IV
Это был доверенный слуга отца; он пришел запереть на ключ ставни окна-двери кабинета и не подозревал, что там кто-то присутствует. Я готова была закричать, но Пюигийем закрыл мне рот рукой.
— Мы выйдем с другой стороны, — шепнул он мне.
В тот же миг в кабинет маршала кто-то вошел. Нас охватил еще более сильный страх; обычно столь смелая, я прижалась к кузену. Я не знаю, чем был вызван этот страх: возможно, уже пробуждавшейся в ту пору стыдливостью. Мы слышали, как кто-то расхаживает по кабинету; это был один человек, по-видимому лакей, готовивший подсвечники и стулья. Мы с приятелем подумали об одном и том же: отец собирается здесь работать. В таком случае наше дело было плохо.
— Нас разлучат! — самодовольным тоном произнес Лозен.
Несколько минут спустя все снова стихло.
— Не выйти ли нам? — предложила я. — Ведь я ужасно голодна.
— А я тем более!
Настало время ужина, и наши желудки это уже почувствовали. Я стала на цыпочках выбираться из своего укрытия, но шум, послышавшийся снаружи, заставил меня отступить назад. В соседнюю комнату вошли двое мужчин; по шуму переставляемых стульев и предшествовавшей ему недолгой паузе мы поняли, что после надлежащих церемоний посетители рассаживаются.
— Кузен, — произнесла я шепотом, — мы уже не сможем уйти.
Мне страшно хотелось расплакаться. Лозен принялся меня утешать. Он напускал на себя вид истинного любовника, и это приводило меня в восторг — я полагала, что он превосходно играет роль господина Главного. Громкий возглас одного из наших соседей заставил нас прислушаться: его голос был нам незнаком, как и голос его собеседника. За свою столь короткую жизнь мне второй раз предстояло соприкоснуться с важной тайной, но, как и в первый раз, мне не суждено было проникнуть в эту тайну.
Между тем мужчины понизили голос, идо нас доносился только шепот. Первый из собеседников, чей возглас мы услышали, продолжал:
— Как, сударь, Вандомы? Все?
— За исключением семьи Конде, сударь.
— Это правильно. И все же остается еще стоглавая гидра.
— Я принесу вам самую опасную из голов.
— Неужели вы это сделаете?
— Я это сделаю.
— Герцог де Бофор в наших руках, и ему из них не вырваться.
— По правде сказать, сударь, что такое герцог де Бофор? Это рука без головы, уличный герой, капля крови Генриха Четвертого, смешанная с неизвестно какой гнусной грязью.
— Это так.
— О, будь на его месте он!
Беседа продолжалась в том же духе, и я тщетно пыталась что-то понять; разговор был долгим, затем он перешел в довольно оживленный спор. В этом не было ничего особенного. Я уже говорила, что в то время одни замышляли заговоры против других, все играли друг с другом страшные шутки и относились к вопросам жизни и смерти как к чему-то несущественному. Но вот что странно: после того как я стала женой одного из самых знатных вельмож Франции, суверенного иностранного князя, и благодаря своим связям оказалась причастной к самым важным событиям эпохи, мне больше никогда не приходилось попадать в подобное положение. Я не была посвящена в какие-либо секреты ни по собственному желанию, ни волей случая. Впрочем, король все поставил на другую основу, и к тому же меня мало заботит политика.
— Сударь, — продолжали говорить рядом с нами, — вы можете за это поручиться?
— Своей головой, сударь.
— По крайней мере это серьезное обещание.
— Бесспорно.
— Предоставьте мне доказательства: они нужны мне немедленно.
— В конце концов, сударь, я не прошу ни денег, ни наград, а только разрешения действовать, только права избавить королеву и юного короля от беспощадного врага. Разве это чересчур много?
— Значит, вы сильно его ненавидите?
Мы снова не расслышали ответа, длившегося несколько минут подряд; тем не менее в голосе человека, пытавшегося унять свой пыл и заставлявшего себя говорить тихо, чувствовалось волнение. Другой человек хранил молчание: очевидно, он слушал собеседника, причем чрезвычайно внимательно. Затем последовала довольно долгая пауза, после которой разговор возобновился:
— Сударь, мы не можем согласиться на подобную сделку.
— Сделка? Разве я прошу у вас чего-нибудь за эту услугу?
— Вы просите нас оставить преступление безнаказанным, вы просите предоставить вам гарантии от возмездия, разве этого недостаточно? Если мы на это пойдем, не станем ли мы соучастниками убийства и не ляжет ли на нас постыдная ответственность за него?!
— Ни в коем случае! Я все возьму на себя.
— Что ж, сударь, в таком случае вы не нуждаетесь в нас, ибо сами отвечаете за свои деяния. Делайте то, что сочтете нужным.
Этот довод не был неопровержимым, поскольку человек, жаждавший мести, принялся оспаривать его в том же духе. Мы изнывали, считая беседу затянувшейся; наконец, один из незнакомцев поднялся и, заканчивая разговор, произнес следующие слова:
— Я доложу о вашем предложении кому следует и передам вам ответ.
— Где?
— Вас об этом известят. Мы подыщем дом для нашей встречи.
— А кто поручится, что до тех пор меня не потревожат?
— Слово королевы — я даю его вам от ее имени.
— Хорошо!
Последовала церемония прощания, а затем дверь закрылась и воцарилась тишина — мы были свободны! Я устремилась к выходу, но Лозен остановил меня и сказал:
— Кузина, давайте ничего не будем рассказывать об услышанном.
— Мне известно кое-что поважнее, о чем я никому не говорю! — презрительно отвечала я.
Мы покинули наше укрытие. Слава Богу, гувернантка в го время молилась и ужин еще не подали. Она довольствовалась моим заверением, что я не выходила из своей комнаты (ей поручили за этим следить). Что за странная особа была моя гувернантка г-жа де Баете! Она была самая честная, самая благочестивая женщина на свете, но обмануть ее не составляло никакого труда; она проспала полжизни, а другую половину потратила на чтение "Отче наш" и на свои прически. Невежественная, как капуцин, она заставляла меня учиться читать и весьма скверно писать по-испански, не соблюдая грамматических правил, — только и всего. Ее доброта граничила со слабостью; она никогда мне не противоречила и мирилась с тем, что я относилась к ней без всякого почтения. Матушка всецело ей доверяла, отец же полагался на них обеих — у него были совсем другие заботы! Впрочем, гувернантка была родом из хорошей семьи, разорившейся во времена Лиги, и приходилась дальней родственницей маршалу, который ее уважал. Впоследствии мы увидим, до чего довело нас обеих попустительство этой бедной дамы.
Я часто пыталась разобраться в том, что я слышала из разговора в кабинете, и моя осведомленность в сочетании с осведомленностью Лозена вынудили нас сопоставить с этим еще один случай — и да простит меня Бог, если я ошибаюсь!
Месье, принцы крови и множество придворных были приглашены на пир, устроенный королевой в новом дворце, в Сен-Жермене; во время застолья пили так неумеренно, что герцог Орлеанский, как и все слабые люди очень быстро пьяневший, вышел около полуночи в галерею, чтобы прийти в себя, и бросился одетым на кровать, поставленную там для какого-то привратника. На герцоге была мантия, известная при дворе тем, что застежкой ей служил крупный бриллиант (из-за него Мадемуазель столько раз ссорилась со своей мачехой). В течение двух часов никто не проходил по галерее, до тех пор пока г-н де Кандаль, направлявшийся в отведенную ему во дворце комнату, не подошел взглянуть, кто это так крепко спит, и не узнал принца. В числе пажей Месье служил брат Луизон Роже, которого он любил и который никогда не выпускал его из вида; мальчик прогуливался по лестнице; заметив возле своего господина человека, он подошел. Господин де Кандаль спросил, не заболел ли Гастон.
— Нет, ваша светлость, он просто пьян.
— Что ж, — милостиво предложил герцог, — давайте-ка отнесем его ко мне: не пристало дяде короля попадаться в таком виде на глаза всяким канальям-оруженосцам, размещенным здесь.
И они в самом деле унесли герцога Орлеанского, забыв на кровати его мантию. Господин де Кандаль отпустил пажа отдохнуть, заверив его, что он сам позаботится о Месье, и прибавив, что его комната слишком мала, чтобы вместить трех человек. Паж вернулся в галерею, лег на подстилку, закутался в мантию и уснул, прикрыв голову фетровой шляпой своего господина, тоже оставленной здесь, и поставив ее наподобие полога поверх подушки.
Утром Месье проснулся, поблагодарил Кандаля и потребовал к себе пажа. За мальчиком послали и нашли бедняжку с кинжалом в сердце; мантия была пробита насквозь, а шляпа покоилась на том же месте; удар был нанесен настолько точно, что паж даже не успел открыть глаза.
Вообразите всеобщее изумление и поднявшийся переполох: преступление в королевском дворце, убийство мальчика, любимца Месье! Обстоятельства случившегося изучили со всех сторон, но не смогли ничего обнаружить. Часовые утверждали, что они никого не видели. Об этом пошумели несколько дней, а затем дело старательно замяли, невзирая на протест герцога Орлеанского, кричавшего, что он отдал бы половину своего удела, чтобы выяснить истину. Народ и будущие фрондеры обвинили во всем кардинала. Никто не сомневался, что пажа приняли за герцога из-за мантии и шляпы, которыми мальчик воспользовался.
Месье обратился за помощью к прорицателям. Кампанелла показал ему в зеркале лицо убийцы, но герцог его не знал. Посредством магического искусства колдун извлек из зеркала портрет злодея; было изготовлено и роздано множество его копий, чтобы облегчить поиски, но все оказалось тщетно. Мне думается, что в ряду происшедших тогда событий лишь это преступление может быть соотнесено с тем, что я узнала столь необычным образом. Мы так и не смогли догадаться, кто был убийцей и почему он так сильно ненавидел Месье. Очевидно, это был какой-то соучастник его заговоров против кардинала де Ришелье, погубленный герцогом Орлеанским вследствие его малодушия, безразличия и вероломства, ибо о соперниках Месье в любви думать не стоило. Оба сына Генриха IV, вечного повесы, не были похожи на своего отца.
В первые же дни Регентства грянула революция в Англии, и сестра двух этих принцев, супруга Карла I, изгнанная или, точнее, сбежавшая из своего королевства, укрылась во Франции вместе со своими детьми. Беглянку сразу же приняли как королеву и препроводили в Лувр, где ей отвели прекрасные покои и где ее окружало множество придворных. Едва лишь королева там поселилась, как моя матушка удостоилась ее личной аудиенции; королева бурно выражала радость — в юности она хорошо знала матушку, поскольку кардинал де Ришелье, как и кардинал Мазарини, всячески старался приблизить своих родственников к членам королевской семьи.
