз и крови — из ее сердца!
В эту пору, когда зарождался XIX век, еще увязая в грязи XVIII века, но уже касаясь головой облаков, в этих первых сражениях, когда один-единственный народ бросал вызов остальному миру во имя свободы и счастья всех народов, было что-то столь величественное, гомерическое, возвышенное, что я бессилен описать это, и, тем не менее, я принялся за данную книгу именно для того, чтобы воссоздать эту эпоху. Нет ничего печальнее для поэта, чем осознавать великое ив то же время, трепеща и задыхаясь от недовольства собой, быть не в силах передать собственные ощущения.
За исключением пятисот человек, отправленных на штурм Фрошвейлера, вся армия, как уже было сказано, расположилась на поле боя, торжествуя победу и уже позабыв, какой ценой была завоевана она; конница, посланная в погоню за пруссаками, вернулась, захватив тысячу двести пленных и шесть артиллерийских орудий.
Вот о чем поведали кавалеристы. Сразу же за Вёртом второй полк карабинеров, третий гусарский и тридцатый егерский полки столкнулись с главными силами пруссаков, окружившими полк колонны Аббатуччи; заблудившись, полк оказался в гуще неприятеля и, будучи атакован со всех сторон силами, превосходившими его в десять раз, образовал каре; солдаты отстреливались из ружей с четырех сторон.
Звуки стрельбы привлекли внимание их товарищей. Три полка тут же решительно пошли в атаку и прорвали железное кольцо, окружавшее их соратников; те, почувствовав поддержку, построились в колонну, выставили вперед штыки и напали на противника. Кавалерия и пехота стали отступать в направлении французской армии, но значительная воинская часть, выйдя из Вёрта, встала поперек дороги и преградила им путь; бой снова вспыхнул с неожиданной яростью. На каждого француза приходилось по четыре пруссака, и, возможно, французы бы не выдержали, но тут полк драгун тоже устремился в бой с обнаженными саблями, пробился к пехоте и освободил ее; пехота, вновь открыв непрерывный огонь, в свою очередь смогла действовать в образовавшемся вокруг нее пустом пространстве. Конница устремилась в это пространство и еще больше расширила его. И тогда все, кавалеристы и пехотинцы, распевая "Марсельезу", в единодушном порыве разом бросились на противника, рубя его саблями, коля штыками, и продвигались, стягиваясь вокруг пушек неприятеля, оттесняя их к бивакам с криками "Да здравствует Республика!".
Оба генерала верхом отправились в город, чтобы выработать необходимые условия обороны на случай, если пруссаки предпримут ответное наступление и постараются отвоевать город; намеревались они также посетить госпитали.
Все крестьяне из окрестных деревень и сотня рабочих из Фрошвейлера должны были в принудительном порядке хоронить убитых; семьсот-восемьсот человек принялись рыть у подножия холмов огромные ямы, шириной в два метра, длиной тридцать и глубиной в два метра, куда положили бок о бок пруссаков и французов, которые утром еще были живы и воевали друг с другом, а вечером смерть примирила их и уложила в общую могилу.
Когда генералы вернулись из города, все, кто пал в этот овеянный славой день, покоились уже не на поле битвы, а в земле; на ней уже не осталось следов сражения, за исключением восьми-десяти волнообразных линий захоронений, набегавших на подножие холмов, подобно последним затихавшим волнам отлива.
Город был слишком мал, чтобы вместить всю армию, но с хваткой и быстротой, присущей французским солдатам, соломенный городок как по волшебству вырос на том же поле, где утром свистели ядра и картечь; остальная часть армии разместилась в укрытиях, покинутых пруссаками. Оба генерала устроились в большом редуте, в одной палатке.
Около пяти часов вечера, как только стемнело и обед подошел к концу, Пишегрю, сидевшему между Шарлем, на которого этот ужасный день, когда он впервые воочию увидел войну вблизи, навеял грусть, и Думерком, которого, напротив, тоже зрелище сделало разговорчивее, чем обычно, показалось, что он слышит вдалеке какой-то звук, являющийся сигналом; он живо прикрыл одной из своих ладоней руку Думерка, чтобы тот замолчал, и поднес палец другой руки к губам, призывая всех прислушаться.
Воцарилась тишина.
И тут все услышали вдалеке звуки шарманки, игравшей "Марсельезу".
Пишегрю посмотрел на Гоша с улыбкой.
— Хорошо, господа, — сказал он. — Я разрешаю тебе говорить, Думерк.
Думерк продолжал что-то рассказывать.
Только два человека поняли, почему Пишегрю прервал его, и обратили внимание на звуки шарманки.
Пять минут спустя, поскольку игра инструмента все приближались, Пишегрю встал, непринужденно подошел к выходу и остановился на площадке возле крытой лестницы, которая вела к палатке.
Звуки шарманки слышались все ближе; было ясно, что музыкант взбирается на холм, и вскоре генерал заметил его в свете костров: он направлялся прямо к большому редуту, но, когда ему оставалось до входа в палатку не более двадцати шагов, его остановил окрик часового. Музыкант не знал пароля и поэтому снова принялся играть "Марсельезу", но при первых же тактах генерал крикнул с вершины холма:
— Пропустите его!
Часовой узнал генерала, свесившегося над бруствером, и, согласно отданному приказу, посторонился, пропуская музыканта.
Пять минут спустя Пишегрю оказался лицом к лицу со шпионом и жестом приказал Стефану, переставшему играть, следовать за ним.
Пишегрю отвел его в подвал, где были найдены съестные припасы генерала Ходжа; Леблан позаботился о том, чтобы туда принесли стол и два стула; на этот стол поставили лампу и чернильницу, положили бумагу и перья.
Леблана поставили у двери на часах, наказав ему никого не пропускать и даже не разрешать подходить близко, кроме генерала Гоша и гражданина Шарля.
Колокола окрестных деревень пробили поочередно шесть часов вечера (иногда на двух колокольнях звонили одновременно, но такое случалось редко).
Стефан сосчитал удары колокола.
— Хорошо, — сказал он, — темнота продлится еще двенадцать часов.
— Разве мы будем что-нибудь делать сегодня ночью? — живо спросил Пишегрю.
— Ну да, — ответил Стефан, — мы возьмем Вёрт, если Бог даст.
— Стефан! — вскричал Пишегрю, — если ты сдержишь свое слово, что я тебе должен тогда дать?
— Вашу руку, — сказал Стефан.
— Вот она, — сказал Пишегрю, взяв его руку и крепко пожав ее.
Затем он сел и жестом пригласил его сесть.
— Ну, а теперь, — спросил он, — что тебе для этого нужно?
Стефан поставил шарманку в угол, но остался стоять.
— Для этого не позже чем через два часа мне потребовалось бы, — сказал он, — десять возов сена и десять возов соломы…
— Нет ничего проще, — ответил Пишегрю.
— … шестьдесят решительных мужчин, готовых поставить жизнь на карту, и при этом чтобы хоть половина из них говорила по-немецки…
— У меня есть батальон эльзасских волонтеров.
— …тридцать мундиров прусских солдат.
— Мы возьмем их у пленных.
— Надо, чтобы три тысячи человек во главе с опытным командиром вышли отсюда в десять часов и, пройдя через Энасхаузен, оказались в полночь в сотне шагов от Агноских ворот.
— Я приму на себя командование.
— Надо, чтобы один отряд стоял неподвижно и тихо до тех пор, пока не услышит крики "Пожар!" и не увидит сильное зарево; тогда он должен устремиться в город, ворота которого будут открыты.
— Хорошо, — сказал Пишегрю, — я понимаю; но каким образом ты заставишь в десять часов вечера открыть ворота военного города твоим двадцати повозкам?
Стефан достал из кармана бумагу.
— Вот постановление о реквизиции, — сказал он.
И он показал Пишегрю приказ хозяину гостиницы "Золотой лев" гражданину Бауэру доставить в течение суток десять возов соломы и десять возов сена для егерей Гогенлоэ.
— У тебя на все готов ответ, — засмеялся Пишегрю.
Затем он позвал Леблана и сказал ему:
— Постарайся накормить гражданина Стефана получше и скажи Гошу и Шарлю, чтобы они зашли ко мне сюда.
