Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 26. Белые и синие
Назад: IX ШАРЛЬ АРЕСТОВАН
Дальше: XXVIII ВЕНЧАНИЕ ПОД БАРАБАН

XVIII
ПРИЕМ, ОКАЗАННЫЙ ШАРЛЮ

У Шарля было рекомендательное письмо именно к этому человеку, перед которым открылось безграничное будущее, если бы только в его судьбу не вмешались роковые силы.
Возможно, с еще более сильным волнением, чем испытанное им при посещении Шнейдера и Сен-Жюста, мальчик вошел в просторный, но простой с виду дом, где Пишегрю разместил свой штаб.
— Генерал в своем кабинете, третья дверь справа, — сказал солдат, охранявший дверь, что вела в коридор.
Шарль вошел в него довольно твердой походкой, но, по мере того как он приближался к указанной двери, его шаги становились все медленнее и тише.
Дойдя до порога этой двери, которая была приоткрыта, он увидел генерала: опираясь обеими руками на большой стол, он изучал карту Германии. (Пишегрю был уверен в том, что незамедлительно начнет боевые действия по другую сторону Рейна.)
"Пишегрю казался старше своих лет, и его телосложение подкрепляло это заблуждение. Он был выше среднего роста; туловище его крепко сидело на мощных бедрах. Ему было присуще изящество, но изящество, подобающее силе. У него была широкая выпуклая грудь, хотя он слегка сутулился. На его огромных плечах покоилась крепкая, короткая и жилистая шея, придавая ему некоторое сходство с атлетом, подобным Милону, или с гладиатором, подобным Спартаку. У него было квадратное лицо (форма, нередко встречающаяся у чистокровных жителей Франш-Конте), громадные челюсти и необъятный лоб, сильно расширявшийся у облысевших висков. Его правильный нос сильно выдавался на лице. Когда у Пишегрю не было оснований смотреть властно или грозно, его взгляд был несравненно кротким. Если бы великий художник попытался изобразить на человеческом лице бесстрастное выражение полубога, ему следовало бы представить себе голову Пишегрю.
Ему было присуще глубочайшее презрение к людям и историческим событиям: о них он всегда высказывался с пренебрежительной иронией. Пишегрю преданно служил общественному строю, установленному на его глазах, ибо такова была его задача, но он не любил и не мог его любить. Его сердце приходило в волнение лишь при мысли о деревне, где он надеялся провести свою старость. "Выполнить свой долг и уйти
ПО
на покой, — говорил он частенько, — вот истинное предназначение человека"1.
Шарль выдал свое присутствие каким-то шорохом; у Пингегрю были быстрый взгляд и чуткое ухо человека, чья жизнь зачастую зависит от хорошего слуха и зоркого зрения.
Он резко поднял голову и пристально посмотрел на вошедшего своими большими глазами, доброжелательное выражение которых придало мальчику смелости.
Шарль переступил порог и, поклонившись, вручил ему письмо.
— Гражданину генералу Пишегрю, — сказал он.
— Значит, ты меня узнал? — спросил генерал.
— Тотчас же, генерал.
— Но ты же никогда меня не видел.
— Мой отец описал мне вас.
Тем временем Пишегрю распечатал письмо.
— Как! — воскликнул он, — ты сын моего храброго дорогого друга?..
Мальчик не дал ему договорить.
— Да, гражданин генерал, — промолвил он.
— Он пишет, что отдает тебя в мое распоряжение.
— Остается выяснить, принимаете ли вы этот подарок.
— Как ты думаешь, что мне с тобой делать?
— Что пожелаете.
— По совести, я не могу сделать из тебя солдата: ты слишком молод и слаб.
— Генерал, счастье так скоро вас увидеть выпало мне нечаянно. Отец дал мне письмо для другого своего друга, который должен был держать меня в Страсбуре по меньшей мере год, обучая греческому.
— Это, часом, не Евлогий Шнейдер? — со смехом спросил Пишегрю.
— Именно так.
— Ну и что?
— Так вот, он был вчера арестован.
— По какому приказу?
— По приказу Сен-Жюста, и его отправили в Париж, чтобы предать суду Революционного трибунала.
— В таком случае, это еще один человек, с которым ты можешь навсегда распрощаться. И как же это произошло?
Шарль рассказал ему историю мадемуазель де Брён от начала до конца. Пишегрю выслушал юношу с величайшим интересом.
1 Мы заимствуем это описание из очерка Нодье о Пишегрю. (Примеч. автора.)
— В самом деле, — сказал он, — есть создания, позорящие человечество. Сен-Жюст поступил правильно. А ты ничем не запятнал себя посреди всей этой грязи?
— О! — воскликнул Шарль, преисполненный гордости оттого, что в свои годы стал участником бурных событий, — я был в тюрьме, когда все это случилось.
— Как в тюрьме?
— Да, меня арестовали накануне.
— Уже дошло до того, что арестовывают детей?
— Именно это и привело Сен-Жюста в страшную ярость.
— За что же тебя арестовали?
— За то, что я предупредил двух депутатов из Безансона, которые подвергались опасности, оставаясь в Страсбуре.
— Дюмона и Баллю?
— Именно их.
— Они здесь, в моем штабе, ты их увидишь.
— Я полагал, что они вернулись в Безансон.
— По дороге они передумали. Ах, так это тебе они обязаны предостережением, что, вероятно, спасло им жизнь?
— Кажется, я был не прав, — сказал мальчик, опуская глаза.
— Не прав! Кто же тебе сказал, что ты был не прав, совершив благородный поступок, который спас жизнь твоих ближних?
— Сен-Жюст! Но он добавил, что прощает меня, потому что жалость — чувство, присущее только детям, а себя привел в пример: в то же утро он приказал расстрелять своего лучшего друга.
Лицо Пишегрю омрачилось.
— Это правда, — сказал он, — его поступок обсуждался в армии, и я даже должен отметить, что, как бы его ни расценивали, этот пример оказал положительное воздействие на боевой дух солдат. Упаси меня Бог от того, чтобы мне пришлось когда-нибудь подавать подобный пример, ибо, скажу прямо: я его не подам. Эх! Какого черта! Мы французы, а не лакедемоняне. Нам можно на какое-то время спрятать лицо под маской, но рано или поздно мы снимем маску, и лицо останется прежним, разве что на нем прибавится несколько морщин, вот и все.
— Итак, генерал, возвращаясь к письму моего отца…
— Решено, ты остаешься с нами; я назначаю тебя секретарем штаба. Ты умеешь ездить верхом?
— Генерал, я должен признаться, что далеко не силен в верховой езде.
— Научишься. Ты пришел пешком?
— Да, сюда из Бишвиллера.
— А от Страсбура до Бишвиллера?
— Я приехал в двуколке с госпожой Тейч.
— Хозяйкой гостиницы "У фонаря"?
— И со старшим сержантом Пьером Ожеро.
— А кой черт угораздил тебя познакомиться с этим грубияном Пьером Ожеро?
— Он был учителем фехтования Эжена Богарне.
— Сына генерала Богарне?
— Да.
— Этот генерал тоже расплатится на эшафоте за свои победы, — сказал Пишегрю со вздохом, — кое-кто считает, что пули убивают недостаточно быстро. Ну, бедный мальчик, ты, должно быть, умираешь с голоду?
— О нет, — сказал Шарль, — я только что видел зрелище, лишившее меня аппетита.
— Что же ты видел?
— Я видел, как расстреляли одного бедного эмигранта из наших краев, которого вы, вероятно, знаете.
— Графа де Сент-Эрмин?
— Да.
— Они отрубили голову его отцу восемь месяцев тому назад, а сегодня расстреляли сына; осталось еще два брата.
Пишегрю пожал плечами.
— Почему бы им не расстрелять всех сразу? — продолжал он. — Ведь дойдет очередь до каждого члена семьи. Ты когда-нибудь видел, как казнят на гильотине?
— Нет.
— Ну, так завтра, если это тебя позабавит, можешь доставить себе удовольствие увидеть это: к нам прибыла партия осужденных из двадцати двух человек. Кого там только нет — от высших офицерских чинов до конюхов! Теперь займемся твоим устройством; это не отнимет много времени.
Он показал мальчику матрац, лежавший на полу.
— Вот моя постель, — пояснил он.
Затем он указал на другой матрац.
— А это, — продолжал он, — постель гражданина Реньяка, старшего штабного писаря.
Он позвонил, и тотчас же появился вестовой.
— Еще один матрац! — приказал генерал.
Пять минут спустя вестовой вернулся.
Пишегрю указал ему рукой, где расстелить матрац.
— А вот и твоя постель, — сказал он.
Затем он открыл шкаф со словами:
— Это твой шкаф, никто не будет туда ничего класть, и ты ничего не клади в чужие шкафы; вещей у тебя немного, и я надеюсь, что ты здесь все уместишь. Если у тебя есть что-то ценное, носи это при себе, так надежнее всего, но не потому, что тебя могут ограбить: когда будет дан сигнал немедленно выступать в поход — то ли для наступления, то ли для отступления, — ты рискуешь позабыть о своем добре.
— Генерал, — простодушно промолвил мальчик, — у меня была только одна ценная вещь — письмо моего отца, и я вам его отдал.
— В таком случае поцелуй меня и распакуй свои пожитки; я же вернусь к карте.
Подходя к столу, он заметил двух мужчин, беседовавших в коридоре, напротив двери.
— Эй! — позвал он. — Иди-ка сюда, гражданин Баллю! Иди-ка сюда, гражданин Дюмон! Я хочу познакомить вас с новым гостем, который ко мне прибыл.
И он указал им на Шарля; поскольку оба смотрели на него, не узнавая, он сказал:
— Дорогие земляки, поблагодарите этого ребенка: именно благодаря ему сегодня вечером ваши головы все еще у вас на плечах.
— Шарль! — вскричали оба, принимаясь целовать мальчика и прижимать его к своей груди, — наши жены и дети узнают твое имя, полюбят и будут благословлять тебя.
В то время как Шарль тоже сжимал в объятиях своих земляков, вошел молодой человек лет двадцати-двадцати двух и спросил у Пишегрю на безукоризненной латыни, не может ли тот уделить ему четверть часа для беседы.
Удивленный таким вступлением, Пишегрю ответил ему на том же языке, что он полностью в его распоряжении.
Открыв дверь маленькой комнаты, сообщавшейся с большой, он жестом пригласил его войти туда и, когда тот вошел, последовал за ним; догадываясь, что этот человек должен сообщить ему нечто важное, Пишегрю закрыл за собой дверь.