Английская королева была так добра, что соблаговолила попросить меня стать одной из подруг ее дочери, принцессы Генриетты; меня отвели к ней на следующий же день — отсюда моя привычка к непринужденному с ней общению. Английская принцесса заинтересовалась мной и моим, как считалось, необычайным умом. С тех пор мы больше не расставались и моя жизнь проходила рядом с принцессой и Пюигийемом. Граф, ревновавший меня ко всем, ходил с обиженным видом, когда я задерживалась в Лувре надолго; он забрасывал свои занятия и даже отказывался от еды. Во дворце Грамонов над этим подшучивали, и мой отец больше всех.
— Этот смельчак высоко метит, — говорил он, — он далеко пойдет.
Действительно, кузен оправдал все надежды, причем оправдал их сполна!
Я умолчу о смуте, баррикадах и сражениях, о господине коадъюторе и председателе Брусселе, о Парламенте и принцах — все это осталось в истории, но все же я хочу рассказать о нескольких событиях, ибо они меня потрясли. Во-первых, о моем близком знакомстве с несчастным Танкредом де Роганом — он не преминул примкнуть к моей свите бастардов, будучи незаконнорожденным и в то же время не являясь им; иными словами, г-жа де Роган произвела его на свет без участия в этом мужа, и тем не менее ее сын именовался Роганом, несмотря на возражения его сестры, запрещавшей другим то, что она сама делала столь часто. Танкреда привела к отцу герцогиня, и он всем у нас понравился. Я нашла его красивее кузена, что привело Пюигийема в ярость, и он готов был затеять с Роганом ссору. Невыразимая печаль сквозила в чертах этого бледного лица — как неоднократно повторял сам Танкред, он был рожден для страданий. История мальчика чрезвычайно трогательна: его отняли у кормилицы, после чего он воспитывался в Голландии у какого-то галантерейщика и долгое время считал себя жалким сиротой. Госпожа де Роган, по ее словам, прятала сына от единоверцев, видевших в ребенке своего будущего вождя, который поведет их на новые религиозные войны. Великий герцог де Роган знал о существовании Танкреда и, по словам той же г-жи де Роган, всегда любил его как единственного сына. Несомненно одно: мальчик появился на сцене лишь после смерти герцога, внезапно, с претензиями на наследство, в то время как его сестра-девица уже определенно считала себя единственной и бесспорной обладательницей богатства. Эта история наделала много шуму; Парламент, рассматривавший дело, вынес нелепое постановление, которое ничего не решило.
Но тут за бастарда вступился сам Господь. В ту пору Танкреду было семнадцать лет, но выглядел он на все двадцать. Печаль и постоянные раздумья делали его еще старше. Как только этот несчастный увидел меня — а я была тогда не более чем юной девицей, — он заявил своей матери, что никогда не согласится взять в жены другую женщину, кроме меня. Это вызвало у нее удивление, тем более что положение Танкреда было чрезвычайно зыбким, невзирая на все надежды его поправить. Его досточтимая матушка была и по-прежнему оставалась одной из самых ветреных особ при дворе. Она обожала молодых людей и раздала бы им часть своего состояния, если бы ее дочь не исправила положение. Эта девица, вопреки всем и всему, вышла замуж за г-на де Шабо и сделала его герцогом де Роганом; понятно, что они изо всех сил старались не допустить признания Танкреда; возможно, в первую очередь старалась дама, ибо, за неимением герцогства, она оставалась всего лишь г-жой де Шабо, что было весьма немного.
Мой дядя-шевалье, в ту пору аббат де Грамон, чем он был весьма удручен, решил поухаживать за мадемуазель де Роган, и Шабо вызвал его на дуэль. Аббат храбро отправился на поединок; оказавшись на месте дуэли, он принялся потирать руки и сказал, что ему холодно; Шабо выглядел ничуть не лучше: они смотрели друг на друга и видели в лице противника свое трусливое отражение.
— Из-за чего мы деремся? — спросил Шабо.
— Клянусь честью, сударь, — отвечал аббат, — я и понятия не имею; к тому же, как мне кажется, мы вовсе не деремся. Возможно, это из-за того, что я спросил госпожу герцогиню, вправе ли ее дочь по-прежнему причесывать святую Екатерину. Вот что она мне ответила, и я этого не выдумал:
"Увы, аббат, моя дочь такая рассеянная, что она вполне может забыть шляпу святой в каком-нибудь углу, среди своих чепчиков".
Шабо был в ярости, но ничего не говорил. Стоял трескучий мороз; оба противника дрожали от холода и от страха. Словом, дуэль не состоялась. Узнав об этом, отец вскричал в гневе:
— Моему брату не нужны его аббатства; он желает именоваться шевалье. Я положу его в дорожный сундук и с гонцом отправлю к нашему отцу, чтобы он сделал из бездельника монаха.
У г-жи де Роган-матери была странная жизнь. Она легко меняла кавалеров, и у нее был длинный любовный список. Ее главными воздыхателями были господа де Кандаль, Миоссан и Жарзе. Танкред был сын г-на де Кандаля, хотя у него был белокурый чуб, как у герцога де Рогана, другого его отца, по поводу чего герцогиня постоянно поднимала шум. Она удалилась в Роморантен вместе с сыном и выпросила себе королевский охотничий округ, чтобы выделить что-нибудь Танкреду. Как только началась гражданская война, герцогиня отослала сына в Париж и посоветовала ему выступить против господина принца, который объявил себя защитником сестры Танкреда и его заклятым врагом. Рассказывая об этом обстоятельстве своей матери, Танкред говорил:
— Господин принц напрасно старается: мне известно, кто я такой, и я добьюсь своего.
Танкред продолжал учиться; с утра до вечера он оставался в академии и покидал ее исключительно ради меня, чем я чрезвычайно гордилась, поскольку вокруг говорили только о нем. Самые красивые дамы желали заполучить его в поклонники, он был героем дня. Но Танкред думал только обо мне. Если бы он остался жив, то я, вероятно, вышла бы за него замуж, ибо впоследствии мы узнали, что Парламент собирался признать его герцогом де Роганом, а бретонцы хотели вернуть ему его земли — они ненавидели Шабо и называли его самозванцем. Они чуть было не прогнали его, когда он приехал председательствовать на заседании штатов.
Накануне окончания Венсенской академии Танкред прискакал в Париж верхом, чтобы встретиться со мной; он был еще печальнее, чем обычно, и все нашли, что он очень изменился.
— Вы слишком усердствуете, сударь, — сказала ему моя матушка.
— В моем положении, сударыня, нельзя полеживать: если я не буду чего-то стоить, мне не на что больше рассчитывать.
Я слушала Танкреда с восхищением: мне всегда нравились мужественные люди. В тот день Пюигийема не было дома, и я охотно позволяла Танкреду за мной ухаживать, причем больше, чем всегда. Глядя на нас, присутствующие дамы не могли прийти в себя от изумления. Даже двадцатилетняя женщина не могла бы слушать речи поклонника с таким благосклонным вниманием. Помнится, я взяла веер моей тетушки и вертела его в руках. Мы прогуливались по галерее, где было много красивых цветов, несмотря на то что стоял последний день января (матушка очень дорожила своими цветами). Никто не мешал нашей беседе.
— Мадемуазель, — спросил Танкред, — вы позволите мне любить вас и заслужить вас своей шпагой?
— Я не знаю, что вы имеете в виду, сударь, — отвечала я, манерничая, подобно придворным жеманницам.
— О мадемуазель, я еще молод и ничего собой не представляю, но, если бы вы изволили мне это обещать, я бы доказал всем, что я действительно один из Роганов. Вы не знаете, что я думаю только о вас, что ваше имя всегда у меня на устах, а ваш образ — перед глазами. Сегодня утром было холодно, и Венсенский лес сверкал на заре, как алмазные султаны, — это было дивное зрелище. Я покинул свою казарму, чтобы побеседовать с вашим образом — моим постоянным спутником; я чувствовал себя таким сильным, находя опору в воспоминаниях о вас, что, как мне кажется, мог бы перевернуть весь мир. Я продолжал шагать куда глаза глядят, не думая о том, что неприятель близко; внезапно я заметил на повороте аллеи небольшой дом с остроконечной крышей, притаившийся среди деревьев; я видел его впервые; он напоминал птичье гнездо в листве, и мне подумалось, что здесь можно было бы надежно спрятать свою любовь.
— Я знаю, знаю, — отвечала я.
— В доме кто-то жил, его обитатели уже проснулись и собирались уезжать.
— Уезжать?
— Да, я видел, как пожилая дама, хорошенький мальчик и служанка садились в карету с множеством сундуков, которые укладывал туда старый лакей. Лошади, запряженные в экипаж, были помечены вензелем как лошади приближенных короля. Карету окружал отряд вооруженных всадников во главе с дворянином, которого я несколько раз видел здесь в разных местах, — его зовут господином де Сен-Маром. Эти люди посмотрели на меня искоса, а их командир направился ко мне; он вежливо осведомился, один ли я и есть ли у меня к ним дело.
"Я гуляю, сударь, — был мой ответ, — причем один, и мне нет дела ни до чего, кроме моих мыслей".
Дворянин поклонился, и отряд умчался галопом.
"Бедный Филипп! — подумала я. — Куда же его повезли?"
— А я, мадемуазель, — продолжал Танкред, — я отправился дальше. Впереди меня неслось множество надежд, и все же мне кажется, что эти надежды ускользали от меня. Я видел, как они, подобно ангелам в белых одеждах, витают над моей головой; я пытался их поймать, но они стремительно уносились прочь и, в последний раз оборачиваясь в мою сторону, являли мне ваше залитое слезами лицо: оно прощалось со мной. Я скоро умру.
— Сударь, — сказала я, — все это сущее ребячество.
Танкред широко раскрыл свои большие глаза, необычайно ласковые, и произнес в ответ:
— В самом деле, нам с вами следовало бы оставаться детьми, а мы разговариваем, как взрослые. Дело в том, что в огне событий и гражданских войн дети быстро мужают. Наши отцы и матери в таком же возрасте были еще юными, но у предыдущего поколения была Лига, а что выпадет тем, кто еще не родился? Знаете, порой я думаю, что жизнь печальна и там, на Небесах, лучше.
— Но вы же не католик, сударь.
— Да, мадемуазель, как мои отец и мать.
— В таком случае я не смогу выйти за вас замуж, ибо мне не хотелось бы ходить на протестантские проповеди в Шарантон.
— Разве мой зять господин де Шабо туда ездит?
— И вы никогда не станете католиком?
— Я не собираюсь этого делать, пока меня не признают, иначе станут говорить, что этим я хотел подкупить своих судей. Если я и отрекусь когда-нибудь от своей веры, то лишь из любви к вам, мадемуазель, а также ради Девы Марии.