XXXI
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПЛАН ШАРМАНЩИКА ПРОЯСНЯЕТСЯ
В тот же день, около восьми часов вечера, двадцать повозок, десять из которых были нагружены соломой, а десять — сеном, выехали из Фрошвейлера.
Каждой из них правили возницы; памятуя о том, что на французском языке следует говорить с мужчинами, на итальянском — с женщинами и на немецком — с лошадьми, они разговаривали со своими лошадьми на языке, сдобренном отборными ругательствами, которые двенадцатью годами раньше Шиллер вложил в уста своих разбойников.
Выехав из Фрошвейлера, повозки тихо покатились по тракту, ведущему в селение Энасхаузен, расположенное на крутом повороте дороги, в этом месте поднимающейся прямо к Вёрту.
Они задержались в деревне лишь для того, чтобы возницы могли выпить стаканчик водки на пороге местного кабачка, а затем продолжали путь в Вёрт.
Когда до ворот Вёрта оставалось сто шагов, первый возница (вероятно, главный) остановил свою повозку и направился в город; не прошел он и десяти шагов, как его остановил часовой, которому было сказано:
— Я сопровождаю реквизированные повозки и иду показаться дозору.
Его пропустил первый часовой, а потом второй и третий.
Дойдя до ворот, возница просунул свою бумагу в окошко ворот и стал ждать.
Окошко закрылось, и вскоре в воротах открылась небольшая дверь.
Из нее вышел сержант караульного отряда.
— Это ты, дружище? — спросил он, — а где же повозки?
— В сотне шагов отсюда, сержант.
Стоит ли говорить, что этот вопрос и ответ были произнесены по-немецки.
— Хорошо, — продолжал сержант на том же языке, — пойду погляжу на них и прикажу впустить.
И он вышел, наказав охране не терять бдительности.
Возница и сержант миновали три кордона часовых и дошли до повозок, ожидавших на дороге. Сержант мельком оглядел их и разрешил им ехать своей дорогой.
Повозки двинулись в путь в сопровождении сержанта, миновали три кордона часовых и въехали в ворота, закрывшиеся за ними.
— Теперь скажи, — сказал сержант главному вознице, — ты знаешь, где находится казарма егерей Гогенлоэ, или хочешь, чтобы я дал тебе провожатого?
— Не стоит, — ответил тот, — мы поедем в "Золотой лев" и, чтобы не шуметь ночью, завтра утром отвезем фураж в казарму.
— Ладно, — сказал сержант, возвращаясь в кордегардию, — спокойной ночи, друг.
— Спокойной ночи, — послышался ответ.
Гостиница "Золотой лев" находилась не более чем в ста шагах от Агноских ворот, через которые повозки въехали в Вёрт. Главный возница постучал в окно; поскольку еще не пробило и десяти часов, хозяин гостиницы не спал. Он показался на пороге.
— А, это вы, Стефан? — сказал он, глядя на длинную вереницу повозок: первая из них подъехала к воротам его гостиницы, а последняя стояла всего в нескольких шагах от въездных ворот.
— Да, господин Бауэр, он самый, — ответил главный возница.
— Все в порядке?
— Просто чудесно.
— Въехали без затруднений?
— Без помех… А как здесь?
— Мы готовы.
— Адом?
— Хватит одной спички, чтобы его поджечь.
— Значит, надо будет завести повозки во двор; наши люди, должно быть, уже задыхаются.
К счастью, двор был огромный, и двадцать повозок смогли там разместиться.
Затем ворота закрыли.
И тут по условному сигналу, после того как все возницы три раза хлопнули в ладоши, произошло нечто странное.
Вязанки сена и соломы на всех повозках задвигались; затем посредине каждой повозки возникли сначала две головы, затем — два туловища и наконец полностью показались двое мужчин в прусской форме.
Затем из каждой повозки извлекли по такому же мундиру и бросили их возницам; те, скинув свои блузы и штаны, переоделись в прусскую форму.
В довершение всего солдаты, стоявшие на повозках по двое, вскинули ружья на плечо, а свои третьи ружья стали передавать возницам, ставшим солдатами; таким образом, когда пробило десять часов, под началом Стефана, одетого в шинель с сержантскими нашивками, находилось шестьдесят мужчин, решительных, говоривших по-немецки, — тех, кого он просил у Пишегрю.
Всех их построили в большой конюшне (дверь ее закрыли) и приказали зарядить ружья, которые из предосторожности держали в повозках незаряженными.
Затем Бауэр и Стефан вышли, держа друг друга под руку; Бауэр вел Стефана, не знавшего город, к дому, стоявшему в самой высокой точке города, на противоположном конце от Агноских ворот, приблизительно в сотне шагов от порохового склада.
Этот дом, несколько напоминавший особняки великого герцогства Баденского или швейцарские шале, был целиком построен из дерева.
Бауэр провел Стефана в комнату, забитую горючими материалами и смолистым деревом.
— В котором часу следует поджечь дом? — спросил он просто, как ни в чем не бывало.
— В половине двенадцатого, — ответил Стефан.
Было около десяти часов.
— Ты уверен, что в половине двенадцатого генерал будет на посту?
— Будет собственной персоной.
— Понимаешь, — продолжал Бауэр, — когда пруссаки узнают, что горит дом рядом с пороховым погребом, они бросятся на место пожара и попытаются помешать огню добраться до артиллерийского парка и порохового погреба. В это время вся Агноская улица будет свободна; настанет момент завладеть воротами и войти в город. Генерал доберется до центральной площади беспрепятственно; когда же прозвучит первый выстрел, пятьсот патриотов откроют окна и начнут стрелять по пруссакам.
— У вас есть люди, которые ударят в набат? — спросил Стефан.
— По двое в каждой церкви, — ответил Бауэр.
— Значит, все в порядке, — сказал Стефан, — пойдем посмотрим на пороховой погреб.
Они пошли назад по земляному валу; пороховой погреб и артиллерийский парк, как и сказал Бауэр, находились не более чем в ста пятидесяти шагах от деревянного дома, поджог которого должен был послужить сигналом к началу действий.
В одиннадцать часов они вернулись в гостиницу "Золотой лев".
Шестьдесят человек были наготове; каждый из них получил рацион, состоявший из хлеба, мяса и вина: обо всем этом позаботился Бауэр. Солдаты были воодушевлены: они понимали, что им поручена важная операция, и это наполняло их радостью и гордостью.
В четверть двенадцатого Бауэр пожал Стефану руку, убедился, что огниво, кремень, трут и палочки для зажигания лежат у него в кармане, и направился к деревянному дому.
Стефан, оставшийся со своими людьми, собрал их и разъяснил им свой план; каждый понял, что ему нужно делать, и все дали слово, что будут стараться изо всех сил.
Теперь надо было ждать сигнала.
Часы пробили половину двенадцатого.
Стефан стоял у самого верхнего окна в доме Бауэра и следил, не покажутся ли первые отсветы пожара.
Лишь только смолк бой часов, красноватое зарево расцветило крыши домов в верхней части города.
Затем послышался глухой шум голосов, сопутствующий в городах всякой беде.
Вслед за этим, заглушая все крики, на одной из колоколен раздались скорбные звуки набата, тотчас же подхваченные другими колоколами города.
Стефан спустился вниз: час настал.
Солдаты разделились во дворе на три группы по двадцать человек.
Поляк приоткрыл ворота, выходившие на улицу, и увидел, что все бегут в сторону верхнего города.
Он приказал своим людям направиться шагом к воротам города под видом патруля.
Сам он помчался вперед, крича по-немецки:
— Пожар в верхнем городе, друзья! Пожар рядом с пороховым погребом! Горим! Спасайте зарядные ящики! Пожар! Не дадим взорваться пороховому погребу!
Потом он подбежал к кордегардии, где находился отряд из двадцати четырех человек, который охранял ворота; часовой, прогуливавшийся перед кордегардией взад и вперед, даже не подумал задержать Стефана, приняв его за сержанта охраны.
Тот устремился в кордегардию с криком:
— Все — в верхний город, спасайте зарядные ящики и пороховой погреб! Пожар, пожар!
