Книга: Дюма. Том 57. Княгиня Монако
Назад: IV
Дальше: XVI

VIII

Увидев рядом со мной Пюигийема, г-жа де Баете напустила на себя вид фурии. Похрабревший Пюигийем, разукрашенный лентами и венецианскими кружевами, приветствовал гувернантку с легкомысленным видом щеголя.
— Вы здесь, сударь? И вы еще не были у госпожи маршальши?
— Сударыня, я там был, но мне сказали, что она еще не принимает, — возразил граф с улыбкой, способной обезоружить любую неприязнь.
— Это еще не повод искать встречи с мадемуазель де Грамон, не заручившись ее или хотя бы моим согласием!
— Я не искал встречи с мадемуазель, уверяю вас, но она произошла; что касается вас, сударыня, то вы поистине все молодеете; у вас новая шляпка, подобную шляпку были бы рады увидеть и при дворе. Скажите на милость, кто вас научил так носить головной убор, чтобы я мог написать об этом мадемуазель дю Ге-Баньоль, которая изволит отчасти считаться с моим вкусом.
Юный притворщик знал Баете как свои пять пальцев; ему было известно, как тщательно гувернантка завивала по утрам волосы и как гордо она носила свой головной убор — завязывающийся под подбородком чепчик черного бархата; к этому чепчику она прикрепляла вдовью вуаль с помощью узких лент и позолоченных шнурков, что придавало ей элегантность какой-нибудь деревенской Мадонны. Отец всякий раз с серьезным видом осыпал г-жу де Баете комплиментами, и все мы следовали его примеру так убедительно, что она поверила в нашу искренность и вообразила, что ее призвание — придумывать себе новые головные уборы. В довершение всего Гишу пришло в голову подарить гувернантке во время одного из своих приездов полумаску эпохи Лиги, которую он отыскал у нашей бабушки в По. Он преподнес этот предмет как последнее слово моды. С тех пор г-жа де Баете щеголяла в полумаске на всех прогулках и презирала нас с нашими масками, какие носили, по ее словам, еще до потопа. Матушка не раз предупреждала гувернантку, что над ней насмехаются, но все было тщетно.
"Неужели? Они бы не посмели", — говорила бедняжка и продолжала действовать в том же духе.
Лесть Пюигийема тронула и смягчила гувернантку:
— Стало быть, сударь, в Париже нет ничего нового, раз красивые девицы готовы носить головные уборы провинциальных старух?
— Напротив, сударыня, там все еще изготавливают изумительные вещи — несколько таких безделушек лежат в моей дорожной сумке, и я буду иметь честь вам их преподнести. И все же ничто не пользуется большим спросом, чем полумаски; это верх элегантности, и девицы Манчини никогда не выходят без полумасок из дома.
Госпожа де Баете окинула меня победоносным взглядом. Я же, понимая, что это всего лишь очередная шалость, приготовилась позабавиться, но Лозен внезапно перешел на серьезный тон и заговорил с гувернанткой о делах. Мы обе пришли в восторг от его речей и самоуверенности, с какой он их произносил.
— Поистине, сударь, вас нельзя узнать, — заметила г-жа де Баете, — вы стали достойным уважения дворянином и разбираетесь в государственных делах не хуже самого господина кардинала.
— Ах, сударыня, ведь я младший сын гасконца из славного рода, слава Богу! Поэтому я обладаю способностью видеть дальше, чем мог бы при своем росте. Мне надо преуспеть в жизни, и я преуспею.
В этот миг лицо кузена приобрело незнакомое мне выражение. В нем сквозили решимость и незыблемая воля, воля, в наличии которой мне было суждено самой слишком хорошо убедиться. Обращенные на меня глаза Пюигийема отчасти связывали со мной его дерзкие замыслы, и тут я почувствовала, что люблю его, ощутила, что моя жизнь и будущее зависят от этого невысокого человека, столь гордого и столь решительного. Я почувствовала это скорее безотчетно, чем сознательно; мое сердце трепетало так, что сборки на моей шейной косынке пришли в движение; я не могла понять причину своего волнения и сердцебиения. Румянец, разливавшийся по моему лицу, неодолимая сила, притягивавшая меня к кузену настолько, что я даже непроизвольно сделала шаг вперед, — то были признаки зарождающейся или скорее растущей любви, ибо я любила этого человека всегда и буду любить его до конца своей жизни.
Пюигийем только что потерпел любовный крах в самых изысканных дамских салонах, и его тщеславие сильно от этого страдало. Он примкнул к свите мадемуазель дю Ге-Баньоль, впоследствии г-жи де Куланж, уже тогда славившейся своим умом, остротами и редкой красотой (она сохранила ее до сих пор и, полагаю, сохранит до конца своих дней). Эта девица отнюдь не была богатой наследницей, но она отличалась таким очарованием, что у нее не было отбоя от поклонников. Пюигийем последовал примеру других и занял место в строю ее воздыхателей. Вначале она отнеслась к графу благосклонно за его приятную наружность и врожденный апломб, заставлявший его задирать нос, словно он имел на это право. Но однажды, находясь в доме Мадемуазель, девица отвернулась от Пюигийема. Он напрасно старался: она продолжат не замечать его, невзирая на его призыв "Помилуйте!" и скорбный вид. Кто-то спросил красавицу о причинах ее охлаждения к графу.
— Ах! — ответила она. — Я не желаю более, чтобы этот бедный юноша был в числе моих поклонников: он слишком глуп.
Эти слова стали передавать один другому, и Пюигийем их услышал, возможно слишком поздно, но все же услышал. Он едва не взбесился от ярости и затаил на сердце злобу; я бьюсь об заклад, что он злится по сей день. Это он-то глуп!
— О! Я докажу этой нахалке, что я не настолько глуп, как она полагает, — заявил он.
С тех пор граф перестал интересоваться красоткой и открыто выказывал ей презрение; это характерное для столь юного существа поведение лишь веселило барышню и окончательно убедило ее в своей правоте. Она произнесла по поводу бывшего кавалера своего рода надгробное слово:
— Это доказывает, что он еще глупее, чем я думала.
Все придворные были на стороне мадемуазель дю Ге-Баньоль и настроились против графа, даже мой отец, которому Пюигийем решил пожаловаться.
— Господин кузен, так не подобает себя вести, — сказал маршал. — Если дама обвиняет вас в недостатке ума, следует любой ценой убедить ее в обратном, вместо того чтобы отступать, подобно дураку. Мадемуазель дю Ге смеется над вами, она вправе это делать, а вам нечего ей ответить.
Лозен до сих пор не может простить г-же де Куланж обиды Пюигийема, но эта дама — хитрая бестия и умеет за себя постоять. Она никогда не показывала, что это ее беспокоит, но всегда остерегалась графа, убедившись, что с фаворитом короля следует считаться и что она ошиблась на его счет. Госпожа де Куланж сыграла с моим кузеном не одну скверную шутку, но он тщетно пытался ей отомстить. Прелестное остроумие заменяло красавице прочие достоинства; эта особа, принадлежащая по своему происхождению и положению мужа к судейскому сословию, заняла такое место при дворе, что ей завидуют самые благородные дамы. Госпожа де Куланж была и остается в числе приближенных короля благодаря г-же де Монтеспан, г-же де Ментенон, г-же д’Эдикур и многим другим. Она проводит по три-четыре дня подряд в Версале, присутствуя при туалете королевы и фавориток; ее к себе зовут, она повсюду желанная гостья; г-жа де Куланж по-прежнему в ладу со всеми, между тем как Лозен томится в Пиньероле! Да, приходится признать, что эта женщина всегда превосходила графа умом.
Как бы там ни было, когда Пюигийем явился к нам в Бидаш, он был совершенно подавлен этой неудачей и жаждал оправиться после своего поражения. До сих пор его любовь ко мне была сущим ребячеством; он испробовал свои незрелые чувства на девочке, находившейся рядом, но никогда всерьез не помышлял стать зятем маршала де Грамона. Пюигийем ревновал меня ко всему, даже к Гишу и Лувиньи. Его честолюбие и страсть расцвели одновременно благодаря насмешливой отповеди г-жи де Куланж и возвращению к нам.
Кузен понял, что он жаждет возвыситься и средство для этого у него под рукой. Оставалось лишь пустить его в ход, и ради этого, несмотря на свой юный возраст, он проявил змеиную хитрость.
В первые дни своего пребывания в Бидаше Пюигийем лишь приглядывался ко всему, а затем использовал свои наблюдения для того, чтобы расположить к себе людей. Он обращался с маршальшей как нельзя более внимательно и любезно; за ней никто никогда так не ухаживал, и она полюбила гасконца едва ли не больше собственных детей, не особенно чутких по отношению к ней.
— Как же этот милый Пюигийем изменился в лучшую сторону! Каким он стал учтивым и обходительным! Видно, что он прошел школу маршала и прислушивается к его советам.
Бедная моя матушка! Маршал был для нее идеалом, воплощением совершенства и даже доброты — я никогда больше не встречала столь слепой любви. Так или иначе, Пюигийем быстро стал ее любимцем. Она не могла без него обходиться и не покидала дом без его сопровождения; граф подавал матушке руку и не допускал, чтобы к ней приближался какой-нибудь конюший. Не обходил он вниманием и г-жу де Баете; на меня же кузен едва смотрел, словно я для него ничего не значила. Во время споров он неизменно вставал на сторону матушки и гувернантки, выступая против моего мнения. Из привезенных нам подарков он преподнес мне лишь очень простой и невзрачный чепчик. От досады я отдала его в присутствии кузена своей горничной, громко заявив, что подобный головной убор ей в самый раз.
В итоге, как граф и рассчитывал, эти бесхитростные души прониклись к нему полным доверием; обеим дамам и в голову не приходило, что их любимец может заинтересоваться такой пигалицей, как я, и они утратили всякую бдительность. Я же беспрестанно думала о кузене, о чем свидетельствовали мои вспышки гнева, и мое самолюбие чувствовало себя уязвленным из-за того, что мной пренебрегают. За две недели мое чувство к графу разгорелось сильнее, чем если бы он провел полгода, стоя передо мной на коленях. С гордячками следует поступать именно так — это самый верный путь к их сердцу. Я осунулась от раздражения, и мне все опротивело; запираясь в своей комнате, я рыдала там часами напролет и дошла до того, что стала буквально на всех бросаться; особенно безжалостно я обращалась с матушкой и с г-жой де Баете. Я помыкала ими без всякой причины; такого отвратительного настроения у меня еще никогда не было.
Подобным образом я вела себя в течение нескольких недель; как-то раз, утром, в дивную погоду, о существовании которой и не подозревают парижане — такая бывает лишь в наших благословенных южных кантонах, — я тайком выскользнула из дома одна со своей крошечной собачкой Клелией и отправилась бродить по полям, желая, чтобы меня за это как следует побранили, но прежде всего мне хотелось, чтобы обе мои тиранки вдоволь поволновались и посердились. Тиранки! Эти бедные добрые создания! Однако в ту пору я думала о них именно так. В замке все еще спали; я радовалась в предвкушении того, что проведу весь день одна и буду есть черный хлеб с сыром в крестьянских хижинах, а меня тем временем будут искать.
Благополучно выбравшись из парка, я отыскала живописную тропу, которая была мне хорошо известна; петляя между двумя живыми изгородями, усыпанными цветами, она привела меня на вершину круглого холма, где сохранились какие-то развалины. Я сотни раз бывала здесь с Пюигийемом и братьями, и теперь эти места вызывали у меня множество воспоминаний; я не забыла, как нежно тогда относился ко мне кузен, и, сравнивая его прежнее чувство с нынешним презрением, недоумевала: "Ведь я сейчас красивее, взрослее и лучше во всех отношениях, чем была в ту пору, почему же он не желает этого замечать?"
С высоты холма я обозревала Бидашский замок и со злорадством думала, что там уже должны были переполошиться. Окна дома сверкали на солнце; сияние светила придавало окружающему пейзажу роскошный и величественный вид, неизменно приводивший меня в восторг будь-то в Бидаше или в Монако. Я принялась размышлять о многом, причем более серьезно, чем обычно; мне пришла в голову мысль о моем замужестве, и я стала гадать, кто мог бы стать моим избранником.
"Я бы вышла замуж за бедного Танкреда, я бы вышла замуж за Филиппа, но где же он? Я бы вышла замуж…"
Тут я прервала сама себя:
"Нет, я ни за что за него не выйду: он обожает госпожу де Баете с ее полумаской, он собирается добиться успеха благодаря старухам. Такое средство не хуже любого другого. Как он старается! В конце концов, мадемуазель де Грамон отнюдь не создана для такого ничтожества, как он".
Я не смогла удержаться от слез досады при мысли о том, что "такое ничтожество" пренебрегает мной. Можно было умереть от стыда:
"Пусть только он на меня посмотрит, этот смазливый льстец и лицемер, а я уж постараюсь, чтобы он поневоле на меня посмотрел! О! Как же я тогда буду его презирать в свою очередь, я заставлю его валяться у моих ног, а сама выйду замуж за какого-нибудь принца, чтобы оттолкнуть это ничтожество ногой, чтобы он бесился от злости, сколько мне будет угодно! Да, это будет, да, это случится, я так хочу, я так хочу!"
Клелия носилась вокруг, выискивая в траве следы каких-то зверей; внезапно она устремилась вперед как безумная и принялась громко лаять в сторону тропы, откуда послышались чьи-то шаги.
Мне совсем не было страшно, однако ни одна девушка моего возраста и моего положения никогда не оказывалась одна, без защитников, даже без сопровождающего лакея, на подобной прогулке; это был безрассудный поступок, и лишь такая сумасбродка, как я, могла на него отважиться.
Я сама придумала эту восхитительно сладостную месть и упивалась ею, но все же испуг Клелии и приближавшиеся шаги заставили меня задуматься.
"А вдруг это какой-нибудь разбойник?" — пронеслось у меня в голове.
Мой взгляд упал на часы, которые я носила на цепочке, усыпанной бриллиантами, а также на мои кольца, подвески и брошь. В эту минуту ярость собачки усилилась.