— Ради Девы Марии?
— Да. Я даже не могу передать вам, до чего я ее люблю. Она так прекрасна и так чудесна! Мать Иисуса Христа, она всесильна и исполнена доброты, и я верю, что она, претерпевшая столько мук, протягивает руку всем страждущим; я верю, что она защищает сирот и обездоленных; я верю, что она наша истинная мать, — словом, святая, безупречная мать. Ах, я часто молюсь ей, забывая обо всем!
— Значит, вы не гугенот, ведь для них это святотатство.
— Мне пора возвращаться в казарму; я прощаюсь с вами, мадемуазель, и вверяю вас Богу. На завтра назначена вылазка передового отряда; я буду в ней лучшим. Не дадите ли вы мне один из своих бантов на счастье? Не отказывайте мне, умоляю… Как знать? Возможно, это последнее, о чем я вас прошу.
Я была так тронута его просьбой и взглядом, что слезы навернулись на мои глаза. Сняв с плеча один из бантов, я привязала его к шпаге Танкреда. Бант был бело-голубого цвета. В этот миг мимо нас проходила госпожа маркиза де Севинье, собиравшаяся засвидетельствовать матушке свое почтение. Она остановилась и сказала своему дяде, аббату де Куланжу, сопровождавшему ее:
— Посмотрите на этих прелестных детей: они играют в любовь, как в куклы.
Танкред стал красным от стыда и окинул маркизу высокомерным взглядом. Я проводила его до выхода. Когда дверь закрылась, мне почудился рядом тяжелый вздох; я огляделась вокруг — никого не было. Мне стало страшно, и я убежала в свою комнату. Если бы со мной был кузен!
На следующий день во время схватки, о которой сообщил мне Танкред, в него попал заряд, выпушенный из аркебузы. Юношу подобрали на поле боя — он был при смерти, но еще в сознании; его отвезли в замок Венсенского леса. Танкред не изменил своему характеру: он не дрогнул и не захотел, чтобы противник торжествовал, захватив подобного пленника. Когда его стали допрашивать, он отвечал по-голландски и все время говорил только на этом языке, стараясь сойти за голландца. Танкред попросил перо и чернила у какого-то ритместрера, состоявшего на службе у господина принца, и написал записку своему камердинеру; то были прощальные слова без всякого обращения, адресованные мне и его матери; почти сразу же после этого он испустил дух. Мне вернули бант.
Я не скажу, что была растрогана — от столь юного существа нельзя требовать слишком многого — я была просто потрясена. Впоследствии я все больше сожалела о Танкреде и все острее чувствовала эту утрату; у меня есть убеждение, что он всю жизнь любил бы меня сильнее, чем я его.
Несчастный был убит солдатами моего отца, воевавшими на стороне двора, на следующий день после поражения шевалье де Севинье, возглавлявшего Коринфский полк коадъютора, — этот разгром назвали Первым посланием к коринфянам.
V
Таким образом я узнала об отъезде Филиппа, и, хотя я была еще совсем ребенком, эта разлука на вечные времена казалась мне невыносимой. Я не сказала тогда ни слова бедному Танкреду, смерть которого потрясла меня почти в то же самое время, но мне всегда было свойственно ничего не забывать. Именно поэтому я всю жизнь не выносила г-на Монако, оскорбившего меня в день свадьбы, о чем я расскажу в свое время. Я мучила его, и он платил мне тем же, но платил глупо, как и подобает глупцу, каковым он и является: он навлек на себя насмешки и умудрился оправдать меня в глазах света, невзирая на мои проступки. Над ним смеялись, сочувственно пожимая плечами; о его чудачествах говорили во весь голос и шепотом, но ему так и не удалось вызвать к себе жалость, хотя, признаться, он заслуживает ее из-за того рода бед, какие ему случилось на себя навлечь.
Оставим пока в покое г-на Монако: в дальнейшем у нас будет достаточно поводов о нем поговорить; итак, в описываемое мной время я все еще была той, которой, к своей глубочайшей досаде, больше не являюсь, то есть, малышкой Грамон, избалованным ребенком, миниатюрной копией кокетки и благородной дамы, а также, о чем я вскоре поведаю, маленькой героиней (должно быть, немного людей проявляли столько мужества и присутствия духа, как я).
Я обещала вкратце рассказать о двух событиях Фронды, в которых мне довелось принимать деятельное участие. На все остальное я смотрела лишь глазами других людей, и я не настолько хорошо осведомлена об этом, чтобы утомлять читателей тем, что все уже и так хорошо знают. О том времени пишут все, кому не лень; даже у ничтожнейшего из провинциальных дворянчиков есть своя история времен Фронды, а если такой истории у него нет, он ее сочиняет. Вот почему я не собираюсь долго надоедать вам своим рассказом о Фронде.
Мой отец, как и все знатные люди той эпохи, два или три раза менял партии и поочередно примыкал то к одной, то к другой; однако, в отличие от других благородных господ, его всюду превосходно принимали, поскольку он заранее готовил себе пути к переходу: у него были заложники во всех станах; кроме того, подобно примерявшей корону обезьяне Лафонтена, героине одной из новых басен, которые я на днях читала, маршал де Грамон столь искусно преодолевал трудности, легко обращая это в игру, что слушать его было одно удовольствие.
К примеру, король терпеть не может, когда ему напоминают о каком-нибудь эпизоде, относящемся к поре его несовершеннолетия; в особенности он не выносит рассказов, связанных с защитой Парламента и с господами принцами, и, хотя эти события продолжались всего несколько дней, его величество не допускает ни малейшего намека на тот период; между тем отец по сей день рассказывает королю эти старые истории и не упускает случая прибавить, подмигивая:
"Это было в ту пору, когда мы помогали вашему величеству в борьбе со сьёром Мазарини".
Услышав это, король тоже не упускает случая рассмеяться на свой лад, ибо Людовик XIV, сохраняя достоинство, никогда не смеется, даже в кругу самых близких людей. Составить верное представление об этом Короле Солнце может лишь тот, кто был опален его лучами.
Итак, речь идет о славном времени смуты, когда в Париже все было поставлено с ног на голову, но людям не жилось от этого хуже. Двор был объят неописуемым ужасом, и в первую очередь им был охвачен господин кардинал Мазарини. Предыдущий кардинал, мой доблестный двоюродный дед, не трусил бы из-за такого пустяка. При дворе снова решили уехать (двор уже однажды уезжал), но следовало держать это в строжайшем секрете, ибо чернь могла этому помешать — в подобных случаях она не склонна церемониться. В тайну посвятили немногих, даже приближенные королевы ничего не знали, но отец был обо всем осведомлен.
Ежегодно 5 января маршал давал званый ужин, на котором из гостей выбирали так называемую королевскую чету; как правило, на этих пиршествах присутствовал цвет дворянства, даже принцы; когда подавали десерт, нас приводили к столу вместе с множеством других детей, с которыми мы играли во время застолья. В тот день, как обычно, у нас были герцог Немурский, г-жа де Лонгвиль и герцог Буйонский — чтобы пойти на такое, требовалась недюжинная дерзость хозяина.
Ужин был великолепен, отец очарователен, а ничего не подозревавшая матушка была такой же, как всегда. Госпожа де Лонгвиль была избрана королевой, а герцог Немурский — королем. Около часа ночи все разошлись, несмотря на уговоры маршала, по всей видимости желавшего продолжать ночное пиршество. Отец тотчас же поднялся в покои матушки, которая не выносила первый этаж и предпочитала всегда жить на втором этаже; я находилась там вместе с Гишем, Лувиньи и Пюигийемом (посторонние уже давно нас покинули). Матушка отдавала распоряжение своим и нашим горничным, так как на следующий день нас, детей, должны были рано утром вести в церковь; Пюигийем с присущей ему спесью хотел отправиться туда вместе с Гишем и конюшими маршала; матушка же советовала ему умерить свои притязания.
— Сударыня, — произнес отец, уже в сапогах входя в комнату, — мы немедленно уезжаем.
— Уезжаем, сударь? В такой час?
— Не вы, не Лувиньи, не Пюигийем и не мадемуазель де Грамон, но мы с Гишем уезжаем вместе с частью моих слуг.
— Нельзя ли отложить эту поездку?
— Это невозможно: король, королева и Месье ждут нас на Кур-ла-Рене, где назначена встреча; двор переезжает в Сен-Жермен; следует поспешить, иначе господа парижане могут расставить повсюду свои посты и поймать нас как в мышеловку.
— Я тоже поеду с вами, сударь, — со своим неизменным хладнокровием заявила матушка.
— Ни в коем случае, душенька, не будем ничего терять из виду; оставайтесь здесь и, напротив, продолжайте почаще принимать господ принцев и их сторонников. Я оставляю вас в добрых отношениях с ними. Уверяйте всех, что я уехал без вашего ведома, что вы ничего не знали и к тому же в любом случае не последовали бы за мной. Рвите на себе волосы из-за того, что я похитил у вас графа де Гиша, и клянитесь, что уж остальные ваши дети будут на стороне Парламента, как только возраст позволит им принять чью-либо сторону. Вы не подвергнетесь неприятностям, не волнуйтесь! За это время защитники Парламента и сторонники короля десять раз передумают.
— И все же, сударь, в отсутствие двора здесь, вероятно, будет неуютно, да и мои дети…
— Ваши дети ничем не рискуют, как и вы; если сюда явятся парижане, откройте им двери и ни в чем им не отказывайте, а не то они возьмут свое силой, что было бы страшнее всего. Черкните записку коадъютору, вверьте себя его милости, осыпайте меня упреками, жалуйтесь — я заранее вас прощаю и заранее об этом прошу.
— Сударь, я не смогу этого сделать.
— Повторяю: я прошу вас об этом и ни в коем случае не стал бы вам приказывать. Это меня устраивает, это мне подходит. К тому же обещаю отплатить вам тем же: я буду кричать на всех перекрестках Сен-Жермена, что вы действовали вопреки моей воле. Я подожду вас с неделю, а затем с прискорбием оповещу всех о вашем неповиновении.
— Это невозможно, сударь, я отнюдь не мятежница, а покорная жена и никогда в жизни вам не перечила.
— Черт побери! Если вы покорная жена, оставайтесь ею и делайте то, что я вам говорю. Повторяю: у меня совсем нет времени, прощайте, я ухожу. Не забывайте мои наказы, пожалуйста.
— Я запомню их, отец, — заявила я с той неподражаемой самоуверенностью, которая была унаследована мною от маршала и потому была им ценима во мне.
— О! В самом деле, мне следовало обратиться к вам, мадемуазель, и не забывать, что вы самый здравомыслящий человек в доме.