Из двадцати четырех человек, охранявших кордегардию, на месте не осталось ни одного.
Лишь часовой, связанный уставом, остался на посту.
Но его разбирало любопытство, и, отступив от правил, он обратился к сержанту с вопросом, что происходит, и Стефан, сделав вид, что благоволит к нижестоящим, сообщил ему, как по недосмотру слуги загорелся деревянный дом хозяина гостиницы "Золотой лев".
Тем временем сзади подошел отряд.
— Что это? — спросил часовой.
— Ничего, — сказал Стефан, — обычный патруль!
С этими словами он прижал носовой платок к губам часового, чтобы он не кричал; затем он подтолкнул этого охранника к двум ближайшим солдатам, которые держали веревки наготове и в один миг связали его, заткнули ему рот, отнесли в кордегардию и заперли в кабинете начальника охраны.
Один из людей Стефана встал на часах.
Теперь следовало узнать пароль пруссаков, и Стефан взял это на себя.
Держа в одной руке ключ от кабинета начальника охраны и в другой — острый кинжал, который он достал из-за пазухи, Стефан вошел в кабинет.
Мы не знаем, к какому средству он прибег; тем не менее часовой заговорил, хотя во рту у него был кляп…
Паролем было слово "Штеттин", ответом — "Страсбур".
Стефан передал его своему караульному.
Затем солдаты ворвались в каморку сторожа; его тоже схватили, заткнули ему рот, связали и заперли в погребе.
Стефан завладел ключами и расставил пятьдесят пять человек с заряженными ружьями в кордегардии и каморке сторожа, приказав им, если потребуется, защищать ворота до последней капли крови.
Наконец он вышел с пятью солдатами за ворота, чтобы убрать часовых, стоявших снаружи.
Через десять минут двое из них были убиты, а третий взят в плен.
Трое из пяти человек Стефана заменили пруссаков — двух убитых и одного пленного.
Направившись с двумя солдатами в сторону Энасхаузена, Стефан не успел сделать и пятисот шагов, как столкнулся во мраке с плотной и темной массой людей.
То были три тысячи солдат Пишегрю.
Он оказался лицом к лицу с генералом.
— Ну что? — спросил тот.
— Нельзя тратить ни секунды, генерал, пошли.
— А что с Агноскими воротами?
— Они в наших руках.
— Пошли, ребята, — сказал Пишегрю, понимавший, что не время вдаваться в подробности, — живо, вперед!
XXXII
ТОСТ
Солдаты подчинились с радостью и воодушевлением, что дарует надежда.
Пишегрю и Стефан, шагавшие во главе отряда, услышали звуки ожесточенной перестрелки, которые доносились с той стороны, где Стефан оставил своих людей.
— Поспешим, генерал, — сказал Стефан, — наших людей атакуют.
Колонна побежала, не соблюдая равнения. При ее появлении опускная решетка поднялась и ворота открылись; несмотря на то что республиканцев атаковали втрое превосходящие силы противника, они стойко держались: ворота по-прежнему оставались в их руках. Колонна ворвалась в ворота с криками "Да здравствует Республика!". Люди Стефана, прусская солдатская форма которых делала их мишенью для тех, кто не был в курсе тактической уловки Пишегрю, прижимаясь к стене, добрались до кордегардии и укрылись у офицера охраны. Подобно кабану, наносящему удары клыками, сметая все перед собой, колонна ринулась на улицу, опрокидывая все и вся на своем пути.
Когда она шла в штыковую атаку и горстка пруссаков, штурмовавших ворота, разбегались перед ней, даже не пытаясь обороняться, спеша присоединиться к более многочисленной воинской части и, главное, сообщить, что французы завладели Агноскими воротами, в двух-трех местах города послышался треск ружейной стрельбы.
То Бауэр и его люди открыли огонь из окон.
Въехав на главную площадь города, Пишегрю смог оценить всю степень ужаса, охватившего пруссаков. Они разбегались в панике в разные стороны куда глаза глядят. Тотчас же генерал развернул колонну в боевой порядок и открыл огонь по беглецам, в то время как другая колонна численностью около тысячи человек устремилась к верхнему городу, то есть туда, где оказалось наиболее значительное скопление сил.
Мгновенно бой завязался в двадцати точках; захваченные врасплох, пруссаки даже не пытались пробиться к общему центру сопротивления, настолько стремительной была атака и настолько сильное смятение в их рядах посеяли пожар, грохот набата и стрельба из окон; численность неприятеля была примерно равна количеству людей Пишегрю и Макдональда; если бы французы не обладали всеми преимуществами, бой был бы еще более жарким.
В полночь пруссаки оставили город, озаренный последними отсветами пожара, объявшего дом хозяина гостиницы Бауэра.
Лишь в десять часов утра Пишегрю лично убедился в том, что враги окончательно отступили. Он расставил повсюду пикеты, отдал предписание охранять ворота с неусыпной бдительностью и приказал солдатам разбить биваки на улицах. Ликование охватило город, и все, как могли, старались помочь освободителям разместиться.
Поэтому каждый из жителей внес в это свою лепту: одни принесли соломы, другие — сена, тот — хлеба, тот — вина; двери всех домов распахнулись, запылали очаги, и в этих очагах, в этих необъятных, столь модных в конце прошлого века каминах, которые еще встречаются изредка в наши дни, задымились вертела.
Вскоре было устроено шествие, наподобие тех, которые обычно проходят в северных городах накануне карнавала; прусские мундиры, пригодившиеся солдатам Пишегрю для захвата Агноских ворот, были отданы простолюдинам, чтобы те сделали чучела.
Город был залит светом: все дома сверху донизу были освещены плошками, фонарями или свечами. Все торговцы вином и содержатели харчевен накрыли посреди улиц столы, и каждый горожанин брал солдата за руку, приглашая на братский пир.
Пишегрю даже не подумал препятствовать этому изъявлению патриотических чувств. Будучи выходцем из народа, он поддерживал все, что могло способствовать духовному единению народа и армии. Необыкновенно умный человек, он понимал, что именно в этом залог силы Франции.
Опасаясь только, что неприятель в свою очередь может воспользоваться неосмотрительностью французов, он приказал выставить двойные пикеты, а чтобы каждый мог принять участие в празднике, сократил время пребывания часовых на посту до одного часа вместо двух.
В Вёрте оставалось около двадцати аристократов; они осветили свои дома, как и другие, и даже более ярко, чем другие, вероятно опасаясь, как бы их не обвинили в недоброжелательном отношении к правительству и как бы в нынешнюю пору репрессий это не причинило вреда им самим или их имуществу. Но они волновались напрасно: в качестве наказания у дверей их домов лишь развели костры, на которых были сожжены соломенные чучела в прусских мундирах.
Вблизи этих домов веселье было даже безудержнее, хотя и не чистосердечнее; тот же страх, что вынудил их владельцев и обитателей устроить более пышную иллюминацию, заставил их также более наглядно выразить свою лояльность. Вокруг костров накрыли столы, и аристократы, радуясь, что столь дешево отделались, уставили эти столы разнообразными яствами.
Пишегрю остался на площади с саблей в руке, посреди примерно тысячи человек, чтобы оказать помощь там, где она потребуется; однако серьезных очагов сопротивления уже не осталось, и он, не сходя с места, выслушивал донесения и отдавал распоряжения. Когда он увидел, что его приказ разбить на улицах биваки послужил поводом для народного гулянья, он одобрил это, как уже было сказано, и, передав командование Макдональду, направился в сопровождении Стефана к верхнему городу, где сражение было наиболее жарким.
В тот момент, когда Пишегрю подходил к дому Бауэра (поджог его, повторяем, послужил сигналом к бою), пол верхнего этажа обрушился и в небо взметнулись мириады искр; пол, который был из дерева, как и все остальное, будто попав в катер вулкана, запылал с такой силой, что в этом ослепительном свете, с высоты, где стоял дом, можно было видеть вдали два рукава реки Соубах и на уступах холмов — построенную в боевом порядке прусскую армию, со стыдом и смущением смотревшую на это веселье и иллюминацию.