IX

Как вам известно, я отнюдь не отличаюсь робостью; я безбоязненно встречала крики парижского сброда, его угрозы и ругательства, что само по себе уже немало; тем не менее в ту минуту мной невольно овладел испуг, и я приготовилась защищаться изо всех сил. Я из тех людей, кто умеет владеть собой, кому не изменяют присутствие духа и воля, кто почти всегда остается хозяином положения, не теряя при этом мужества. Я была такой даже в ту пору. И я ринулась навстречу опасности, восклицая:
— Ну же, Ююлия! Ну же, пиль, пиль!
Клелия вернулась ко мне, ощетинившись, и я до сих пор содрогаюсь, вспоминая о том, что предстало моим глазам.
Передо мной стояла старуха, невообразимо безобразное и уродливое создание, в лохмотьях, с седыми, сальными, зловонными, редкими волосами, ниспадавшими на плечи прямыми прядями. Она была похожа на старую испанскую цыганку, к которой привязалась королева-мать, назначившая ее воспитательницей мартышек и попугаев, которые обитали в покоях ее величества. У старухи был тот же облик, если не считать ее лохмотьев, ибо любимица королевы всегда наряжалась колдуньей и щеголяла в черно-красном одеянии; по словам служанок ее величества, цыганка замечательно предсказывала судьбу, и они советовались с ней с утра до вечера.
Между тем старуха приближалась ко мне, отталкивая Клелию небольшой палкой из орешника, обвязанной выцветшими шелковыми лентами; она обращалась с Клелией, словно с шавкой, невзирая на происхождение и родословную моей собачки. Цыганка устремила на меня свои черные, сверлящие, похожие на пылающие угли глаза. В конце тропы, напротив меня, лежал камень, который упал с одной из обвитых плющом колонн. Дойдя до камня, старуха села на него, а негодующая Клелия вцепилась в накидку, свисающую у нее за спиной, и разорвала ее на клочки.
Незнакомка отстранила собачку столь благородным жестом, что ей позавидовал бы даже барон:
— Уберите вашу собаку, Шарлотта де Грамон, если вы не хотите, чтобы я ее ударила.
Не привыкшая к тому, чтобы со мной говорили в таком тоне, я вскинула голову и надменно осведомилась у старухи, откуда в ней столько дерзости.
— От моего могущества! — отвечала она.
— Вашего могущества?
— А! Ты в этом сомневаешься! Неразумная девчонка, жаждущая свободы, общения с природой и, возможно, любви, ты не узнаешь королеву этих гор, богиню остроконечных вершин, облаков и вечных снегов, не столь заледеневших, как мое сердце.
Эта странная речь удивляла меня все больше и больше.
— Королева! — презрительно воскликнула я.
— Да, королева, причем более могущественная, чем все европейские королевы, восседающие на тронах, ибо я повелеваю не только своими подданными, но и стихиями, даже самим дьяволом. Все на земле и в этих просторах повинуются моей воле; эта палочка — неодолимый скипетр, перед которым никто не может не склониться.
Я молча пожала плечами.
— Тебе нужно доказательство, строптивое дитя? Смотри же!
Она свистнула каким-то особым способом и столь пронзительно, что послышалось эхо. В тот же миг сотня, а то и две-три сотни странных, жутких, чудовищных фигур возникли неизвестно откуда, показавшись со всех сторон, но на большом расстоянии от нас; развалины просто кишели этими страшилищами; я не знаю, сколько их было — сосчитать было невозможно.
— Если захочешь, — продолжала старуха, — они подойдут ближе; будь твоя воля, их явится в десять раз больше, юная принцесса (она намеренно выделила два последних слова).
Признаться, я испугалась. Оказаться наедине с этой толпой оборванцев без совести и чести, жаждущих завладеть моими украшениями, готовых вмиг растерзать меня на части по одному лишь знаку ужасной старухи, — эта угроза показалась мне в тысячу раз страшнее баррикад и воплей господ парижан. Я едва не заплакала, но гордость всю жизнь удерживала меня от слез. Напротив, я постаралась посмотреть прямо в лицо старухи и спросила у нее почти без дрожи:
— Кто эти люди и что они делают во владениях моего отца?
— Они вовсе не в чужих владениях, а на своей земле: эти горы испокон веков принадлежат нашему племени и будут принадлежать ему до конца света. Среди этих окружающих тебя людей, которых ты презираешь, найдется более сотни тех, кто знатнее тебя настолько, насколько свет солнца ярче света одной-единственной искорки. Предки этих людей носили царский венец еще в те времена, когда твои предки были всего лишь жалкими крепостными. Не будь же такой гордячкой, Шарлотта де Грамон, и не смотри свысока на тех, о ком ты не имеешь никакого понятия.
Я часто слышала, как отец рассказывал о наших ужасных соседях — кочевых племенах, которые населяют Пиренеи и которых испанцы называют хитанос, однако я никогда их не видела. Когда-то они спускались в Бидаш с гор и устраивали там грабежи, хватая все, что они могли унести, но мой дед вел с ними жестокую войну и беспощадно истреблял их с помощью королевских войск; он загнал хитанос в глубь их пещер и в конце концов вынудил их подписать договор, согласно которому они должны были соблюдать неприкосновенность наших земель и не трогать наших вассалов, при условии, что мы не станем вмешиваться в споры хитанос с другими племенами и будем при этом оставаться безучастными. Данное соглашение неукоснительно выполнялось обеими сторонами. Оно было заключено, когда мой отец был еще ребенком, и с тех пор в княжестве не было замечено даже следа хитанос.
Понятно, что при виде этих людей, вернувшихся сюда с оружием в руках (все они были вооружены) и, очевидно, не с добрыми намерениями, меня охватил ужас; я оказалась в их власти, лишенная всякой помощи и защиты. Теперь я жестоко раскаивалась в том, что сбежала из дома. Между тем чутье подсказывало мне, что единственный способ заставить уважать меня — оставаться спокойной и смелой, поэтому я собралась с духом и спросила:
— Зачем вы сюда пришли? Что вам от меня нужно? Зачем вы заговорили со мной и нарушили мой покой, не дав побыть одной?
— Мы ждали тебя, мы давно искали тебя, Шарлотта.
Голос старухи настолько смягчился, что стал почти нежным.
— Меня?! — вскричала я.
— Именно тебя.
— Что может быть общего между вашим племенем изгнанников и моей семьей?
— Это тебе неведомо, и ты не можешь этого знать. Сейчас ты обо всем услышишь.
— Я не привыкла, чтобы кто-нибудь обращался ко мне на "ты", — перебила я старуху, возмущенная ее наглостью и не в силах сдержаться.
— И все-таки я буду говорить тебе "ты" — мне нет дела до того, что это тебя обижает; когда ты узнаешь правду, моя дерзость перестанет тебя удивлять. Нам не нужны свидетели; заставь эту тварь замолчать, а не то я ее задушу.
Клелия продолжала яростно тявкать и царапаться — словом, она вела себя как подобает собаке, привыкшей к хорошему обществу, вести себя по отношению ко всякому сброду. Я взяла ее на руки и стала ласкать, а затем спрятала под своими юбками; собачка продолжала глухо ворчать, но перестала лаять.
— Ты спрашиваешь, что общего между тобой и мной, Шарлотта де Грамон. Знаешь ли ты, чья грудь тебя вскормила?
— Одной молодой и красивой крестьянки; она умерла вскоре после того, как меня отняли от груди, и я совсем ее не помню.
— "Одной молодой и красивой крестьянки" — в самом деле, она была очень молода и очень красива! Но то была не крестьянка, то была моя дочь.
— Моя кормилица — хитана?! Нет, нет, тысячу раз нет — матушка бы этого не допустила. Какая-то язычница!
— Разве ее не звали Катринеттой?
— Да, это христианское имя.
— Моя дочь была христианкой, но при этом она была моя дочь. Мое единственное дитя, единственный плод моей единственной любви, также с христианином, — прибавила она с мрачным видом, начинавшим меня пугать.
Старуха ненадолго замолчала, а затем продолжала:
— Этот христианин посмеялся надо мной; он не любил меня, но любил Катринетту, так как он отнял ее у меня, не обращая внимания на мои слезы и крики, дал ей свое имя и признал ее своей дочерью; он сделал ее самой богатой среди ваших бидашских вассалов. По его словам, он сделал это, чтобы спасти ее душу. Я дважды забирала Катринетту у отца, но она дважды убегала и возвращалась в ваши края; она не любила меня — мать, которая ее обожала: кровь отца заглушила в ее сердце голос моей крови. Я не хотела, чтобы моя дочь была несчастной, и отпустила ее на волю, вернее оставила ее в рабстве, ибо она гнушалась воли.
Я не в состоянии описать, как преобразилось уродливое лицо старухи: ее жуткие глаза излучали любовь, которую она черпала в своем горе, — это было непостижимо. Я внимательно слушала цыганку; она снова умолкла, а затем разразилась диким криком, от которого кровь застыла в моих жилах.
— У тебя есть дядя, Шарлотта? — спросила она.
— У меня их несколько.
— У тебя есть дядя, который смеется и издевается над всем самым святым; он предатель, трус, обманщик, подлец — словом, это граф де Лувиньи!
— Говорите уважительнее о…
— Уважительнее о том, кто убил мою дочь! Мне говорить о нем уважительнее? Да начнем с того, кто он такой? Я не обязана никого уважать, к христианам же я не испытываю ничего, кроме ненависти. Молчи! Уважать Лувиньи, лжеца и соблазнителя, который, прикрываясь своим именем, своей молодостью, смазливым лицом и вероломной любовью, совратил мою Катринетту, сделал ей ребенка и бросил ее умирать от горя. Ты не знала об этом, девушка, не так ли! Ты, конечно, слышала, что Лувиньи — трус, убийца и доносчик, но ты не знала, что он также бесстыжий лжец и самый подлый из всех мерзавцев.
Я была прекрасно осведомлена о словах и поступках дядюшки, которого все в нашей семьи стыдились, и сочла уместным промолчать. Королева продолжала:
— Катринетта стала матерью ребенка, который задохнулся от ее слез, и тут как раз родилась ты; поскольку отец Катринетты, узнав о ее грехе, отказался от дочери, Лувиньи решил поправить дело и определить ее к маршальше твоей кормилицей. Твоя мать была тогда в По, и она положилась на сведения, предоставленные одним старым слугой, который был рад услужить сыну своего хозяина. Вот так Лувиньи ввел свою любовницу в ваш дом и, пользуясь этим, стал ее унижать. Кроткая душа сносила все молча: она безумно любила этого мерзавца, а также любила вас, мадемуазель; Катринетта любила вас так же сильно, как ребенка, которого она потеряла. Она отдавала вам свою жизнь, угасавшую с каждым днем, но никогда еще молоко кормилицы не приносило такой пользы бедному младенцу, Божьему созданию, как ее молоко. Я находилась тогда далеко, очень далеко, меня не было здесь три года; когда я вернулась, было слишком поздно — моя Катринетта уже угасла, как свечка, задутая ветром, — я так с ней и не встретилась.
Этот рассказ если и не растрогал, то заинтересовал меня, и я уже смотрела на безобразную старуху не с такой опаской и неприязнью. Я молчала, ожидая, что она еще скажет.
— Был ли ваш дядя Лувиньи с тех пор счастлив, мадемуазель? Не навлек ли он на себя всеобщее презрение, ненависть и даже проклятия? Что стало с его состоянием? Добился ли он успеха при дворе? Есть ли у него друг? Вам прекрасно известно, что нет. Я тоже это знаю, ибо все это сотворено мною — я произнесла проклятие над его будущим, и это проклятие немедленно стало приносить плоды. Теперь вы верите в мое могущество?
Она говорила чистую правду. Я ощутила дрожь в ногах перед лицом этой необыкновенной женщины — она привела меня в оцепенение.
— Моя месть продолжает преследовать этого изверга, которого я ненавижу, но в то же время я обратила свою любовь на девушку, вскормленную моей кровинкой, вскормленную молоком моей дочери. Ради тебя я призвала своих соплеменников соблюдать соглашения, вырванные твоим дедом у моего отца силой. Только благодаря тебе Бидашский замок и селение еще целы. Если бы не ты, какой костер запылал бы здесь в память о Катринетте! Дом Грамонов в одно мгновение исчез бы с лица земли! Ради тебя все это стало для меня священным. Я укротила свой гнев, направила его на истинного преступника и пощадила невинные души. С тех пор как ты родилась, я не спускала с тебя глаз; с тех пор как ты вернулась в эти края, я искала случая с тобой встретиться; этот случай, наконец, представился, и ты выслушаешь меня до конца. Тебе не удастся от меня сбежать.
Я нисколько в этом не сомневалась и поэтому не стала возражать.
— Я знаю твои мысли, желания и надежды; я хотела бы помочь тебе их осуществить, но это от меня не зависит: судьба ведет тебя за собой, и я не стану говорить, куда она тебя заведет, хотя мне это превосходно известно, — мне не следует сообщать тебе об этом. Знай одно, Шарлотта: ты видела лишь часть моих подданных; они и я — мы все в твоем распоряжении. О чем бы ты ни попросила, что бы ты ни приказала, твое желание будет для нас законом. Мы придем к тебе на помощь даже на краю света, мы поспешим к тебе по первому твоему зову. Любая угроза будет отведена от тебя без твоего ведома. Мы можем все, мы сильнее всех. Как бы высоко ты ни метила, нам и это по силам. Необходимо только, чтобы ты сохранила эту тайну, ибо, если ты ее раскроешь, то сделаешь нас бессильными и лишишься своих верных слуг.
Внезапно перед нами появился очень красивый, бесподобно красивый, статный юноша, облаченный в лохмотья, но державшийся с королевским достоинством; он произнес несколько слов на неведомом мне языке, а старуха сказала в ответ всего два слова; затем он исчез столь же неожиданно, как и появился; обернувшись ко мне, старуха сказала:
— Ты скоро убедишься, что я способна предупреждать твои желания, даже когда ты сама еще о них не ведаешь.