XIX
ШПИОН

Пишегрю окинул гостя быстрым взглядом, острым и проницательным, но не смог распознать национальности молодого человека.
Тот был одет как бедный путник, который только что проделал долгий путь пешком. На нем была шапка из лисьего меха и нечто вроде козьей шкуры с вырезом для шеи, наподобие блузы, стянутой на поясе кожаным ремнем; из отверстий, проделанных в верхней части этого панциря, вывернутого мехом внутрь, выглядывали рукава шерстяной полосатой рубашки; на ногах у него были сапоги со скошенными подметками, длинные, выше колен.
Это одеяние никоим образом не указывало на национальность юноши.
Однако по его белокурым волосам, светло-голубым глазам, взгляд которых был тверд и даже жесток, по усам льняного цвета, резко очерченному подбородку и развитым челюстям Пишегрю понял, что незнакомец, видимо, принадлежит к одной из северных рас.
Молодой человек молчал, позволяя разглядывать себя, и, казалось, испытывал проницательность Пишегрю.
— Венгр или русский? — спросил Пишегрю по-французски.
— Поляк! — лаконично ответил молодой человек на том же языке.
— Стало быть, изгнанный? — сказал Пишегрю.
— Еще хуже!
— Бедный народ! Такой отважный и такой несчастный!
И он протянул изгнаннику руку.
— Погодите, — сказал молодой человек, — прежде чем оказывать мне такую честь, следует выяснить…
— Всякий поляк — смельчак! — воскликнул Пишегрю, — каждый изгнанник имеет право на рукопожатие патриота.
Но поляк хотел доказать, не без некоторой доли самолюбия, что достоин подобного знака внимания. Он снял кожаный мешочек, который носил на груди, как неаполитанцы носят свои амулеты, открыл его и достал оттуда сложенную вчетверо бумагу.
— Слышали ли вы о Костюшко? — спросил юноша.
И в его глазах промелькнула яркая молния.
— Кто же не знает героя Дубенки? — ответил вопросом на вопрос Пишегрю.
— В таком случае, читайте, — сказал поляк.
И он протянул ему записку.
Взяв ее, Пишегрю прочел:
"Я рекомендую всем людям, которые сражаются за независимость и свободу своей страны, этого храбреца, сына храбреца и брата храбреца. Он был со мной в Дубенке.
Т. Костюшко".
— У вас прекрасное свидетельство о мужестве, сударь, — сказал Пишегрю, — не изволите ли вы оказать мне честь стать моим адъютантом?
— Я служил бы вам недостаточно хорошо и плохо отомстил бы за себя, а мне ничего не нужно, кроме мести.
— На кого же вам приходится сетовать: на русских, австрийцев или пруссаков?
— И на тех, и на других, и на третьих, ибо все они угнетают и раздирают несчастную Польшу на части, но я главным образом имею в виду Пруссию.
— Откуда вы?
— Из Данцига; во мне течет кровь древнего племени поляков, которые потеряли свой город в тысяча триста восьмом году, отвоевали его в тысяча четыреста пятьдесят четвертом и защищали его от Стефана Батория в тысяча пятьсот семьдесят пятом году. С тех пор в Данциге образовалась польская партия, всегда готовая к бою, и она поднялась по первому зову Костюшко. Мой брат, мой отец и я взяли ружья и встали под его знамена. Таким образом все мы — брат, отец и я — оказались в числе четырех тысяч человек, в течение пяти дней защищавших от шестнадцати тысяч русских форт Дубенку, и у нас были только сутки, чтобы его укрепить.
Через некоторое время Станислав уступил воле Екатерины. Костюшко, не желая становиться сообщником любовника царицы, подал в отставку, и тогда мы — брат, отец и я — вернулись в Данциг, где я продолжил свое учение.
Однажды утром мы узнали, что Данциг был отдан Пруссии.
Мы, две-три тысячи патриотов, выразили свой протест, взявшись за оружие; нам казалось, что этот раздел нашей родины, нашей дорогой расчлененной Польши, требует не просто несогласия, но и физического протеста, того самого протеста кровью, которой надо время от времени орошать народы, чтобы они не зачахли; мы выступили навстречу прусскому корпусу, что пришел завладеть городом; он насчитывал десять тысяч солдат, а нас было тысяча восемьсот человек.
Тысяча из нас полегла на поле боя.
За три последующих дня триста человек умерли от ран.
Осталось пятьсот человек.
Все они были виновны в равной степени, но наши враги были великодушными противниками.
Нас разделили на три группы.
Первая имела право на расстрел.
Вторая — на казнь через повешение.
Третьей даровали право на жизнь после того, как каждый получит по пятьдесят палочных ударов.
Нас разделили в зависимости от наших сил: тяжелораненых приговорили к расстрелу; тех, у кого были более легкие ранения, должны были повесить; те, кто остался жив, должны были получить по пятьдесят палочных ударов, чтобы на всю жизнь сохранить воспоминание о наказании, что заслуживает всякий неблагодарный, отказавшийся броситься в распростертые объятия Пруссии.
Моего умирающего отца расстреляли; моего брата, у которого было всего лишь сломано бедро, повесили; я же, у которого была только царапина на плече, получил пятьдесят палочных ударов.
На сороковом ударе я потерял сознание, но мои палачи были добросовестными людьми: хотя я уже не чувствовал ударов, они довели дело до конца, а затем оставили меня лежать на месте, потеряв ко мне интерес; мой приговор гласил, что, когда я получу пятьдесят ударов, меня освободят.
Экзекуция происходила в одном из дворов крепости; когда я пришел в себя, была уже ночь, я увидел вокруг множество бездыханных тел, походивших на трупы, но, видимо, как и я несколько минут назад, лежали без сознания. Я отыскал свои вещи, но, за исключением рубашки, не смог надеть их на окровавленные плечи. Я набросил их на руку и попытался разобраться в обстановке. В ста шагах от меня горел огонь; я подумал, что это свеча офицера, охранявшего дверь, и направился к ней.
Офицер-охранник стоял у порога дверцы в воротах.
"Ваше имя?" — спросил он меня.
Я сказал ему свое имя.
Он проверил по списку.
"Держите, — сказал он, — вот ваш путевой лист".
Я бросил взгляд на документ. На нем значилось: "Годен для пересечения границы".
"И я не смогу вернуться в Данциг?" — спросил я.
"Только под страхом смертной казни".
Я подумал о своей матери, не только ставшей вдовой, но и потерявшей сына, вздохнул, вверил ее судьбу Богу и отправился в путь.
У меня не было денег, но, к счастью, в потайном отделении бумажника я сохранил записку, которую Костюшко дал мне при расставании, ту самую, что я вам показывал.
Мой путь пролегал через Кюстрин, Франкфурт, Лейпциг. Подобно тому, как моряки видят Полярную звезду и ориентируются по ней, я видел на горизонте Францию, этот светоч свободы, и направлялся к ней. Полтора месяца голода, усталости, лишений и унижений — все это было позабыто, когда позавчера я добрался до святой земли независимости; все было позабыто, кроме возмездия.
Я бросился на колени и благодарил Бога за то, что чувствовал себя не менее сильным, чем злодеи, чьей жертвой я стал. В каждом из ваших солдат я видел братьев, идущих не на завоевание мира, а на освобождение угнетенных народов; когда проносили одно из знамен, я устремился к офицеру с просьбой разрешить мне поцеловать этот священный стяг, символ братства, но офицер заколебался.
"Ах! — сказал я ему, — я поляк-изгнанник и проделал триста льё, чтобы присоединиться к вам. Этот флаг — также и мой флаг; я имею право прижать его к своему сердцу и прикоснуться к нему губами".
Я взял флаг почти что силой и поцеловал его со словами:
"Оставайся всегда чистым, сияющим и овеянным славой, знамя победителей, взявших Бастилию, знамя Вальми, Жемапа и Бершайма!"
О генерал, на миг я позабыл об усталости и своих плечах, израненных гнусной палкой, о брате, погибшем на презренной виселице, о расстрелянном отце!.. Я позабыл обо всем, даже о мести!
И вот сегодня я стою перед вами; я сведущ во всех науках, говорю на пяти языках так же, как на французском, и могу поочередно сойти за немца, англичанина, русского или француза. Я могу проникать в любом обличье в города, крепости и штабы и могу докладывать вам обо всем, ибо знаю, как снять план; нет такой преграды, что остановила бы меня: будучи ребенком, я десятки раз переправлялся через Вислу вплавь; вообще-то я уже не человек, а орудие: меня зовут уже не Стефан Мойнжский, мое имя — Возмездие!
— Так ты хочешь стать шпионом?
— Вы называете шпионом бесстрашного человека, который благодаря своему уму может причинить врагу наибольший вред?
— Да.
— Значит, я хочу быть шпионом.
— Знаешь ли ты, что рискуешь: если тебя схватят, то расстреляют.
— Как моего отца.
— Или повесят.
— Как моего брата.
— Наименьшая беда, что может с тобой случиться, — тебя поколотят палками; об этом ты тоже знаешь.
Быстрым движением Стефан расстегнул свой кафтан, поднял рубашку и показал свою спину, исполосованную синеватыми шрамами.
— Как это со мной уже было, — со смехом сказал он.
— Помни, что я предлагаю тебе службу лейтенантом в армии или офицером-переводчиком при мне!
— А вы, гражданин генерал, помните, что, оказавшись недостойным, я покину это место. Осудив меня, враги поставили меня на колени. Ну что ж, не нанести ли мне им удар снизу?
— Хорошо! Теперь скажи, что ты хочешь?
— Денег, чтобы купить себе другую одежду, и ваших приказаний.
Протянув руку, Пишегрю взял со стула пачку ассигнатов и ножницы.
Это была ежемесячная сумма, которую он получал на свои расходы в военное время.
Середина месяца еще не наступила, а пачка была уже порядком израсходована.
Он отрезал от нее сумму, рассчитанную на три дня, то есть четыреста пятьдесят франков, и отдал деньги шпиону.
— Купи себе на это одежду, — сказал он.
— Это слишком много, — отвечал поляк, — ведь мне нужна крестьянская одежда.
— Быть может, не сегодня-завтра тебе придется надеть другой маскарадный костюм.
— Хорошо! Теперь приказывайте!
— Слушай меня внимательно, — сказал Пишегрю, положив ему руку на плечо.
Юноша слушал Пишегрю, не сводя с него глаз, как будто ему было недостаточно слышать его слова, а требовалось также их видеть.
— Меня известили о том, что Мозельская армия под командованием Гоша вскоре присоединится к моей армии. Когда это произойдет, мы пойдем в наступление на Вёрт, Фрошвейлер и Рейсгоффен. Итак, мне нужны сведения о численности людей и орудий, обороняющих эти крепости, а также о наилучших позициях для атаки на них; тебе поможет ненависть, которую наши крестьяне и эльзасские буржуа питают к пруссакам.
— Следует ли доставить эти сведения сюда? Будете ли вы ждать их здесь или выступите в поход, чтобы идти навстречу Мозельской армии?
— Вероятно, через три-четыре дня ты услышишь залпы пушек со стороны Маршвиллера, Дауэндорфа или Юберака; там мы с тобой и встретимся.
В это время дверь, ведущая в большую комнату, открылась и показался молодой человек лет двадцати шести-двадцати семи в мундире полковника.
По его белокурым волосам, светлым усам и розовому цвету лица было нетрудно узнать одного из тех многочисленных ирландцев, которые служили во Франции, поскольку мы воевали или собирались воевать в Англии.
— А, это вы, мой дорогой Макдональд, — сказал Пишегрю, приветствуя молодого человека жестом, — я как раз собирался послать за вами; вот один из ваших соотечественников — англичан или шотландцев.
— Ни англичане, ни шотландцы мне не соотечественники, генерал, — отвечал Макдональд, — я ирландец.
— Простите, полковник, — промолвил Пишегрю со смехом, — я не хотел вас обидеть; я хотел сказать, что он говорит только по-английски, и, поскольку я знаю этот язык очень плохо, мне хотелось бы знать, чего он просит.
— Нет ничего проще, — сказал Макдональд.
Он обратился к молодому человеку и задал ему несколько вопросов — тот отвечал сразу и без малейшей запинки.
— Он сказал вам, чего он хочет? — спросил Пишегрю.
— Да, вполне понятно, — ответил Макдональд, — он просит место в обозе или в интендантской службе.
— В таком случае, — сказал Пишегрю поляку, — поскольку это все, что я хотел узнать, приступайте к исполнению своих обязанностей и не забывайте о моих наказах. Не могли бы вы перевести ему слова, которые я только что сказал, мой дорогой Макдональд, вы окажете мне услугу.
Макдональд дословно повторил по-английски то, что сказал генерал; лжеирландец поклонился и вышел.
— Ну, — продолжил Пишегрю, — как, по-вашему, он говорит по-английски?
— Великолепно, — ответил Макдональд, — у него совсем небольшой акцент, и это наводит меня на мысль, что он родился не в Лондоне и не в Дублине, а в провинции. Но только англичанин или ирландец может это заметить.
— Вот и все, что я хотел узнать, — сказал Пишегрю и засмеялся.
И он перешел в большую комнату в сопровождении Макдональда.