Пишегрю вернулся в гостиницу в три часа ночи. Бауэр просил как одолжения, чтобы генерал поселился у него, и тот согласился. Для него приготовили самые роскошные апартаменты "Золотого льва", и, в то время как Пишегрю совершал обход города, лестница была украшена флагами, венками и приветствиями; окна столовой были убраны ветвями вечнозеленых деревьев и цветами; наконец, для генерала и его штаба был накрыт стол на двадцать пять персон.
Пишегрю, как мы уже видели на ужине, устроенном для него в Арбуа, проявлял полное равнодушие к подобным торжествам. Но на сей раз было совсем иначе, и он расценивал этот прием как республиканскую трапезу.
Генерал привел с собой представителей местной власти: они не только явились к нему первыми, но также направили жителей Вёрта на братание с армией.
Проводив генерала до дверей гостиницы, Стефан собирался незаметно уйти, но генерал удержал его, взяв за руку.
— Стефан, — сказал он, — я всегда следовал пословице "Счет дружбы не портит". Ну а перед вами я в двойном долгу.
— О, мы скоро рассчитаемся, генерал, — ответил Стефан, — если вы снизойдете к двум просьбам, с которыми я собираюсь к вам обратиться.
— С удовольствием.
— Я попрошу приглашения на ужин.
— Для вас?
— О, генерал, вы ведь знаете, что я всего лишь шпион.
— Для всех, но для меня…
— Пусть я буду самим собой для вас, этого мне достаточно, генерал; для других я останусь тем, чем кажусь. Я не добиваюсь уважения, а стремлюсь только к мести.
— Хорошо; о чем вы еще просите?
— Чтобы вы произнесли тост.
— В честь кого?
— Вы узнаете об этом, когда будете его произносить.
— Но ведь для того, чтобы его сказать, нужно…
— Вот готовый текст.
Пишегрю собирался прочесть эти строки, но Стефан остановил его.
— Вы прочтете его, — сказал он, — когда поднимете бокал. Пишегрю положил бумагу в карман.
— Кого же я должен пригласить?
— Великого гражданина — Проспера Бауэра.
— Хозяина этой гостиницы?
— Да.
— Что же такого великого он сделал?
— Вы узнаете об этом, когда зачитаете тост.
— Ты всегда будешь говорить загадками?
— Именно в загадках секрет моей силы.
— Ты знаешь, что завтра мы будем атаковать неприятеля.
— Нужны ли вам сведения о его позициях?
— Ты, наверное, устал.
— Я никогда не устаю.
— Поступай как знаешь; все, что ты сделаешь, будет хорошо, но только смотри не попадись.
— В котором часу я могу явиться к вам с донесением?
— В любое время. Ты никогда не устаешь, а у меня другое достоинство: я никогда не сплю.
— До свидания, генерал.
— До свидания.
Затем, повернувшись к группе людей, стоявших в стороне, пока он разговаривал со Стефаном, генерал поискал глазами хозяина гостиницы "Золотой лев" и, не увидев его, сказал:
— Шарль, сделай одолжение, разыщи нашего хозяина гражданина Проспера Бауэра и попроси его от моего имени оказать мне честь отужинать с нами. Не принимай никаких отказов и не слушай никаких отговорок.
Шарль поклонился и отправился на поиски гражданина Проспера Бауэра.
Пишегрю поднялся по лестнице; все последовали за ним. Справа от себя он посадил мэра, слева — помощника мэра и оставил напротив свободное место.
Это место было предназначено хозяину гостиницы "Золотой лев".
Наконец появился оробевший и смущенный Бауэр, которого Шарль привел почти силой.
— Генерал, — сказал он, обращаясь к Пишегрю, — я пришел не по вашему приглашению, ибо считаю себя недостойным его, а по вашему приказанию.
— Хорошо, гражданин, — сказал Пишегрю, указывая ему на свободное место напротив себя, — сначала сядьте здесь, а в конце ужина мы сочтемся.
Ужин прошел весело, победители и освобожденные пировали вместе.
Наши славные жители Эльзаса и пруссаки питают друг к другу сильную ненависть. К тому же, с тех пор как два месяца назад пруссаки захватили виссамбурские линии, у эльзасцев появилось множество оснований ненавидеть их еще сильнее.
Теперь эльзасцы надеялись избавиться от пруссаков раз и навсегда. Но четверть века спустя им суждено было снова увидеть этого ненасытного черного орла, который, проглотив треть белокрылого польского орла и целого Ганноверского льва, вдобавок оторвал недавно одну из голов двуглавого австрийского орла.
Ужин был великолепным, лучшие вина Франции и Германии были украшением стола. Наконец подали шампанское, искристое вино, словно созданное для тостов.
И тут генерал вспомнил об обещании, данном им Стефану. Он встал, взял в одну руку бокал, а другой развернул лист бумаги. Все поднялись вслед за генералом, и в полной тишине он прочитал:
"За выдающегося патриота и великого гражданина Проспера Бауэра, который в одиночку задумал план, вернувший Франции город Вёрт. Он рисковал жизнью, приняв и разместив у себя шестьдесят храбрецов: переодевшись в прусские мундиры, они завладели Агноскими воротами; он первым дал сигнал пятистам патриотам стрелять, открыв из окна огонь по врагу, и он же, наконец, лично поджег свой дом, чтобы удержать пруссаков в верхнем городе и отвлечь их от Агноских ворот, — иными словами, за человека, в один и тот же день поставившего на карту свою жизнь и отдавшего ради победы свое достояние".
В этом месте Пишегрю был вынужден остановиться, так как грянули трижды возобновлявшиеся аплодисменты. Но, когда генерал показал жестом, что еще не дочитал до конца, снова воцарилась тишина, и он продолжал взволнованным голосом:
"Пусть же при свете этого маяка, зажженного самым чистым патриотизмом и самой сыновней преданностью, Франция и другие страны читают на наших победоносных знаменах: "Смерть тиранам!", "Братство народов!", "Свобода людей!" Слава выдающемуся патриоту и великому гражданину Просперу Бауэру!"
Под гром аплодисментов, посреди криков "Ура!" и "Браво!" Пишегрю подошел к Бауэру и расцеловал его от имени Франции.
Три дня спустя "Монитёр" сообщил о взятии Вёрта, и тост Пишегрю был помещен в газете целиком.
То было единственное вознаграждение, которое честный Бауэр согласился принять.
XXXIII
ПРИКАЗ ПО АРМИИ
Как бы мы ни стремились уйти от рассказов об осадах и битвах, теперь мы вынуждены следовать за Гошем и Пишегрю в их триумфальном шествии; впрочем, одной-двух глав будет достаточно, чтобы подойти к концу первой части, которую мы хотим довести до того момента, когда в этом месте повествования противник будет вытеснен за пределы Франции.
К тому же, как мы вскоре увидим, после трех наших побед при Дауэндорфе, Фрошвейлере и Вёрте неприятель сам повернул обратно.
В четыре часа утра Стефан пришел сообщить Пишегрю, что пруссаки, ошеломленные и словно изумленные тем, как их изгнали из Вёрта, оставили свои позиции и отступили через ущелье Вогезов двумя колоннами: одна из них направилась на Драшенброн, а другая — на Лембак.
Как только Вёрт оказался в нашей власти, Пишегрю отправил одного из своих адъютантов к Гошу, чтобы известить его о благоприятном исходе дня, а также предупредить о том, что на следующий день в пять часов утра он предпримет вылазку тремя колоннами и атакует пруссаков с фронта; в то же время он призывал Гоша выйти из окопов и, выступив в сторону Гёрсдорфа, ударить по неприятелю с фланга.
Отступление пруссаков делало этот маневр бесполезным; разбуженный Думерк вскочил в седло и помчался к Гошу с приказом оттеснить неприятеля как можно дальше, в то время как Пишегрю обрушится на Агно и отвоюет город.
Однако, когда Пишегрю въезжал с передовым отрядом колонны на Шпахбахскую возвышенность, он увидел гонца, присланного к нему мэром Агно со следующим известием: когда гарнизон Агно узнал о троекратной победе, которая окончательно отгородила его от корпуса Ходжа и Вурмзера, он покинул город ночью, прошел через лес, добрался до Суфленема и переправился через Рейн напротив форта Вобан.