X

Услышав это заявление, я насторожилась; вероятно, в моем взгляде читалось сомнение — колдунья сделала жест, как бы призывая меня запастись терпением.
— Ты любишь молодого Пюигийема, — продолжала она с улыбкой, стараясь придать ей лукавый характер, — ты вырвалась из клетки, надеясь, что это заставит его отправиться на поиски тебя; я это предвидела, и мне удалось найти его быстрее, чем тебя; он скачет сюда верхом — ты увидишь его через несколько минут и сможешь наговориться с ним вдоволь; я ручаюсь, что никто вас не потревожит. Ты довольна?
Я стала пунцовой, как майская роза; кровь так сильно стучала в моих висках, что у меня закружилась голова. Моя тайна была в руках этого жуткого создания! Я содрогалась при мысли об этом; между тем кузен приближался, мне предстояло его увидеть, мне предстояло его услышать, мне предстояло узнать разгадку секрета, которым он не хотел со мной делиться; то был столь же заманчивый плод, как и яблоко праматери Евы, по крайней мере старуха вполне подходила для роли змея-искусителя.
— Как! — воскликнула я. — Пюигийем будет здесь и мы должны говорить в вашем присутствии?
— Нет, не в моем присутствии, успокойся. Ни я, ни мои сородичи не сможем ни увидеть, ни услышать вас — мы будем наблюдать за вами издали. И все-таки берегись этого молодого человека: он сильнее тебя, в нем больше хитрости и злости, и, если ты не будешь его остерегаться, он станет твоим повелителем.
Уже во второй раз эти проклятые вещуны пророчили мне какого-то повелителя, а я этого не желала. Я топнула ногой от досады. До меня уже доносились шаги кузена. Я спряталась за уцелевшей частью стены; в то время как я смотрела сквозь щели между расшатанными камнями на тропу, старуха исчезла, а Пюигийем появился; теперь я видела только его и забыла обо все на свете: мои гордость и страх улетучились. Я вышла из укрытия столь же непроизвольно, как и притаилась там; заметив меня, кузен вскрикнул. Я стояла в растерянности.
— Вы, мадемуазель, здесь, одна! Ах! Мы так долго вас искали.
— Я вышла погулять, — отвечала я непринужденно, — мне надоело сидеть дома.
— Вы могли бы об этом сказать и не подвергать себя стольким опасностям. Я видел внизу людей подозрительного вида, тут водятся медведи и…
— Господин де Пюигийем, во-первых, я отнюдь не из пугливых; во-вторых, я не настолько привязана к юбке моей гувернантки, как вы, и решила немного подышать воздухом свободы, которой меня лишили. Вы же чувствуете себя уютно лишь подле старушечьих фижм, глядя на их полумаски, вам не понять моей прихоти, мне это ясно.
Господин де Лозен улыбнулся так, как он улыбался в ту пору, когда еще не был до конца испорчен, когда у него еще оставались проблески юношеских чувств, — эта улыбка была ослепительной, как солнечный луч.
— Ах, кузина, вы так умны, как же вы не догадались, что это означало?
— Тут нечего угадывать: это означало то, что означало.
— Это означало не то, что вам казалось, мадемуазель. Это означало, кузина, что я занимался тем, что меня всецело поглощало, не случайно: мы живем бок о бок с двумя благочестивыми женщинами, которые не терпят, когда ими пренебрегают, и не допускают, чтобы молодые люди веселились, а в особенности любили друг друга. Следует заставить их закрыть на все глаза, а для этого у нас остается единственное средство — так отвлечь их внимание, внушить им такое доверие, чтобы они впоследствии не поверили тому, что увидят своими столь надежно закрытыми глазами. Теперь вы понимаете?
— Нет, — лукаво отвечала я, хотя мне все стало ясно.
— Я поясню свою мысль, раз вас так трудно в этом убедить. Как правило, младших сыновей рода не подпускают близко к наследницам, а такая девушка, как вы, хотя вы не одна в семье, обязательно становится наследницей, так уж принято. За один лишь взгляд, за один лишь вздох, за одно лишь слово в ваш адрес бедного Пюигийема непременно вышвырнули бы из дома; ему не позволили бы даже задержаться на пороге. В то время как… Вы читали легенду об Орфее, который угощал Цербера пирогом?
— Да… кажется.
— Я угостил ваших надзирательниц славными пирогами, они их съели и, уверяю вас, теперь переваривают съеденное. Будь что будет, я уже не боюсь ни злых языков, ни клеветы. Я могу смело ходить с гордо поднятой головой и время от времени замечать, что в Бидашском замке живет "довольно красивая девочка", как изволит выражаться госпожа де Баете; меня смогут упрекнуть разве что в учтивости, да и то едва ли!
— Вы ловкий человек, сударь; вероятно, вы научились этому при дворе, у мадемуазель дю Ге-Баньоль?
— Мадемуазель дю Ге-Баньоль утверждала, что я глупец. Я был бы не прочь доказать и ей и другим, что она ошибается, это так, но ни мадемуазель дю Ге-Баньоль, ни двор тут ни при чем — я делаю это по велению своего сердца.
— Вашего сердца? При чем же тут я?
— О! Вам все прекрасно известно, кузина, а если вы этого не знаете — значит, у вас слишком короткая память. Кого я любил с самого детства? Кто был властительницей моей жизни? Какая женщина могла заставить меня забыть о моей избраннице хотя бы на миг? Не для того ли я ставил перед собой столь высокие цели, чтобы приблизиться к ней? Не потому ли я так жаждал славы, чтобы предложить ее моей властительнице? Не для того ли я укрощал свою гордыню и пресмыкался, как раб, чтобы остаться рядом с ней?
— Я не знаю…
— Кузина, посмейте еще раз сказать, что вы этого не знаете. Повторите это, глядя мне в глаза.
Я не стала этого делать, ибо посмотреть на него означало встретить его взгляд, а я этого ужасно боялась. В этом возрасте мы столь простодушны! Ах! С тех пор я ни разу не испытывала ничего подобного и нередко вздыхала с сожалением, вспоминая эти развалины, живописные горы и широкие луга, усеянные ромашками, где мы бродили на заре нашей юности! Я изведала в жизни все, но вспоминаю лишь ту далекую пору, когда мне не хотелось покончить с этой зависимостью, которой я связала себя, сама того не желая.
— Да, я люблю вас, — продолжал Пюигийем с воодушевлением. — Я люблю вас уже не так, как прежде, это уже не то детское чувство, что является лишь влечением к другому человеку; я люблю вас пылко, всем сердцем, я люблю вас сильной, безумной, неукротимой страстью, ради которой, не задумываясь, пожертвую всем, и от которой, без сомнения, умру, если вы лишите меня надежды.
Я не знаю, думал ли этот двуличный человек так на самом деле, но говорил он так вдохновенно и красноречиво, что, казалось, мог вдохнуть жизнь даже в камни. Мое сердце неистово колотилось, и от затаенных вздохов приподнимались сборки на моей груди. Кузен взял меня за руку. Я была не в силах отдернуть руку; он поцеловал ее, и этому я также не смогла воспротивиться.
От счастья, изумления и неизвестно еще от каких чувств я задыхалась; мне чудилось, что я воспарила над землей, и эти рухнувшие стены казались мне волшебным дворцом.
— Кузина… — повторял граф, столь же взволнованный, как я, по крайней мере внешне.
— Ку… сударь… — пролепетала я.
— Почему же сударь? К чему эти церемонии между нами? Кузина, могу ли я на что-то надеяться? Ах! Только не говорите "нет!". Не говорите "нет!".
Я молчала, но, наконец, решилась поднять глаза. Мои глаза всегда были мне заклятыми врагами: они совершенно не умеют лгать и говорят обо всем чистосердечно. Если я прихожу в бешенство — они это показывают; если мужчина мне нравится — они сообщают ему об этом; если женщина моя соперница и я ее ненавижу — они меня ей выдают; когда я счастлива — они сияют; когда мне грустно — в них не видно слез, но они плачут; когда я обижена — они жалуются; я надеюсь, я жду, я боюсь, а эти болтуны рассказывают обо всем! В день первого признания Пюигийема мои глаза были еще совсем неискушенными, и никогда они не казались ему более красноречивыми.
Мы провели три часа за приятной беседой под охраной наших дикарей, будучи в такой же безопасности, как король в своем Лувре. Эти три часа пролетели мгновенно, они промелькнули для нас как три минуты. Мы строили грандиознейшие планы, завершавшиеся одним и тем же финалом — свадьбой графа де Пюигийема с мадемуазель де Грамон, как будто не существовало маршала, главы семьи, и мы могли заключить этот чудесный брак по собственному желанию. То были мечты, но они были и остаются для моего сердца самой сладостной действительностью. Никакая правда так и не смогла их уничтожить, никакие слезы так и не сумели их погасить — они все еще пылают и всегда будут пылать в моей груди.
Однако все на этом свете имеет свой конец. Зов наших юных желудков, не приученных к воздержанию в пище, первым вернул нас на землю. Пюигийем прервал свои признания посреди волшебного замка, столь же прекрасного, как дворец Армиды, и спросил меня со смехом:
— Кузина, вы голодны?
— Да, конечно, я очень голодна, хотя и позавтракала на открытом воздухе.
— Что же делать? Я тоже чертовски голоден, и маловероятно, что в этой жуткой глуши найдется что-нибудь съестное…
— Прежде всего ответьте: в Бидаше сильно беспокоятся по поводу моего отсутствия?
— Вас повсюду ищут, слуги прочесывают окрестности, и я не понимаю, как вас здесь еще не обнаружили; должно быть, они очень глупы; что касается меня, то я сразу же подумал об этом месте.
— Меня будут бранить, когда я вернусь?
— До тех пор пока во французском языке останутся для этого слова.
— В таком случае пусть уж меня ругают за дело — я хочу воспользоваться предоставленным мне кредитом и израсходовать его до конца. Быть может, не столь уж невероятно раздобыть для нас сносный обед. Я сейчас попробую это сделать.
— Неужели в вашем распоряжении есть какой-нибудь Паколе?
— Возможно! Ждите.
Я встала, подошла как можно ближе к лесу, в котором, по моему предположению, затаилась моя приятельница-старуха, и громко произнесла следующие слова:
— Мне бы хотелось как следует перекусить с кузеном. Я обращаюсь к нимфам, обитающим в здешних рощах, к сильфам и духам воздуха, столь любезно оберегавшим наш покой, не сжалятся ли они над нами и не утолят ли наш голод, который, должно быть, им неведом, но, увы, свойствен нашей слабой человеческой натуре?
Кузен глядел на меня с изумлением — очевидно, он решил, что я сошла с ума, и качал из-за меня волноваться; внезапно, к моему собственному удивлению, не говоря уж об удивлении графа, послышался голос, казалось доносившийся издалека и звучавший приглушенно, как эхо. Голос велел нам:
— Возвращайтесь к развалинам и войдите туда.
Пюигийем сказал мне шепотом:
— Кузина, это похоже на магию, не сожгут ли вас на костре как колдунью и новоявленную Цирцею?
— Давайте лучше пойдем и посмотрим!
Мы вступили под аркаду, увитую колючим кустарником, шиповником и плющом, который ниспадал гирляндами, а также усыпанную множеством цветов, — растительность образовывала нечто вроде свода над нашими головами. Маленькие птички щебетали среди листвы, объясняясь друг другу в любви, а всевозможные насекомые резвились, щеголяя своим разноцветными красками. Это было столь же красиво и ярко, как наши чувства. Мы дошли до большого, довольно хорошо сохранившегося зала архитектуры времен варварства, которая нередко встречается в этих краях; в то же время она не лишена определенного изящества; стояла такая дивная ясная погода и в воздухе был разлит столь чудесный аромат, что это поневоле вызывало в человеке любовь.
Посреди зала на тщательно очищенном от пыли камне мы обнаружили красиво поданное превосходнейшее угощение. Стол вместо серебряных приборов и красивой посуды украшали розы, васильки и маргаритки, однако молочные продукты, масло, яйца, фрукты, кусок холодного мяса и великолепный белый хлеб, сервированные в грубых, но сверкавших чистотой чашах, отнюдь не вызывавших пренебрежения; поэтому мы и не стали ничем пренебрегать, в том числе и бутылкой отменного вина — единственным предметом роскоши вместе с бокалами, видимо некогда принадлежавшими какому-нибудь знатному господину: сделанные из венецианского хрусталя, они имели необычную форму, были оправлены в золото и отделаны драгоценными камнями. Я поняла, что обо всем позаботилась старая колдунья, предвидевшая, что наши желудки заявят о своих правах; я мысленно поблагодарила ее и жестом пригласила кузена занять место на приготовленных для нас сидениях из мха.
Сюрпризы подстерегали Пюигийема на каждом шагу. Но больше всего его поразила записка, найденная им под одним из плодов. Она гласила:
"Запомните это хорошенько и рассчитывайте на нас".
— Вы не объясните мне все эти чудеса, кузина? По правде сказать, я ничего не понимаю.
— Возможно, и объясню, но лишь когда буду полностью уверена, что вы не влюблены в матушку или в госпожу де Баете.