XX
ПРОРОЧЕСТВО ОБРЕЧЕННОГО

Когда Шарль прибыл в штаб, большинство офицеров, служивших в ставке Пишегрю, выполняли боевую задачу или были в разведке.
Только на следующий день, когда были отданы распоряжения к предстоящему походу и все вернулись, выполнив свою миссию, штаб оказался за обеденным столом в полном составе.
За этим столом, помимо полковника Макдональда, которого мы уже видели, сидели четыре бригадных генерала: граждане Либер, Бурсье, Мишо и Эрманн, а также два офицера главного штаба граждане Гом и Шометт и двое адъютантов — граждане Думерк и Аббатуччи.
Думерк был капитаном кавалерии; ему было, вероятно, года двадцать два-двадцать три; он родился в окрестностях Тулона; это был один из самых красивых мужчин в армии.
Что касается смелости, то он жил в такое время, когда отвага даже не считалась заслугой.
Кроме того, это был один из тех обаятельных людей, что оживляли тихую, но холодную безмятежность Пишегрю, редко принимавшего участие в разговоре и улыбавшегося, так сказать, только про себя.
Аббатуччи же был корсиканец; поступив пятнадцати лет в военное училище в Меце, он стал лейтенантом артиллерии в 1789 году и капитаном в 1792 году. В этом звании он и стал адъютантом Пишегрю.
Это тоже был красивый молодой человек двадцати трех лет, которого ничто не могло устрашить. Он был строен, ловок и силен, с бронзовым цветом лица, сходным по своему оттенку со старинной монетой, что придавало его классической красоте своеобразие, странным образом не вязавшееся с его живостью, простодушной, экспансивной, почти детской, хотя и лишенной пыла и блеска.
Нет ничего веселее, чем подобные трапезы молодых людей, несмотря на то что стол весьма напоминал столы Лакедемона; горе тем, кто возвращался слишком поздно из-за военной стычки или любовной встречи: их ждали чистые тарелки и пустые бутылки, и им приходилось жевать черствый хлеб при смехе и шутках своих товарищей.
Однако каждую неделю то одно, то другое место за столом оставалось незанятым. Генерал замечал его, когда проходил мимо, хмурил брови и жестом приказывал убрать прибор отсутствующего, погибшего за родину.
Павшего поминали, поднимали бокалы за него и расходились.
В этом беспечном отношении к жизни и быстром забвении умерших было некое неподражаемое величие.
Очень серьезной проблемой, уже несколько дней занимавшей всех этих молодых людей почти столь сильно, как и события, в которых они участвовали, был вопрос об осаде Тулона.
Как все помнят, Тулон был отдан англичанам адмиралом Троговым; мы сожалеем, что не смогли отыскать его имя ни в одном из словарей: имена предателей все же следует сохранять в назидание потомкам.
Господин Тьер, безусловно, из чувства патриотизма называл его русским.
Увы! Он был бретонцем.
Первоначальные известия не были утешительными, и молодые люди, особенно офицеры артиллерии, от души посмеялись над планом генерала Карго; суть его заключалась в следующих трех строчках: "Командир артиллерии будет бомбардировать Тулон в течение трех дней, после чего я поведу наступление на город и возьму его".
Затем поступило известие, что Карго был заменен генералом Дюгомье, внушавшим несколько больше доверия; однако прошло только два года с тех пор, как он приехал с Мартиники и всего лишь полтора года с тех пор, как его назначили генералом, и он был еще почти неизвестен.
Наконец, последняя новость гласила, что осада началась в соответствии со всеми правилами военной науки, и артиллерия под командованием доблестного офицера наносила врагу большой урон; поэтому каждый день все с нетерпением ждали прибытия "Монитёра".
Газету доставили к концу обеда. Генерал взял ее у дневального и бросил через стол Шарлю.
— Держи, гражданин секретарь, — сказал он, — это входит в твои обязанности: поищи, нет ли там чего-нибудь о Тулоне.
Покраснев до ушей, Шарль перелистал "Монитёр" и задержался на письме генерала Дюгомье, отправленном из главной квартиры в Ольюле десятого фримера II года:
"Гражданин министр, сегодня был жаркий, но счастливый день; в течение двух дней главная батарея обстреливала Мальбуке, вызывая сильное беспокойство в этом пункте и его окрестностях. Сегодня утром, в пять часов, неприятель предпринял активное наступление, в результате которого он поначалу овладел всеми нашими передовыми постами по левую сторону от этой батареи. При первом же обстреле мы быстро переместились на левый фланг.
Я увидел, что почти все наши силы обратились в бегство. Поскольку генерал Гарнье жаловался, что войска его покинули, я приказал ему собрать их и отправиться на штурм нашей батареи, взятой врагом. Я принял командование третьим изерским батальоном, чтобы направиться к той же батарее другой дорогой. Нам улыбнулась удача: вскоре этот пункт был взят; далеко отброшенный противник отступил во всех направлениях, оставив на поле боя большое количество убитых и раненых. Благодаря этой операции вражеская армия потеряла более тысячи двухсот человек как убитыми и ранеными, так и пленными, среди которых несколько офицеров высокого ранга и, наконец, главнокомандующий О’Хара, раненный выстрелом в правую руку.
В этом бою, как видно, пострадали два генерала, ибо и я получил две сильные контузии: в правую руку и в плечо, но они неопасны. Быстро отбросив неприятеля на его прежние позиции, наши республиканцы, в порыве безрассудной смелости, пошли в наступление на Мальбуке под поистине чудовищным огнем противника, защищавшего этот форт. Они овладели палатками одного из лагерей, и противнику, столкнувшемуся с бесстрашием, пришлось спешно эвакуироваться. Эта операция, ставшая подлинным триумфом республиканской армии, сулит превосходный исход нашим последующим боевым действиям, ибо чего еще нам ждать от заранее подготовленной, точно рассчитанной атаки, если мы так хорошо действуем без подготовки?
Мне не хватит слов, чтобы в полной мере воздать должное мужеству наших братьев по оружию, сражавшихся вместе с нами; из тех, кто наиболее отличился и больше всех помог мне собрать войска и продвинуться вперед, следует назвать командующего артиллерией гражданина Буона-Парте и генерал-адъютантов граждан Арена и Червони.
Дюгомье, главнокомандующий".
— Буона-Парте! — воскликнул Пишегрю, — это должно быть, тот самый молодой корсиканец, чьим репетитором я был; он проявлял недюжинные способности к математике.
— В самом деле, — сказал Аббатуччи, — в Аяччо живет семейство Буонапарте, глава которого Карло де Буонапарте был адъютантом Паоли; видимо, эти Буонапарте даже состоят с нами в довольно близком родстве.
— Еще бы! На Корсике вы все сплошная родня! — промолвил Думерк.
— Если это мой Буонапарте, — продолжал Пишегрю, — то это, должно быть, молодой человек ростом от силы в пять футов и один-два дюйма, с гладкими волосами, прилизанными на висках, не говоривший ни слова по-французски, когда приехал в Бриен; он немного мизантроп и отшельник, большой противник присоединения Корсики к Франции и большой поклонник Паоли; за два-три года он выучился у отца Патро… Послушай-ка, Шарль, у того самого, что был покровителем твоего приятеля Евлогия Шнейдера!.. Он выучился всему, что отец Патро знал и, следовательно, чему тот мог научить.
— Только, — продолжал Аббатуччи, — его имя пишется не так, как пишут в "Монитёре", разрывая его посередине; оно пишется просто "Буонапарте".
Все были поглощены разговором, когда послышался страшный шум, и они увидели, как люди побежали в сторону Страсбурской улицы.
Неприятель был так близко, что в любой момент можно было ждать внезапного нападения. Прежде всего каждый бросился к своей сабле. Думерк, сидевший ближе других к окну, не только схватил свою саблю, но бросился на улицу, выпрыгнув в окно, и помчался к возвышенности, с которой можно было наблюдать, что происходило на всей улице; но, добежав туда, он передернул плечами и покачал головой в знак разочарования и вернулся к своим спутникам медленным шагом, с понурой головой.
— В чем дело? — спросил Пишегрю.
— Ни в чем, мой генерал, просто несчастного Айземберга с его штабом ведут на гильотину.
— Почему же, — сказал Пишегрю, — они не идут прямо в крепость? До сих пор нас избавляли от этого зрелища!
— Верно, генерал, но они решили нанести удар, который дошел бы до самого сердца армии. Казнь генерала и его штаба послужит столь хорошим уроком для другого генерала и другого штаба, что они сочли уместным удостоить вас, а также нас этого поучительного спектакля.
— Однако, — робко промолвил Шарль, — я слышу не крики, а взрывы смеха.
Мимо проходил солдат, направлявшийся со стороны процессии: генерал знал его как своего земляка из селения Арбуа. Это был егерь восьмого полка, по имени Фалу.
Генерал окликнул его.
Егерь остановился, оглядываясь по сторонам, повернулся к генералу и поднес руку к своей шапке.
— Подойди сюда, — приказал генерал.
Егерь приблизился.
— Что их так рассмешило? — спросил Пишегрю. — Разве чернь поносит осужденных?
— Совсем наоборот, мой генерал, их жалеют.
— В таком случае, что означает этот громкий смех?
— Они сами виноваты, мой генерал; он рассмешит и столб, а то как же!
— Кто он?
— Хирург Фижак, которому скоро отрубят голову; он рассказывает им с повозки столько баек, что даже осужденные умирают со смеху.
Генерал и его сотрапезники переглянулись.
— И все же мне кажется, что время для веселья выбрано довольно неудачно, — заметил Пишегрю.
— Ну, вероятно, он и в смерти нашел что-то смешное.
В тот же миг перед ними предстал передовой отряд мрачной процессии, веселившийся от души, но его смех звучал не оскорбительно и грубо, а естественно и даже вызывал сочувствие.
Почти сразу же они увидели гигантскую повозку: она везла на смерть двадцать два человека, связанных по двое.
Пишегрю сделал шаг назад, но неожиданно Айземберг громко окликнул его по имени.
Пишегрю застыл на месте.
Фижак замолчал, видя, что Айземберг собирается что-то сказать; смех сопровождающих его людей тоже затих. Айземберг заставил других подвинуться, увлекая за собой человека, к которому он был привязан, и вскричал с высоты повозки:
— Пишегрю! Стой и слушай меня.
Те молодые люди, что были в шляпах или фуражках, обнажили головы; Фалу прижался к окну, застыв с поднятой к шапке рукой.
— Пишегрю! — промолвил несчастный генерал, — я иду на смерть, с радостью оставляя тебя на вершине славы, куда вознесло тебя твое мужество; я знаю, что твое сердце воздает должное моей верности, покинутой военной фортуной, и что в глубине души ты сочувствуешь моей беде. Расставаясь с тобой, я хотел бы предсказать тебе более счастливый конец по сравнению с моим, но берегись этой надежды. Ушар и Кюстин уже мертвы, вскоре умру я, умрет Богарне, и ты умрешь, подобно нам. Народ, которому ты отдал свою руку, не скупится проливать кровь своих защитников, и, если тебя минует меч иноземца, будь уверен: ты не избежишь меча палачей. Прощай, Пишегрю! Да хранит тебя Небо от зависти тиранов и от лживого правосудия убийц; прощай, друг! Эй вы, вперед!
Пишегрю помахал ему рукой, закрыл окно и вернулся в комнату, скрестив руки и опустив голову, как будто слова Айземберга легли тяжестью на его чело.
Затем, резко подняв голову, он обратился к молодым людям, стоявшим неподвижно и молча смотревшим на него.
— Кто из вас знает греческий? — спросил он. — Я подарю свою самую красивую трубку работы Куммера тому, кто назовет мне греческого автора, что рассказывает о пророчествах людей перед смертью.
— Я немного знаю греческий, генерал, — сказал Шарль, — но я совсем не курю.
— Ну, в таком случае, будь покоен: я дам тебе другую вещь, которая придется тебе по нраву больше, чем трубка.
— Итак, генерал, это Аристофан, — ответил Шарль, — он говорит об этом в одном месте, которое, по-моему, переводится так: "Умирающие, убеленные сединой, вещают, словно сивиллы".
— Браво! — воскликнул Пишегрю и потрепал его по щеке, — завтра или позже ты получишь то, что я обещал.
Затем, повернувшись к своим адъютантам и ординарцам, он сказал:
— Пойдемте, ребята, я устал смотреть на все эти бойни; через два часа мы покинем Ауэнхайм; мы постараемся расставить наши передовые посты до самого Дрюзенема; везде смерть не страшна, а на поле боя — это просто удовольствие. Давайте же сражаться!
В тот же миг Пишегрю принесли правительственную депешу.
Это был приказ соединиться с Мозельской армией и подчиниться Гошу, командовавшему этой армией.
Сразу же после этого обеим армиям надлежало не давать врагу передышки до тех пор, пока они вновь не овладеют виссамбурскими линиями.
С приказом нельзя было спорить. Пишегрю положил депешу в карман и, помня, что шпион Стефан ждет его в кабинете, чтобы получить последние указания, прошел туда, сказав на прощание:
— Граждане, будьте готовы выступить в поход по первому звуку трубы и по первому удару барабана.

XXI
НАКАНУНЕ СРАЖЕНИЯ

Пишегрю предложил отвоевать позиции, что были отданы его предшественником в сражении при Агно, последовавшим за взятием виссамбурских линий. Именно тогда генерал Карль был вынужден перевести свой штаб за реку, между Суффелем и Шильтигемом, то есть к воротам Страсбура.
Там же Пишегрю, получивший назначение главным образом благодаря своему простому происхождению, вновь возглавил армию и в результате нескольких удачных операций продвинулся вместе со своим штабом к Ауэнхайму.
Благодаря такому же происхождению Гош был назначен главнокомандующим Мозельской армией; ему было предписано согласовывать свои действия с Пишегрю.
Первый более или менее значительный бой, который он дал, произошел в Бершайме; именно там, во время одной из атак, был взят в плен граф де Сент-Эрмин (под ним была убита лошадь). Ставка принца де Конде размещалась в Бершайме, и Пишегрю, решив прощупать вражеские колонны, в то же время уклоняясь от главного сражения, приказал атаковать эту позицию.
Сначала его войска были отброшены, но на следующий день он возобновил наступление, выставив против принца де Конде отряд егерей, разделенный на небольшие группы. Эти пехотинцы, долгое время внушавшие эмигрантам беспокойство, внезапно собрались по условному сигналу, построились колонной, атаковали селение Бершайм и захватили его, но на этом сражения между французами не закончились. Принц де Конде находился позади селения вместе с батальонами дворян, из которых состояла пехота его корпуса; он немедленно встает во главе своего войска, ведет наступление на республиканцев, обосновавшихся в Бершайме, и овладевает селением. Тогда Пишегрю посылает свою конницу для поддержки пехоты; принц приказывает своей кавалерии перейти в атаку; оба корпуса сталкиваются с неистовой силой, присущей ненависти, но преимущество остается на стороне кавалерии эмигрантов, экипированной лучше, чем наша конница; республиканцы отступают, потеряв семь пушек и девятьсот человек убитыми.
Эмигранты же потеряли триста кавалеристов и девятьсот пехотинцев. Сын принца де Конде герцог де Бурбон был задет пулей, когда наступал на Бершайм во главе кавалерии, и почти все его адъютанты были убиты или тяжело ранены; однако Пишегрю отнюдь не считает себя побежденным; через день он приказывает атаковать войска генерала Клено, занимающие населенные пункты в окрестностях Бершайма. Неприятель отступает при первом же ударе, но принц де Конде посылает подкрепление из эмигрантской кавалерии и пехоты.
Бой вспыхивает с новой силой и продолжается некоторое время без перевеса на той или другой стороне; наконец республиканские войска одерживают победу; неприятель отступает и укрывается за Агно, и корпус французских эмигрантов остается без прикрытия; войска принца де Конде, посчитавшего неразумным занимать прежние позиции, отступают в порядке, и вслед за ними республиканцы входят в Бершайм.
Известие о победе приходит чуть раньше известия о поражении; но первая новость вскоре заставляет забыть о второй. Пишегрю переводит дух: железный пояс, державший Страсбур в тисках, немного ослаб.
На сей раз, как сказал Пишегрю, он выступил в поход скорее для того, чтобы удалиться от Ауэнхайма, нежели для того, чтобы произвести некий стратегический маневр. Однако, поскольку со дня на день придется отвоевывать Агно, находившееся во власти австрийцев, попутно будет вестись наступление на селение Дауэндорф.
Между Ауэнхаймом и Дауэндорфом простирается лес, расположенный в виде подковы; в восемь часов вечера, в темную, но прекрасную зимнюю пору Пишегрю отдал приказ к выступлению; Шарль, который не был отменным наездником, сел на лошадь; генерал по-отечески поместил его посреди офицеров своего штаба и поручил им приглядывать за ним; они выехали бесшумно, ибо следовало застигнуть врага врасплох.
В авангарде войска шел эндрский батальон.
Вечером Пишегрю приказал осмотреть лес, и ему доложили, что он не охраняется.
В два часа ночи они зашли в чащу "подковы", куда вклинивалась равнина. Полоса леса шириной около льё отделяла республиканцев от селения Дауэндорф.
Пишегрю приказал сделать привал и разбить лагерь.
Нельзя было в такую ночь оставлять людей без огня; несмотря на то что их могли обнаружить, Пишегрю разрешил солдатам развести костры, и все собрались вокруг них. Впрочем, предстояло провести таким образом всего лишь четыре часа.
На протяжении всего пути он следил за Шарлем, которому дали лошадь трубача: ее накрытое бараньей шкурой седло с приподнятыми задней лукой и кобурой служило надежной опорой даже для неумелого наездника; однако генерал с радостью увидел, что его юный секретарь забрался в седло без боязни и правит лошадью довольно свободно. Когда они добрались до места стоянки, он самолично показал ему, как расседлывать лошадь, как привязывать ее и как сделать из седла подушку.
Теплый широкий плащ, который заботливый генерал приказал положить среди вещей, послужил мальчику и матрацем и одеялом.
Шарль, по-прежнему, хотя и жил в чуждое религии время, верил в Бога; он прочел про себя молитву и уснул тем же безмятежным сном юности, как спал в своей комнате в Безансоне.
Передовые пикеты, выставленные в лесу, и часовые, размещенные по их флангам и сменявшиеся каждые полчаса, охраняли безопасность небольшого войска.
Около четырех часов утра их разбудил выстрел одного из часовых; в одно мгновение все были на ногах.
Пишегрю посмотрел на Шарля; тот бросился к своей лошади, достал из седельной кобуры пистолеты и отважно встал справа от генерала, держа по пистолету в каждой руке.
Генерал послал человек двадцать в ту сторону, откуда прогремел выстрел; часовой не появлялся: вероятно, его убили.
Однако, приближаясь бегом к этому месту, они услышали крики часового, звавшего их на помощь, ускорили бег и увидели не людей, а зверей, разбегавшихся при их появлении.
Часового атаковала стая из пяти-шести голодных волков, которые сначала покружились вокруг, напугав его, а затем, увидев, что он остается неподвижным, еще более осмелели. Солдат прислонился к дереву, чтобы на него не напали сзади, и некоторое время молча отбивался от волков штыком, но, когда один из них ухватился за штык зубами, выстрелил в него и пробил ему голову.
Напуганные выстрелом, голодные волки сначала отбежали в сторону, но затем вернулись, то ли для того чтобы съесть своего собрата, то ли чтобы снова напасть на часового. Произошло это так быстро, что солдат не успел перезарядить ружье. Он отбивался из последних сил и уже получил два-три укуса, когда товарищи пришли ему на помощь и обратили в бегство нежданных новых врагов.
Младший лейтенант, возглавлявший отряд, оставил сторожевое охранение из четырех человек вместо часового, и вернулся в лагерь с трофеями в виде двух волков: один был сражен пулей, а другой убит штыком; их шкуры с великолепным мехом, спасавшим их от сильного мороза, предназначались в качестве напольных ковров для генерала.
Солдата отвели к Пишегрю, и тот встретил его с суровым видом, решив, что выстрел был произведен им по оплошности, но его чело омрачилось еще сильнее, когда он узнал, что солдат стрелял, защищаясь от волков.
— Видишь ли, — сказал он солдату, — мне следовало бы тебя расстрелять за то, что ты открыл огонь не по врагу.
— Что же мне оставалось делать, мой генерал? — спросил бедняга так простодушно, что генерал не смог удержаться от улыбки.
— Тебе следовало ждать, пока волки сожрут тебя до последнего кусочка, а не стрелять, что могло бы привлечь внимание неприятеля; во всяком случае твой выстрел переполошил все наше войско.
— Я так и думал, мой генерал, но вы видите, что они первые начали, мерзавцы! (И он показал свои окровавленную щеку и руку.) Но я сказал себе: "Фаро — так меня зовут, генерал, — тебя поставили здесь, опасаясь, как бы не прошел враг, и рассчитывали, что ты помешаешь ему пройти".
— Ну и что? — спросил Пишегрю.
— Ну так вот, мой генерал: если бы меня съели, ничто не помешало бы врагу пройти; именно поэтому я решил стрелять, а мысль о спасении своей жизни пришла ко мне лишь после этого, честное слово.
— Несчастный, твой выстрел мог быть услышан передовыми постами неприятеля!
— Не беспокойтесь на этот счет, мой генерал: они, должно быть, приняли его за выстрел браконьера!
— Ты парижанин?
— Да, но я служу в первом батальоне департамента Эндр и вступил в него добровольно, когда он проходил через Париж.
— Ну, Фаро, я хочу посоветовать тебе только одно: предстать передо мной в нашивках капрала, чтобы я позабыл о проступке, который ты совершил.
— А что для этого надо сделать, мой генерал?
— Тебе надо доставить своему капитану завтра или, точнее, сегодня двух пленных пруссаков.
— Солдат или офицеров, мой генерал?
— Лучше офицеров, но мы обойдемся и двумя солдатами.
— Постараемся, мой генерал.
— У кого есть водка? — спросил Пишегрю.
— У меня, — сказал Думерк.
— Ладно, дай глоток этому трусу, который обещает привести завтра двух пленных.
— А если я приведу только одного, мой генерал?
— Ты станешь капралом лишь наполовину и будешь носить нашивку только на одном плече.
— Нет, от этого можно стать косым! Завтра вечером, мой генерал, я приведу двоих, в противном случае вы можете сказать: "Фаро погиб!" За ваше здоровье, мой генерал!
— Генерал, — сказал Шарль Пишегрю, — именно с помощью вот таких слов Цезарь заставил своих галлов обойти вокруг света!