Пишегрю выделил для захвата Агно тысячу человек под командованием Либера; затем, повернув обратно, он проехал через Вёрт, свернул на дорогу, ведущую в Прушдорф, и в тот же вечер заночевал в Лобзаме.
Стефану было поручено известить Гоша об этом неожиданном возвращении, а также просить его поспешить, чтобы отвоевать вместе с Пишегрю виссамбурские линии.
Дорога являла собой зрелище переселения народов, наподобие того, что происходило во времена гуннов, вандалов или бургундов. Австрийцы, вынужденные покинуть позицию на реке Модер, отступили на виссамбурские линии, расположенные перед рекой Лаутер, где они намеревались дать сражение; во главе их стоял маршал Вурмзер.
Пруссаки поступили так же; пройдя во главе с Ходжем вверх по течению Зауэрбаха, они переправились через реку в Лембаке и соединились в Виссамбуре с австрийцами.
Любопытно, что обе эти быстро отступавшие армии увлекли за собой эмигрантов и знатных эльзасцев, сопровождавших войска вместе с семьями, а теперь бежавших вслед за ними. Дороги были забиты повозками, экипажами и лошадьми, создававшими невообразимые заторы; наши солдаты, пробивавшиеся сквозь толпу, казалось, не замечали, что их окружают враждебно настроенные люди, которые, когда наши обгоняли их, видимо, вновь устремлялись за отступавшей армией.
Пишегрю и Гош также соединились в Рото; тут же они услышали оглушительные крики "Да здравствует Республика!"; ряды солдат расступились, и перед ними предстали депутаты Сен-Жюст и Леба.
Они приехали, решив, что неприятель придает чрезвычайно большое значение этим линиям и поэтому их присутствие, возможно, благотворно скажется на духе солдат.
Оба народных представителя и их свита смешались с офицерами штаба генералов, осыпая их похвалами за три сражения, столь быстро и всецело очистившие дорогу от неприятеля.
Шарль одним из первых узнал депутата департамента Эны и воскликнул:
— А! Это гражданин Сен-Жюст!
Пишегрю наклонился к его уху и со смехом сказал:
— Не говори ему о шапке.
— О! Даже не подумаю, — промолвил Шарль, — после того как он рассказал мне, что он приказал расстрелять своего лучшего друга, я настороже.
— И правильно делаешь.
Сен-Жюст подошел к Пишегрю и поздравил его, сказав несколько коротких отрывистых фраз.
Затем он узнал Шарля и обратился к нему:
— А, ты выбирал между тогой и оружием и, оказывается, сделал выбор в пользу последнего. Береги его, гражданин Пишегрю, он порядочный мальчик и обещает стать порядочным мужчиной — это такая редкость.
Затем он отозвал Пишегрю в сторону и сказал:
— Мои осведомители доложили, и я этому не поверил, что ты встречался в Дауэндорфе с посланцем бывшего принца де Конце; я не поверил ни единому их слову.
— Тем не менее это правда, гражданин Сен-Жюст.
— Зачем он явился?
— Чтобы склонить меня к измене.
— Каковы были его предложения?
— Понятия не имею, моя трубка погасла во время нашего разговора, и я снова разжег ее с помощью письма принца де Конде, не удосужившись его прочесть.
— Ты приказал расстрелять посланца?
— Я не стал этого делать.
— Почему же?
— Если бы он умер, он не смог бы рассказать принцу, что я сделал с его предложением.
— Пишегрю, не таилась ли какая-то задняя мысль за твоим великодушным поступком?
— Да, конечно, мысль о том, чтобы на следующий день разбить неприятеля во Фрошвейлере, через день взять Вёрт и прорвать сегодня виссамбурские линии.
— Значит, вы с Гошем готовы идти на врага?
— Мы всегда готовы, гражданин депутат, особенно, когда ты удостаиваешь нас своим обществом.
— Тогда — вперед! — сказал Сен-Жюст и послал Леба к Гошу с приказом начать наступление.
Бой барабанов и звуки труб послышались по всему фронту армии, которая двинулась вперед.
Судьбе было угодно, чтобы в тот же день, 26 декабря, австрийцы и пруссаки решили возобновить наступление; таким образом, поднявшись на вершину холма, французская армия неожиданно увидела, что войска неприятеля стоят в боевом порядке перед холмом — от Виссамбура до Рейна.
Эта позиция была пригодна для наступления, но не для обороны; в последнем случае появлялась опасность, что войска французов угодят в пучину Лаутера.
Двинувшись на противника, Пишегрю и Гош увидели, что его авангард движется на них.
Предполагая, что главный удар в сражении будет нанесен по центру, генералы сосредоточили в этом месте тридцать пять тысяч человек, в то время как три дивизии Мозельской армии наступали на правый фланг противника через ущелье Вогезов и две дивизии под командованием адъютанта генерала Брольи шли в атаку через Лаутербург. Молодому адъютанту (ему было от силы двадцать шесть-двадцать семь лет) предстояло в тот день получить боевое крещение в Рейнской армии; его звали Антуан Дезе.
Внезапно Сен-Жюст и Леба, один из которых находился на фронте армии Пишегрю, а другой — на фронте армии Гоша, услышали окрик "Стой!".
Они находились на расстоянии пушечного выстрела от неприятеля, и было ясно, что не пройдет и получаса, как обе армии сойдутся в рукопашной.
— Гражданин Пишегрю, — сказал Сен-Жюст, в то время как Леба говорил то же самое Гошу, — передай, чтобы все офицеры явились по приказу: я должен кое-что сообщить им перед боем.
— Явиться всем офицерам! — вскричал Пишегрю.
Бригадные генералы, полковники, адъютанты и капитаны подхватили этот возглас, и он пронесся эхом по всей линии фронта.
Тотчас же офицеры всех чинов, включая младших лейтенантов, вышли из строя и столпились вокруг Сен-Жюста и Пишегрю, образовав огромный круг в центре и на правом крыле, а также вокруг Гоша и Леба на левом крыле.
Во время этого перемещения лишь офицеры пришли в движение, а солдаты остались неподвижными, продолжалось минут десять.
Пруссаки и австрийцы все приближались; уже послышались звуки барабанов и труб, игравших сигнал к атаке.
Сен-Жюст достал из кармана газету — это был "Монитёр".
— Граждане, — сказал он резким голосом, обладавшим такой силой, что его было слышно на расстоянии пятисот шагов, — я решил, прежде чем вы перейдете к рукопашной, сообщить вам хорошую новость.
— Какую? Какую? — хором вскричали офицеры.
В тот же миг загрохотала батарея неприятеля, снаряды принялись сеять смерть в рядах французов.
Одному из офицеров оторвало голову ядром, и он упал к ногам Сен-Жюста; но, тот словно не замечая этого, продолжал ровным голосом:
— Англичане изгнаны из Тулона — презренного города! Трехцветный флаг реет над его стенами. Вот, — продолжал он, — "Монитёр", в котором не только помещено официальное сообщение, но и приводятся подробности; я прочитал бы их вам, если бы мы не находились под огнем неприятеля.
— Читай, — сказал Пишегрю.
— Читай, гражданин народный представитель, читай! — вскричали все офицеры.
Солдаты, в рядах которых после первого выстрела осталось несколько борозд, нетерпеливо поглядывали в сторону офицеров.
Раздался второй залп, и тотчас же второй железный смерч пронесся со свистом.
В рядах образовались новые пустоты.
— Сомкните ряды! — приказал Пишегрю солдатам.
— Сомкните ряды! — повторили офицеры.
Пустоты исчезли.
Под одним из кавалеристов посреди круга упала замертво лошадь: в нее угодила картечь.
Кавалерист выбрался из стремян и приблизился к Сен-Жюсту, чтобы лучше слышать.
Сен-Жюст прочел:
"28 фримера II года единой и неделимой Республики,
одиннадцать часов вечера.
Гражданин Дюгомье — Национальному конвенту.
Граждане депутаты,
Тулон в наших руках. Вчера мы взяли форт Мюльграв и Малый Гибралтар.