Между тем Пюигийем принялся дергать маршала за его плащ.
— Сударь, сударь, — повторял он, — вы изволите мне ответить?
— В чем дело, сударь? Поторопитесь, не то я опоздаю.
— Будьте любезны, скажите мне, будет ли в Сен-Жермене больше схваток, чем в Париже?
— А что?
— Я отправлюсь туда, где будут сражаться.
— Вы отправитесь туда, куда я захочу, запомните это; вот еще один забавник-щеголь вздумал рассуждать!
— Господин маршал!..
— Господин мальчишка! Нет, я ошибся, господин червовый валет, разве вам не известно, что во время моего отсутствия здесь нужен мужчина и что мне не на кого положиться, кроме вас?! Я оставляю вас на страже моего дома и моей супруги — это величайший из знаков доверия, какое только я могу вам оказать, и рассчитываю, что вы окажетесь достойны моего доверия.
Пюигийем выслушал эти слова не пошевельнувшись. Он поднял голову — было видно, как он горд собой. Маршал посмотрел на него с улыбкой и произнес:
— Что ж! Вы храбрый молодой дворянин, и я не теряю надежды когда-нибудь увидеть вас маршалом Франции.
Пюигийем промолчал, в отличие от одного болвана, сказавшего отцу:
"Сударь, хотя я и не маршал Франции, я из той породы дерева, из которой их делают".
"Разумеется, сударь, когда маршалов станут делать из дерева, у вас на это звание будет полное право", — отпарировал г-н де Грамон.
Отец был славным человеком, и временами он изрекал остроты, над которыми смеялась вся Франция. Хотя я говорю "он был", мне следовало бы сказать "он есть", ибо отец все тот же, и ему суждено пережить меня.
В конце концов матушка все поняла и по своему обыкновению смирилась. Мы всю ночь не сомкнули глаз. Наутро, пробудившись, Париж узнал об отъезде короля; это вызвало всеобщие крики, волнения и приступы ярости. Все уличные сорванцы с воплями носились по Парижу, а наши слуги пришли из города со смиренно сложенными руками и воздетыми к Небу глазами; матушка скверно разыграла комедию — самые проницательные, очевидно, догадались, что нам все известно. К счастью, она вспомнила о письме к коадъютору и постаралась написать его наилучшим образом, что ей обычно не удавалось. Коадъютор прислал матушке лучника, который должен был оставаться в нашем доме, чтобы нас защищать. Я же отправилась прямо к г-же де Рамбуйе, большому другу нашего семейства, на дочери которой, мадемуазель Жюли д’Анженн, столь прославившейся благодаря воспевавшим ее остроумцам, отец чуть было не женился. Мой дед (он был тогда еще жив и только что получил титул герцога), сущий скряга, не захотел дать маршалу достойное приданое, и г-жа де Рамбуйе, при всем своем желании, не смогла выдать за него дочь. Несмотря на это, она все равно нас любила и часто приглашала меня по утрам в Голубую комнату Артенисы — храм муз и преддверие Парнаса.
В тот вечер я отправилась туда одна, чтобы подышать свежим воздухом. "Подышать свежим воздухом" — точное выражение, ибо комната Артенисы была просторной. Госпожа де Рамбуйе не выносила ни тепла, исходящего от камина, ни солнечного жара. Она становилась пунцовой в четырех туазах от огня, поэтому ей приходилось проводить всю зиму в постели, кутая ноги в медвежью шкуру, словно в мешок. Все грелись в лучах ее яркого ума, при этом жаловались на холод и отогревали себе руки дыханием.
Я застала г-жу де Рамбуйе в обществе мадемуазель Поле — знаменитой львицы Вуатюра; эта девица, о которой говорила вся Франция, была любовницей чуть ли не всех, но к старости стала такой чрезмерно стыдливой, что готова была ставить клеймо на лбу всех женщин, имевших любовные связи. Мой отец, единственный человек на свете говоривший ей правду в глаза, Бог весть зачем уговаривал ее:
"Мадемуазель, мадемуазель, будьте же снисходительны: снисхождение так украшает добродетель; к тому же вы бы слишком возгордились, если б у вас одной лоб остался без клейма".
Следовало видеть, с какой улыбкой отец произносил эти слова; мадемуазель Поле злилась, выслушивая их, и не смела отвечать. Я помню, как однажды она подняла страшный шум по поводу какой-то дамы, застигнутой своим мужем на месте преступления, и, размахивая руками и громко крича, требовала покарать ее.
— Бог мой, мадемуазель, — с присущей ему неподражаемой иронией, которую мне не под силу воспроизвести, сказал ей отец, — если всякий раз, когда в Париже появляется еще один муж-рогоносец, устраивать подобный переполох, то мы не услышим больше грома небесного.
Впоследствии Жодле воспользовался этой остротой и как-то раз, когда играли "Двойников" Ротру, произнес ее со сцены. Господин де Грамон нередко снабжал остротами и балаганные театры, и Бургундский отель.
Мадемуазель Поле страшно раздражала меня своими поучениями. Она читала нам наставления, проповедуя безупречную нравственность, и г-жа де Рамбуйе, ярая поборница добродетели, простила ей былые похождения и нежно ее любила. Вот почему та принималась столь громко кричать. Утром 7 января мадемуазель уже была осведомлена о случившемся и с важным видом жеманничала, а маркиза, глядя на нее, млела от удовольствия. Увидев меня, обе воскликнули:
— А! Вот и малышка де Грамон! Сейчас мы узнаем кое-что еще.
— Вовсе нет, сударыни, — возразила я, приседая перед дамами в изящном реверансе, — ибо мне известно не больше, чем вам. Господин маршал, не сказав нам ни слова, уехал сегодня ночью с господином де Гишем и оставил нас с матушкой одних. Я не в состоянии передать вам нашу растерянность.
— Что касается меня, — откликнулась маркиза, — я послала пажа за новостями в город, и он скоро вернется.
— Как! Вашего гадкого пажа, который коверкает все слова, так что его невозможно слушать спокойно? Я не понимаю, как вы, первейшая из жеманниц, можете держать у себя такого бездельника!
— Его определил ко мне господин де Шодбон, и я не смею его прогнать, опасаясь, как бы Шодбон не расстроился. При этом у пажа множество других недостатков: он ссорится с лакеями господина де Рамбуйе и даже с его конюшим; не далее как вчера оба явились ко мне в разгар спора. "Госпожа маркиза, он мне угрожал". — "Может, вы еще посмеете утверждать, что я вас ударил?" — "Нет, ибо как только вы мне показали кулак, я немедля извлек…" — "Правда, госпожа маркиза, — подтвердил конюший, не лишенный остроумия, — он тотчас же извлек, но после немедля вставил".
Мадемуазель Поле едва не упала, слушая эти варваризмы. Вне всякого сомнения, Мольер был осведомлен об этой истории, когда он сочинял "Ученых женщин", а мадемуазель Поле, прекрасная львица с рыжей гривой, послужила ему прообразом для "Смешных жеманниц". Она слыла когда-то первой красавицей, но мне не довелось увидеть ее молодой. Я могу лишь утверждать, что от этой рыжей исходил такой дух, что даже все туалетные воды королевы Венгерской не сумели бы его заглушить.
У мадемуазель Поле, которую на языке жеманниц звали Парфенией, подобно тому как Вуатюр величал ее львицей, был превосходный голос. Она так дивно пела, что как-то раз у одного из источников в Рамбуйе нашли двух соловьев, которые, как говорили, умерли от зависти после того, как они ее услышали. В ту пору подобная лесть была в ходу и, хотя все знали, чего она стоит, люди дружно осыпали друг друга комплиментами.
Мадемуазель Поле почти все свое время проводила во дворце Рамбуйе, обитатели которого были очарованы моим отцом — они любили его именно за то, что он нисколько не был на них похож. Я же сблизилась там с малышкой де Монтозье, дочерью знаменитой Жюли д’Анженн (ныне эта женщина, ставшая герцогиней д’Юзес, являет собой образец благочестия и добродетели, как ее мать и бабушка). Правда, она не столь образованна и несколько чаще изъясняется на языке простых смертных. В то время она была хорошенькой девочкой, ум которой уже проявлялся в ее метких замечаниях. Помнится, на сей раз малышка заявила г-же де Рамбуйе с глубокомысленным видом:
— Раз уж мадемуазель де Грамон здесь, бабушка, не угодно ли вам побеседовать в этот час о государственных делах?
Она очень забавно повела себя с г-ном де Грассом, которого называли на этом невероятном языке карликом принцессы Жюли. Этот человек держал у себя лиса, которого принесли однажды г-ну де Монтозье; как только малышка заметила зверя, она немедленно прикрыла рукой свое жемчужное ожерелье. Когда у девочки спросили, чем вызван такой жест, она ответила:
— Это от страха, как бы лис у меня его не украл: в баснях Эзопа они такие хитрые!
— Послушайте, — спросила тетка малышки, — вот хозяин лиса, каким он вам кажется?
— Он кажется мне еще более хитрым, чем лис.
— Поистине так, мадемуазель! И все же я недостаточно хитер, чтобы знать, как давно вашу большую куклу отняли от материнской груди. Не могли бы вы мне это сказать?
— А вас самого давно ли? Ведь вы ничуть не больше ее.
Эти остроты пересказывали даже в покоях королевы;
тем не менее эта девочка мне по-своему нравилась — она была гораздо некрасивее меня. Мы редко встречаемся с тех пор, как стали взрослыми. Я полагаю, что она теперь уже не столь умна, как прежде. Мы бывали вместе в гостях у всех знатных особ Парижа после памятного бегства королевы и кардинала, в первую очередь у г-жи де Лонгвиль — я сидела у нее часами, и, по ее словам, она оказывала мне честь, допуская меня на свои собрания. Было удивительно видеть, как она приказывает, отдает распоряжения, отсылает вельмож, председателей, горожан, соблазняет г-на де Ларошфуко, держит в узде коадъютора, плетет интриги против двора, вымещает свою ярость на господине принце, угрожая ему, и ублажает господина принца де Конти. Что касается г-на де Лонгвиля, ему оставалось лишь следовать за ней — он и не думал противиться ее воле.
Между тем, как утверждали триолеты, г-н д’Эльбёф и его ребята едва не оставили герцогиню с носом, и, если бы не я, Фронда приняла бы иной оборот. Именно об этом я собираюсь рассказать, прежде чем покончить с общественными событиями и перейти к моим личным делам.