XXII
СРАЖЕНИЕ

Войско пробудилось и хотело идти вперед; было около пяти часов утра; генерал отдал приказ выступать, пообещав солдатам, что они позавтракают в Дауэндорфе и каждый получит двойную порцию водки.
Разведчики, высланные вперед, попутно сняли часовых; затем войско вышло из леса, построившись в три колонны, первая из которых овладела по дороге Кальтенхаузеном, в то время как две другие, обойдя селение справа и слева в сопровождении своей легкой артиллерии, рассредоточились по равнине и пошли прямо на Дауэндорф.
Неприятель был застигнут в Кальтенхаузене врасплох, и поэтому его крайний передовой пикет почти не оказал сопротивления; однако несколько выстрелов разбудили тех, что были в Дауэндорфе, и республиканцы еще издали увидели, как они выскочили и выстроились в боевом порядке.
Неподалеку от селения, в половине расстояния пушечного выстрела, возвышался холм; генерал пустил свою лошадь вскачь и в сопровождении своего штаба поднялся на вершину этого холма, откуда мог охватить одним взглядом сражение во всех его подробностях.
Перед этим он приказал полковнику Макдональду взять на себя командование первым батальоном департамента Эндр, находившимся во главе колонны, и вытеснить противника из Дауэндорфа.
Он оставил возле себя восьмой егерский полк, чтобы в случае надобности бросить его на противника, а затем приказал установить ниже по склону батарею из шести восьмифунтовых орудий.
Эндрский батальон, за которым следовала остальная часть войска, сохранявшая дистанцию в стратегических целях, пошел в наступление на противника. Перед деревней были воздвигнуты укрепления. Когда республиканцам оставалось до них не более двухсот шагов, артиллеристы по знаку Пишегрю осыпали передовые оборонительные сооружения противника градом картечи. Пруссаки открыли в ответ непрерывный огонь, который сразил наповал пятьдесят человек, но храбрый батальон, образовавший ударную колонну, перешел на беглый шаг и после сигнала барабанов атаковал противника в штыки.
Неприятель, уже напуганный градом картечи, который обрушил на него генерал, покинул внешние укрепления, и наши солдаты почти вперемешку с пруссаками вошли в селение. Но одновременно с разных концов того же селения появились две значительные войсковые части: кавалерия и пехота эмигрантов: первая — под командованием принца де Конде, вторая — во главе с герцогом де Бурбоном. Две эти части грозили обойти с флангов небольшой армейский корпус, выстроенный в боевом порядке позади эндрского батальона и уже частично устремившийся вслед за ним.
Пишегрю немедленно послал одного из своих адъютантов капитана Гома к генералу Мишо, командовавшему центральной частью войск, с приказом образовать каре и встретить атаку конницы принца де Конде в штыки.
Затем, подозвав Аббатуччи, он приказал ему встать во главе второго егерского полка и нанести решающий удар эмигрантской пехоте, после того как он сочтет, что артиллерийский обстрел уже в должной мере нарушил ее строй.
Стойко держась возле генерала, Шарль наблюдал с высоты холма, как Пишегрю и принц де Конде, то есть Республика и контрреволюция, разыгрывали внизу страшную шахматную партию, именуемую войной.
Он видел, как капитан Гом, скача во весь опор, пересек открытое пространство, простиравшееся слева от холма, где находился Пишегрю, чтобы доставить приказ главнокомандующего генерал-адъютанту Мишо, только сейчас заметившему, что его левому флангу угрожают войска принца де Конде, и приготовившемуся самолично отдать такой же приказ, который вез ему капитан Гом.
С другой стороны, то есть справа от холма, он увидел, как капитан Аббатуччи, вставший во главе восьмого егерского полка, спускается рысью по крутому склону, в то время как три артиллерийские орудия поочередно обстреливают ряды пехоты, собиравшейся пойти на нас в атаку.
На миг эмигрантская пехота дрогнула, и Аббатуччи воспользовался этим. Он приказал обнажить сабли, и тут же шестьсот клинков засверкали в первых лучах восходящего солнца.
Герцог де Бурбон приказал своим людям построиться в каре, но суматоха была слишком велика, а может, приказ был дан слишком поздно. Атакующие налетели как вихрь, и неожиданно конница и пехота смешались: завязался рукопашный бой. В это время с другой стороны генерал-адъютант Мишо, напротив, приказал стрелять, когда эмигрантская кавалерия оказалась не более чем в двадцати пяти шагах. Невозможно описать эффект, произведенный этим залпом в упор: более ста всадников и столько же лошадей упало, а некоторых из них, сраженных на полном скаку, кони домчали до первого ряда каре.
Принц перестроил кавалерию так, что она оказалась вне пределов досягаемости выстрелов.
В тот же миг показался эндрский батальон, медленно, но явно отступавший. Обстрелянный в деревне из окон всех домов, а также из двух пушек, занявших боевую позицию на площади, он был вынужден отойти назад.
Генерал послал своего четвертого адъютанта Шометта срочно узнать, что произошло, и передать приказ Макдональду остановиться и удержаться на своих позициях.
Шометт пересек поле боя под перекрестным огнем республиканцев и неприятеля и, не доехав ста шагов до укреплений, выполнил поручение главнокомандующего.
Макдональд ответил генералу, что не только не сдвинется с места, но, как только его люди переведут дух, предпримет новую попытку овладеть Дауэндорфом. Он лишь просил произвести поблизости от селения для облегчения этой трудной задачи какой-нибудь отвлекающий маневр.
Шометт вернулся к генералу, который находился так близко от поля боя, что требовалось всего несколько минут, чтобы отвезти его приказ и доставить ему ответ.
— Возьми у Аббатуччи двадцать пять егерей и четырех трубачей, — сказал ему Пишегрю, — обогни с этими людьми селение, выйди на улицу, что находится напротив той, по которой будет наступать Думерк, и прикажи трубачам трубить изо всех сил, пока Макдональд будет атаковать; роялисты решат, что их окружили, и сдадутся.
Шометт снова спустился по склону холма, добрался до Аббатуччи, быстро переговорил с ним, взял двадцать пять человек и послал двадцать шестого к Макдональду с приказом наступать, предупредив его, что следует атаковать неприятеля с тыла.
И тут Макдональд поднял свою саблю, барабаны дали сигнал к атаке, и, невзирая на яростный огонь, его войска ворвались на площадь.
Почти одновременно с другого конца селения послышались сигналы труб Шометта.
Теперь все оказались вовлеченными в бой: принц де Конде возобновил атаку на Мишо с его батальоном, построенным каре; эмигрантская пехота отступала под натиском восьмого егерского полка и Аббатуччи; наконец, Пишегрю бросил половину своего резерва, приблизительно четыреста-пятьсот человек, вслед за батальоном департамента Эндр и держал подле себя еще четыреста-пятьсот человек на случай непредвиденного поворота событий; однако отступавшая пехота эмигрантов направила последний залп не на Аббатуччи и его егерей, а на группу людей, стоявших на холме, среди которых нетрудно было узнать генерала по плюмажу на шляпе и золотым эполетам.
Два человека упали; лошадь генерала, получившая удар в грудь, подскочила. Шарль вскрикнул и откинулся на круп своей лошади.
— Ах, бедное дитя! — вскричал Пишегрю. — Ларрей! Ларрей!
На его крик прибежал молодой хирург лет двадцати шести-двадцати семи. Мальчику не дали упасть с лошади и, поскольку он поднес руку к груди, расстегнули его мундир.
Генерал был крайне удивлен, когда между жилетом и рубашкой мальчика обнаружили шапку.
Шапку встряхнули, из нее выпала пуля.
— Искать дальше бесполезно, — сказал хирург, — рубашка цела, и крови нет. Ребенок слаб и потерял сознание от неожиданного выстрела. Клянусь честью, этот головной убор, от которого не было бы никакого толка, если бы он сидел на своем месте, спас ему жизнь; дайте мальчику глоток водки, и все пройдет.
— Странно, — заметил Пишегрю, — это форменный головной убор егеря из армии Конде.
В тот же миг Шарль, к губам которого поднесли флягу, пришел в себя и первым делом принялся ощупывать свою грудь в поисках шапки. Он открыл было рот, чтобы спросить о ней, но заметил ее в руках генерала.
— Ах, генерал, — воскликнул он, — простите меня!
— Черт возьми! Ты прав, ибо очень нас напугал.
— О! Не за это, — сказал Шарль с улыбкой и кивнул в сторону генерала, в чьих руках была шапка.
— В самом деле, — сказал Пишегрю, — вы должны это объяснить.
Шарль подошел к генералу и тихо промолвил:
— Это шапка графа де Сент-Эрмин, молодого эмигранта, расстрелянного на моих глазах; перед смертью он вручил ее мне с просьбой передать его родным.
— Однако, — сказал Пишегрю, ощупывая шапку, — здесь зашито письмо.
— Да, генерал, его брату; несчастный граф опасался, что, если он доверит письмо постороннему, родные его не получат.
— И напротив, доверив его земляку из Франш-Конте, он мог быть спокоен, не так ли?
— Разве я поступил неправильно, мой генерал?
— Человек всегда прав, когда исполняет желание умирающего, тем более если это достойное желание. Скажу больше: это священный долг, и его следует исполнить как можно скорее.
— Но ведь я еще не возвращаюсь в Безансон.
— Хорошенько подумав, я, возможно, найду способ отправить тебя туда.
— Вы ведь отправите меня в Безансон не из-за того, что недовольны мной, не так ли, генерал? — спросил мальчик со слезами на глазах.
— Нет, но я дам тебе какое-нибудь поручение, чтобы наши земляки убедились, что еще один уроженец Юры служит Республике. Теперь обними меня и давай посмотрим, что там происходит.
Несколько мгновений спустя Шарль позабыл о случившемся с ним происшествии и, устремив взор на поле боя и селение, тяжело дышал от волнения, вызванного удивившим его зрелищем; он дотронулся до руки генерала и показал ему на людей, которые бежали по крышам, прыгали из окон и пролезали через ограду садов, чтобы добраться до равнины.
— Прекрасно! — сказал Пишегрю. — Селение в наших руках, и день прожит не напрасно.
Затем он сказал Либеру, единственному из офицеров штаба, который еще находился рядом с ним:
— Встань во главе резерва и помешай этим людям объединиться.
Либер встал во главе пехоты, в которой оставалось четыреста-пятьсот человек, и бегом повел ее вниз, к селению.
— Что касается нас, — продолжал Пишегрю со своим обычным спокойствием, — пойдем посмотрим, что творится в селении.
И он поскакал крупной рысью по дороге, ведущей в Дауэндорф, в сопровождении лишь двадцати пяти — тридцати кавалеристов, оставшихся от арьергарда восьмого егерского полка, генерала Бурсье и Шарля.
Шарль окинул поле прощальным взглядом: неприятель бежал во все стороны.
Впервые он увидел бой, и сейчас ему осталось лишь рассмотреть поле битвы.
Он видел поэтическую сторону сражения — движение, огонь и дым, но расстояние скрывало от него подробности.
Ему предстояло увидеть отвратительную сторону сражения — агонию, смерть и неподвижные тела, ему предстояло столкнуться с кровавой реальностью.