Сегодня утром англичане покинули форты и подожгли французский флот и военный порт. Горит склад мачтового леса, сожжены двадцать военных кораблей, из них — одиннадцать линейных кораблей и шесть фрегатов, пятнадцать кораблей захвачены, тридцать восемь спасены.
В десять часов вечера полковник Червони прибыл на место.
Завтра я сообщу вам больше подробностей. Да здравствует Республика!"
— Да здравствует Республика! — вскричали офицеры.
— Да здравствует Республика! — подхватил центр и весь правый фланг.
Прозвучала третья канонада, и далеко не один возглас "Да здравствует Республика!" был прерван на полуслове.
— Ну, а теперь, — продолжал Сен-Жюст, — вот письмо нашего коллеги Барраса, которому поручено наказать город Тулон; оно также адресовано Национальному конвенту.
"Граждане депутаты,
большая часть подлых тулонцев погрузилась на корабли Худа и Сиднея Смита, и, следовательно, народное правосудие не свершится должным образом; но, к счастью, дома не смогли сойти со своих фундаментов; город остался на месте, дабы возмездие Республики сровняло его с землей, подобно другим проклятым городам, от которых не осталось ни следа. Сначала поступило предложение взорвать город с помощью мин, однако было опасно поджигать склады и арсенал. Тогда было решено, что все каменщики шести окрестных округов получат приказ срочно явиться со своим рабочим инструментом для быстрого и полного разрушения города. Армия из двенадцати тысяч каменщиков живо сделает свое дело, и через две недели Тулон должен исчезнуть с лица земли.
Завтра начнутся расстрелы, они будут продолжаться до тех пор, пока не останется ни одного предателя!
Привет и братство!
Да здравствует Республика!"
Неприятель продолжал наступать; слышался бой барабанов, раздавались раскаты труб, и время от времени ветер доносил звуки военных маршей.
Вскоре все потонуло в грохоте пушек; град картечи обрушился на ряды французов и особенно на офицерский корпус.
Видя, что ряды несколько расстроились, Пишегрю приподнялся в стременах и вскричал:
— Держать равнение!
— Держать равнение! — подхватили офицеры.
Ряды выравнялись.
— К ноге! — приказал Пишегрю.
Послышался стук десяти тысяч прикладов: все они одновременно ударились о землю.
— Теперь, — продолжал Сен-Жюст, в голосе которого не слышалось ни малейшего волнения, — вот сообщение из военного министерства; оно адресовано мне, но я должен передать его генералам Гошу и Пишегрю:
"Гражданин депутат!
Я получил это письмо от гражданина Дютея-младшего:
"Тулон — во власти Республики; подлость и вероломство ее врагов не знает предела; артиллерия была бесподобной, именно ей мы обязаны победой; нет ни единого солдата, который не проявил бы героизма; офицеры подавали им в этом пример; у меня не хватает слов, чтобы рассказать тебе о доблести полковника Бонапарта. Масса знаний, бездна ума и много храбрости — вот далеко не полный перечень достоинств этого редкого офицера; именно ты, министр, должен беречь его во имя славы Республики…"
Я произвел полковника Бонапарта в бригадные генералы и прошу тебя предложить Гошу и Пишегрю объявить ему благодарность в приказе по Рейнской армии. Той же чести будет удостоен смельчак, что первым преодолеет виссамбурские линии, когда мне сообщат его имя".
— Вы слышите, граждане, — сказал Пишегрю, — полковнику Бонапарту объявляется благодарность в приказе по армии! Пусть каждый возвращается на свои позиции и сообщит это имя солдатам! Теперь, когда англичане разбиты, настал черед пруссаков и австрийцев! Вперед! Да здравствует Республика!
Имя Бонапарта, недавно ставшее известным, но уже овеянное славой, пронеслось по всем рядам; вслед за ним из сорока тысяч уст грянул оглушительный крик "Да здравствует Республика!"; барабаны забили сигнал к атаке, трубы загремели, музыканты заиграли "Марсельезу", и вся армия, которую столь долго удерживали, единым фронтом бросилась навстречу неприятелю.
XXXIV
ГЛАВА, КОТОРАЯ, В СУЩНОСТИ СОСТАВЛЯЕТ ОДНО ЦЕЛОЕ СО СЛЕДУЮЩЕЙ
Цель кампании — вернуть виссамбурские линии — была достигнута; с интервалом в десять дней на юге и на севере, в Тулоне и Ландау, неприятель был отброшен за пределы Франции; следовательно, теперь можно было дать солдатам отдых, в котором они столь сильно нуждались; кроме того, в Кайзерлаутерне, Гермерсгейме и Ландау имелись склады сукна, обуви, запасы продовольствия и фуража; на одном только складе Кайзерлаутерна нашлось тысяча шерстяных одеял.
Настало время выполнить обещания, которые Пишегрю дал каждому солдату.
Расчеты Эстева были закончены; двадцать пять тысяч франков, предназначенные для эндрского батальона, хранились у генерала, и к этой сумме добавились еще две тысячи четыреста франков — стоимость захваченных пушек.
Это была огромная сумма в двадцать семь тысяч четыреста франков золотом; в ту пору, когда в обращении находилось шесть миллиардов ассигнатов, стоимость луидора в ассигнатах составляла семьсот двенадцать франков.
Пишегрю приказал привести Фаро и двух солдат, сопровождавших его всякий раз, когда он обращался к генералу от имени своего батальона.
Все трое явились — Фаро с нашивками старшего сержанта и один из солдат с капральскими галунами, которые он успел получить со времени первой встречи с генералом.
— Вот и я, мой генерал, а вот двое моих товарищей: капрал Грозей и егерь Венсан.
— Добро пожаловать все трое.
— Вы очень добры, мой генерал, — ответил Фаро, как обычно подергивая шеей.
— Вам известно, что сумма в двадцать пять тысяч франков была предназначена вдовам и сиротам убитых эндрского батальона.
— Да, мой генерал, — ответил Фаро.
— К упомянутой сумме батальон добавил еще тысячу двести франков.
— Да, мой генерал, подтверждением служит то, что один дурачок по имени Фаро, который нес деньги в своем носовом платке, выронил их от радости, узнав, что произведен в старшие сержанты.
— Обещаешь ли ты за него, что он больше такого не сделает?
— Слово старшего сержанта, мой генерал, даже если вы сделаете его полковником.
— До этого пока не дошло.
— Тем хуже, мой генерал.
— И все же я дам тебе повышение.
— Мне?
— Да.
— Опять?
— Я назначаю тебя казначеем.
— Вместо гражданина Эстева? — спросил Фаро с присущим ему движением головы. — Спасибо, генерал, это хорошее место.
— Нет, не совсем, — сказал Пишегрю, улыбаясь этой братской вольности в обращении, на которой держится сила армии, вольности, распространившейся в нашей армии благодаря Революции.
— Тем хуже, тем хуже, — повторил Фаро.
— Я назначаю тебя казначеем в департаменте Эндр; в твоем распоряжении будет сумма в размере свыше двадцати семи тысяч четырехсот франков; одним словом, я поручаю тебе и двум твоим товарищам, в награду за удовольствие, которое вы доставили мне своим поведением, распределить эту сумму между перечисленными здесь семьями.
Генерал показал Фаро список, составленный фурьерами.
— Ах, генерал, — промолвил Фаро, — вот так награда! Как жаль, что разжаловали Господа Бога.
— Почему же?
— Да потому, что благодаря молитвам всех этих добрых людей мы отправились бы прямиком в рай.
— Хорошо, — сказал Пишегрю, — возможно, что к тому времени, когда вы решите туда отправиться, Господь Бог будет восстановлен на престоле. Теперь скажи, как вы намерены добираться в те края?
— Куда, генерал?
— В Эндр; чтобы туда попасть, надо миновать немало департаментов.
— Пешком, генерал. Нам потребуется время, только и всего.
— Это я и хотел от вас услышать, золотые сердца! Держите кошелек на общие расходы; в нем девятьсот франков, по триста франков на каждого.
— С этим мы пошли бы хоть на край света.
— Только вам не следовало бы останавливаться через каждое льё, чтобы выпить рюмочку.