XI

Мы ели как счастливые влюбленные — иными словами, едва прикасаясь к еде, не сводя друг с друга глаз. Когда трапеза закончилась, пришлось подумать о возвращении домой; нам казалось невыносимым расставаться так скоро. Пюигийем был в ту пору рассудительнее меня — он составил план возвращения и взялся отвести подозрения наших аргусов, если таковые у них возникли из-за нашего обоюдного отсутствия. Прощаясь со мной, кузен поцеловал мне руку, и я отправилась домой вместе с Ютелией; по дороге я резвилась, смеялась и рвала маки, из которых сплела собачке ожерелье, а себе — венок. Я была счастлива, так счастлива! Я совсем не хотела думать о том, что скажут мне дома, хотя, по правде говоря, это меня очень беспокоило.
Как только я вернулась, горничные и лакеи, поставленные подстерегать мое возвращение, принялись восклицать, воздевая руки:
— Вот и барышня! Вот и барышня!
Госпожа де Баете, чья полумаска вырисовывалась на фоне дворовой ограды, устроила другую пантомиму: она подняла свою трость вверх, наподобие барабанщика швейцарской гвардии, и начала выкрикивать то ли проклятия, толи угрозы.
Что касается матушки… Я не сказала вам о матушке вот что: маршал устроил все так, что она пользовалась в семье обманчивым влиянием; отец испытывал досаду, рассказывая небылицы о своей бедной женушке, а я не понимала, из-за чего он злился. Почти никто из друзей семьи не подозревал, до чего незначительна ее роль в семье; при дворе и в свете супруга маршала слыла весьма хладнокровной и ловкой особой, которая вертит мужем как каким-нибудь мальчишкой. Маршал утверждал, что он безумно в нее влюблен, а она смотрит на него свысока; словом, отец вел себя так же, как языческий жрец — по отношению к своему идолу. Внешне все делалось для богини, все жертвы приносились богине, от ее имени отдавались приказы, жрец и толпа обращались к ней с молитвами — на это было приятно смотреть. На самом деле идол был деревянный и ничего не знал, ничего не чувствовал, ничего не делал. Он стоял в нише на большой высоте, унизанный мишурой и драгоценными камнями; все преклоняли перед ним колени и чтили его, а жрец между тем съедал приношения и сочинял тексты пророчеств, приписываемых кумиру; время от времени он ловко подменял его и присваивал мишуру и драгоценные камни, чтобы самому сыграть его роль; вам это понятно, не так ли?
Матушка, приученная к подобному обращению с молодых лет, умела так крепко держать язык за зубами, выставляя себя напоказ, что все верили ей без слов. Она держалась с таким достоинством, что отнюдь не напоминала деревянного идола. В данную минуту матушка стояла у дверей гостиной, будучи взволнованной ровно настолько, насколько ей позволяла ее сущность, и нудно произносила слова выговора, которые я заранее знала. Вступление к этой нотации, сама речь и ее заключительная часть звучали так:
"Мадемуазель… Что это значит, мадемуазель?.. Как это возможно, мадемуазель?.."
В подобных случаях мне оставалось лишь сделать реверанс, склонить голову и протянуть руку, как бы желая поцеловать край ее платья; матушка одергивала платье веером, и все было кончено.
Между тем г-жа де Баете сделала несколько шагов вперед и преградила мне путь — она выступала в роли эвмениды:
— Можно узнать, мадемуазель, куда это вы ходили чуть свет без сопровождения, не предупредив госпожу маршальшу или меня?
Я начала с гувернантки череду своих реверансов, один из них получился особенно почтительным:
— Спросите у Кпелии, сударыня, она не отходила от меня ни на шаг.
Гувернантка резким движением сорвала с лица полумаску — то была самая суровая мера в ее арсенале воспитательных приемов и повелительно взмахнула тростью, приказывая мне пройти мимо нее вперед. Несколько мгновений спустя она произнесла:
— Это неслыханная дерзость, мадемуазель, отныне вас придется стеречь.
Дойдя до середины двора, г-жа де Баете внезапно остановилась и спросила:
— А господина де Пюигийема, мадемуазель, этого любезного господина де Пюигийема, который бегает по горам и долинам с самого утра, разыскивая вас, вы, по крайней мере, встретили?
Я продолжала идти дальше, совершенно успокоившись: никто ничего не заподозрил и кузен был по-прежнему в милости. Матушка поджидала меня на крыльце, застыв как статуя, и наша встреча прошла именно так, как я только что описала. Произнеся свою привычную фразу, она вернулась в гостиную, села в кресло и стала смотреть на меня, обмахиваясь веером.
— Госпожа маршальша, — произнесла раздосадованная г-жа де Баете, — считаете ли вы уместным узнать, где была мадемуазель?
— Да, сударыня.
— Вы слышите, мадемуазель? Отвечайте же вашей досточтимой матушке.
— Матушка, я гуляла по горам с моей собачкой, рвала цветы и пила молоко у крестьян.
Матушка пролепетала какие-то назидательные слова, предоставив г-же де Баете возможность закончить нравоучение. Я безропотно выслушала обеих; они не ожидали от меня подобной покорности и постепенно успокоились. Между тем обуявшая обеих дам тревога за Пюигийема стала беспредельной. Кузен еще не возвратился, и, если бы у меня не был заключен союз с цыганами, я бы разделила их опасения. На поиски графа снова послали два десятка вооруженных слуг; в восемь часов вечера они привезли его в замок; Пюигийем выглядел как бродяга: весь в грязи, в разодранной одежде, с бледным лицом и спутанными волосами; беспорядок в его внешнем виде был наведен необычайно искусно — этот человек был прирожденным актером. Пюигийем рассказал нам о своих небывалых злоключениях: сначала он заблудился и скатился в пропасть, затем на него напали и ограбили его; да что там говорить: кузен сочинил невообразимый роман. Представьте себе, с какими возгласами и криками слушали его дамы! Кузена уложили в постель, опрыскали его духами и стали носиться с ним как с какими-нибудь святыми мощами; особенно меня позабавило то, как его посадили на диету под предлогом, что у него жар, а он ведь весь день не ел ничего, кроме того, чем нас угощали утром. Ночью Пюигийем встал, пробрался в буфетную и похитил оттуда хлеб.
Вот так закончилась эта история. Возможно, даже скорее всего, у нее было бы иное продолжение, если бы той же ночью в замок не приехал вестовой отца. Он привез нам приглашение от герцога де Кадрусса, просившего нас безотлагательно прибыть к нему в Авиньон. Герцог собирался жениться на мадемуазель Дюплесси-Генего и приглашал к себе много именитых гостей со всех уголков Франции, чтобы устроить свадебное пиршество в роскошном доме Кадруссов. Отец любил Кадрусса; он не мог поехать в Авиньон, но хотел, чтобы я и матушка почтили его друга своим присутствием. Была и другая причина: туда собирался г-н де Вапантинуа, с которым господин кардинал уже начал переговоры о нашем будущем браке. Отец подумал, что г-н Монако мог бы самым естественным образом познакомиться там со мной, но никому об этом не сообщил — ни матушке, ни тем более мне. Это приглашение сначала меня огорчило, а затем привело в восторг: было решено, что Пюигийем отправится в Авиньон вместе с нами, и я рассчитывала использовать любые благоприятные моменты в ходе этой поездки. Кузен же заупрямился, и пришлось его уговаривать.
— Но я же незнаком с герцогом де Кадруссом!
— Вы в нашей семье свой человек, а мы все приглашены.
— Но это может показаться бестактным!
— Вы шутите, сударь! Разве мы не имеем честь состоять в родстве с вашим досточтимым отцом и разве родственников маршала де Грамона не встречают повсюду с радостью?
— Что ж, раз вы так настаиваете, я поеду!
В сущности, в нем таилась добрая душа.
— До чего же он тактичен и скромен! — в один голос восхваляли его матушка и г-жа де Баете. — Другой на его месте непременно воспользовался бы таким случаем, лишь бы попасть в высшее общество, а он!..
Самое интересное, что ни та ни другая, к сожалению, так и не поняли, что граф — испорченный человек, несмотря на более чем явные доказательства его двуличия, настолько он их околдовал. Вот что значит быть святошами!
Господин де Кадрусс происходил из благородной семьи, обитавшей в Авиньонском графстве; римский папа сделал его герцогом, и он занимал очень высокое положение в провинции. Это был умный и чрезвычайно сдержанный человек, впоследствии прославившийся замечательным поступком, благодаря которому все женщины были от него без ума. У его жены, в девичестве мадемуазель Дюплесси-Генего, чей отец был государственным секретарем, оказалось слабое здоровье. Кадрусс согласился жить с ней как брат, щадя ее силы, и отказался расторгнуть брак. Я расскажу вам о характере и любовных приключениях герцога, когда речь дойдет до нашего приезда в его дом. Итак, мы собирались покинуть Бидаш и все, включая Пюигийема и Кпелию, готовились к отъезду. Между тем следовало предупредить отца кузена, графа де Лозена, капитана сотни королевских апебардоносцев, намеревавшегося увезти с собой сына ко двору. Стоило только маршальше заговорить о нашей поездке, как граф любезно согласился отпустить Пюигийема. Мы уехали рано утром, в большом экипаже; я принимала недовольный вид, глядя, как кузен скачет галопом рядом с каретой, ибо мне подобало его ненавидеть, как прежде, и даже больше чем прежде, поскольку эта ненависть теперь была напускной.
Кузен же удостоил меня своей бесцеремонностью: он нарочно надел одежду неприятных мне тонов, даже не глядел в мою сторону и нехотя подавал мне руку, чтобы помочь выйти из кареты. Вероятно, наши ученые дамы принимали это всерьез, да я и сама иногда обманывалась до такой степени, что расстраивалась.
Мы передвигались большими дневными перегонами, пользуясь перекладными лошадьми. Это наилучший способ, самый быстрый и наименее утомительный, ибо езда на почтовых — глупая выдумка, в особенности в смутное время, когда совершенно невозможно найти лошадей. Мы посылали наших слуг вперед, чтобы они готовили для нас еду на постоялых дворах, поскольку юг Франции был тогда почти диким краем, где можно было умереть с голоду перед пустым вертелом.
Нередко дороги, размытые дождями, в разгар дня задерживали наше продвижение. Приходилось приподнимать карету, так как ее колеса до середины и даже больше увязали в колее. В подобных случаях матушка принималась читать молитвы со смирением, выводившим меня из себя: казалось, еще немного, и она достанет из кармана ночной колпак. Обычно я всячески старалась ее расшевелить, и мне удалось найти средство, неизменно оказывавшееся действенным. Стоило мне произнести имя прекрасной Коризанды д’Андуэн, графини де Грамон, моей и Пюигийема прабабушки, стоило мне позволить себе задать более или менее нескромный вопрос об этой даме, как матушка прерывала молитву Богородице на полуслове и резким тоном, слышным за сотню шагов, приказывала мне: "Замолчите, мадемуазель!" Госпожа де Баете при этом обращала взгляд на Небо, а я, по правде говоря, не знала, что и думать о прекрасной Коризанде д’Андуэн: отец так нежно ее любил, а матушка даже не допускала, чтобы о ней говорили.
Однажды мы в очередной раз увязли в колее и прождали три четверти часа, но нас так и не смогли оттуда вытащить. Лошади были все в мыле, конюхи и кучера ругались; невзирая на наше присутствие, кузену ужасно хотелось последовать их примеру; Клелия оглушительно лаяла; г-жа де Баете спала, похрапывая, а матушка молилась, приступив уже к четырнадцатой дюжине розария; что касается меня, то я напевала, да к тому же еще грустную песенку о Коризанде. Маршальша, поглощенная своей молитвой, не слышала, как я пою.
— Скоро ли мы выберемся отсюда, сударь? — крикнула я Пюигийему, проезжавшему мимо (окна кареты были опущены).
— Я на это надеюсь, мадемуазель, ведь приближается ночь; к тому же скоро грянет гроза, и если мы до того времени отсюда не уедем, то через полчаса вымокнем до нитки.
Усилия были умножены; лошадей яростно стегали, крича и ругаясь больше прежнего, и, наконец, мы снова двинулись в путь. Мы ехали некоторое время, а черные тучи следовали за нами; приходилось спешить изо всех сил, так как до ночлега было еще далеко. Обеспокоенный Пюигийем подгонял слуг, которые и без того торопились. Мы продвигались вперед довольно быстро, как вдруг одно из передних колес наскочило на большой камень, скрытый под грязью, карета опрокинулась, и мы попадали друг на друга, оказавшись в черной тошнотворной жиже. Это произошло в затерянном краю Лангедока, посреди почти необитаемых песчаных равнин — то была настоящая пустыня. Все страшно перепугались и не удержались от криков. Чтобы нас успокоить, матушка принялась причитать:
— О Господи! Прими мою душу, спаси и сохрани моего мужа и детей!
Госпожа де Баете душераздирающе охала, а я громко звала Пюигийема.
Вызволить нас из упавшей кареты было непростым делом, но, тем не менее, пришлось сделать такую попытку. Лакеи самоотверженно зашли по пояс в грязную лужу, и им удалось вытащить нас одну за другой, после чего мы тут же оказались под хлынувшим сверху проливным дождем.
— Что же делать? Что делать? — повторяла матушка.
— Я отправлюсь на разведку, госпожа маршальша, — сказал кузен.
— Не оставляйте нас одних, Пюигийем; оберегайте нас, лучше пошлите лакея, — вскричала матушка, — а не то, пока вас не будет, какие-нибудь разбойники изобьют нас и ограбят!
— Как же быть, сударыня? Все же следует отыскать какое-нибудь пристанище.
— Госпожа, — произнес конюший матушки, — тут один человек говорит, что за лесом находится какой-то замок.
— Да, сударь, — отозвался один из наших форейторов, — но в этот дом никто не заходит: дьявол устраивает там шабаши и двери его заколочены.
— Значит, в замке никто не живет?
— Извиняюсь, сударь, там обитают двое господ — старый и молодой — с тремя слугами. Но попробуйте только туда постучать, и вы увидите, откроют ли вам.