XXIII
ПОСЛЕ СРАЖЕНИЯ

На протяжении пятисот-шестисот шагов, которые оставалось проехать маленькому отряду, поле боя было совершенно оголено. Лишь раненые, убитые и умирающие лежали на этом пространстве.
Сражение длилось от силы полтора часа, а полегло более тысячи пятисот человек, друзей и недругов.
Шарль приближался к рубежу смерти с некоторой опаской; наткнувшись на первый труп, его лошадь фыркнула и сделала скачок, от которого мальчик едва не вылетел из седла; лошадь Пишегрю, управляемая более твердой рукой или, возможно, более привычная к подобным препятствиям, перепрыгивала через тела; настал момент, когда лошади Шарля пришлось взять пример с коня Пишегрю и тоже перепрыгивать через трупы.
Однако вскоре наиболее сильное волнение вызывали у Шарля уже не трупы, а умирающие: одни из последних сил пытались отползти в сторону с пути следования лошадей генерала и его свиты, а другие, страшно искалеченные, еле слышно хрипели:
— Братцы, сжальтесь, прикончите меня, прикончите меня!
Наконец, третьи, получившие более легкие ранения, приподнимались и, напрягая последние силы, махали шляпами, приветствуя Пишегрю, и кричали:
— Да здравствует Республика!
— Ты видишь поле боя впервые? — спросил Пишегрю.
— Нет, генерал, — ответил мальчик.
— Где же ты его видел?
— У Тацита: после битвы в Тевтобургском лесу, как его увидели Германик и Цецина.
— Ах да, — сказал Пишегрю, — я припоминаю: перед тем как войти в лес, Германик видит орла девятнадцатого легиона, погибшего вместе с Варом.
— И вы также припоминаете, генерал, этот отрывок, смысл которого я теперь прекрасно понимаю: "Все находившееся с ним войско было взволновано скорбью о родственниках и близких и мыслями о превратностях войн и судьбе человеческой".
— Да, — продолжал Пишегрю, цитируя Тацита: — "Посреди поля белелись скелеты, где одинокие, где наваленные грудами, смотря по тому, бежали ли воины или оказывали сопротивление". О! — вскрикнул он, — я хотел бы вспомнить, как этот текст, который не может передать ни один перевод, звучит на латыни; погоди: "Medio…"
— Я помню, генерал: — промолвил Шарль, — "Medio campi albentia ossa ut fugerant, ut resisterant".
— Браво, Шарль, — сказал Пишегрю, — твой отец, приславший тебя ко мне, поистине преподнес мне подарок!
— Генерал, — спросил Шарль, — разве вы не отдадите приказ оказать помощь несчастным раненым?
— Ты разве не видишь хирургов, которые переходят от одних к другим, получив приказ не делать никакого различия между пруссаками и французами? По крайней мере, за восемнадцать веков цивилизации мы добились того, что пленных уже не убивают на алтарях храмов Тевтата, как во времена Маробода и Арминия.
— А также, — продолжал Шарль, — побежденным генералам не приходится, подобно Вару, наносить самим себе удар infelice dextra.
— Ты находишь, — рассмеявшись, спросил Пишегрю, — что для них намного лучше попасть в руки революционного комитета, как бедный Айземберг, лицо которого так и стоит у меня перед глазами, а слова звучат в ушах?
Переговариваясь таким образом, они въехали в селение. Возможно, оно являло собой еще более ужасное зрелище из-за ограниченности пространства; здесь сражались за каждый дом; прежде чем бежать по крыше и через окна, пруссаки и особенно батальон эмигрантов, остававшиеся в селении, отчаянно защищались; когда патроны кончились, они использовали в качестве оружия все, что было под рукой, и принялись швырять на головы нападавших из окон второго и третьего этажей шкафы, комоды, диваны, стулья и даже мраморные камины; некоторые из этих домов горели, а, поскольку внутри них уже ничего не осталось, разоренные владельцы считали бесполезным тушить пожар и наблюдали, как дома горят.
Пишегрю приказал потушить все очаги огня, а затем направился в мэрию, где обычно останавливался во время похода.
Здесь ему передали донесения.
Войдя во двор мэрии, он первым делом заметил усиленно охраняемый фургон; украшенный голубым гербовым щитом с тремя королевскими лилиями, он был захвачен у дома принца де Конде.
Сочтя, что это важный трофей, его привезли в мэрию, где, как уже было сказано, должен был остановиться генерал.
— Хорошо, — сказал Пишегрю, — фургон будет открыт в присутствии штаба.
Он спешился, поднялся по лестнице и уселся в большом зале совещаний.
Офицеры, принимавшие участие в сражении, подходили один за другим.
Первым пришел капитан Гом; решив принять участие в битве, он вступил в каре, построенное по приказу генерала Мишо, и видел своими глазами, как после трех мощных, но бесполезных атак принц де Конде посредством обходного маневра отступил в сторону Агно, оставив на поле боя примерно двести человек.
Генерал Мишо следил за возвращением своих солдат и размещением их по казармам, а также за тем, чтобы хлеб, выпекавшийся в Дауэндорфе, развезли по окрестным селениям.
Затем появился Шометт; согласно приказу генерала, он взял с собой двадцать пять егерей и четырех трубачей и вступил в селение с другого конца, трубя атаку, как будто под его началом было шестьсот человек. Уловка удалась: пруссаки и небольшой корпус эмигрантов, которые защищали селение, решили, что их атакуют с головы и с тыла, и за этим последовало бегство по крышам и через окна, что и видел Шарль, обративший на это внимание генерала.
Затем явился Аббатуччи с рассеченной щекой и вывихнутым плечом. Пишегрю мог видеть, с каким исключительным мужеством его адъютант со своими егерями остановил противника, но, когда Аббатуччи оказался в гуще пруссаков, где разгорелся рукопашный бой, подробности ускользнули от генерала.
Лошадь его пала: голова ее была пробита пулей. Подмятый лошадью, адъютант вывихнул плечо и был ранен ударом сабли. В какой-то миг ему показалось, что он погиб, однако несколько егерей отбили его у неприятеля. Оставшись без лошади посреди чудовищной схватки, он подвергался неимоверной опасности, но Фалу, тот самый егерь, которого молодые люди расспрашивали об Айземберге за два дня до сражения, привел ему лошадь только что убитого им офицера. В подобных случаях некогда рассыпаться в благодарностях: Аббатуччи вскочил на лошадь, держась одной рукой за седло, а другой протянул егерю свой кошелек. Тот оттолкнул офицера, и, подхваченный потоком сражавшихся, Аббатуччи крикнул ему на прощанье:
— Мы еще увидимся!
Вот почему, придя в мэрию, он приказал повсюду разыскивать Фалу.
Егеря под командованием молодого адъютанта убили почти двести человек и захватили вражеское знамя. Аббатуччи лично вывел из строя восемь-десять человек.
Макдональд ждал, пока адъютант Пишегрю отчитается, прежде чем начать свой доклад.
Именно он, Макдональд, нанес сегодня решающий удар во главе эндрского батальона; преодолев полосу укреплений, невзирая на яростный огонь противника, он вступил в селение. Здесь уже было сказано, как его здесь встретили. Каждый дом пылал, подобно вулкану; град пуль опустошал ряды его солдат, а он продолжал продвигаться вперед; но, когда эти солдаты вышли на главную улицу, два артиллерийских орудия, стоявшие там, обстреляли их с расстояния в пятьсот шагов.
И тут эндрский батальон отступил и вышел за пределы селения.
Сдержав слово, Макдональд дал своим людям отдышаться, а затем снова пошел в атаку; воодушевленный трубачами восьмого егерского полка, которые трубили атаку на другом конце селения, он дошел до главной площади, намереваясь заставить пушки замолчать, но егеря уже захватили их.
С этого момента селение Дауэндорф перешло к нам.
Помимо двух пушек, в наши руки, как уже было сказано, попал фургон, украшенный гербом с королевскими лилиями.
Как мы знаем, генерал предположил, что в нем хранится казна принца де Конде, и приказал открыть фургон только в присутствии штаба.
Последним прибыл Либер; при поддержке егерей Аббатуччи он преследовал неприятеля на протяжении более одного льё и захватил в плен триста человек.
День был удачным: враг потерял тысячу человек убитыми и пятьсот-шестьсот пленными.
Ларрей вправил вывихнутое плечо Аббатуччи.
Штаб был в полном составе; офицеры спустились во двор и послали за слесарем.
В мэрии нашелся слесарь, который явился со своим инструментом.
В мгновение ока верх фургона был снят; одно из его отделений было забито свертками цилиндрической формы. Один из них раскрыли; в упаковке оказалось чистое золото.
В каждом свертке лежало сто гиней (две тысячи пятьсот франков) с изображением короля Георга. Всего было триста десять свертков — семьсот семьдесят пять тысяч франков.
— Клянусь честью, — сказал Пишегрю, — это как нельзя кстати, мы наконец-то выплатим жалованье. Вы здесь, Эстев?
Эстев был кассиром Рейнской армии.
— Вы слышали? Сколько причитается нашим солдатам?
— Около пятисот тысяч; впрочем, я передам вам мои расчеты.
— Возьми пятьсот тысяч франков, гражданин Эстев, — засмеялся Пишегрю, — ибо я чувствую, что один лишь вид золота превращает меня в плохого гражданина, ведь я должен называть тебя не на "вы", на "ты". Раздай жалованье немедленно и устрой себе кабинет на первом этаже, я займу второй этаж.
Гражданину Эстеву отсчитали пятьсот тысяч франков.
— Теперь, — сказал Пишегрю, — нужно раздать двадцать пять тысяч франков в эндрском батальоне, который пострадал больше всех.
— Это примерно по тридцать девять франков на душу, — сказал гражданин Эстев.
— Пятьдесят тысяч франков оставишь на нужды армии.
— А оставшиеся двести тысяч?
— Аббатуччи доставит их в Конвент вместе с захваченным знаменем: пусть весь мир видит, что республиканцы сражаются вовсе не ради золота. Пойдемте наверх, граждане, — продолжал Пишегрю, — и пусть Эстев занимается своим делом!