Отец одновременно следил за тем, что происходило в Париже и Сен-Жермене; с присущей ему гасконской проницательностью он догадывался или был осведомлен обо всем, что здесь творилось: о планах коадъютора, о замыслах кардинала — словом, обо всем. Он не упускал из вида людей, их речи, письма и даже намерения. В тот день, когда господа д’Эльбёф покинули двор, отец тут же об этом узнал и принялся шпионить за их друзьями, покровителями и подопечными. Больше всего он остерегался аббата де Ларивьера — человека, слепо преданного Месье, одного из тех низкопробных интриганов, которых во Фронде было предостаточно; этот человек желал сделать все и не делал ничего; он почитал за счастье ссорить других и, подобно своему повелителю, подобно моему отцу и господам д’Эльбёф, — словом, подобно всем остальным, всегда был готов на мелкое предательство, поданное в красивой одежке, чтобы придать ему видимость преданности человеку или идее.
Благодаря бдительности отца появилась возможность снять копию с письма г-на д’Эльбёфа этому плутоватому аббату; данное письмо сильно компрометировало его автора перед сторонниками Парламента и полностью отвечало замыслам коадъютора в отношении господина принца де Конти, которого он решил сделать своим главным орудием не потому, что бедняга обладал личными достоинствами, а потому, что у него было громкое имя.
У отца был паж, верный товарищ Пюигийема, такой же умный, смелый и предприимчивый, как и мой кузен. Отец позвал к себе этого пажа и спросил его своим обычным насмешливым тоном, готов ли тот умереть без исповеди.
— Я бы предпочел располагать временем для встречи со священником, господин маршал, но в случае крайней необходимости я прочел бы "Отче наш" и "Аве", а также молитву моему святому заступнику — и вперед!
— Прекрасно, господин герой, я вами доволен. Вот в чем дело: зашейте эту бумагу в свой камзол, спрячьте в подошву ваших сапог или в плюмаж — куда вам будем угодно, а затем отправляйтесь к городским воротам, которые охраняют господа горожане, и попросите впустить вас в Париж, чтобы повидаться со своей госпожой, супругой маршала де Грамона. Вас обыщут с головы до пят и, если бумага не будет надежно спрятана, непременно повесят без лишних слов, будь вы даже столь же знатным, как король.
— Я в этом не сомневаюсь, ваша светлость.
— И это тебя не пугает? Ты и вправду гасконец! Если тебя повесят, я скажу, что ты всего лишь глупец, и нисколько не стану о тебе жалеть; если же тебя не повесят, поезжай во дворец, отдай письмо моей супруге и попроси ее немедленно, но не прямым путем переслать его коадъютору.
— А что потом?
— Это уже не твоего ума дело. Прежде всего позаботься о том, чтобы тебя не повесили и чтобы ты благополучно добрался до цели; в настоящую минуту это самое главное и для тебя и для меня.
— Надо ли мне сюда возвращаться, ваша светлость?
— Лишь после того как ты увидишь, какое действие окажет мое послание. Мне не стоит тебе этого говорить: если ты умен, то и сам все поймешь, и тогда удача тебе обеспечена. Бог хранит тех, кто хранит себя сам. Тебе также придется принять несколько мер предосторожности, чтобы вернуться. Этим славным парижанам не нравится, когда кто-нибудь пытается покинуть их славный город. Возможно, они выстрелят тебе вслед из аркебузы разок-другой, но я повторяю: гасконцу, и вдобавок незаконнорожденному, нет оправдания, если он позволяет, чтобы его отправили на тот свет квартальные надзиратели и командиры городской стражи.
Молодой человек поклонился и сказал:
— Еще один вопрос, господин маршал: письмо, которое следует поскорее доставить господину коадъютору, очень срочное? Может быть, мне самому его отнести?
— А твоя ливрея, дурак! Разве письмо должно к нему попасть от моего имени? Может, мне еще нацепить на себя вывеску, чтобы получше заявить о себе? Ты что, ничего не понимаешь?
Этот юноша был внебрачный сын маршала де Бассомпьера; его родила одна красивая женщина, с семьей которой маршал познакомился в Беарне, по пути в Испанию, куда он был отправлен послом. Женщина приехала в Париж, когда маршал был в Бастилии и находился в любовной связи с г-жой де Гравель.
Наша бидашенка не позволяла Бассомпьеру встречаться с его любовницей, после того как раздобыла разрешение на свидания с ним, воспользовавшись помощью моего отца, который тоже добивался ее, но безуспешно. Таким образом, вопреки воле г-жи де Гравель, появился на свет этот мальчик; отец порой говорил ему в шутку, что от этого никому не было вреда, но это было неправдой, так как его мать оказалась навсегда связанной с Бассомпьером и пожертвовала ради него всем; она жила тайно и замкнуто в одном из уголков его дома и занималась только сыном. Когда старый маршал умер, г-н де Грамон сделал благородный жест, заявив, что возьмет сироту в свой дом и будет воспитывать его вместе с пажами; мать мальчика была ему признательна и согласилась оставить маленького Лустона-Бассомпьера (ручаюсь, его звали именно так) в этой школе вместе с его сводными братьями: Латуром-Бассомпьером, сыном маршала и госпожи принцессы де Конти, а также аббатом де Бассомпьером, ныне епископом Сентским, которого родила маршалу мадемуазель д’Антраг.
Этот красивый любимец дам не слишком дорожил своим именем и позволял носить его даже любовницам.
— Какое мне до этого дело! — говорил он. — Они же у меня его не отнимут.
Разумеется, маленький Бассомпьер-Лустон и его старший брат Латур-Бассомпьер оказались в числе моих кавалеров — они не могли этого избежать, будучи незаконнорожденными. Между прочим, Латур был очень хорошо сложен и отважен как лев. Как-то раз он вздумал затеять ссору с одним из моих приятелей, к которому он меня ревновал, хотя я могу поклясться, что держала обоих на одинаковом расстоянии. Соперник Латура получил на войне рану, в результате чего его правая рука стала неподвижной, но он превосходно научился владеть другой рукой. Чтобы уравнять шансы, Латур привязал свою правую руку к туловищу и взял шпагу в левую; он орудовал ею с такой ловкостью, что ранил своего противника, сделав обе его руки в равной степени немощными.
Противник Латура был дворянин из рода д’Эстре, всю свою жизнь безумно любивший меня; он постоянно воевал и умер от страшного голода во время какой-то осады.
Латур умер позднее от болезни.
Юный паж, смелый и ловкий, вместе с лошадью и письмом незамеченным проскользнул в Париж. Он с трудом удержался от желания триумфально, подобно коадьютору, проскакать по городу, приветствуя базарных торговок. Когда паж прибыл в наш дом, я была там одна со своей гувернанткой и Лувиньи. Матушка с утра ездила по городу, собирая новости, а Пюигийема отправили в Лувр выразить почтение английской королеве и ее дочери. Лустон не растерялся и попросил разрешения поговорить со мной. Он уведомил меня о послании, а я уже была настолько искушенной в придворных уловках, что тотчас же разгадала замысел отца.
— Мадемуазель, я весьма озадачен отсутствием госпожи маршальши, которая вдобавок неизвестно где находится, а данное поручение не терпит отлагательства.
— Письмо должно быть доставлено коадъютору немедленно?
— Да, и к тому же непрямым путем. Я думаю об одном способе, но…
— О каком же?
— Через госпожу де Ледигьер.
— А! Вы правы, предоставьте действовать мне: я беру это на себя.
— Вы, мадемуазель! — в ужасе вскричала гувернантка.
— Сударыня, я выполняю волю отца. Прикажите подать карету, а вы, Бассомпьер, приготовьтесь следовать за мной.
— Господи Иисусе! Мадемуазель, сейчас, когда Париж так бурлит! Я этого не допущу.
— Сударыня, господин маршал никогда вам этого не простит.
Гувернантка воздела руки к Небу, а затем перекрестилась.
VI
Мы двинулись в путь, хотя это была рискованная затея. Карету останавливали и обыскивали более двадцати раз, и моя гувернантка умирала от страха. На каждом шагу нас спрашивали, не собираемся ли мы покинуть Париж, не направляемся ли мы в Сен-Жермен, а когда распознали по нашим лакеям, кто мы такие, послышались возмущенные крики в адрес моего отца. Мне не было страшно ни минуты. Я отвечала всем, что мы едем к г-же де Ледигьер и что они могут проводить нас туда для большей уверенности.
Оборванцы согласились, и мы отправились дальше с этой блестящей свитой.
— Господи! Господи! Что скажет маршальша? — причитала гувернантка. — Только бы с нами не приключилась беда!
— Ничего не случится, и мы исполним волю моего отца.
Мной овладело воодушевление, и Бассомпьер уже смотрел на меня с восхищением. Через три с лишним часа мы подъехали к особняку Ледигьеров, решетчатые ворота которого были закрыты. Пришлось вступить в переговоры с привратником: вид сопровождавшего нас сброда не внушал ему доверия.
— Подождите меня! — крикнула я этим бездельникам, когда карета въехала во двор. — Я скоро вернусь, и вы проводите меня до дворца Грамонов.
Моя бравада привела всех в восторг. Французы любят смелых людей. Наши спутники не стали мне перечить и, к счастью, как вскоре будет видно, дождались меня.
Госпожа де Ледигьер чрезвычайно удивилась, увидев меня вместе с пажом и гувернанткой в окружении горланящей свиты в лохмотьях.
— Право, это же друзья коадъютора, моя прекрасная барышня, — промолвила она, — и они не умрут ни от голода, ни от жажды у моих дверей.
Госпожа де Ледигьер приказала зажечь большой костер и дать этим людям вина и мяса; тотчас же кругом поднялся адский шум, отовсюду стали доноситься жуткие крики; я думала, что г-жа де Баете этого не переживет, но сама не обращала на это никакого внимания.
— Госпожа герцогиня, — произнесла я наконец, — вы не догадываетесь, что привело меня к вам с такой свитой?
— По правде говоря, нет.
— Сударыня, я скажу вам это наедине, это моя собственная затея, ибо ни отец, ни матушка ни о чем даже не подозревают.
Я говорила правду. Гувернантка покинула меня крайне неохотно — лишь приказ и авторитет г-жи де Ледигьер заставили ее подчиниться, и в конце концов она прошла в соседнюю комнату.
— Сударыня, — произнесла я скороговоркой, — вот в чем дело, но только не выдавайте меня. Возможно, это вздор, и тогда я уйду ни с чем; возможно также, что это может пригодиться, в таком случае нельзя пренебрегать ничем.
Я протянула герцогине копию письма, сделанную собственноручно аббатом де Ларивьером, — в углу значилось: "Хранить со всем тщанием", Госпожа де Ледигьер покраснела.
— Откуда у вас эта бумага, милочка? — спросила она.
— Вот этого я ни за что не скажу, сударыня, иначе меня станут сильно бранить.
— За то, что вы мне о ней сказали?
— Не за то, что я вам о ней сказала, а за то, что я ее обнаружила.