XII

Итак, мы застряли в этой грязи и не знали, что предпринять: Пюигийем, не решавшийся ругаться в присутствии матушки, хотя ему очень этого хотелось, форейторы, не лишавшие себя такого удовольствия, и я, веселившаяся от души, к крайнему возмущению г-жи де Баете.
— Ну что же! — обратилась я к матушке. — Не кажется ли вам, сударыня, что лучше встретиться лицом к лицу с этими ужасными господами, нежели оставаться здесь, под дождем, во власти грома и молнии?!
— Мне кажется, мадемуазель, — отвечала она, — что мы лучше вас знаем, что надлежит делать в подобных обстоятельствах.
Я не знаю, что могло бы последовать за этой репликой, ибо в эту минуту послышался топот лошадей, мчавшихся галопом; шум отвлек внимание матушки или, точнее, отвел от меня ее раздражение, и все стали смотреть в одну и ту же сторону.
Мы увидели двух господ с лакеем, скакавших по грязи явно к намеченной цели; кузен окликнул незнакомцев. Первый молча проехал мимо, второй же, молодой человек, остановился на полном скаку, показав себя искусным наездником. Дворянин снял шляпу с бесподобным изяществом и благородством, затмив в этом отношении Лозена.
— Сударь, чем я могу быть полезен вам или этим дамам? — осведомился молодой человек.
— Положение, в котором, как вы видите, мы оказались, говорит само за себя, сударь; мы не знаем, что делать в этой незнакомой местности, и были бы вам чрезвычайно признательны, если бы вы соблаговолили указать нам какой-нибудь дом, где мы могли бы немного подождать, пока нашу карету починят и поставят на колеса.
— Нет ничего проще, сударь; если эти дамы и вы соизволите последовать за мной, я провожу вас в одно место, расположенное неподалеку отсюда, где вы обретете если и не удобства, то, по крайней мере, надежный кров.
Первый всадник быстро удалялся; поравнявшись с поворотом, где дорога делала зигзаг, он обернулся и, видя, что его спутник отстал, возвратился назад и грубо окликнул его:
— Сударь! Сударь! Что вы зеваете по дороге? Неужели вам так приятно торчать под дождем и градом?
Он подъехал в ту минуту, когда Лозен, покоренный учтивостью молодого человека, тоже, наконец, снял головной убор; незнакомец продолжал стоять возле нас с непокрытой головой, невзирая на увещевания и возражения матушки, и мы видели красивое, благородное, открытое лицо с правильными чертами, немного грустное возможно, но необычайно решительное. Чем дольше я смотрела на этого молодого человека, тем больше мне казалось, что я уже где-то его видела. Я думаю, что спросила бы, как зовут незнакомца, до того мне не терпелось это узнать, как вдруг на сцене появился второй дворянин и оказал нам совсем другой прием.
Едва коснувшись шляпы, он надменно крикнул своему спутнику:
— Поехали, сударь, о чем вы тут болтаете с этими людьми?
Этого оказалось более чем достаточно, чтобы уязвить гасконское самолюбие Пюигийема; он устремился к ворчуну, снова надев на голову фетровую шляпу и одним ударом надвинув ее на лоб; проделывая этот чудный маневр, граф забрызгал нас грязью.
— Эти люди, любезный, привыкли к иному обхождению; вместо того чтобы бранить своего досточтимого сына за его учтивость, вам следовало бы взвешивать свои слова.
Незнакомец только пожал плечами и повторил, пропустив сказанное мимо ушей:
— Поехали, сударь, я вас жду, уже поздно.
Молодой человек нахмурился, и его лицо приняло надменное и одновременно испуганное выражение, которое я не в состоянии передать.
Будучи вне себя, Пюигийем уже занес хлыст, который он держал в руке, но тут наш странствующий рыцарь сделал столь повелительный и в то же время вежливый жест, что рука графа невольно опустилась.
— Подождите минуту и немного успокойтесь, сударь, прошу вас; позвольте мне переговорить с моим опекуном, и я льщу себя надеждой, что мы договоримся. Видите ли, — продолжал он, обращаясь к своему спутнику, — эти дамы находятся в крайне затруднительном положении, они ищут какой-нибудь приют поблизости. Я подумал, что вы не можете отказать в гостеприимстве благородным особам, и вместо вас предложил им кров; если вам угодно, мы проводим их в ваш дом, заранее извиняясь, что не можем принять их как подобает.
Опекун, мужчина лет сорока, угрюмый и неприветливый, не удержался и воскликнул "Черт побери!" так громко, что мне не доводилось слышать подобного за всю мою жизнь, и собрался было повернуть назад. К счастью для него, он передумал, ибо мой весьма пылкий кузен уже тянулся к своим дорожным пистолетам и одной из пуль, на которые он никогда не скупился, непременно продырявил бы незнакомцу бок. Наш будущий хозяин окинул своего подопечного сердитым взглядом, который тот выдержал с честью, и, подойдя к матушке, произнес с любезным видом пса, на которого силой хотят надеть ошейник:
— Сударыня, вы путешествуете в слишком роскошной карете для дамы из этого захолустья; мне думается, что вы скорее принадлежите к числу придворных.
— И вы не ошиблись, сударь, я супруга маршала де Грамона.
Я не придала значения изумленному и недовольному жесту, вырвавшемуся у дворянина при этих словах, поскольку молодой человек тотчас же воскликнул:
— А мадемуазель — ваша дочь?!
Все взгляды устремились на молодого человека; он покраснел и замолчал.
Услышав имя моей матери, деревенский грубиян, отказавший в приветствии неизвестным ему людям, соизволил поклониться. Он задумался, словно советуясь с самим собой, а затем как бы пролаял следующие слова:
— Если вы соблаговолите, госпожа маршальша, посетить мой дом, то вы найдете там убежище от грозы и окажете мне несравненную честь.
— Это недурно, — процедил сквозь зубы Пюигийем, — а то я уже решил, что он оставит нас здесь мокнуть под дождем.
Между тем молодой человек не сводил с меня глаз; воспользовавшись минутой, когда все были поглощены раздумьями, как скорее выбраться из этого лягушачьего болота, он многозначительно посмотрел на меня и приложил палец к губам. Я ничего не понимала и терялась в догадках. Лед отчуждения был сломан, и наш дворянин вынужден был проявить радушие. Спешившись и бросив поводья своему лакею, он подал руку матушке. Его питомец в один миг оказался возле меня; таким образом, Пюигийему пришлось повести г-жу де Баете, чья полумаска полиняла от дождя и придала его любезной подруге невообразимо странный вид. Я состроила кузену гримасу соболезнования, которая его добила, — еще немного, и он швырнул бы гувернантку в дорожную грязь.
Мы двинулись в путь попарно, словно монахи во время крестного хода; матушка с присущей ей добротой и снисходительностью воспринимала хмурый вид нашего хозяина, а он не решался надеть шляпу и чопорно вытягивал из своего прежде накрахмаленного воротника непокрытую голову с преждевременно облысевшим черепом, вопреки тогдашней моде не прикрытым париком. Мне страшно хотелось рассмеяться, и я не преминула это сделать, поскольку всегда уступала своим желаниям.
Мой спутник озирался вокруг; видя, что все заняты собой, он шепнул мне на ухо:
— Вы забыли Филиппа, мадемуазель?
— Фил…
— Ни слова, умоляю вас; не подавайте вида, что вы меня узнали, я и сам только что повел себя крайне неосторожно, но я так удивился… Ах! Я еще не научился держать себя в руках. И все же…
— Как, это вы?! Вы здесь! Здесь, вдали от Парижа и двора!
— А вы, думали ли вы обо мне со времени нашего детства? Соблаговолили ли вы вспоминать бедного узника Венсенского замка? Ах! Что касается меня, я всегда помнил две наши встречи и всегда желал снова вас увидеть; я благодарю Бога, столь чудесным образом доставившего вас ко мне.
— Как же вы живете в этом затерянном краю? С кем? Где ваша душенька Ружмон?
— Пока никаких вопросов — мы постараемся встретиться позже.
Надо понимать, что все это время дождь лил как из ведра, гроза была в самом разгаре, а мы промокли до нитки. Сверкавшие молнии ослепляли лошадей, и они бесновались вокруг нас: вставали на дыбы, брыкались и вздымали тучи грязи. В такую погоду можно было заблудиться, и слуги с трудом удерживали животных.
— Скоро ли мы придем? — спросила я, устав волочить свои юбки, ставшие нестерпимо тяжелыми.
— В конце этой тропы вы увидите мою тюрьму, — печально ответил Филипп.
Мы.двигались по лесной тропинке, петлявшей среди деревьев. Почва стала более сухой, но зато с ветвей, качавшихся на ветру, стекала вода, окатывая нас с головы до ног. Бедная г-жа де Баете то и дело вскрикивала. Но вот перед нами предстала непритязательная ограда чрезвычайно обветшалой и крайне запушенной дворянской усадьбы. Впрочем, даже вид золоченого дворца не привел бы меня в больший восторг. Матушка вошла в дом первой, мы — за ней следом, а хозяин принялся громко кричать. На его зов примчались две старые служанки и дряхлый кучер и тотчас же разбежались выполнять полученные распоряжения: старухи — разжигать хворост в каминах, а старик — отвести лошадей в конюшню в сопровождении Пюигийема и наших лакеев; всем пришлось взяться за дело. Лишь мой кавалер не шевелился; наконец, опекун кивнул Филиппу, и тот, очевидно, понял этот знак, поскольку внезапно выпустил мою руку, успев очень быстро прошептать:
— Вторая дверь налево, на верхнем этаже.
Он нагнулся, словно собираясь подхватить соскочившую с меня маску и вернуть ее мне; никто, кроме меня, не слышал его слов. Затем Филипп скрылся в доме.
Между тем наш хозяин-брюзга чинно провел нас вначале в большую комнату нижнего этажа, в которой почти ничего не сохранилось от деревянной обшивки; с ее стен свисала обивка из кордовской кожи, изготовленная явно во времена королевы Берты, и кругом беспорядочно громоздилась разбитая пыльная мебель. Филипп с полным основанием назвал это место тюрьмой: стоило только войти сюда, как сразу начинало щемить сердце.
— Сударыня, — заявил хозяин усадьбы, — вам сейчас приготовят комнаты; простите, если они покажутся вам столь же убогими и недостойными вас, как эта. Я тут совсем недавно и рассчитываю пробыть в этих краях очень недолго; я совершенно никого не принимаю, а мои запросы невелики. К счастью, вам недолго придется терпеть эти неудобства.
Последняя фраза показалась мне образцом учтивости.
— Однако, сударь, — произнесла матушка, после того как отпустила хозяину не совсем ясный комплимент, — это вполне понятно; тем не менее, сударь, вам уже известно, кто мы такие, а мы до сих пор не знаем, в чьем доме находимся.
Я продолжала смотреть на дверь, но Филипп все не появлялся; тем не менее я не пропустила ответа опекуна:
— Меня зовут Дюпон, сударыня, я дворянин из Перигора и приехал в здешние края по делам.
Это было совсем не то имя, которое слышал когда-то несчастный Танкред. Стало быть, опекуны Филиппа менялись так же часто, как и дома, где он жил. До чего же мне хотелось узнать больше! Вскоре служанки оповестили нас о том, что огонь в каминах разведен и наши горничные приготовили для нас сухую одежду. Господин Дюпон поспешил выйти первым, чтобы подать руку маршальше и провести нас по коридорам. Мы поднялись на верхний этаж по шаткой, темной, грязной, закопченной лестнице, на которой резвились пауки. Свет попадал сюда через одно окно, выходившее на самый безобразный, унылый и жалкий сад на свете. Мне не забыть этого, проживи я даже сто лет. Окруженный стенами сад был совершенно запущен, плодовые деревья в нем не обрезаны, а все дорожки заросли огромными, переплетающимися между собой травами. Сердце обливалось кровью от одного лишь взгляда на это убожество. Из всех окон этого милого дома открывался один и тот же вид. Бедный Филипп!
Поднявшись наверх, мы оказались в сумрачной галерее и там свернули направо; Пюигийем, опередивший всех, уже ждал нас у дверей.
— Сударыня, — сказал он матушке, — я пришел получить от вас дальнейшие распоряжения. Мы попали в серьезный переплет: карету не могут поднять, у нее сломаны дышло и колесо, а по соседству нет ни одного каретника; придется послать за ним в городок, расположенный в четырех льё отсюда, но мастера смогут доставить сюда лишь завтра утром. Я полагаю, что вам следует переночевать здесь, если хозяин изволит согласиться, и принести ему извинения за беспокойство. Не стоит даже помышлять отсюда уехать: дождь продолжается и дороги размыты. Я же отправлюсь за каретником и останусь в городе до утра. Это более надежно и не столь обременительно для нашего достопочтенного хозяина. Слуги принесут сюда ваши вещи и проведут ночь на ногах, стоя возле ваших комнат, чтобы причинить как можно меньше хлопот хозяевам. Нашей провизии хватит и для них и для вас. Таким образом, мы надеемся не быть никому в тягость; как вы считаете, это правильно?
— Сударь, — с важным видом заявил Дюпон, вставая, — хотя я и не принадлежу ко двору, мне известно, как подобает принимать дам: госпожа маршальша ни в чем не будет нуждаться.
"Мы останемся здесь до утра, — подумала я. — Ах! Я снова увижу Филиппа!.."