XXIV
ГРАЖДАНИН ФЕНУЙО, РАЗЪЕЗДНОЙ ТОРГОВЕЦ ШАМПАНСКИМИ ВИНАМИ

Тем временем камердинер Пишегрю (ему хватило ума не менять свое звание камердинера на служащего и свою фамилию Леблан на Леруж), накрыл стол к обеду и уставил его привезенными с собой кушаньями; эта предусмотрительность была отнюдь не лишней в подобных довольно частых случаях, когда сразу после сражения садились за стол.
Усталые, голодные, терзаемые жаждой молодые люди, некоторые из которых даже были ранены, отнюдь не остались безучастными при виде еды: они в ней чрезвычайно нуждались. Когда же они заметили, что среди расставленных на столе бутылок, незатейливый вид которых свидетельствовал об их демократическом происхождении, стояло шесть бутылок с серебряным горлышком — свидетельство их принадлежности к лучшим сортам шампанских вин, — грянули радостные возгласы.
Пишегрю также обратил на это внимание и, повернувшись к своему камердинеру, спросил с военной прямотой:
— Послушай-ка, Леблан, разве сегодня мои или твои именины? Или я вижу на своем столе все эти роскошные вина лишь по случаю одержанной нами победы? Ты разве не знаешь, что достаточно сообщить об этом в Комитет общественного спасения, чтобы мне отрубили голову!
— Гражданин генерал, — ответил камердинер, — дело совсем не в этом, хотя в конечном итоге ваша победа заслуживает того, чтобы ее отметили и в день, когда вы взяли у неприятеля семьсот пятьдесят тысяч франков, вы могли бы потратить франков двадцать на шампанское без ущерба для правительства. Однако пусть ваша совесть будет спокойна, гражданин генерал: шампанское, которое вы сегодня будете пить, ничего не стоит ни вам, ни Республике.
— Я надеюсь, плут ты этакий, — сказал Пишегрю со смехом, — что его не украли у какого-нибудь торговца или не конфисковали в чьем-нибудь погребе?
— Нет, генерал, это дар патриота.
— Дар патриота?
— Да, гражданина Фенуйо.
— Что это еще за гражданин Фенуйо? Не адвокат ли это из Безансона: в Безансоне живет один адвокат по имени Фенуйо, не так ли, Шарль?
— Да, — ответил юноша, — к тому же это большой друг моего отца.
— Ни Безансон, ни адвокат тут ни при чем, — сказал Леблан, также разговаривавший с генералом без обиняков, — речь идет о гражданине Фенуйо, торговом агенте фирмы Фрессине из Шалона; в благодарность за услугу, что вы ему оказали, вырвав его из рук неприятеля, он посылает, или, скорее, вручает, вам через меня эти шесть бутылок вина, чтобы вы выпили их за свое здоровье, а также в честь Республики.
— Значит, он был здесь одновременно с неприятелем, твой гражданин Фенуйо?
— Разумеется, ведь вместе с образцами своего товара он был в плену.
— Вы слышите, генерал? — спросил Аббатуччи.
— Вероятно, он мог бы представить нам полезные сведения, — сказал Думерк.
— А где живет твой гражданин Фенуйо? — спросил Пишегрю у Леблана.
— В гостинице рядом с мэрией.
— Поставь еще один прибор вот здесь, прямо напротив меня, и пойди скажи гражданину Фенуйо, что я прошу его оказать мне честь отобедать со мной. А пока занимайте свои обычные места, господа.
Офицеры расселись как обычно; Пишегрю посадил Шарля по левую руку от себя.
Леблан поставил прибор и пошел исполнять распоряжение генерала.
Через пять минут камердинер вернулся; он пришел к гражданину Фенуйо, когда тот как раз собирался садиться за стол, повязав на шею салфетку; торговец тотчас же принял приглашение, которым удостоил его генерал, и последовал за посланцем Пишегрю. Вскоре после возвращения Леблана в дверь постучали на манер масонов.
Леблан поспешил открыть дверь.
На пороге стоял мужчина лет тридцати — тридцати пяти в штатском костюме того времени, лишенном каких-либо ярких примет, свойственных наряду аристократа или санкюлота; на нем были остроконечная шляпа с широкими полями, жилет с большими лацканами и приспущенным галстуком, коричневый длиннополый сюртук, короткие узкие брюки светлого цвета и сапоги с отворотами. У него были белокурые от природы вьющиеся волосы, темные брови и бакенбарды, уходящие под галстук, необычайно дерзкие глаза, широкий нос и тонкие губы.
Входя в столовую, гость немного замешкался на пороге.
— Да входи же, гражданин Фенуйо! — проговорил, смеясь, Пишегрю, от которого не ускользнуло это мимолетное замешательство.
— Право, генерал, — непринужденно отвечал тот, — дело не стоит выеденного яйца, так что я не решался поверить, что ваше любезное приглашение касается именно меня.
— Как это не стоит? Разве вы не знаете, что с моим ежедневным жалованьем в сто пятьдесят франков ассигнатами мне пришлось бы поститься три дня, если бы я позволил себе устроить подобный пир? Садитесь же напротив меня, гражданин, вот ваше место.
Два офицера, которым предстояло сидеть рядом с коммивояжером, отодвинули свои стулья и указали гостю на его место.
Когда гражданин Фенуйо уселся, генерал бросил взгляд на его белоснежную сорочку и холеные руки.
— Вы говорите, что вас держали в плену, когда мы вошли в Дауэндорф?
— В плену или вроде того, генерал; я не знал, что дорога в Агно захвачена врагом, когда меня остановил отряд пруссаков; они решили вылить содержимое моих пробных экземпляров на дорогу; к счастью, появился какой-то офицер и отвел меня к главнокомандующему; я полагал, что мне угрожает лишь утрата ста пятидесяти бутылок, и уже успокоился, но тут прозвучало слово "шпион", и при звуке его, генерал, как вы понимаете, я насторожился и, отнюдь не желая, чтобы меня расстреляли, потребовал встречи с главой эмигрантов.
— С принцем де Конде?
— Вы же понимаете, я потребовал бы встречи с самим чертом; меня отвели к принцу; я показал ему свои документы и откровенно ответил на его вопросы; отведав моего вина, он понял, что такое вино не может принадлежать бесчестному человеку, и заявил своим союзникам, господам пруссакам, что берет меня в плен как француза.
— Вам тяжело пришлось в тюрьме? — спросил Аббатуччи, в то время как Пишегрю столь подозрительно глядел на своего гостя, будто был готов присоединиться к мнению о нем прусского главнокомандующего.
— Вовсе нет, — ответил гражданин Фенуйо, — мое вино понравилось принцу и его сыну, и эти господа отнеслись ко мне почти столь же доброжелательно, как вы, хотя, признаться, когда вчера пришло известие о взятии Тулона и я, как истинный француз, не смог скрыть своей радости, у принца, с которым я как раз имел честь беседовать, испортилось настроение и он отослал меня.
— А! — вскричал Пишегрю. — Значит, Тулон окончательно отвоеван у англичан?
— Да, генерал.
— Какого же числа был взят Тулон?
— Девятнадцатого.
— Сегодня двадцать первое; это невозможно, черт возьми! У принца де Конде нет телеграфа под рукой.
— Нет, — подтвердил коммивояжер, — но у него есть почтовые голуби, летающие со скоростью шестнадцать льё в час; одним словом, это известие пришло из Страсбург, города голубей, и я видел, как принц де Конде отвязал от крыла птицы небольшую записку с новостью; крошечное послание было написано очень мелким почерком, так что в нем могли содержаться некоторые подробности.
— Известны ли вам эти подробности?
— Девятнадцатого город был сдан; в тот же день в него вошла часть наступавшей армии; в тот же вечер по приказу комиссара Конвента расстреляли двести тринадцать человек.
— Это все? Не говорилось ли там о некоем Буонапарте?
— А как же! Город якобы был взят благодаря ему.
— Снова мой кузен! — рассмеялся Аббатуччи.
— И мой ученик, — прибавил Пишегрю. — Тем лучше, клянусь честью! Республика нуждается в талантливых людях, чтобы противостоять мерзавцам вроде этого Фуше.
— Фуше?
— Разве не Фуше вошел в Лион вслед за французскими войсками и приказал расстрелять двести тринадцать человек в первый же день своего назначения?
— Ах да, в Лионе, но в Тулоне это был гражданин Баррас.
— Что за гражданин Баррас?
— Некий депутат от Вара, который заседает в Конвенте вместе с монтаньярами; он служил в Индии и приобрел там замашки набоба. Так или иначе, видимо, будут расстреляны все жители и уничтожен город.
— Пусть они уничтожают, пусть расстреливают, — сказал Пишегрю, — чем больше они будут уничтожать и расстреливать, тем быстрее прекратят это! О! Признаться, я предпочел бы, чтобы у нас по-прежнему был наш старый добрый Бог, а не Верховное Существо, которое допускает подобные ужасы.
— А что говорят о моем родственнике Буонапарте?
— Говорят, — продолжал гражданин Фенуйо, — что это молодой офицер артиллерии, друг младшего Робеспьера.
— Видите, генерал, — сказал Аббатуччи, — если он в такой милости у якобинцев, то сделает карьеру и будет нашим покровителем.
— Кстати о покровительстве, — сказал гражданин Фенуйо, — правда ли, гражданин генерал, то, что говорил мне герцог де Бурбон, весьма лестно отзываясь о вас?
— Герцог де Бурбон очень любезен! — проговорил Пишегрю со смехом. — Что же он вам говорил?
— Он говорил, что именно его отец принц де Конде присвоил вам первый чин!
— Это правда! — сказал Пишегрю.
— Как? — спросили три-четыре человека одновременно.
— Я был тогда простым солдатом королевской артиллерии; однажды принц, присутствовавший на учениях на безансонском полигоне, приблизился к орудию, которое, как ему показалось, содержали в наилучшем порядке; однако в тот момент, когда канонир банил орудие, оно выстрелило и оторвало ему руку. Принц приписал мне этот несчастный случай, обвинив меня в том, что я плохо заткнул запальное отверстие большим пальцем. Я дал ему договорить, а затем молча показал свою окровавленную руку с искореженным, растерзанным, висевшим на волоске пальцем. Глядите, — продолжал Пишегрю, протягивая руку, — вот след… После этого принц, в самом деле, произвел меня в сержанты.
Юный Шарль, стоявший рядом с генералом, взял его за руку, словно для того, чтобы рассмотреть ее и тотчас же пылко поцеловал рубец.
— Ну же, что ты делаешь? — вскричал Пишегрю, быстро отдергивая руку.
— Я? Ничего, — ответил Шарль, — я восхищаюсь вами!

XXV
ЕГЕРЬ ФАЛУ И КАПРАЛ ФАРО

В эту минуту дверь распахнулась и появился егерь Фалу, которого вели двое его товарищей.
— Простите, капитан, — обратился к Аббатуччи один из двух солдат, которые привели Фалу, — вы ведь сказали, что хотите его видеть, не так ли?
— Безусловно, я сказал, что хочу его видеть!
— Вот как! Это правда? — спросил солдат.
— Надо думать, что так, раз сам капитан об этом говорит.
— Представьте себе, что он не хотел идти; мы привели его силой, вот так!
— Отчего ты не хотел идти? — спросил Аббатуччи.
— Эх, мой капитан, я понимал, что снова мне будут говорить глупости.
— Как это будут говорить глупости?
— Послушайте, — сказал егерь, — я прошу рассудить нас, мой генерал.
— Я слушаю тебя, Фалу.
— Вот как! Вы знаете мое имя, — спросил он и обернулся к своим товарищам. — Эй! Даже генерал знает мое имя!
— Я сказал тебе, что слушаю; ну же! — продолжал генерал.
— Итак, мой генерал, вот в чем дело: мы наступали, не так ли?
- Да.
— Моя лошадь отскакивает, чтобы не наступить на раненого; эти животные очень умны, как вы знаете.
— Да, я это знаю.
— Особенно моя… Я сталкиваюсь лицом к лицу с эмигрантом; ах! с красивым, совсем молодым парнем двадцати двух лет от силы; он наносит мне удар по голове, и я отражаю удар из первой позиции, не так ли?
— Разумеется!
— И отвечаю колющим ударом; ничего другого не остается, не так ли?
— Ничего другого.
— Не нужно быть судьей, чтобы догадаться: он падает, этот "бывший", проглотив более шести дюймов клинка.
— В самом деле, это больше чем следовало.
— Конечно, мой генерал, — оживился Фалу, предвкушая шутку, которую собирался сказать, — чувство меры иногда изменяет нам.
— Я ни в чем не упрекаю тебя, Фалу.
— Стало быть, он падает; я вижу превосходную лошадь, лишившуюся хозяина, и беру ее под уздцы; тут же я вижу капитана, оставшегося без лошади, и говорю себе: "Вот то, что нужно капитану". Я бросаюсь к нему: он отбивается от пяти-шести аристократов, мечется, как черт перед заутреней; убиваю одного, поражаю другого. "Давайте, капитан, — кричу я ему, — садитесь!" Как только его нога попала в стремя, он живо вскочил в седло, и все было кончено, так-то!
— Нет, не все было кончено, ведь ты не можешь подарить мне коня.
— Почему же я не могу подарить вам коня? Неужто вы слишком горды, чтобы принять его от меня?
— Нет, и в подтверждение этого, голубчик, если ты хочешь удостоить меня рукопожатием…
— Это вы мне окажете честь, мой капитан, — сказал Фалу, приближаясь к Аббатуччи.
Офицер и солдат пожали друг другу руки.
— Мы в расчете, — сказал Фалу, — и все же мне следовало бы дать вам сдачи… но нет мелочи, мой капитан.
— Не беда, ты рисковал жизнью ради меня и…
— Рисковал жизнью ради вас? — вскричал Фалу. — А то как же! Я защищал себя, вот и все; хотите поглядеть, как он дрался, этот "бывший"? Глядите!
Фалу достал свою саблю и показал клинок, зазубренный на протяжении двух сантиметров.
— Дрался как черт, уверяю вас! К тому же это не последняя наша встреча; вы вернете мне долг при первом удобном случае, мой капитан, но чтобы я, Фалу, продавал вам коня? Ни за что!
Фалу уже направился к двери, но генерал тоже окликнул его:
— Подойди сюда, храбрец!
Фалу обернулся, вздрогнул от волнения и, подойдя к генералу, отдал ему честь.
— Ты из Франш-Конте? — спросил Пишегрю.
— Отчасти, генерал.
— Из какой части Франш-Конте?
— Из Буссьера.
— У тебя есть родня?
— Старуха-мать, вы это имеете в виду?
— Да… Чем же занимается твоя старая мать?
— Ба! Бедная славная женщина шьет мне рубашки и вяжет чулки.
— На что же она живет?
— На то, что я ей посылаю, но, поскольку Республика обнищала и мне не платят жалованье уже пять месяцев, она, должно быть, бедствует; к счастью, говорят, что скоро с нами рассчитаются благодаря фургону принца де Конде. Принц — молодец! Моя мать будет благословлять его!
— Как! Твоя мать будет благословлять врага Франции?!
— Что она в этом смыслит! Добрый Бог увидит, что она несет чушь.
— Значит, ты отправишь ей свое жалованье?
— О! Я оставлю себе малость, чтобы промочить горло.
— Оставь себе все.
— А как же старуха?
— Я позабочусь о ней.
— Мой генерал, — сказал Фалу, — качая головой, — это непонятно.
— Покажи свою саблю.
Фалу расстегнул портупею и подал свое оружие Пишегрю.
— О, — воскликнул Фалу, — у нее плачевный вид!
— Значит, — промолвил генерал, вынимая саблю из ножен, — она свое отслужила; возьми мою.
С этими словами Пишегрю отстегнул свою саблю и вручил ее Фалу.
— Но, генерал, — сказал егерь, — что же прикажете делать с ней?
— Будешь отражать удары из первой позиции и отвечать колющими ударами.
— Я никогда не посмею пустить ее в ход.
— Значит, у тебя ее отнимут.
— У меня! Едва ли, только через мой труп!
Он поднес рукоятку сабли к губам и поцеловал ее.
— Хорошо; когда почетное оружие, которое я закажу для тебя, прибудет, ты мне ее вернешь.
— Гм! — сказал Фалу, — я предпочел бы также оставить вашу, если вы ею не дорожите, мой генерал.
— Ладно, оставь ее себе, зверь, и брось эти церемонии.
— Друзья! — вскричал Фалу, выбегая из комнаты, — генерал назвал меня зверем! Он подарил мне свою саблю! Да здравствует Республика!
— Ладно, ладно, — послышался чей-то голос в коридоре, — это еще не дает тебе право сбивать с ног друзей, особенно если они явились к генералу в качестве послов.
— Ох! — воскликнул Пишегрю, — что все это значит? Ступай, Шарль, встречай господ послов.
Придя в восторг от того, что ему также дали роль в разыгрывавшемся представлении, Шарль бросился к двери и почти тотчас же вернулся.
— Генерал, — доложил он, — это делегаты эндрского батальона, которые пришли от имени своих товарищей во главе с капралом Фаро.
— Что еще за капрал Фаро?
— Тот, что сражался с волками прошлой ночью.
— Но прошлой ночью он был простым солдатом!
— Ну а теперь, генерал, он стал капралом; правда, у него бумажные нашивки!
— Бумажные нашивки? — воскликнул генерал, нахмурившись.
— Право, я не знаю, — сказал Шарль.
— Пригласи граждан посланцев эндрского батальона.
Двое солдат вошли в комнату вслед за Фаро, у которого были бумажные нашивки на рукавах.
— Что это значит? — спросил Пишегрю.
— Мой генерал, — сказал Фаро, поднося руку к киверу, — это делегаты эндрского батальона.
— А! — сказал Пишегрю, — они явились поблагодарить меня от имени батальона за денежное вознаграждение, которое я приказал им выдать…
— Наоборот, генерал, они пришли, чтобы отказаться от него!
— Отказаться! Почему? — спросил Пишегрю.
— Еще бы, мой генерал! — ответил Фаро, дергая шеей характерным, только ему присущим движением, — они говорят, что сражаются ради славы, ради величия Республики, ради защиты прав человека, вот и все! Насчет того, как они сражались, они говорят, что сделали не больше своих товарищей и, следовательно, не должны иметь больше, чем они. Так, они слышали, — продолжал Фаро, снова дергая шеей (это движение выражало и радостные, и печальные чувства, которые он испытывал), — они слышали, что нужно лишь явиться к гражданину Эстеву, чтобы им выплатили жалованье сполна, — в это они, впрочем, не в силах поверить; если эта невероятная новость не выдумка, генерал, этого им достаточно.
— Значит, — сказал Пишегрю, — они отказываются?
— Да, наотрез, — ответил Фаро.
— А мертвые тоже отказываются? — спросил Пишегрю.
— Кто? — переспросил Фаро.
— Мертвые.
— Мы их не спрашивали, мой генерал.
— Ладно, скажи тем, кто тебя послал, что я не беру назад то, что дал; денежная награда, которую я пожаловал живым, будет отдана отцам и матерям, братьям и сестрам, сыновьям и дочерям убитых; есть ли у вас какие-нибудь возражения?
— Ни малейших, мой генерал.
— Отрадно слышать! Ну, а теперь подойди сюда.
— Я, мой генерал? — спросил Фаро, дергая шеей.
— Да, ты.
— Я здесь, мой генерал.
— Что это за нашивки? — спросил Пишегрю.
— Это мои капральские нашивки, гражданин.
— Почему из бумаги?
— У нас не было шерсти.
— Кто же произвел тебя в капралы?
— Мой капитан.
— Как зовут твоего капитана?
— Рене Савари.
— Я его знаю, это мальчишка лет девятнадцати-двадцати.
— И тем не менее он отчаянный рубака, согласитесь, мой генерал.
— Почему он присвоил тебе чин капрала?
— Вы сами знаете, — сказал Фаро с тем же движением.
— Нет, я не знаю.
— Вы велели мне взять двух пленных.
— Ну и что?
— Я взял в плен двух пруссаков.
— Это правда?
— Лучше прочтите, что написано на моей нашивке.
Он поднял руку, чтобы его нашивка, на которой виднелись две строчки, оказалась на уровне глаз Пишегрю.
Генерал прочел:
"Егерь Фаро из второй роты эндрского батальона взял в плен двух пруссаков, вследствие этого я произвел его в капралы при условии, что главнокомандующий утвердит этот новый чин. Рене Савари".
— Я взял даже трех, — сказал Фаро, подходя ближе к генералу.
— И где же третий?
— Третьим был красивый молодой человек из "бывших", эмигрант; генералу пришлось бы его либо расстрелять — и это огорчило бы его, либо пощадить — и это бы его скомпрометировало.
— Ну так что же?
— Ну и я его отпустил… я отпустил его, так-то!
— Молодец, — сказал Пишегрю, и в его глазах блеснула слеза, — я произвожу тебя в сержанты.