— Мы не будем останавливаться.
— Ни разу?
— Ни разу! Я возьму с собой Богиню Разума.
— В таком случае надо добавить еще триста франков для Богини Разума; держи, вот чек, подписанный гражданином Эстевом.
— Спасибо, мой генерал; когда отправляться?
— Как можно раньше.
— Стало быть, сегодня.
— Ну, вперед, храбрецы! Счастливого пути! Но по первому залпу пушки…
— Мы будем, как всегда, на посту, генерал.
— Прекрасно! Пойдите скажите, чтобы ко мне прислали гражданина Фалу.
— Он будет здесь через пять минут.
Трое посланцев отдали честь и вышли.
Пять минут спустя явился гражданин Фалу с саблей генерала на боку, которую он носил с удивительным достоинством.
С тех пор как генерал видел его в последний раз, в облике Фалу произошла небольшая перемена: всю его правую щеку перерезал огромный шрам, начинавшийся возле уха и доходивший до верхней губы; рана была залеплена куском пластыря.
— Ах! — сказал Пишегрю, — кажется, ты слишком поздно встал в первую позицию.
— Не в этом дело, мой генерал, — ответил Фалу, — но за мной гнались трое, и прежде, чем я успел убить двоих, третий полоснул меня бритвой. Это ерунда: если бы было ветрено, все бы уже подсохло; к несчастью, погода сырая.
— Ладно, честное слово, мне не жаль, что это с тобой приключилось.
— Спасибо, мой генерал, такой прекрасный рубец ничуть не повредит внешности егеря.
— Не поэтому.
— А почему же?
— Это дает мне повод отправить тебя в отпуск.
— Меня в отпуск?
— Да, тебя.
— Скажите, мой генерал, кроме шуток: я все же надеюсь, что это не бессрочный отпуск?
— Нет, отпуск на две недели.
— Для чего же?
— Дня того, чтобы повидать матушку Фалу.
— Вот как! Это правильно. Бедная старушка!
— Разве ты не должен отвезти ей твое просроченное жалованье?
— Ах, мой генерал, вы не представляете, сколько водочных компрессов приходится ставить на эти раны; от этого пересыхает во рту, и ты пьешь сколько влезет.
— Значит, ты начал тратить свое жалованье?
— От него осталось не больше, чем от моей сабли, когда вы почли за благо дать мне взамен другую.
— Тогда я поступлю с твоим жалованьем, как с твоей саблей.
— Дадите мне другое?
— Ну да! Издержки понесет принц де Конде.
— Я получу золото! О, как жаль, что старушка уже не видит; это напомнило бы ей о временах, когда золото еще водилось.
— Ладно, она прозреет, чтобы пришить к твоей венгерке галуны сержанта, которые пруссаки уже вышили на твоем лице.
— Сержанта, мой генерал! Разве я сержант?
— Ну уж, по крайней мере, чин к твоему отпуску они приложили.
— Да, клянусь честью, — сказал Фалу, — если говорить без утайки, это так.
— Собирайся в путь.
— Сегодня?
— Сегодня.
— Пешком или верхом?
— В карете.
— Как в карете? Я поеду в карете?
— К тому же в почтовой карете.
— Как королевские псы, когда их везли на охоту! Нельзя ли узнать, чему я обязан этой честью?
— Мой секретарь Шарль едет в Безансон, он берет тебя с собой и привезет обратно.
— Мой генерал, — сказал Фалу, щелкнув каблуками и прикладывая правую руку к шапке, — мне остается лишь поблагодарить вас.
Пишегрю кивнул ему и махнул рукой; Фалу повернулся и вышел.
— Шарль! Шарль! — позвал Пишегрю.
Дверь открылась, и из соседней комнаты вбежал Шарль.
— Я здесь, мой генерал, — сказал он.
— Ты не знаешь, где Аббатуччи?
— С нами, генерал. Он составляет рапорт, о котором вы его просили.
— Скоро ли он будет готов?
— Уже готов, генерал, — сказал Аббатуччи, показавшись на пороге с бумагой в руках.
Шарль хотел уйти, но генерал удержал его за запястье.
— Подожди, — сказал он, — с тобой мне тоже нужно поговорить.
Затем он обратился к Аббатуччи.
— Сколько знамен? — спросил он.
— Пять, генерал.
— Пушек?
— Двадцать восемь!
— Пленных?
— Три тысячи!
— Сколько потерял неприятель убитыми?
— Можно смело сказать — семь тысяч!
— Сколько убитых у нас?
— Около двух тысяч пятисот человек.
— Вы отправитесь в Париж в чине полковника — я прошу этот чин для вас у правительства, — передадите Конвенту от имени генерала Гоша и моего имени пять знамен, а также вручите ему донесение: его, должно быть, составляет сейчас генерал Гош. Эстев выдаст вам тысячу франков на дорожные расходы. Я выбрал именно вас, чтобы доставить в Конвент знамена, захваченные у неприятеля, а также прошу для вас повышения у министерства, и это говорит о моем уважении к вашему таланту и вашей смелости. Если увидите вашего родственника Бонапарта, напомните ему, что я был его репетитором в Бриенской школе.
Аббатуччи пожал руку, которую протянул ему генерал, отдал честь и вышел.
— А теперь, милый Шарль, поговорим, — сказал Пишегрю.
XXXV
ГЛАВА, В КОТОРОЙ АББАТУЧЧИ ВЫПОЛНЯЕТ МИССИЮ, ВВЕРЕННУЮ ЕМУ ГЕНЕРАЛОМ,
А ШАРЛЬ — МИССИЮ, ВВЕРЕНУЮ ЕМУ БОГОМ
Пишегрю окинул комнату взглядом, желая убедиться, что они одни, затем, вновь устремив глаза на Шарля и взяв обе его руки в свою ладонь, сказал:
— Шарль, мой милый мальчик, ты взял на себя перед Небом священное обязательство, которое надлежит выполнить. Если и существует на земле нерушимая клятва, то это та, что дана умирающему. Я говорил, что предоставлю тебе возможность исполнить это обещание. Я сдержу данное тебе слово. Ты сохранил шапку графа?
Шарль расстегнул две пуговицы своего мундира и показал генералу шапку.
— Хорошо. Я отправляю тебя в Безансон вместе с Фалу, ты будешь сопровождать его до деревни Буссьер и вручишь бургомистру денежную награду, предназначенную матери нашего сержанта. Я не хочу, чтобы подумали, что эти деньги нажиты мародерством или украдены, а так непременно сказали бы, если бы сын передал ей их из рук в руки; поэтому сам бургомистр вручит ей эти деньги; кроме того, в общине останется мое письмо, сообщающее о мужестве Фалу. Я даю вам неделю отпуска, начиная с того дня, когда ты приедешь в Безансон; тебе, наверное, хочется пощеголять там в новом мундире.
— Вы ничего не дадите мне для отца?
— Дам письмо перед самым отъездом.
Тут Леблан объявил, что стол для генерала накрыт.
Войдя в столовую, генерал испытующе взглянул на стол: он был уставлен яствами и даже ломился от них.
Генерал пригласил Дезе отобедать вместе с ним, и тот привел с собой одного из своих друзей, служившего в армии Пишегрю и ставшего его адъютантом, того самого Рене Савари, который написал на капральских галунах Фаро о его повышении.
Обед проходил весело, как обычно; все были в сборе, за исключением двух-трех человек, получивших легкие ранения.
После обеда все сели на коней, и генерал вместе со своим штабом объехал аванпосты.
Вернувшись в город, он спешился, велел Шарлю последовать его примеру и, оставив обеих лошадей на попечение стрелка, состоявшего при нем на службе, повел Шарля по торговой улице Ландау.
— Шарль, мой мальчик, — сказал он — помимо официальных или тайных поручений, полученных тобой, я хотел бы дать тебе одно особенное задание; ты согласен?
— С радостью, мой генерал, — сказал Шарль, хватаясь за руку Пишегрю, — какое?
— Я еще не знаю; у меня осталась в Безансоне подруга по имени Роза, она живет на улице Голубятни, в доме номер семь.