XIII

Нам приготовили три комнаты, расположенные одна возле другой; та, что была побольше и где раньше стояла кровать для почетных гостей, предназначалась маршальше. Служанки проводили меня в отведенную мне комнату, и я увидела там двух своих горничных с моей одеждой. Я обсохла, мгновенно сменила промокшее белье и платье, а затем отпустила горничных — мне не терпелось отыскать помещение, указанное мне Филиппом. Оставшись одна, я тут же выскочила из комнаты, миновала галерею, пересекла лестничную площадку и собралась было повернуть налево, но меня остановило непредвиденное препятствие — большая, очень частая решетка, более основательная, чем в самом недоступном монастыре, — это был единственный новый предмет в доме; решетка была снабжена превосходными замками, запертыми на два оборота, и двумя тяжелыми засовами, задвинутыми изнутри и снаружи.
"Филипп правду говорил, что это тюрьма", — подумалось мне.
Я осмотрела решетку со всех сторон, но все было тщетно: к ней нельзя было подступиться и проход был надежно закрыт. Мне пришлось уйти ни с чем. Пюигийем уехал — я слышала конский топот во дворе; мне больше некого было бояться, и я решила продолжить поиски позднее. Матушка и г-жа де Баете, к которым я присоединилась, делились своими опасениями. Господин Дюпон внушал им страх. Его угрюмый взгляд и суровый вид казались им ужасными; они полагали, что попали в разбойничье логово, а окружавшие дам глупые служанки еще больше убеждали их в этом своими рассказами.
— Ах! Зачем только я отпустила Пюигийема! — воскликнула матушка. — Теперь нас некому защитить.
— А все наши лакеи, сударыня, разве вы не берете их в расчет? — спросила я.
— Лакеи! У нас их заберут.
— Ручаюсь, что нет. К тому же кузен сам вызвался поехать в город, и он был прав — в противном случае мы, возможно, застряли бы здесь на три дня.
— Господин граф заметил, что того статного молодого человека, который встретил нас первым, заперли на тройной засов, — промолвила любимая горничная матушки. — Он сказал мне, когда садился в седло: "Наверное, для того, чтобы проучить этого смазливого щеголя, изображающего из себя кавалера". Ну вот, я вас и спрашиваю: если такого красивого дворянина держат взаперти лишь за то, что он подал руку барышне, как же в таком случае обойдутся с нами?
Теперь я поняла, почему кузен покинул меня столь легко, хотя в доме оставался такой молодой человек, как Филипп, — вначале меня это весьма удивляло. Пюигийем все видел, пока мы обменивались любезностями с опекуном Филиппа и стояли в нижней гостиной. Возможно, он даже содействовал в этой расправе!
"Ах, притворщик, — подумала я, — стало быть, мне так ничего и не узнать".
Матушка и г-жа де Баете продолжали охать и стонать. Гувернантка отдала сушить свою полумаску, которая слегка перекосилась и стала похожа на раковину улитки. Внезапно дверь открылась, и у всех женщин одновременно вырвался вопль ужаса, но это всего лишь появился дворецкий в сопровождении двух старух: они принесли серебряное блюдо с яствами — вином, фруктами, вареньем и молоком — на случай если маршальша не пожелает дожидаться ужина, который готовили на кухне из забитой в большом количестве домашней птицы: г-н Дюпон считал своим долгом показать себя гостеприимным хозяином.
— Мой господин поручил мне узнать у госпожи маршальши, где она прикажет накрыть стол? — спросил матушку дворецкий.
— Там, где его обычно накрывают для вашего господина.
— Будет ли мой господин иметь честь отужинать с госпожой маршальшей?
— Не только он, но и все те, кого он изволит пригласить, будут для меня весьма желанны.
Посланцы удалились столь же чинно, как и вошли.
— Ах, сударыня, — вскричала моя гувернантка, — что вы такое сказали? Он же приведет с собой свою шайку!
— Да нет, сударыня, — возразила горничная, — вы правильно поступили! Если бы вы ели в одиночестве, этот человек, возможно, отравил бы вас.
Я громко расхохоталась. Господи! До чего же они были забавными!
— Матушка, — сказала я, — не стоит так пугаться. Этот господин Дюпон — вполне приличный человек; что касается его дома, довольно запущенного, следует это признать, то я собираюсь обследовать его от подвала до чердака и доложу вам обо всем; если здесь имеются западни и ловушки, мы, по крайней мере, будем это знать.
— Дочь моя!..
— Мадемуазель!..
— Я запрещаю вам это!..
Но я была уже далеко, захватив с собой самую юную из своих горничных, Блондо, которая никогда со мной не расставалась (между прочим, впоследствии я выдала ее замуж за одного жителя Монако, и она будет распоряжаться этими записками после моей смерти). Девушка была, подобно мне, веселой и отважной и, подобно мне, обожала подшучивать над трусихами.
— Давай сначала осмотрим мою комнату, Блондо, я в нее едва заглянула.
Эта комната, как и прочие, была лишена обстановки и обивки; один из ее углов занимало нечто вроде кровати под балдахином, с дырявыми занавесками, некогда сшитыми из довольно красивой ткани. В огромном камине догорали остатки хвороста; окно смотрело в отвратительный сад, о котором я уже упоминала. Ветви смоковницы, посаженной напротив, дотягивались до окна и затеняли комнату, придавая ей еще более безрадостный вид.
— Ах, какое гадкое жилище, — сказала я. — И чем же господин Дюпон так прогневил Бога, что его сослали в эту дыру?
— Не стоило становиться разбойником ради такого убожества, — рассудительно отвечала Блондо.
— Быть может, сокровища спрятаны в подвалах, пойдем посмотрим.
Мы и в самом деле спустились вниз и обследовали весь дом, за исключением галереи, отгороженной решеткой; мы побывали и в часовне, и в столовых — дом напоминал огромную пустыню, унылое жилище отшельника. Только в кухнях еще теплилась жизнь: мы насчитали там трех поварят, чрезвычайно удивленных нашим появлением.
Осмотрев весь дом, мы вернулись к матушке, чей страх уже граничил с безумием: она почти не надеялась меня увидеть и умоляла горничных отправиться на поиски и, если еще не поздно, найти меня. Дрожа, она спросила, видела ли я что-нибудь ужасное, а затем заявила, что не собирается ложиться спать и нам всем следует провести ночь в молитвах.
— Сударыня, — сказала я, — уверяю вас, что, не считая крыс, в этом жалком домишке нет ни единой живой души. Уверяю вас также, что вам не грозят здесь никакие опасности и никто не собирается причинять вам какой-нибудь вред. Ваши лакеи с большим удовольствием едят в буфетной; даже тем, кто охраняет карету, отнесли ужин; о слугах всячески заботятся, и они чувствуют себя здесь свободнее, чем на постоялом дворе. Успокойтесь же, милая матушка; нам здесь будет очень уютно рядом с пауками, и мы прекрасно выспимся, если будет на то Божья воля.
— Я не лягу спать, даю слово! Вы такая сумасбродка, мадемуазель, вы столь легкомысленно ко всему относитесь и еще хотите, чтобы мы доверяли вашим сведениям? Стоит лишь мне представить, что этот отвратительный человек будет сидеть за столом напротив, как у меня уже бегут по коже мурашки, и я не знаю, как мне удастся выйти из этого положения.
Госпожа де Баете перебирала четки в углу; в трудные минуты она всегда на всякий случай твердила молитвы Богородице, подобно тому как коза грызет свою веревку. В разгар всех этих разговоров нас известили о том, что ужин подан, и наш хозяин лично явился за матушкой. Эта сцена заслуживает того, чтобы ее описали. Супруга маршала едва решилась опереться на протянутую ей руку, словно хозяин дома был болен чумой или жабой. И все же, спускаясь по лестнице, матушка отважилась спросить:
— А что же ваш сын, сударь, молодой дворянин, столь любезно пригласивший нас в ваш дом, неужели мы его больше не увидим?
— Нет, сударыня, он только что уехал по срочному делу. Мне очень жаль, но это было необходимо.
— Ах, Боже мой, — сказала мне г-жа де Баете, — бедного юношу убили!
— Или же послали за другими головорезами, чтобы оповестить их о богатой добыче.
— Помилуйте! Что вы такое говорите, мадемуазель! Впрочем, я полагаю, что вы правы.
— Они явятся ночью и всех нас перережут, можете не сомневаться.
Любезно предупредив об этом гувернантку шепотом, я снова принялась смеяться от души и получила еще один строгий выговор, что нисколько меня не огорчило. Ужин прошел скучно и чинно, но он был плотным. Дюпон восседал за столом подобно изваянию: он ничего не ел и не говорил ни слова. Быстро покончив с трапезой, мы поднялись в свои комнаты, снова в сопровождении служанок, которые несли коптящие факелы. Хозяин дома поклонился нам до земли, пожелал спокойной ночи и удалился.
Госпожа де Грамон прежде всего тщательно осмотрела все наши комнаты и приказала подбросить в камин несколько охапок хвороста, хотя и без того было жарко, после чего она велела горничным остаться с ней и попросила г-жу де Баете прочесть несколько молитв, а также несколько глав из ее любимой книги "Зерцало христианской души". Подойдя к матушке, я попросила у нее разрешения уйти в свою комнату и взять с собой Блондо, чтобы попытаться уснуть.
— Я очень устала, сударыня, я ничего не боюсь и надеюсь хорошо отдохнуть.
— Ступайте, дочь моя; если мне станет чересчур страшно, я вас позову. Я оставляю здесь Клелию, она предупредит меня об опасности.
— Как вам угодно, матушка.
Блондо последовала за мной; мы тщательно заперли свою дверь, чтобы ни друзья, ни враги не смогли открыть ее без нашего ведома. Я была раздосадована: мне казалось неестественным, что Филиппа столь бесцеремонно похитили и теперь держат взаперти. Мне так хотелось его увидеть! Желая спокойно все это обдумать, я усадила Блондо в глубокое кресло, и она тотчас же закрыла глаза. Полчаса спустя в доме воцарилась мертвая тишина. Слышалось только тихое ровное дыхание моей горничной, которая, как она уверяла, не боялась ни черта, ни людей, когда я была рядом. Луна, разогнавшая облака, заливала комнату светом, обозначая глубокие тени, отбрасываемые смоковницей, ветви которой колыхались от ветра. Я открыла окно, так как в жарко натопленной комнате нечем было дышать.
Внезапно снизу, из сада, послышался шум, который был похож на приглушенные шаги человека, направлявшегося к моему окну. Поскольку я лежала на постели одетой, то сразу же спрыгнула с кровати и в одно мгновение выскочила на балкон. Я не ошиблась: внизу чрезвычайно осторожно пробирался мужчина, согнувшийся чуть ли не вдвое. Взглянув на него в первый раз, я испугалась, и мое сердце забилось; при втором взгляде оно забилось еще сильнее, но уже не от страха — то был Филипп!
Я не особенно поверила, что он уехал, и чуть ли не ждала его, и все же теперь была не только обрадована, но и удивлена. Я наблюдала за Филиппом, он же меня не видел, но располагал верными сведениями, ибо двигался прямо к цели. Подойдя к дереву, он обхватил ствол, и его голова в один миг оказалась почти на уровне моего лица. Увидев меня, Филипп уцепился за более высокую ветвь и легко спрыгнул на балкон.
— Мадемуазель!.. — взволнованно произнес он.
— Тише!
Я указала ему на спящую Блондо. Мне подумалось, что лучше было бы предупредить ее о визитере, ибо от малейшего шороха, от малейшего слова, произнесенного чуть более громким тоном, она могла проснуться и поднять тревогу. Тихо подойдя к горничной, я дотронулась до ее руки; она открыла глаза и посмотрела на меня.
— Блондо, — сказала я, — не бойся, здесь один мой знакомый дворянин, с которым я собираюсь побеседовать; не спи, можешь смотреть на нас, но не слушай — это серьезный разговор.
Блондо была умная девушка, и она любила меня; я могла бы приказать ей стоять неподвижно, как жене Лота, в течение десяти лет, пока она не обратилась бы в соляной столп. Горничная сделала мне знак, что она готова повиноваться, и села таким образом, чтобы не терять нас из вида, в то же время находясь поодаль. Я вернулась к Филиппу, который ждал меня с нетерпением, притаившись возле окна.
— Ну вот, теперь… давайте поговорим.
— Ах! Я только об этом и мечтаю.
— Вы должны мне ответить на множество вопросов, ибо ваша жизнь полна тайн; я предупреждаю вас, что все эти вопросы сводят меня с ума. Прежде всего, во имя Неба, кто вы такой?
— Не знаю.
— Зачем к вам тогда приходили королева и его высокопреосвященство?
— Мне это неизвестно.
— Значит, вы расстались с господином де Сен-Маром?
— Увы, нет!
— Так господин Дюпон — это…
— Он самый.
— Но в таком случае…
— Мадемуазель де Грамон! Мадемуазель де Грамон! — неожиданно прервала нашу беседу г-жа де Баете, нещадно барабаня в дверь. — Откройте, госпожа маршальша зовет вас к себе.
Клелия надрывно лаяла.