XXVI
ПОСЛАНЕЦ ПРИНЦА

Я надеюсь, что егерь Фалу и сержант Фаро не изгладили из вашей памяти ни гражданина Фенуйо, разъездного торговца винами фирмы Фрессине из Шалона, ни шести бутылок шампанского, которые он преподнес Пишегрю в знак благодарности.
Одну из этих бутылок еще предстояло осушить, когда генерал вновь занял свое место за столом.
Гражданин Фенуйо откупорил ее, точнее, попытался откупорить, но так неловко, что генерал улыбнулся и, взяв бутылку из рук коммивояжера, легко срезал все веревочки и сломал проволоку большим пальцем левой руки, сохранившим свою прежнюю силу.
— Давай, гражданин, — сказал он, — поднимем еще один бокал за успехи республиканской армии.
Коммивояжер поднял свой бокал выше всех.
— Пусть же, — сказал он, — генерал доблестно вершит дело, столь доблестно начатое им!
Все офицеры шумно присоединились к тосту гражданина Фенуйо.
— А теперь, — промолвил Пишегрю, — поскольку я согласен с гражданином, только что произнесшим тост, к которому вы поспешили присоединиться, нам нельзя терять ни секунды. Вчерашнее сражение лишь прелюдия к двум более серьезным битвам, ибо нам придется дать еще два сражения, чтобы отвоевать виссамбурские линии, отданные моим предшественником; послезавтра мы пойдем в атаку на Фрошвейлер, через четыре дня — на линии; через пять дней мы будем в Виссамбуре, а через шесть снимем блокаду Ландау.
Затем он обратился к Макдональду:
— Дорогой полковник, вам известно, что вы мой правый глаз; именно вам я поручаю обойти все посты и указать каждой части позицию, которую он должен занять; вы будете командовать левым крылом, Аббатуччи — правым, я — центром; следите за тем, чтобы солдаты ни в чем не нуждались; мы должны дать им сегодня немного больше, чем требуется, хотя и без излишеств.
Затем он сказал другим офицерам:
— Граждане, всем вам известны полки, вместе с которыми вы привыкли сражаться; вы знаете, на кого можете положиться. Соберите офицеров этих полков и передайте им, что сегодня же я напишу в Комитет общественного спасения, что послезавтра мы будем ночевать во Фрошвейлере и самое позднее через неделю — в Ландау; пусть они подумают о том, что я отвечаю за свое слово головой.
Офицеры встали из-за стола, и каждый собрался, пристегнув саблю и взяв шляпу, идти выполнять приказы главнокомандующего.
— Что до тебя, Шарль, — продолжал Пишегрю, — ступай в комнату, приготовленную нам, и проследи, чтобы, как обычно, положили три матраца; ты увидишь на стуле небольшой пакет, адресованный тебе, и вскроешь его; если то, что в нем лежит, придется тебе по вкусу, ты тотчас же воспользуешься, ибо его содержимое предназначено для тебя; если из-за контузии, что ты получил, почувствуешь боль в груди, пожалуйся мне, а не полковому хирургу.
— Спасибо, генерал, — отвечал Шарль, — но мне достаточно того компресса, который остановил пулю; что касается самой пули, — продолжал юноша, вынимая ее из кармана, — я сохраню ее, чтобы подарить отцу.
— И завернешь ее в свидетельство, что я тебе выпишу; ступай, мой мальчик, ступай.
Шарль вышел; Пишегрю взглянул на гражданина Фенуйо, по-прежнему сидевшего на своем месте, запер обе двери столовой на засов и снова уселся напротив гостя, весьма удивленного поведением генерала.
— Так, — вскричал он, — теперь поговорим с глазу на глаз, гражданин!
— С глазу на глаз, генерал? — переспросил коммивояжер.
— Сыграем в открытую.
— Буду очень рад.
— Ваше имя не Фенуйо, вы отнюдь не родственник адвоката из Безансона, вы не были пленником принца де Конде, вы его агент.
— Это правда, генерал.
— Вы остались здесь по его приказу, чтобы предложить мне перейти на сторону роялистов, рискуя, что вас расстреляют.
— Это тоже правда.
— Но вы сказали себе: "Генерал Пишегрю — храбрый человек; он поймет; чтобы пойти на то, на что пошел я, требуется некоторое мужество; он отклонит мои предложения и, возможно, не расстреляет меня, а отправит обратно к принцу со своим отказом".
— И это снова правда; однако, я надеюсь, что, выслушав меня…
— После того как я вас выслушаю, я прикажу вас расстрелять лишь в одном случае, предупреждаю вас заранее.
— В каком?
— Если вы посмеете назначить цену за мою измену.
— Или за вашу преданность.
— Не будем спорить о словах, давайте говорить по существу. Вы намерены отвечать мне на все вопросы?
— Да, генерал, я намерен отвечать на все вопросы.
— Я предупреждаю вас, что это будет допрос.
— Спрашивайте.
Пишегрю достал из-за пояса пистолеты и положил их по обе стороны своей тарелки.
— Генерал, — засмеялся мнимый коммивояжер, — я предупреждаю: вы открываете вовсе не карты.
— Будьте любезны, положите пистолеты на камин, вы к нему ближе, чем я, — сказал Пишегрю, — они мне просто мешали.
И он придвинул пистолеты к своему собеседнику; тот взял их, встал, положил на камин и вернулся на свое место.
Пишегрю поблагодарил его кивком, и незнакомец отвечал ему тем же движением.
— Теперь, — сказал Пишегрю, — начнем.
— Я жду.
— Ваше имя?
— Фош-Борель.
— Откуда вы?
— Из Невшателя. Но я мог бы зваться Фенуйо и родиться в Безансоне, поскольку моя семья из Франш-Конте и покинула его лишь после отмены Нантского эдикта.
— В таком случае я по выговору узнал бы в вас земляка.
— Простите, генерал, но как вы узнали, что я не торговец шампанским?
— По тому, как вы открываете бутылки; в следующий раз, гражданин, выберите себе другое занятие.
— Какое?
— Хотя бы книгопродавца.
— Значит, вы меня знаете?
— Я слышал о вас.
— Что именно?
— Как о яром враге Республики и авторе роялистских брошюр… Простите, я полагаю, что должен продолжить допрос.
— Продолжайте, генерал, я к вашим услугам.
— Каким образом вы стали агентом принца де Конде?
— Мое имя впервые привлекло внимание господина регента, когда оно было обозначено на роялистской брошюре господина д’Антрега, озаглавленной "Заметки о регентстве, сына Франции, дяди короля и регента Франции Луи Станисласа Ксавье"; во второй раз оно привлекло его, когда я собрал подписи жителей Невшателя под актом об объединении.
— В самом деле, — сказал Пишегрю, — я знаю, что с тех пор ваш дом стал местом встреч эмигрантов и очагом контрреволюции.
— Принц де Конде, как и вы, узнал об этом и прислал ко мне некоего Монгайяра, чтобы спросить, не хочу ли я к нему присоединиться.
— Вам известно, что этот Монгайяр — интриган? — спросил Пишегрю.
— Я опасаюсь этого, — ответил Фош-Борель.
— Он действует в интересах принца под двумя псевдонимами: Рок и Пино.
— Вы хорошо осведомлены, генерал, но у меня с господином де Монгайяром нет ничего общего: просто мы оба служим одному и тому же принцу, вот и все.
— В таком случае вернемся к принцу. Вы остановились на том, что он прислал к вам господина де Монгайяра, чтобы спросить, не хотите ли вы присоединиться к нему.
— Это так; он сообщил мне, что принц, ставка которого находилась в Дауэндорфе, примет меня с радостью; я тотчас же собрался в путь, добрался до Виссамбура, чтобы сбить со следа ваших шпионов и заставить их поверить, будто я направляюсь в Баварию. Таким образом, я спустился до Агно, а оттуда добрался до Дауэндорфа.
— Когда вы оказались здесь?
— Два дня назад.
— Каким образом принц заговорил с вами об этом союзе?
— Очень просто: меня представил ему шевалье де Конти. "Господин Фош-Борель", — сказал он принцу. Принц встал и подошел ко мне. Хотите, генерал, я повторю вам его обращение слово в слово?
— Слово в слово.
— "Дорогой господин Фош, — сказал он мне, — я знаю вас по рассказам моих соратников: они все как один десятки раз повторяли, как гостеприимно вы их принимали. Поэтому я пожелал вас видеть, чтобы предложить выполнить одно поручение, которое окажется для вас и почетным и полезным. Я давно понял, что нельзя рассчитывать на иностранцев. Возвращение французского трона нашей семье — это не цель, а предлог; враги остаются врагами, они будут делать все в своих интересах и ничего — в интересах Франции. Нет, именно изнутри следует добиваться реставрации, — продолжал он, сжимая мою руку, — я остановил свой выбор на вас, чтобы передать слова короля генералу Пишегрю. Конвент, приказавший Рейнской и Мозельской армиям соединиться, ставит его в подчинение Гоша. Он придет в ярость; воспользуйтесь моментом, чтобы убедить его перейти на службу монархии, объяснив ему, что Республика не более чем химера".
Пишегрю выслушал все это с олимпийским спокойствием, а в конце тирады улыбнулся. Фош-Борель ждал его ответа и приберег под конец упоминание о Гоше как главнокомандующем; но, как было сказано выше, Пишегрю встретил слова посланца с самой благодушной улыбкой.
— Продолжайте, — сказал он.
Фош-Борель продолжал:
— Напрасно я говорил принцу, что недостоин подобной чести; я утверждал, что единственное мое желание — служить ему в меру своих сил, то есть быть его деятельным и ревностным сторонником. Принц покачал головой и сказал: "Господин Фош, либо вы, либо никто". И, дотронувшись до моей груди, продолжал: "У вас здесь есть все, чтобы стать лучшим в мире дипломатом в такого рода делах".
Если бы я не был роялистом, я стал бы сопротивляться и скорее всего придумал бы множество превосходных предлогов для отказа, но я роялист и помышлял лишь о том, чтобы так или иначе послужить делу монархии, и я уступил.
Я уже рассказал вам, генерал, каким образом я прибыл в Виссамбур, как перебрался из Виссамбура в Агно, из Агно — в Дауэндорф; мне оставалось лишь добраться из Дауэндорфа до вашей ставки в Ауэнхайме, но сегодня утром был замечен ваш передовой отряд.
"Пишегрю сокращает нам путь, — сказал принц, — это хорошая примета".
Тогда же было решено, что, если вас разобьют, я отправлюсь к вам, ведь вы знаете, какую участь готовит Конвент своим побежденным генералам; если же вы станете победителем, я подожду вас и проникну к вам с помощью выдумки, о которой я уже рассказал.
Вы стали победителем и раскусили эту уловку; теперь я в вашей власти, генерал, и в свою защиту упомяну лишь об одном смягчающем обстоятельстве: о моем глубоком убеждении, что я действую во благо Франции, а также о моем бесконечном желании избежать кровопролития.
Я верю в вашу справедливость и жду вашего приговора.
Фош-Борель встал, поклонился и вновь уселся с таким спокойным видом (по крайней мере, так казалось со стороны), как будто только что провозгласил тост за процветание родины на банкете патриотов.