— В конце концов не все ли равно? Это очень важно, и письмо следует немедленно передать коадъютору; возможно, благодаря вам мы победим.
— Кто же доставит письмо коадъютору?
— У меня есть посыльные. Я могу отвезти его сама.
— А может быть, я?
Герцогиня задумалась.
— Нет, поеду я. Вы же, крошка, займитесь другим делом: отправляйтесь к госпоже де Лонгвиль и расскажите ей по секрету, как и мне, что вы сейчас сделали.
Мне было так приятно чувствовать собственную значимость, что я нисколько не колебалась. Я чинно простилась с герцогиней, ее сын проводил меня до кареты, и я снова встретилась у ворот со своим учтивым сбродом; почти присев в реверансе перед этими оборванцами, я заявила, что теперь мой путь лежит к г-же де Лонгвиль. Они снова решили меня сопровождать, и на этот раз их крики были воинственными.
Когда отец рассказывал кому-нибудь эту историю, он всегда умирал от смеха и прибавлял:
— Эта девочка — моя истинная дочь; лишь мы двое во всей Франции были способны невозмутимо кланяться отребью, стоя на подножке кареты при всем параде и ни о чем не беспокоясь.
Приехав к г-же де Лонгвиль, я застала у нее гостей; все они пребывали в растерянности, и я ободрила их своим известием — это относилось к принцессе и ее брату господину принцу де Конти, больше я никому не стала говорить о случившемся. Матушка тоже была там, но она ничего от меня не узнала. Бассомпьеру я дала совет не говорить ей ни слова.
Госпожа де Лонгвиль была тогда беременна; рожденному ею сыну, которого мы впоследствии бесконечно оплакивали, суждено было погибнуть при переправе через Рейн; по-моему, его справедливо считали сыном г-на де Ларошфуко, считавшегося всеми любовником герцогини. Она недавно перенесла оспу, но по-прежнему была красива как ангел, и парижский люд ее обожал. Если бы она могла встать во главе фрондеров вместо своего брата, события развивались бы более стремительно. Госпожа де Лонгвиль была так очарована мной, что попросила мою матушку оставить меня в ее доме на несколько дней, на что та согласилась по моей просьбе, когда я напомнила ей, как настойчиво отец советовал нам дружить с герцогиней.
Вследствие этого я сопровождала г-жу де Лонгвиль в тот день, когда ее чествовали в ратуше как королеву и когда она там представляла парижанам своего дофина вместе с г-жой де Буйон и ее детьми; однако чернь оттеснила меня от герцогини, и я осталась посреди площади в окружении трех кумушек и каких-то грязных жестянщиков, которые кричали, надрывая горло:
— У нас маленькая принцесса де Конти! Дайте нам пройти с маленькой принцессой де Конти!
Я оглядывалась вокруг и была не рада тому, что оказалась совсем одна в этих грязных руках. К тому же этим людям взбрело в голову меня целовать, и я стала дискосом для их слюнявых губ и сопливых носов, ощущая запах перегара из их ртов! Я тщетно отбивалась, и мне пришлось со всем этим смириться.
— Послушай, тебя же не укусят, маленькая дофина! (Вот почему я только что так же назвала сына герцогини: у меня были на то основания). — Это любовь, любовь народа, пусть и грубая, зато крепкая.
Эти люди целовали меня в обе щеки до тех пор, пока те не посинели, а затем подняли меня на руках, словно Никею в блеске славы, и понесли к окнам ратуши, откуда господин коадъютор бросал в толпу монеты. Он увидел оказываемые мне почести и сразу же понял, что мне не по себе.
— Друзья мои! — воскликнул господин коадъютор. — Несите-ка сюда эту юную девицу, она из числа моих друзей и сегодня оказала всем нам большую услугу.
Этот наказ роковым образом усугубил мои мучения — простолюдины едва не задушили меня в своих объятиях и так дергали, что все мои юбки сбились. Тем не менее в эту минуту я воспрянула духом и мне стало уже не так страшно: я понимала, что коадъютор не бросит меня в беде. В самом деле, он послал ко мне на помощь г-на де Кенсеро, капитана Наваррского полка — именно он доставил коадъютору мое достопамятное письмо от имени г-жи де Ледигьер. Этот офицер вырвал меня из рук черни; ему помогала одна прелестная девушка, чью историю я собираюсь вскоре рассказать, поскольку она заслуживает того, чтобы ее сохранили.
Когда я появилась в зале, принцесса, принцы и собравшиеся там вельможи окружили меня и бурными рукоплесканиями стали выражать мне свое одобрение за мой прекрасный поступок. Все наперебой хвалили меня. Насколько я была в ужасе от проявлений любви простолюдинов, которую мне пришлось испытать на себе, чего я никогда не забуду, настолько же меня привел в восторг этот мой успех среди придворной знати; осознав важную роль, которую играли тогда г-жа де Лонгвиль и Мадемуазель, я ощутила страстное желание играть такую же.
И тут я заметила в толпе взволнованные глаза Пюигийема, стоявшего позади моего дяди Лувиньи: казалось, кузен был охвачен непонятной тревогой. Я подошла к нему; как только смогла выбраться из круга обступивших меня людей.
— Кузина, — сказал мне граф, — я чуть не умер от страха, опасаясь за вашу жизнь; умоляю вас: не оставайтесь здесь, а поезжайте во дворец Г районов или, что еще лучше, в Лувр, к английской королеве, поскольку принцесса Генриетта во весь голос требует вас к себе; она говорит, что только вы можете ее успокоить.
— Вы поедете туда со мной?
— Неужели вы в этом сомневаетесь, мадемуазель?
— В таком случае я туда отправлюсь, когда мы все закончим здесь; к тому же дворец Грамонов наводит на меня тоску: матушка и гувернантка вечно всего боятся.
Я полагала, что должна оставаться в ратуше, среди этой неразберихи, которая стала полной несколько дней спустя, когда появился герцог де Бофор; после своего бегства из Венсена он скитался в Вандомуа и, как только узнал об отъезде двора, вернулся в Париж. Его въезд в город был триумфальным. Народ так любил герцога, что едва не разорвал его на куски. Базарные торговки вытащили своего любимца из кареты коадъютора и хотели, чтобы он остался среди них на рынке. Одна из этих кумушек, Марлот, поставлявшая рыбу во дворец Конде и снабжавшая ею г-жу де Вандом, как и почти все парижские дома, подошла к г-ну де Бофору, держа за руку свою шестнадцатилетнюю дочь, самую красивую девушку из среды рыночных торговцев. Марлот была очень богата: кружева, золотые и серебряные цепочки, а также украшения из драгоценных камней на ней стоили более двух тысяч экю.
— Ваша светлость, — сказала она, — вот моя дочь, которую все считают красивой; я отдаю ее вам; это самое дорогое, что у меня есть, и вы окажете мне большую честь, если согласитесь взять ее себе.
Разумеется, герцог не отказался от такого подарка, и базарные торговки стали после этого важничать больше принцесс.
Девушка родила от герцога сына, которого назвали Генрихом в честь его прадеда Генриха Великого. Господин де Бофор воспитал мальчика и дал ему титул шевалье де Пезу (это название небольшого городка во владениях Вандомов). Он обожал сына и говорил о нем:
— Это плод моей любви со славным городом Парижем.
Бедный шевалье де Пезу не смог избежать всеобщей участи, поэтому мы еще встретимся с ним на страницах этих записок. Я очень хорошо его знала.
Как и было мною обещано Пюигийему, я попросила его отвезти меня к английской королеве; в ту пору она вела уединенный образ жизни в Лувре и еще не присоединилась ко двору из-за болезни своей дочери-принцессы; эта болезнь была вызвана всевозможными лишениями, ибо дочери Генриха IV, супруге Карла I, был оказан столь жалкий прием, что она нуждалась во всем, даже в дровах для камина. В тот день, когда я отправилась навестить этих знатных особ, матушка приказала доставить им несколько возов дров, а также одеяла, матрасы, гардины и все необходимое для того, чтобы обставить две комнаты. Из-за холода г-жа Генриетта оставалась в постели; увидев в камине горящую охапку хвороста, она так обрадовалась, что всю ночь не смыкала глаз и беспрестанно смотрела на пламя, восклицая:
"Ах, как это красиво! Ах, как это приятно!"
Обе эти знатные особы были чрезвычайно несчастны во всем: помимо лишений, которые им приходилось здесь терпеть, они терзались мучительной тревогой за судьбу Карла I, который и в самом деле был обезглавлен в январе того же года. Королева и принцесса были к этому готовы, но они еще не получили страшного известия. Королева очень меня любила, оказывая мне этим честь, а принцесса любила меня еще сильнее: она называла меня сестрой и хотела, чтобы я постоянно находилась возле нее. Мы играли в одни и те же игры и вместе танцевали, что впоследствии принесло нам славу лучших танцовщиц при дворе. Госпожа Генриетта была в ту пору очень худой, некрасивой, бледной, с плоской грудью, но уже тогда обладала неподражаемой изысканной грацией и очарованием, перед которым никто не мог устоять; это очарование столь искусно скрывало ее недостатки, что их никто не замечал, ибо принцесса, в сущности, ничем не отличалась от других женщин: она была кокетливой, своенравной, упрямой и способной испортить жизнь любому, кого ей не удалось бы подчинить своей воле; впрочем, подобные примеры мне неизвестны, за исключением только шевалье де Лоррена и д’Эффиа, которые готовы были полюбить принцессу, если бы она им это не запретила. Все придворные, и мужчины и женщины, были ее покорными слугами и почитателями.
Между тем г-жа Генриетта в то время уже питала явную склонность к моему брату графу де Гишу; несколько лет спустя это чувство проявилось в иной форме; я полагаю, что принцесса и меня любила по этой причине. Она любила меня также потому, что я ее забавляла, и моя живость заставляла принцессу забыть о страданиях ее матери, угнетавших дочь столь юного возраста. Танцы, которыми мы обе увлеклись, отнимали у нас большую часть времени. Я расскажу, как возникла у нас эта страсть и заодно изложу историю той красивой девушки, о какой я недавно упоминала, той самой, что помогла Кенсеро вырвать меня из рук черни возле ратуши. Именно она стала нашей наставницей.