XIV

Ах, эта г-жа де Баете! Прервать нас на самом интересном месте разговора, когда я, наконец-то, должна было что-то узнать! А если бы Филиппа увидели в моей комнате, сколько это вызвало бы пересудов, сколько шума! Дело не в том, что меня стали бы бранить — наши добрые матроны отнюдь меня не пугали, — но об этом проведал бы Пюигийем, и как потом убедить его в истинном положении дел? Он ни за что бы мне не поверил и стал бы меня упрекать. Между тем я растерялась и не решалась ответить; мой юный друг вывел меня из замешательства: он уже спустился на землю по смоковнице, сказав мне на прощание:
— Я еще вернусь, будьте покойны!
Блондо, далеко не столь взволнованная, как я, крикнула из-за двери:
— Мадемуазель спит!
— Разбудите ее.
Я разбудила себя сама и осведомилась, что случилось.
— Госпожа маршальша зовет вас, она желает немедленно вас видеть, ей страшно.
Горничная пошла открывать дверь, а я бросилась на кровать и стала потягиваться.
— Стало быть, надо вставать?
— Сию минуту пожалуйста. Одна из горничных госпожи услышала в саду шаги, она выглянула в слуховое окно и заметила какого-то мужчину.
"О! — подумала я. — Филиппа обнаружили! Мы больше не встретимся".
Я слышала, как эта чертовка омерзительно кричала, высунув голову в слуховое окно (между тем как Клелия захлебывалась в неистовом лае):
— Я его видела, я его вижу: он спустился с той самой смоковницы, что стоит рядом с окном мадемуазель. На помощь! Убивают! Пожар! Грабят!
Все остальные наперебой принялись вторить горничной:
— На помощь! Убивают!
— Я не понимаю, в чем дело, — сказала я, но тут матушка с криком выскочила в коридор:
— Поехали! Поехали! Я не хочу здесь больше оставаться. Где мои слуги, где моя дочь? Спасайте мою дочь!
Лакеи спали вповалку наверху возле лестницы; им пришлось встать, заслышав этот шум, и конюший матушки прибежал со шпагой в руке. Хотя я пребывала в ярости, мне страшно хотелось рассмеяться. Весь этот переполох из-за одного несчастного ребенка, который хотел спокойно поговорить с другим ребенком, не причиняя никому зла! Матушка продолжала кричать, что не останется больше ни минуты в этом вертепе, где нас собираются перерезать, и что она лучше пойдет пешком. Понадобилось больше получаса, чтобы ее успокоить. Она приказала закрыть мое окно и остатки ставен, которые уже не запирались, и потребовала, чтобы я отправилась вместе с ней в ее комнату; двух лакеев оставили караулить мою дверь. Я была в бешенстве, в бешенстве!
В это время года светает рано; уже занималась заря, когда весь этот спектакль закончился и г-жа де Баете усадила меня между матушкой и собой в их убежище, где нечем было дышать и где нещадно чадили факелы. Дамы продолжили чтение "Зерцала душ и", и хуже всего было то, что мне поневоле пришлось их слушать, стиснув зубы; при этом матушка клевала носом, а гувернантка то и дело замирала посреди фразы — это было прелесть как глупо и нелепо.
Блондо все поняла; она вернулась в мою комнату, сославшись на то, что забыла там платок, и села у окна. Девушка опасалась, как бы безрассудный молодой человек не попытался вернуться, услышав, что шум затих. Лакеи, стоявшие на часах, спали, опираясь на палки, которые они держали, подобно алебардам. Все погрузилось в сон, за исключением юности и… возможно, любви? Я по крайней мере не смыкала глаз, волнуясь за несчастного Филиппа, оказавшегося в трудном положении.
Я не могла понять, как вопли наших крикуний не привлекли внимания г-на де Сен-Мара. Быть может, у этого милейшего человека были на то свои причины: таким образом он избавлял себя от всяческих объяснений.
Никогда еще ночь не казалась мне такой долгой. На восходе солнца, который был ослепительным, мне разрешили вернуться в комнату, где меня ждала Блондо. Она пошла мне навстречу и, приложив палец к губам, протянула мне на раскрытой ладони клочок бумаги.
— Записка! — произнесла она тихим голосом. — Он красив, этот дворянин, какая жалость!..
Вся дрожа, я взяла записку; никогда прежде мне не приходилось их получать, и я не решалась развернуть бумагу; я хотела, но страшилась этого; взволнованная и гордая, я покраснела, а затем побледнела, ведь я еще пребывала в том возрасте, когда у нас нет прошлого, когда мы еще не изведали ни радости, ни печали, и юность шепчет нам на ухо прелестные слова, которые она только-только начинает произносить.
— Смотри хорошенько, Блондо, чтобы нас не застали врасплох, а я тем временем буду читать. Как же он передал тебе записку?
— Молодой человек неслыханно смел, мадемуазель; он забрался на нижние ветви и протянул мне оттуда письмо — даже господин де Бассомпьер не сделал бы этого лучше.
Я полагаю, что Блондо знала по собственному опыту образ действий Бассомпьера, хотя она и не желала в этом признаться. Я развернула записку, в которой было всего несколько строк:
"Мадемуазель!
Я считаю себя несчастнейшим из смертных, ибо меня изгнали из рая, куда я едва успел вступить; однако мне нужно Вас увидеть, и я Вас увижу. Я знаю, что Вы направляетесь к Кадруссу, и мне известно, что его дом находится в графстве Венесен; если я не окажусь у Ваших ног в течение месяца начиная с сегодняшнего числа, считайте, что с бедным Филиппом все кончено. Я родился под несчастной звездой. В будущем я не жду ни любви, ни славы; мой опекун — единственный человек, с кем мне дозволено видеться; итак, вместо того чтобы прозябать здесь, я собираюсь безотлагательно решить свою судьбу, и Вы — моя путеводная звезда. До скорой встречи, или прощайте навеки.
Жюль Филипп".
Я прочла записку дважды, а затем подошла к окну. Воздух был изумительным, и погода дивной; птички, распевавшие на ветках смоковницы и чистившие себе перышки, упорхнули при моем появлении; усевшись поодаль на другое дерево, они продолжали резвиться.
"Я напоминаю птицам ночных крикуний — госпожу де Грамон и госпожу де Баете, — подумала я, — над этой смоковницей тяготеет проклятие".
Я обозревала запушенный сад, смотрела под деревья с густой листвой; я искала своего милого друга и, признаюсь, думала о нем бесконечно больше, чем о Пюигийеме. Эта записка, исполненная решимости, пришлась мне по душе. Этот юноша, готовый поставить на карту все, казался мне истинным рыцарем или, по меньшей мере, одним из страстных поклонников Клелии или Клеопатры.
"Посмотрим, приедет ли он к Кадруссу", — рассуждала я.
Я желала бы этого и для него и для себя.
Я перечитывала записку снова и снова! Сколько подобных писем пришлось мне с тех пор получать! Я сожгла их все до единого, но это послание сохранила. Оно было первым. Если бы г-жа де Баете узнала об этом происшествии, она несомненно прибегла бы ко всем заклинаниям злых духов — эта добрая душа совершенно меня не знала. Сначала я была для нее просто мадемуазель де Грамон, а затем — княгиней Монако. Что касается моего ума, моей души, моих привязанностей и поступков, она о них не имела представления, как не имела представления о вихрях г-на Декарта и бесчисленных чудачествах его последователей. Я бы никогда не дала недалекую женщину в наставницы умной девушке.
В восемь часов утра прибыл Пюигийем с починенной каретой. Увидев его, я покраснела, и он это заметил; этот уж был таким хитрым, что тотчас же почувствовал неладное, хотя и не понимал, в чем именно я провинилась. Когда кузену рассказали о ночном переполохе, он устремил на меня свой взгляд и домыслил то, что можно было домыслить. Всю остальную часть пути граф был не в духе и держался отчужденно.
Господин де Сен-Мар снова появился, чтобы угостить нас отменным завтраком, в то время как горничные и лакеи снова грузили в карету наши сундуки. Его учтивость доходила до раболепия, но то была учтивость в прощальную минуту, ясно дающая понять, что хозяин безмерно рад вашему отъезду. Матушка была великолепна в своей щедрости — она велела одарить поварят и служанок золотыми монетами. Отец на ее месте отделался бы шутками.
Прощаясь с хозяином, матушка сочла своим долгом выразить ему признательность и заявила, что на обратном пути мы снова нанесем ему визит.
— Премного благодарен, госпожа маршальша, но я уже буду находиться очень далеко отсюда и не смогу оказать вам даже такого жалкого приема, как на этот раз.
— Если это так, сударь, позвольте откланяться и примите во внимание наше положение при дворе. Мы с маршалом еще имеем там некоторое влияние и охотно предлагаем вам им воспользоваться.
В ответ дворянин лишь молча поклонился. Мы сели в карету, двери ее закрыли, и она снова двинулась в путь. На первой же остановке Пюигийем принялся расспрашивать дам о событиях ночи и таинственном питомце г-на де Сен-Мара, о котором больше ничего не было слышно.
— Я заметил необычайное сходство, которое сразу же меня поразило, — прибавил граф, — и удивлен, госпожа маршальша, что вы об этом не подумали, ведь это сходство просто невероятно. Этот молодой человек — вылитый король.
— Король? — воскликнула я.
— Да, мадемуазель, даже две капли молока не настолько схожи между собой. У него тот же голос, та же фигура — словом, все.
— Я не могу этого сказать, — возразила матушка, — как и никто из нас, пока мы находимся здесь. Мы не видели его величество со времени его детства. Вы забываете, сколько времени мы провели в Бидаше, а ведь мы приехали сюда задолго до событий Фронды.
— О! Это правда.
На этом беседа закончилась. Мы продолжали довольно быстро продвигаться вперед и добрались без происшествий до границы графства Венсен, где нас встретили посланцы вице-легата; они приветствовали нас по-итальянски, а мы отвечали им по-французски — как водится, люди, уверенные в том, что они не поймут друг друга, говорят без умолку. Нам воздали дань уважения, и в нашу честь стреляли из пушки. Моя добрая матушка уверяла, что все это делается ради маршала и она нисколько этим не кичится.
Когда мы приехали к Кадруссу, в его прекрасный дом на берегу Роны, нас ждало разочарование. Как оказалось, свадьбу отменили; тем не менее, поскольку приглашения были разосланы во все уголки Франции и пришлось бы снова отправлять более сотни гонцов, герцог решил устроить для гостей праздник. Самое странное, что этот брак все же состоялся позже, когда мадемуазель Дюплесси-Генего достигла брачного возраста, ибо в ту пору она была еще совсем девочкой. Их венчали так же, как назначают епископов in partibus infidelium. До тех пор Кадрусс пытался обрести счастье с другими — он несколько раз сватался, и в числе прочих к мадемуазель де Севинье, которая вовсе не была ему парой и впоследствии стала графиней де Гриньян и моей доброй подругой и соседкой.
Меня так и тянет рассказать вам о Кадруссе и его злоключениях, хотя они постигли его гораздо позже этой несостоявшейся свадьбы. Это довольно странный человек, тесно связанный с другими, еще более странными людьми. В ту пору, когда герцог заставил нас отправиться в путь, чтобы мы стали свидетелями его счастья, он был молод. Мы еще вернемся к Кадруссу. Но вначале опишем ту встречу.
Когда мы вышли из кареты во дворе его усадьбы, нас встретили герцог собственной персоной и несколько его близких приятелей. Один из них подал мне руку и произнес голосом столь же приятным как скрип пилы:
— Мадемуазель, я имел честь привезти письмо господина маршала де Грамона госпоже маршальше. Не могли бы я ей его вручить? Я герцог де Валантинуа.
— Матушка будет польщена, сударь, — весьма сухо отвечала я. (Этот человек совсем мне не понравился.)
Я взглянула на него краем глаза, и вы сейчас узнаете, что мне пришлось увидеть.
Это был толстый, маленький, коротконогий человек с глазами белого кролика, носом-хоботом и вывороченными губами; на голове у него был гигантский светлый парик без буклей, весьма напоминавший соломенную крышу; на нем был бархатный камзол с карманами (это начинало тогда входить в моду), сшитый из красно-коричневого бархата, с ярко-красными шнурами; все его пальцы были унизаны перстнями с бриллиантами и прочими драгоценными камнями, при том, что у него были руки акушера или зубодера. Герцог ходил расставляя ноги, словно носильщик портшеза; однако самой примечательной его чертой был цвет лица, которое становилось пунцовым, как петушиный гребень, при малейшем недовольстве. Господа де Ларошфуко и Лабрюйер утверждают, что подобные рачьи панцири свидетельствуют о невероятном упрямстве и чудовищной злобе их обладателей. И они правы, во всяком случае в отношении этого человека.
Он проводил меня до гостиной, где гости обменивались поклонами, поцелуями — избави Бог! — и всевозможными объятиями. Госпожа Пилу называла все это фрикасе из физиономий. Господин де Валантинуа стоял позади меня, дожидаясь благоприятного для себя момента. Когда с приветствиями было кончено и гости образовали круг, он приблизился к маршальше, округлил локоть, принял вид молодого голубя и с улыбкой протянул ей послание.
— Что это такое, сударь? — удивилась матушка.
— Письмо от господина маршала, сударыня. Мне поручено передать его вам лично в руки.
Эта фраза показалась мне несколько казенной для герцога де Валантинуа, но так ли уж это важно? Маршальша как законная обладательница письма спрятала его и больше о нем не упоминала. Как оказалось, г-н Монако имел на меня виды! Я даже не подозревала, сколько грядущих бурь таилось в кармане г-жи де Грамон. Если бы я только об этом знала, Боже милостивый! Теперь, когда мы рассмотрели облик герцога де Валантинуа, вернемся к Кадруссу и его злоключениям, тем более что это отсрочит неотвратимо приближающийся день, о котором мне так хочется забыть!