XXVII
ОТВЕТ ПИШЕГРЮ

— Сударь, — отвечал Пишегрю, употребив старое обращение, упраздненное во Франции год назад, — если бы вы были шпионом, я приказал бы вас расстрелять; если бы вы были обычным вербовщиком, что ставит на карту собственную жизнь ради богатства, я предал бы вас Революционному трибуналу и он казнил бы вас на гильотине. Вы доверенное лицо; ваше мнение, по-моему, зависит скорее от личных симпатий, нежели от принципов; я отвечу вам спокойно и серьезно, а вы передадите мой ответ принцу.
Я вышел из народа, но мое происхождение нисколько не влияет на мои взгляды; они обусловлены не сословием, к которому я принадлежу по рождению, а проведенными мной историческими исследованиями.
Нации — это гигантские организмы, подверженные людским болезням; порой они страдают от истощения, и тогда следует лечить их средствами, поднимающими тонус; порой — от полнокровия, и тогда следует делать им кровопускание. Вы говорите, что Республика — это химера, и я с вами согласен, по крайней мере, в данный момент; но здесь вы заблуждаетесь, сударь. Мы живем не в эпоху Республики, мы живем в эпоху Революции. В течение ста пятидесяти лет нас разоряли короли, в течение трехсот лет нас угнетали вельможи, в течение девяти веков священники держали нас в рабстве, но настал миг, когда ноша оказалась непосильной для спины, что должна была ее нести, и восемьдесят девятый год заявил о правах человека, сравнял духовенство с другими подданными королевства и упразднил какие бы то ни было привилегии.
Оставался король; на его права еще никто не посягал.
Его спросили:
"Признаете ли вы Францию в том виде, какой она стала после наших преобразований, с ее тремя группами населения — третьим сословием, духовенством и дворянством, уравновешивающими друг друга; признаете ли вы конституцию, которая оставляет вам привилегии, предоставляет цивильный лист и налагает на вас обязанности? Обдумайте это здраво. Если вы отказываетесь — скажите "нет" и уходите. Если вы согласны, скажите "да" и поклянитесь".
Король сказал "да" и дал клятву.
На следующий день он покинул Париж и, будучи убежденным, что пересечет границу, поскольку все было предусмотрено, приказал передать представителям народа, которым дал накануне свое обещание, такие слова: "Меня вынудили поклясться, и моя клятва исходила из моих уст, а не из сердца; я слагаю с себя обязательства, вновь беру свои права и привилегии и вернусь вместе с неприятелем, чтобы наказать вас за непослушание".
— Вы забываете, генерал, — сказал Фош-Борель, — что те, кого вы называете неприятелем, состоят с ним в родстве!
— Вот в этом-то и беда, дорогой мой, — сказал Пишегрю, — беда в том, что родственники короля Франции являются врагами Франции, но что поделаешь, так оно и есть; в жилах Людовика Шестнадцатого, рожденного от принцессы Саксонской и сына Людовика Пятнадцатого, нет и половины французской крови; он женится на эрцгерцогине, и вот вам королевский герб: первая и третья четверти в нем лотарингские, вторая — австрийская и только последняя четверть принадлежит Франции. Вследствие этого, как вы сказали, когда король Людовик Шестнадцатый ссорится со своим народом, он взывает к своей родне, но, поскольку его родня является нашим врагом, он взывает к врагу, и, поскольку по его призыву враг вступает во Францию, король совершает преступление против народа, равносильное, если не более тяжкое, преступлению против монархии.
И тогда происходит ужасное: в то время как король молится за военные успехи своей родни, то есть за посрамление французского оружия, и королева, видя пруссаков в Вердене, подсчитывает, через сколько дней они будут в Париже, — тогда-то и происходит это ужасное: вся Франция, обезумевшая от ненависти и патриотизма, поднимается и, дабы не быть окруженной врагами (австрийцами и пруссаками — спереди, королем и королевой — в центре, дворянами и аристократами — сзади), Франция борется со всеми сразу: ведет огонь по пруссакам в Вальми, расстреливает австрийцев в Жемапе, режет аристократов в Париже и отрубает головы королю и королеве на площади Революции. Благодаря этому страшному кровопусканию она считает себя исцеленной и переводит дух.
Но она заблуждается: родственники, которые вели войну под предлогом того, чтобы посадить Людовика XVI на трон, продолжают вести войну якобы для того, чтобы посадить на него Людовика XVII, но на самом деле с целью войти во Францию и расчленить ее. Испания желает отобрать Руссильон; Австрия — Эльзас и Франш-Конте; Пруссия — маркграфства Ансбах и Байрёйт. Дворяне поделились на три группы — одни сражаются на Рейне и на Луаре, другие плетут заговоры; повсюду войны: война с внешним врагом и гражданская война, борьба внутри страны и за ее пределами! Отсюда — тысячи людей, павших на полях сражений; отсюда — тысячи людей, убитых в тюрьмах; отсюда — тысячи людей, угодивших под нож гильотины. Отчего? Да оттого, что король, давший клятву, не сдержал ее и, вместо того чтобы броситься в объятия своего народа, то есть Франции, бросился в объятия своей родни, то есть врага.
— Значит, вы одобряете сентябрьские убийства?
— Я сожалею о них. Но что поделаешь против воли народа?
— Вы одобряете казнь короля?
— Я считаю ее ужасной. Но королю все же следовало держать свое слово.
— Вы одобряете политические казни?
— Я считаю их отвратительными. Но королю все же следовало не призывать врага.
— О! Что бы вы ни говорили, генерал, девяносто третий год — роковой год.
— Для монархии — да, для Франции — нет!
— Оставим в покое гражданскую войну, иностранную интервенцию, убийства и казни; но миллиарды пущенных в обращение ассигнатов — это же финансовый крах!
— Я это приветствую.
— Я тоже, в том смысле, что монархия будет стремиться укрепить бюджет.
— Бюджет укрепится благодаря разделу собственности.
— Каким образом?
— Разве вы не слышали, что Конвент объявил всю собственность эмигрантов и монастырей национальными имуществами?
— Да, ну и что?
— Разве вы также не слышали, что другой декрет Конвента разрешает покупать национальное имущество на ассигнаты, которые при покупках такого рода котируются по номинальной цене и не обесцениваются?
— Безусловно, слышал.
— Ну вот, сударь, в этом-то и все дело! На ассигнат в тысячу франков, которого не хватает, чтобы купить десять фунтов хлеба, бедняк сможет купить арпан земли и будет ее обрабатывать, обеспечивая хлебом себя и свою семью.
— Кто посмеет купить украденную собственность?
— Конфискованную собственность; это совсем другое дело.
— Все равно никто не захочет быть сообщником революционеров.
— Знаете ли вы, на какую сумму было продано в этом году земли?
— Нет.
— Более чем на миллиард. На будущий год ее будет продано вдвое больше.
— На будущий год! Неужели вы полагаете, что Республика сможет продержаться еще один год?
— Революция…
— Хорошо! Революция… Однако Верньо сказал, что революция подобна Сатурну, она пожирает всех своих детей.
— У нее много детей, и некоторые из них неудобоваримы.
— Но вот уже пожраны жирондисты!
— Зато остались кордельеры.
— Со дня на день они будут проглочены якобинцами.
— Значит, останутся якобинцы.
— Полно! Разве есть у них такие люди, как Дантон или Камилл Демулен, чтобы считаться серьезной партией?
— У них есть такие люди, как Робеспьер, Сен-Жюст, и это единственная партия, идущая по верному пути.
— А вслед за ними?
— Я не могу этого разглядеть и боюсь, что Революция умрет вместе с ними.
— Но за это время прольется море крови!
— Все революции ее жаждут!
— Но эти люди — сущие тигры!
— В революции я боюсь вовсе не тигров, а лис.
— И вы согласитесь служить им?
— Да, ибо они будут также героями Франции; не Суллы и Марии истощают нации, а Калигулы и Нероны лишают их сил.
— Значит, каждая из названных вами партий, по-вашему, поочередно вознесется и падет?
— Если духу Франции присуща логика, так оно и будет.
— Поясните вашу мысль.
— Каждая из партий, что поочередно придут к власти, сотворит великие дела, наградой за которые ей будет благодарность наших детей, а также совершит тяжкие преступления, за которые ее покарают современники, и с каждой случится то же, что с жирондистами. Жирондисты убили короля — заметьте, я не говорю: монархию, — и вот, только что они были уничтожены кордельерами; кордельеры уничтожили жирондистов и, по всей вероятности, будут уничтожены якобинцами; наконец, якобинцы — последнее порождение Революции — будут в свою очередь уничтожены, но кем? Как я вам сказал, мне об этом ничего не известно. Когда их уничтожат, приходите ко мне, господин Фош-Борель, ибо тогда мы уже не будем враждовать.
— Что же мы будем делать?
— Вероятно, нам будет стыдно! Ведь я могу служить правительству, которое ненавижу, но никогда не буду служить правительству, которое я презираю; мой девиз — это девиз Тразеи: Non sibi deesse ("Не поступать предосудительно").
— Каков же ваш ответ?
— Вот он: по-моему, неудачно выбран момент для того, чтобы предпринимать что-либо против Революции, когда она доказывает свою силу, убивая как в Нанте, так и в Тулоне, Лионе и Париже по пятьсот человек в день. Надо подождать, пока она лишится сил.
— И что тогда?
— Тогда, — продолжал Пишегрю с серьезным видом, нахмурив брови, — поскольку нельзя, чтобы Франция, устав от борьбы, растратила свои силы на реакцию, поскольку я верю в великодушие Бурбонов не больше, чем в благоразумие народов, в день, когда я окажу содействие возвращению того или другого из членов данной семьи, — в тот самый день у меня в кармане будет лежать хартия в духе английской или конституция в духе американской, хартия или конституция, где будут закреплены права народа и оговорены обязанности монарха; это будет условие sine qua non!.. Я очень хочу быть Монком, но Монком XVIII века, Монком девяносто третьего года, готовящим почву для президента Вашингтона, а не для монархии Карла II.
— Монк действовал в своих интересах, генерал, — сказал Фош-Борель.
— Я ограничусь тем, что буду действовать в интересах Франции.
— Ну, генерал, его высочество смотрел вперед и на тот случай, если вы решитесь, собственноручно написал бумагу, в которой содержатся гораздо более выгодные предложения, чем условия, которые вы могли бы поставить.
Пишегрю, как всякий уроженец Франш-Конте, был заядлым курильщиком и, завершая разговор с Фош-Борелем, принялся набивать свою трубку; это важное дело было окончено, когда Фош-Борель показал ему бумагу, в которой содержались предложения принца де Конде.
— Однако, — улыбнулся Пишегрю, — я, кажется, дал вам понять, что, если я и решусь, это случится не раньше, чем через два-три года.
— Хорошо! Но ничто не мешает вам ознакомиться с этой бумагой сейчас, — возразил Фош-Борель.
— Хорошо! — сказал Пишегрю, — когда мы до этого доживем, придет время этим заняться.
И, даже не взглянув на бумагу, он поднес ее к печке; она загорелась. Затем он прикурил от нее и не выпускал бумагу из рук до тех пор, пока пламя полностью не уничтожило ее.
Фош-Борель, решив сначала, что это шутка, попытался удержать руку Пишегрю.
Но затем он понял, что это обдуманный поступок, и не стал ему препятствовать, невольно сняв шляпу.
В это же время стук копыт лошади, галопом въезжавшей во двор, привлек внимание обоих мужчин.
Вернулся Макдональд; его лошадь была в мыле: значит, он привез важное известие.
Пишегрю, закрывший дверь на засов, живо подбежал к двери и отпер ее. Он не хотел, чтобы его застали взаперти наедине с лжекоммивояжером, подлинная миссия и настоящее имя которого могли открыться позже.
Почти тотчас же дверь распахнулась и появился Макдональд. Его румяные от природы щеки, разгоряченные ветром и мелким дождем, были еще более красными, чем обычно.
— Генерал, — сказал он, — авангард Мозельской армии вступил в Пфафенхоффен; за ним следует вся армия, и я опередил генерала Гоша и его штаб всего на несколько секунд.
— Ах! — воскликнул Пишегрю, не скрывая своей радости, — вы, Макдональд, принесли мне добрую весть; я говорил, что через неделю мы отвоюем виссамбурские линии, но я ошибался: с таким генералом, как Гош, с такими воинами, как солдаты Мозельской армии, мы отвоюем их через четыре дня.
Не успел он договорить, как штаб Гоша, состоявший из молодых офицеров, можно сказать, ворвался в мощенный камнем двор, который заполнили лошади и люди с плюмажами и развевающимися шарфами.
Старая мэрия содрогнулась до самого основания от этого шествия; казалось, что волны жизни, молодости, смелости, патриотизма и чести хлынули в ее стены.
В мгновение ока все всадники спешились и сбросили свои плащи.
— Генерал, — сказал Фош-Борель, — мне кажется, что мне лучше удалиться.
— Напротив, оставайтесь, — сказал Пишегрю, — вы сможете передать принцу де Конде, что девиз генералов Республики — это действительно Братство!
Пишегрю встал напротив двери, встречая того, кого правительство направило к нему в качестве главнокомандующего. Немного позади него держались Фош-Борель — по левую руку и полковник Макдональд — справа.
Было слышно, как толпа молодых офицеров поднимается по лестнице с радостным смехом, свидетельствующим о хорошем настроении и беспечности; но в тот момент, когда Гош, возглавлявший шествие, вышел вперед и все заметили Пишегрю, воцарилась тишина. Гош снял шляпу, и все, обнажив головы, вошли вслед за ним и встали в комнате, образовав круг.
Гош приблизился к Пишегрю и, низко поклонившись ему, сказал:
— Генерал, Конвент допустил ошибку: он назначил меня, двадцатипятилетнего солдата, главнокомандующим Рейнской и Мозельской армиями, забыв о том, что во главе Рейнской армии стоит один из величайших военачальников нашего времени; я исправлю эту ошибку, генерал, и перейду под ваше командование с просьбой обучить меня тяжкому и трудному военному ремеслу. Я обладаю интуицией, у вас есть знание; мне — двадцать пять лет, вам — тридцать три года: вы Мильтиад, я же — от силы Фемистокл; лавры, устилающие ваше ложе, не дают мне уснуть, и я прошу вас поделиться со мной частью этого ложа.
Затем, обернувшись к своим офицерам, которые стояли склонив головы и держа шляпы в руках, он сказал:
— Граждане, вот наш главнокомандующий; во имя блага Республики и славы Франции я прошу вас и, если нужно, приказываю вам подчиняться ему так же, как я сам буду ему подчиняться.
Пишегрю слушал его с улыбкой. Гош продолжал:
— Я пришел не за тем, чтобы лишить вас почетного права отвоевать виссамбурские линии: это дело, которое вы столь славно начали вчера; ваш план, должно быть, уже готов, и я приму его, будучи счастлив служить в этом славном бою вашим адъютантом.
Затем он простер руку к Пишегрю и сказал:
— Я клянусь подчиняться во всех военных делах моему старшему брату и учителю, моему кумиру, прославленному генералу Пишегрю. Теперь ваша очередь, граждане!
Все офицеры штаба Гоша простерли руки единым движением и дружно принесли присягу.
— Вашу руку, генерал, — сказал Гош.
— Дайте мне обнять вас, — отвечал Пишегрю.
Гош бросился в объятия Пишегрю, и тот прижал его к груди.
Затем он обернулся к Фош-Борелю, продолжая обнимать своего молодого собрата, и сказал:
— Расскажи принцу о том, что ты видел, гражданин, и передай ему, что мы начнем наступление завтра в семь утра; соотечественники должны быть честными по отношению друг к другу.
Фош-Борель поклонился.
— Последний из ваших соотечественников, гражданин, — сказал он, — умер вместе с Тразеей, чей девиз вы только что упомянули; вы подобны героям Древнего Рима.
С этими словами он вышел.
Назад: IX ШАРЛЬ АРЕСТОВАН
Дальше: XXVIII ВЕНЧАНИЕ ПОД БАРАБАН

Trevorbax
цена на теплый пол
BruceIrore
купить автоматику для откатных ворот в калининграде