Это произошло в лето, предшествующее моему повествованию; как-то раз мы с принцессой сидели у одного из окон Лувра, которое выходило на реку, и забавлялись, глядя на людей, спускавшихся на берег, где в те времена многие стирали белье, а также на дерущихся ребятишек и рыскавших в поисках поживы солдат. Затем мы заметили в конце Нового моста толпу людей, казалось веселившихся, — в то время, когда повсюду сражались, такое было необычно. Это возбудило наше любопытство; мы продолжали следить за этими людьми и увидели, что они направляются к нам. Толпа остановилась перед нашим окном. Посреди площади образовался круг, в котором мы увидели группу цыган, необыкновенно красивых и превосходно одетых, совсем не таких, как обычно выглядят такого рода люди. Одна из женщин среди них была столь красива, что мы с принцессой тотчас же обратили на нее внимание. Ее грудь была полностью закрыта и весьма благопристойно украшена; на ней была шелковая юбка светло-коричневого цвета и короткая голубая атласная туника с вышивкой, отделанной золотой и серебряной тесьмой; волосы девушки, унизанные серпантином, доходили ей до пояса; на голове у нее была пестрая лента, а на боку — связка венецианских цехинов, поверх которой блестели какие-то яркие побрякушки.
В этом наряде незнакомка была столь привлекательной, грациозной и милой, что она больше всех привлекала к себе внимание. Когда же девушка начала танцевать, то все взгляды и вовсе оказались прикованными только к ней. Она кружилась вокруг своего партнера, выделывая бесподобные фигуры и па; мы с принцессой не могли опомниться от изумления и пригласили к себе танцовщицу. Она поднялась к нам вместе со своим маленьким тамбурином и присела перед нами в реверансе — не развязно, но и без тени смущения. Английская королева спросила у девушки, как ее зовут.
— Льянс, сударыня, — отвечала она.
— Вы египетская цыганка?
— Нет, сударыня, — возразила танцовщица с легкой улыбкой, — я родом из Фонтене-ле-Конта, что в Нижнем Пуату.
— И вы бродите по свету совсем одни, как помешанные?
— О сударыня, с нами отец и мать, мои братья и сестры — вся наша семья; мы не воруем и не беспутствуем.
— Неужели у вас нет кавалеров?
— Нет, сударыня, у меня есть муж: это самый красивый, самый лучший парень в нашей труппе.
— Станцуйте что-нибудь, а мы посмотрим.
Девушка принялась танцевать с изяществом и воздушной легкостью! Словом, она танцевала восхитительно. Принцесса Генриетта сказала, что она желает разучить этот танец, и я хотела того же. Мы велели девушке давать нам уроки, а королева подарила ей очень красивое украшение. С тех пор наша наставница стала приходить к нам почти каждый день — именно благодаря ей мы с г-жой Генриеттой снискали славу отличных танцовщиц.
Льянс не солгала: она была порядочной и благоразумной женщиной: несмотря на то что все придворные волокиты были у ее ног, ни один из них не смог поцеловать даже кончиков ее пальцев. Господин принц и его щеголи, будучи в Сен-Море, потребовали Льянс к себе. Она танцевала перед ними столько, сколько они пожелали, но на этом все закончилось; что касается остального, то, как они ни старались, у них ничего не вышло. Льянс рассказывала об этом с уморительными жестами и мимикой.
В другой раз этот дурак Бенсерад, находясь у госпожи принцессы-матери, принялся тискать колено танцовщицы, полагая, что имеет дело с обыкновенной потаскушкой. Льянс обернулась, словно разъяренная львица, и весьма решительно достала короткую шпагу, которую она всегда носила за поясом.
— Если бы мы не были в таком месте, — произнесла она, — я бы вас заколола.
— Что ж, — отвечал Бенсерад с присущим ему наглым хладнокровием, — я очень рад, что мы находимся именно здесь.
Младшая госпожа принцесса, присутствовавшая при этом, заметила Бенсераду, что он проявил к женщине неуважение, и преподнесла Льянс великолепные подарки, надеясь убедить танцовщицу остаться в ее доме.
— Я щедро вас одарю и буду вас очень любить, — заявила она, — вы будете следовать за мной повсюду и бросите свое гадкое занятие.
— Не могу этого сделать, сударыня. Если бы я бросила танцевать, мои отец, мать и братья умерли бы с голоду. Что касается меня, то я бы с радостью покончила с такой жизнью.
— Но вы же будете помогать своим близким.
— Сударыня, они на это не согласятся. Кроме того, их шестеро. Это невозможно; мне очень жаль, но это невозможно.
Ла Рок, капитан гвардейцев господина принца, без памяти влюбился в Льянс и заказал ее портрет Бобрену. Она на это легко согласилась, что удивило всех, и будто бы объяснила это так:
— Я буду позировать сколько угодно, чтобы дать художнику заработать, но на этом все и закончится, дамы и господа.
Как-то раз Гомбо, Ла Рок и многие другие пригласили Льянс на ужин; она была в наряде пастушки, а Ла Рок — в розовом наряде пастушка. Танцовщица блистала остроумием и находчивостью и с необычайным изяществом ела изысканные блюда, какие не снились даже герцогине. Ла Рок был от нее без ума. Среди присутствующих находился один поэт, в течение двух часов досаждавший всем своими стихами. Было решено над ним подшутить.
— Вы напрасно будете уверять меня в том, что мои стихи превосходны, — заявил поэт, — я не считаю их такими; честно говоря, я не считаю их даже стоящими.
— Вы совершенно правы, — заметила Льянс, — они ничего не стоят во всех отношениях, поскольку вам не стоило их писать, нам не стоило их слушать, а нашей памяти стоит поскорее их забыть.
Несколько дней спустя Льянс танцевала как обычно на площади Шатле. Вокруг нее собралась большая толпа. Когда танцовщица закончила представление и стала обходить собравшихся с деревянной чашкой, которую держала маленькая обезьянка, к девушке подошли двое весьма благообразных мужчин, одетых в черное, и задержали ее. Она осведомилась, что им от нее нужно.
— По приказу королевы, красотка.
— Зачем, господа? Неужели ее величество хочет, чтобы я танцевала в Сен-Жермене? Слишком много чести для меня.
— Ее величество велит вам следовать за нами… Королева была очень озабочена вашей судьбой, и она решила отдать вас в монастырь.
— Меня в монастырь! Я же замужем.
— Поэтому вы не будете принимать постриг, а лишь научитесь там вести добродетельную жизнь и измените свои привычки, после чего вас отпустят на волю.
Льянс поняла, что в ее положении сопротивляться бесполезно, и последовала за двумя мужчинами, заливаясь слезами; танцовщицу заперли в монастыре урсулинок Сент-Антуанского предместья. В первые дни ее глаза не просыхали от слез, однако затем она приняла другое решение, которое едва не свело всех монахинь с ума. Как только с ней заводили разговор о молитвах или о чем-то другом, связанном с религией, она принималась танцевать и принимать различные позы. Игуменья, настоятельница, аббатиса и даже духовник напрасно тратили на нее время. О случившемся известили королеву и попросили у нее разрешения выдворить танцовщицу из монастыря.
— Раз этой грешнице не нужна Божья благодать, — сказала ее величество, — пусть ее оставят в покое, я больше ничем не могу ей помочь.
Льянс вернулась к мужу и своей труппе — то была большая радость для ее близких и многих других людей, ибо, как только танцовщица появлялась на площади, все, включая маленьких детей, принимались хлопать в ладоши.
У этой истории оказался печальный конец. Муж Льянс, поддавшись чужому влиянию, стал разбойником с большой дороги. Поскольку люди всегда остерегаются подобных бродяг, всех членов этой шайки вскоре арестовали и заключили в тюрьму аббатства Сен-Жерменского предместья. Мне никогда не забыть, как бедняжка пришла в Лувр и стала умолять английскую королеву вернуть ей "дружка", как она называла мужа. Льянс была бледна, ее волосы ниспадали до пол суконного плаща; вместо ее красивого платья на ней были какие-то лохмотья, а ее ноги были забрызганы грязью. Несчастная душераздирающе рыдала; она бросилась к ногам Генриетты Французской, которая чрезвычайно растрогалась и подняла ее со словами:
— От меня ничего не зависит, дитя мое; посмотрите сами, в какой нужде меня здесь держат, и посудите, заботится ли кто-нибудь о нас. Мадемуазель де Грамон — более влиятельная особа, нежели я; попросите ее, чтобы она поговорила со своим отцом: она добьется большего, чем кто-либо другой.
Понятно, что я не преминула последовать этому совету: для меня не было ничего важнее, и я так изводила маршала просьбами, что он принялся изводить королеву. Льянс в свою очередь обошла всех могущественных людей Франции; она умоляла, заклинала, плакала; наконец королева взяла дело в свои руки, приказала позвать судью и захотела узнать, в чем обвиняют узников.
В назначенный день Льянс со своими товарками явилась в Пале-Кардиналь и бросилась к ногам ее величества.
— Бог наказывает вас, Льянс, за то, что вы покинули его обитель, — заявила королева, отнюдь не отличавшаяся добротой. — На мой взгляд, ваши мужья заслуживают того, чтобы их колесовали, и я не могу этому помешать, ведь я обязана защищать своих подданных, которых они обкрадывают, грабят и убивают. Не докучайте мне более, спасти ваших мужей невозможно.
Несчастные женщины встали и в отчаянии удалились. Льянс сумела добиться только одного — разрешения не расставаться со своим дружком. С этого времени она находилась вместе с ним в тюрьме и облегчала его страдания; она сопровождала мужа на казнь и присутствовала при ней, смазывая его губы якобы болеутоляющим и снотворным средством, от которого осужденный меньше мучился и быстрее умер. Льянс целовала своего любимого в лоб и ободряла словами — все это она проделывала с той же готовностью, с какой прежде танцевала, и не подавала виду, как ей тяжело. Во время казни едва не вспыхнул бунт. Народ хотел спасти мужа Льянс и чествовать танцовщицу; городские стражники приготовились к бою и увели бедняжку. К счастью, к тому времени ее дружок уже испустил дух.
Льянс отдали тело ее мужа, и она похоронила его с большими почестями, чем заслуживает преступник, которого колесовали.
С тех пор безутешная женщина всегда носила траур и больше никогда не танцевала под звуки своего тамбурина.
VII
Между тем дела приняли известный всем оборот. Отец сопровождал господина принца в различных его начинаниях, но, когда того заточили в тюрьму, он не захотел больше никому служить и вернулся в Бидаш к спокойной жизни. Разумеется, матушка и все мы последовали за ним, за исключением графа де Гиша, оставшегося в Париже со своим гувернером, чтобы вращаться при дворе и сохранить наших друзей, как говорил маршал.
Мы ехали, преодолевая ежедневно совсем небольшие расстояния. Пюигийем сопровождал нас верхом вместе с плутоватым конюшим отца, которого звали Дютертр (впоследствии его толи повесили, толи колесовали). Несколько раньше этому человеку пришло в голову похитить девушку, и он явился просить разрешение на это у своего хозяина, а также умолял оказать ему содействие и взять его под защиту.
— Девушка тебя очень любит? Она согласна бежать с тобой?
— Да нет, сударь, я совсем ее не знаю, но она владеет собственностью.