— А! — воскликнул Шарль, — я ее знаю: это славная женщина лет тридцати, швея, работает в мастерской, она немного прихрамывает.
— Верно, — улыбнулся Пишегрю, — как-то раз она прислала мне шесть прекрасных полотняных рубашек, которые сшила своими руками. Я хотел бы тоже ей что-нибудь послать.
— Ах, это хорошая мысль, генерал.
— Но что же ей послать? Я не знаю, какая вещь могла бы доставить ей удовольствие.
— Послушайте, генерал, воспользуйтесь советом, который дает вам погода, купите ей хороший зонт, он пригодится нам, когда мы будем возвращаться в штаб. Я скажу ей, что он послужил вам, и от этого она еще больше будет им дорожить.
— Ты прав, вот что пригодится ей больше всего. Бедная Роза, у нее ведь нет кареты. Зайдем сюда.
Они оказались как раз у входа в большой магазин, торговавший зонтами. Пишегрю перепробовал дюжину из них и остановился наконец на великолепном зонте небесно-голубого цвета.
Он уплатил за него тридцать восемь франков ассигнатами. Вот такой подарок послал своей лучшей подруге главный генерал Республики.
Понятно, что я не упомянул бы об этом факте, если бы он не был исторически совершенно точен.
Вечером, когда они вернулись, Пишегрю принялся писать письма, пожелав Шарлю, уезжающему завтра на рассвете, спокойной ночи.
Мальчик был в том возрасте, когда сон и в самом деле является источником покоя, в котором не только черпают силы, но где тонут заботы минувшего дня, а также тревоги о будущем.
Именно в этот вечер произошел любопытный случай, о чем я сейчас расскажу. Я узнал о нем от того самого юного Шарля, который, став взрослым и достигнув сорокапятилетнего возраста, осуществил свою мечту, став ученым и писателем, и проводил все время в огромной библиотеке.
Согласно предписанию Сен-Жюста, Шарль лег в постель одетым. Обычно, как и все, кто носил мундир, он туго затягивал галстук на шее; эта привычка водилась за самим Пишегрю, и весь штаб усвоил ее сначала в подражание генералу, затем — в пику пышному галстуку Сен-Жюста; кроме того, Шарль, желавший во всем походить на генерала, завязывал с правой стороны узелок (он продолжал следовать этой моде до конца своих дней).
Примерно через полчаса Пишегрю, сидевший за письмом, услышал стоны Шарля. Он не обратил на это особого внимания, решив, что мальчику снится кошмарный сон; однако стоны становились все более тяжелыми и вскоре превратились в хрип; Пишегрю встал, подошел к Шарлю и, увидев его налитое кровью лицо, засунул руку ему за воротник, приподнял голову и развязал душивший его узел.
Юноша проснулся и, узнав склонившегося над ним Пишегрю, воскликнул:
— Это вы, генерал? Я вам нужен?
— Нет, — улыбнулся генерал, — наоборот, скорее я тебе потребовался. Ты страдал, ты стонал, я подошел к тебе и без труда понял причину твоего недомогания. Когда носишь такой тугой галстук, не забывай распускать его перед сном. Я расскажу тебе в другой раз, как от подобной забывчивости порой случаются апоплексические удары и скоропостижная смерть. Это один из способов самоубийства!
Впоследствии мы увидим, каким способом воспользовался сам Пишегрю.
* * *
На следующий день Аббатуччи отбыл в Париж; Фаро и два его спутника уехали в Шатору, а Шарль с Фалу — в Безансон. Две недели спустя пришли известия от Фаро, который сообщал генералу о том, что раздача денег в департаменте Эндр закончена.
Но еще раньше, по истечении десяти дней, генерал получил письмо из Парижа: Аббатуччи писал, что все пять знамен были вручены председателю Конвента и тот во всеуслышание подтвердил его повышение, а члены Конвента и зрители, сидевшие на трибунах, дружно кричали при этом "Да здравствует Республика!".
На четвертый день после отъезда Шарля, когда еще ни от кого не поступило известий, 14 нивоза (3 января) Пишегрю получил следующее необычное письмо:
"Дорогой генерал!
Новый календарь заставил меня позабыть о празднике; прибыв в Безансон 31 декабря, я поспел точно к сроку, чтобы на следующий день поздравить родных с Новым годом.
Вы же не забыли об этом, и отец был очень тронут подобным вниманием с Вашей стороны, за что он благодарит Вас от всей души.
Первого января (по старому стилю), поздравив с Новым годом всех родных и расцеловав их, мы с Фалу отправились в деревню Буссьер. Там, как было Вами задумано, мы остановили карету у дома бургомистра и вручили ему Ваше письмо; он тотчас же призвал деревенского барабанщика, который обычно сообщает жителям Буссьера важные известия. Заставив его три раза перечитать Ваше письмо, дабы он не допустил ошибок при его оглашении, бургомистр приказал ему прежде всего ударить в барабан у дверей старой матушки Фалу. Едва заслышав бой барабана, она вышла на порог, опираясь на палку.
Мы с Фалу стояли в нескольких шагах от нее.
Когда барабан смолк, было зачитано письмо.
Услышав имя своего сына, бедная старушка не совсем поняла, в чем дело, и с криком принялась вопрошать:
"Он умер? Он умер?"
И тут прозвучало ругательство, от которого содрогнулось небо; услышав его, она поняла, что ее сын жив, обернулась, смутно увидела мундир и воскликнула:
"Вот он! Вот он!"
В конце концов она упала в объятия сына, расцеловавшего ее от всей души, а деревенские жители рукоплескали им!
Затем, поскольку из-за этой семейной сцены люди почти не расслышали текста, барабанщик принялся снова читать письмо.
Когда чтение подходило к концу, бургомистр, умело рассчитав, какой эффект это произведет, появился с лавровым венком в одной руке и кошельком в другой. Он возложил лавровый венок на голову Фалу и вложил кошелек в руку его матери.
Я не смог остаться там до конца и позже узнал, что в деревне Буссьер устроили праздник с иллюминацией и балом, взрывали петарды, пускали ракеты, и Фалу разгуливал среди своих земляков до двух часов ночи с лавровым венком на голове, словно Цезарь.
Я же, мой генерал, вернулся в Безансон, чтобы исполнить известное Вам печальное поручение, о чем я сообщу Вам по возвращении в штаб.
До сих пор мне все некогда было заняться Вашим поручением; и вот я помчался на улицу Голубятни, остановился у дома № 7 и поднялся на четвертый этаж.
Роза узнала меня и встретила с радостью, как родного; когда же она узнала, что я пришел по поручению ее великого друга, о! тогда, я должен Вам сказать, генерал, бедная Роза не удержалась: она заключила меня в объятия и расцеловала со слезами на глазах.
"Как? Он вспомнил обо мне?"
"Да, мадемуазель Роза".
"Как, он сам?"
"Клянусь вам".
"И он сам выбрал для меня этот красивый зонт?"
"Он сам выбрал его для вас".
"Ион шел под ним обратно в гостиницу?"
"Точнее, мы оба шли под ним, но держал его он".
Не говоря ни слова, она посмотрела на ручку зонта, поцеловала ее и заплакала. Вы понимаете, что я не пытался ее утешить, а плакал вместе с ней; впрочем, это были слезы радости, и я огорчил бы ее, если бы сказал: "Довольно!" Тогда же я сказал ей, до чего Вам понравились ее рубашки и что теперь Вы носите только их. Она зарыдала еще больше прежнего! Потом мы принялись наперебой говорить о Вас. Вскоре она Вам напишет, чтобы поблагодарить Вас, но, кроме того, она поручила мне сказать Вам множество приятных вещей.
Я должен передать Вам то же самое от моего отца, которому, надо думать, Вы написали кучу всяких вымыслов о сыне, ибо, читая Ваше письмо, он все время поглядывал на меня и даже смахивал с ресниц набегавшие слезы. Он тоже Вам напишет, как и мадемуазель Роза.
Полагаю, что злоупотребил Вашим вниманием, которого я не заслуживаю, но Вы сами доверили мне три послания и тем самым сделали из меня важную особу, поэтому я надеюсь, что Вы простите своего маленького друга за долгую болтовню.
Шарль Нодье".