XV

Кадрусс был привлекательный, высокий, довольно хорошо сложенный мужчина бравого вида, с закрученными кверху усами. Перечитывая свои записи, я заметила, что допустила по отношению к нему ошибку во времени: я сразу упомянула о его браке как о свершившемся факте, и это могло бы внести путаницу. Да будет вам известно раз и навсегда, что я пишу по собственной прихоти, что я чрезвычайно ленива и терпеть не могу подчисток, примечаний и исправлений. Если мне случается ошибиться в дате, я оставляю все как есть — мне претит начинать все снова и разъяснять очевидное. Кроме того, я очень больна уже в течение нескольких лет; этот недуг будет усиливаться до тех пор, пока он не сведет меня в могилу, что нисколько меня не волнует. Из-за своих страданий я становлюсь капризной и привередливой; я вспыхиваю по самому ничтожному поводу, моя душа не лежит больше ни к кому и ни к чему. Мало-помалу я отдаляюсь от людей и уже давно отреклась от самой себя. Что делать на этом свете, если ты уже не молода и не можешь больше ни нравиться, ни властвовать?
В ту пору, когда мы приехали в графство Венесен, Кадрусс был еще молод и холост. Впоследствии он женился на мадемуазель Дюплесси-Генего, как вам уже известно, но, тем не менее, продолжал жить холостяком и у него были другие женщины. Именно в это время мы и встретимся с ним снова — нам придется перенестись в будущее, чтобы завершить эту главу, которая сегодня меня забавляет, а завтра, возможно, будет внушать мне отвращение. Так уж я устроена.
Прежде всего следует сказать, что у супруги маршала де Ла Мота, воспитательницы детей французского короля, были три дочери. Их отец, простой дворянин из Пикардии, преуспел благодаря своим личным заслугам и получил высший чин в королевстве, в результате чего его дочери приобрели право притязать на что угодно. Мать девочек, рано оставшаяся вдовой, хотела, чтобы они, по примеру отца, выросли благочестивыми и достойными особами. Вероятно, они желали того же, но тут вмешался дьявол, и они стали такими, какими мы их видим сегодня. Все дочери маршала красивы, но кое-что в их фигуре требуется подправлять. Госпожа де Севинье говорит об этом так: "Какая жалость! Барышни де Ла Мот — это бриллианты, но в каждом из них есть пятно".
Это пятно — нечто вроде горба, расположенного не там, где он бывает у горбунов; данный изъян, не лишенный изящества, не уродует и даже не портит стана барышень. Все это видят, все об этом знают, но никто не желает, чтобы они от этого избавились, — всем кажется, что без этого изъяна они не были бы столь прелестными. Что касается их лиц, они — само совершенство. Особенно у младшей, г-жи де Вантадур, — это подлинное чудо. Мне бы хотелось целый день разглядывать ее лицо в зеркале; мне также хотелось бы, чтобы такое лицо было у кого-нибудь другого, ибо у нее я его не выношу.
Так вот, когда эти дамы были барышнями де Ла Мот, старшую из них звали мадемуазель де Туей. Вокруг нее увивались смазливые щеголи; супруга маршала, желавшая найти дочери мужа, повелительным жестом разогнала этот ничтожный сброд, запретила барышне строить глазки, дарить улыбки и писать любовные записки; она проявила достаточно ловкости, чтобы одержать верх над обитателями Королевства Нежных Чувств. С барышней же дело обстояло иначе. Ее продолжали одолевать мелкие страсти; она мечтала не о женихах, с которыми можно заключить брак в присутствии нотариуса, тем более что таковых не было видно, а о другом; поэтому в ожидании лучшего она стала позволять себе кое-что по мелочам.
Единственный мужчина, находившийся поблизости от девицы, с которой не спускали глаз, был конюший ее матери, носивший имя д’Эрвьё — сорокалетний человек, уродливый, но довольно хорошо сложенный; при всем его уродстве это был мужчина, а не одна из тех кукол, с которыми играют маленькие девочки. Барышня ясно дала ему понять, что если он станет с ней любезничать, то она пойдет ему навстречу. Конюший сделал вид, что он ничего не понял, продолжал держаться от девицы на почтительном расстоянии и в конце концов попросил у герцогини разрешения уйти со службы. Докопавшись до истины, мать девицы пожаловала конюшему место консула в Турине, тысячу франков ежегодно из доходов одного из епископств и стала считать его самым порядочным человеком во Франции.
Таким образом, мадемуазель де Туей оказалась покинутой. Однако это не могло продолжаться долго. Вскоре, в доме своей тетки г-жи де Боннель, где играли в карты по-крупному, она повстречала Кадрусса. Это произошло в ту пору, когда герцога столь высоко ценили за то, что он не требовал от своей жены исполнения супружеских обязанностей. Несчастный муж позволял всем его жалеть и баловать, а поскольку он был не из болтливых, то от желающих его вознаградить не было отбоя. Глядя на великодушие герцога в браке, дамы полагали, что он гораздо лучше других мужчин, ибо ему приходилось жертвовать собственным удовольствием ради здоровья благородного, изможденного болезнью, умирающего создания, а Кадрусс был несказанно рад, что так легко отделался от жены.
Он начал настойчиво ухаживать за мадемуазель де Туей, а та принялась манерничать; как-то раз она вздумала спросить, женится ли он на ней после смерти жены. Кадрусс пришел в негодование, но тут же успокоился, а затем признался, что жена ничего для него не значит, что он свободен или мог бы стать свободным — словом, он не стал скупиться на лживые двусмысленные обещания, которые никак не связывают раздающего их и вводят в заблуждение получающую их, если та к этому стремится. А мадемуазель де Туей жаждала заблуждаться как ни одна другая девица.
Таким образом, они стояли на пути к успеху, как вдруг Кадрусс, играя с королем в карты, проиграл значительную сумму. Он заплатил часть денег наличными и осведомился, можно ли вернуть остальное позже. Ему ответили, что карточные долги не терпят отлагательства. Поэтому герцогу пришлось отправиться за деньгами в свое имение. Этот отъезд был тем более прискорбным, что его отношения с мадемуазель де Туей находились в дальних предместьях на карте мадемуазель де Скюдери: они еще не добрались ни до нежных поцелуев, ни до любезных сердцу обещаний. И эти-то селения расположены весьма далеко от столицы, а до дворца полного блаженства еще идти и идти.
Господи! Что за глупость эта карта! До чего же глупая девица эта мадемуазель де Скюдери и как же глупы те, кто ее превозносят!
Я уже давно так думаю, а теперь вот и говорю об этом.
Кадрусс обнаружил, что деньги в провинции — большая редкость; он долго не возвращался, и это отсутствие оказалось для него роковым. Тем временем виды на мадемуазель де Туси появились у герцога д’Омона. Герцог д’Омон! Герцог и пэр, первый дворянин королевских покоев, губернатор Булонне, вдовец, первая жена которого была сестра маркиза де Лувуа, — разве можно было предположить, что он получит отказ?.. Однако в смерти жены герцога было нечто столь странное, что это наводило на размышления о ней и внушало опасения за его новую избранницу. Следует рассказать вам об этой смерти; мне о ней известно из первых рук, поскольку я превосходно знала покойную герцогиню и сам герцог неоднократно рассказывал мне эту историю. Об этом событии говорил весь Париж, и каждый истолковал его по-своему; но вот что произошло на самом деле.
Герцог д’Омон и его жена любили друг друга так, как об этом пишут в романах: подобное редко встречается в этом веке и при этом дворе.
Мадемуазель де Лувуа получила к свадьбе великолепный подарок, который она чрезвычайно ценила, и муж попросил ее всегда носить этот предмет как талисман удачи. То были бриллиантовые четки из оправленных камней чистейшей воды. И действительно, она носила их днем и не расставалась с ними ночью. Однажды утром, когда в доме у герцогини было много гостей, эти четки исчезли. Вы можете представить себе гнев, огорчение и растерянность хозяев, не знавших, кого обвинить в краже. Они терялись в догадках. Герцогиня успела достать четки из кармана, показать их всем по очереди, затем положить на стол, после чего их не видели.
Одна из женщин, свидетельница волнений хозяйки, терзала ее до тех пор, пока та не согласилась отправиться вместе с ней к колдуну. Для герцогини, чрезвычайно набожной женщины, это был серьезный шаг, но она усыпила свою совесть, подобно супруге маршала де Грамона, и решилась на него. Выслушав женщину, колдун отослал ее к некоему священнику Сен-Северинского прихода, к которому надо было явиться в полночь, во время полнолуния, в ясную погоду, когда на небе и на земле светло. Герцогиня выбрала ночь, когда ее муж находился на службе при дворе, и в сопровождении своей горничной явилась к священнику Сен-Северинского прихода.
Женщине было очень страшно, но тем не менее она вошла в дом священника одна, как он того требовал, и поднялась вместе с ним наверх, в старую башенку, где он держал голубей. Голубей этих кормили необычно: какими-то красными зернами неизвестного происхождения, от которых эти птицы принимались болтать, как попугаи, когда хозяин заставлял их это делать. Госпожа д’Омон вошла в маленькую и очень грязную комнату. Птицы спали и начали пищать, когда хозяин приказал им на неведомом языке немедленно приготовиться к гаданию. Он запер дверь на ключ, открыл окно, чтобы лунный свет падал на клетку, и принялся задавать голубям вопросы, посоветовав герцогине, оцепеневшей от страха, не сходить с места и отвечать только ему одному, что бы она ни услышала.
И тут голуби и чародей начали диалог на той же тарабарщине. Это продолжалось с четверть часа, а затем птицы заупрямились, не желая больше отвечать, но кудесник сломил их сопротивление с помощью множества красных зерен. Герцогиня слышала, как кто-то трижды окликнул ее по имени, и остолбенела, чувствуя, что кровь застывает в ее жилах. Наконец священник повернулся к ней и сказал, что она получит свои четки обратно при выполнении двух условий: во-первых, она не станет ничего рассказывать обо всем увиденном мужу; о втором же условии герцогиня никогда не желала говорить.
Она обязалась выполнить первое требование, а о другом даже не желала слышать. После этого последовали странные события, окутанные покровом тайны; тем не менее, несмотря ни на что, женщине удалось вернуть себе четки, но она так и не смогла узнать, кто их похитил, из-за своего отказа выполнить второе требование священника. Герцогиня ушла из его дома, сожалея, что оказалась там, и беспрестанно повторяла, что это сведет ее в могилу. Колдун предупредил ее, что если она не сдержит слово, то ничто не спасет ее от гнева духов.
"Значит, я погибла, — подумала бедняжка, — ведь я обязательно слягу в постель. Господин д’Омон примется мучить меня вопросами о том, что у меня болит; я же слишком сильно его люблю и не смогу ничего от него утаить; он все узнает, а черти придут и в отместку свернут мне шею".
Все произошло именно так, как предвидели колдун и герцогиня. Четки нашлись на следующий день в кармане ее юбки. Женщина больше не вставала с постели, так как ее кровь застыла и ничто не могло ее согреть. Муж вместе с врачами проводил у ее постели дни и ночи — все было тщетно. Но герцог так донимал жену расспросами, что она согласилась рассказать ему эту историю, добавив:
— Я отдаю вам свою жизнь.
Герцогиня умерла сутки спустя в глубокой скорби.
Этот случай попытались объяснить и в конце концов объяснили — существуют люди, которых ничто не ставит в тупик. Четки якобы были украдены камеристкой, которая выдумала весь этот спектакль, чтобы извлечь для себя выгоду. Герцогиня заплатила этой шайке много денег. Опасаясь быть разоблаченной, служанка помогла хозяйке исполнить пророчество колдуна, подсластив в духе ЛаБрен-вилье ее снадобье. Выяснили также, что человек, выдававший себя за священника, им вовсе не был; его без шума сожгли вместе с голубями; камеристка исчезла, а г-н д’Омон с тех пор уверяет всех, что его жена умерла от преждевременных родов. Несомненно одно: герцог долго оплакивал супругу и с большим трудом решился жениться вторично.
Эта таинственная история завладела вниманием двора и всего города. Каждый толковал ее по-своему: одни утверждали, что дьявол серьезно задел честь герцогини и она умерла от стыда и раскаяния. В наше время, когда вокруг столько вольнодумцев, люди верят всему тому, что невозможно объяснить сразу: они признают сверхъестественные явления и зажмуриваются, чтобы не видеть того, что колет нам глаза. Я не стану высказывать своего мнения по данному поводу; г-н д’Омон всегда говорил об этом с содроганием и, по его словам, долгое время собирался вступить в орден траппистов во имя искупления. Искупления чего?.. Вот этого я и не могу вам сказать.
Герцог жил как святой, избегая женщин, не поднимая ни на кого глаз, до тех пор пока не встретил мадемуазель де Туей, в которую он влюбился с первого взгляда. Если г-ну д’Омону нужно было искупление, Бог послал ему для этого неплохую возможность.
Мадемуазель де Туей не отвергла герцога; несмотря на то что девица была чрезвычайно влюблена, она размышляла. Госпожа де Кадрусс была жива, она могла проявить упрямство и протянуть еще долго. В то же время г-н д’Омон был готов жениться, и барышня сдалась. Однако она написала своему возлюбленному, чтобы тот поспешил, если он хочет застать ее свободной. Кадрусс и в самом деле поспешил — ему удалось увидеть ее за два дня до свадьбы. То были сплошные слезы, отчаяние и выдергивание на себе волос. Однако влюбленные так и не выбрались из двух известных вам селений мадемуазель де Скюдери, несмотря на мольбы Кадрусса, и на следующий день невеста победоносно довела дело до брачного договора, который их величества скрепили своими подписями.
Кадрусс так и не появился на свадебных торжествах; он был в самом деле влюблен, и счастье соперника приводило его в ярость. Он пустился в игру, набросился на реверси и бассет за неимением любовницы и проиграл тысячу пистолей за два дня.
Но он имел дело с более тонкой штучкой, чем ему казалось! Через неделю после этой свадьбы, в ту минуту, когда герцог входил в дом г-жи де Боннель, чтобы сыграть там в гокку, камеристка хозяйки, Катрин, образец добродетели и набожности, по секрету передала ему письмо, почерк которого показался Кадруссу незнакомым.
— Речь о возврате долга, господин герцог, — сказала благочестивая служанка.
Она сама не ведала, насколько точно выразилась. И как же эти слова позабавили насмешников!
Назад: IV
Дальше: XVI