— А! В таком случае я советую тебе похитить мадемуазель де Лонгвиль, ведь у нее еще больше собственности.
Отец запретил конюшему и думать об этих планах, пригрозив прогнать его. Однако теперь он взял его с собой. Позднее маршал назначил его управителем городка Жержо в окрестностях Орлеана. Когда его повесили, здешний кюре сказал на проповеди:
— Молитесь за упокой души господина Дютертра, нашего управителя, умершего от ран.
Этот красавец шагал рядом с Пюигийемом впереди нашего экипажа, когда неподалеку от Бордо нас задержали вооруженные конники. Пюигийем обнажил шпагу, но никто не стал его слушать; отец вышел из кареты — никакого действия! Они хотели заточить нас в замок Тромпет, и нам уже становилось страшно, как вдруг, наконец, один из офицеров внял голосу разума.
— Черт побери, сударь, — сказал отец, — такое возможно только у каннибалов, и нигде больше; я никому не угрожаю, а спокойно еду в Бидаш с женой и детьми; чего от меня хотят, в конце концов?
Мы продолжали свой путь. Матушка была так потрясена, что едва не заболела. На протяжении нескольких льё она беспрестанно повторяла:
— Ах, мой дорогой маршал! Мой дорогой маршал!
Мы двигались на юг и вскоре увидели прекрасные горы Пиренеев; они показались нам необычайно грозными, и мы загрустили от того, что нам придется жить в такой глуши. Хотя моя семья полновластно правила в Бидаше и у нас были чиновники, судьи и все, что нам предоставлялось хартиями, отец чувствовал себя там неуютно, особенно в ту пору, когда еще был жив мой дед. Дед был наместником в Беарне, и мы с ним не встречались — он находился в По. Отец ездил туда один, а мы оставались в Бидаше. Матушка заболела, а я так устала после поездки, что не могла даже передвигать ноги.
Дед был не просто злым, он был жестоким. Женившись в первом своем браке на мадемуазель де Роклор, он вообразил, поверив ложному доносу какого-то слуги, что жена ему изменяет и весело проводит время с одним из своих кузенов, весьма хорошо сложенным и сопровождающим ее повсюду. Дед не придумал ничего лучше, как упрятать ее в Бидаше в подземелье, в так называемый каменный мешок. В одном из уголков дома пол проваливается, и человек падает в глубокую яму. Госпожа де Грамон, ни о чем не подозревая, села в лучшее кресло, установленное именно в этом месте; она была охвачена глубокой печалью и собиралась вдоволь поплакать. Однако она рухнула вниз и сломала себе бедро. Бедняжку изуверски продержали в подземелье два дня, невзирая на ее крики; вследствие этого ее рана оказалась неизлечимой и женщина умерла. Господин де Грамон женился вторично, на этот раз на мадемуазель де Монморанси-Бутвиль. На мой взгляд, только чрезвычайно отважная женщина могла броситься в объятия такого человека. Что касается меня, я бы никогда на это не пошла; и я из предосторожности, до тех пор пока мне не стали известны все секреты нашего замка в Монако, всегда пускала там г-на Монако впереди себя. Неизвестно, что могло прийти в голову этому сумасброду, вынашивающему весьма странные идеи.
Тотчас же после нашего приезда в Бидаш я возобновила свои прежние прогулки, но моя матушка этому воспротивилась и заявила мне с внушительным видом:
— В вашем возрасте, мадемуазель, это уже неприлично. Барышня, участвовавшая в стольких событиях и так хорошо разбирающаяся в политике, не может носиться по полям подобно простой девчонке.
Пришлось с этим смириться, тем более что отец был дома.
Я постаралась взяться за учение или, точнее, ухитрялась делать вид, что учусь. Единственные уроки, которые я охотно разучивала, были уроки несчастной Льянс. Каждый вечер мы — Пюигийем, Лувиньи и я — танцевали с местными девушками; они показывали нам свои па, те самые, что называются "па-де-баск"; позже я включила эти движения в танец, который назван моим именем и на мелодию которого сочинили какую-то глупую песенку. Отец же развлекал себя тем, что он называл "мои обычные балеты" и "мои маленькие танцоры". Без сомнения, в ту пору Пюигийем был бесподобно грациозен, и на него непременно обратили бы внимание при дворе; в дальнейшем он уже никогда не танцевал столь превосходно, а в конце концов вообще перестал танцевать. Бассомпьер не отставал от моего кузена; он превосходил его красотой, но все же Лозен был самым обаятельным. Мы проводили время порознь, так как г-жа де Баете неистовствовала и была рада показать свою власть надо мной.
Как только мне удавалось вырваться из когтей гувернантки, я начинала бегать по всему дому. Больше всего мне нравилась галерея с фамильными портретами. Портрет Коризанды де Грамон, которая была одной из любовниц Генриха IV, вызывал у меня размышления. Я гадала, что хотел сказать отец, когда рассматривал его. Подумать только, стоило бы герцогу де Грамону захотеть, как его признали бы сыном короля Генриха и мы бы тогда узнали, что он превосходит Вандомов знатностью, которой они так кичатся! Ах! Если бы я была на его месте!
Я поняла это позже, однако не знаю, сожалею ли я об этом. Внебрачное рождение, даже если твой отец король, — всегда клеймо; я полагаю, что лучше оставаться теми, кто мы есть, чем извлекать выгоду из своего происхождения, подобно господам Вандомам, и именоваться королем Рынка, как г-н де Бофор! Разве нет у нас своего прекрасного княжества, даже если оно и не лучшее из всех?
Отец был самым веселым человеком на свете, особенно это проявлялось в обществе моего дяди де Тулонжона, который именовал его не иначе как ничтожный князь Бидаша.
— Однако, брат мой, — возражал маршал, — господин принц называет меня великим князем Бидаша, и мне кажется, что…
— А мне кажется, что вы забываете об одном: о том, что господин принц никогда не видел Бидашского княжества.
Господин де Тулонжон был очень умный человек, но его справедливо считали самым большим скрягой во всей Франции. Дядюшку никогда не видели в новом камзоле. У него был скверный экипаж, с его конюших спадали штаны, и он устраивал отцу чудовищные сцены по поводу нашего образа жизни в Беарне.
— Вы разорите своих детей, и я буду вынужден их кормить, сударь, — заявлял он, — игра, лошади, девки, мясо, что там еще? Вы не отказываете себе ни в чем.
— Сударь, я отнюдь не мот, спросите-ка лучше мою дочь.
— Ах, сударь, я бы хотел это услышать, то было бы для меня большим утешением. Мадемуазель де Грамон, правда ли, что маршал не бросает слугам деньги пригоршнями?
— Это не так, сударь, — отвечала я без смущения, — отец бросает деньги, но только когда он их роняет, и тогда его пажи и лакеи кидаются их подбирать.
— Я в этом раскаиваюсь, мадемуазель нахалка, — сказал отец, — но я быстро забираю деньги обратно с криком: "Пажи, на место!"
— Черт побери, значит, вы все-таки теряете деньги, господин братец?
— Увы! Временами, когда меня окружают болваны, как, например, этот д’Андонвиль, которого я прогнал прочь, потому что его дурацкое имя приносило мне несчастье.
Мадемуазель, расскажите, пожалуйста, как в прошлом году я отблагодарил двадцать скрипачей, явившихся ко мне под Новый год.
— О сударь, вы сейчас согласитесь, что это одна из лучших шуток отца. Он спокойно выслушал, стоя у окна, этих бедняг, старавшихся изо всех сил. Когда они закончили, он спросил: "Сколько вас, господа?" — "Двадцать человек, сударь". — "Я покорнейше благодарю вас всех". С этими словами отец закрыл окно.
— Великолепно! С какой стати эти негодяи вздумали развлекать того, кто их об этом не просил? — воскликнул дядюшка.
Коль скоро мы зовемся де Грамонами, на нас лежит печать незаурядности и все мы наделены умом; в наименьшей степени это относится к Лувиньи.
Между тем время шло, и дела при дворе наладились; отец считал, что мы слишком долго отсутствуем и в Париже его не хватает (в самом деле, он получал письмо за письмом). В конце концов он решился уехать, бросив мою больную матушку! Из-за нее мы не смогли уехать вместе с ним, однако он увез с собой Лувиньи; матушка умоляла оставить ей Пюигийема. Отец, не дороживший графом (он вообще никем и ничем не дорожил), согласился удовлетворить ее просьбу; кузен был не прочь остаться, а я была вне себя от радости. Бидаш в обществе лишь одной матушки казался мне гробницей. Моя сестра уже родилась (я забыла об этом сказать), и с ней всячески носились; по-моему, маршальша любила ее больше, чем нас, и причиной тому был кривой глаз девочки. Матушка чувствовала себя обязанной вознаградить ее, а мне не было до нее никакого дела — я всегда терпеть не могла детей, за исключением своих собственных.
Отец уехал, и мы остались в полном одиночестве. Мы прожили в Бидаше около четырех лет, и именно тогда началась история моей любви. Прежде чем об этом рассказать, мне, по-видимому, следует, немного отдохнуть. Необходимость развернуть эту длинную цепь воспоминаний с ее чередой следующих друг за другом звеньев порой меня пугает. Сколько событий! Сколько ошибок! Сколько слез! Сколько характеров мне предстоит описать! Сколько лицемерия разоблачить! Сколько масок сорвать! В этом столетии все страдают манией величия — от короля, мнящего себя центром мироздания, до ничтожнейшего из придворных, также мечтающего стать великим; у всех безмерные притязания. И при этом сколько вокруг жалких людишек и жалких поступков — начиная с того, кто находится выше всех!
Пюигийем не оставался с нами все эти четыре года. Он уехал к своему достопочтенному отцу, а затем отправился в Париж, после чего снова вернулся к отцу; наконец, однажды утром, в солнечный весенний день, он предстал перед нами среди цветов и росы, подобный богу дневного света, нарядно одетый, во всем своем блеске и великолепии. Мне было тогда четырнадцать лет, а моему кузену двадцать, но мои четырнадцать лет были более весомыми, чем его двадцать: я казалась уже взрослой женщиной и лицом, и фигурой, а еще больше была такой по уму и образу мыслей.
В то утро я поднялась раньше обычного, хотя и не ждала кузена, и в простом домашнем платье, в одном лишь убранстве собственной юности, спустилась в сад с романом в руках; то была "Астрея" — моя любимая книга. Примерно в течение часа я упивалась похождениями героини, на месте которой мне страстно хотелось оказаться, и пребывала в мире грез; внезапно мне послышалось, как кто-то окликает меня по имени дрожащим голосом, который тронул меня до глубины души. Я подняла глаза, но никого не увидела.
Между тем мое сердце учащенно забилось. Откуда исходил этот знакомый голос, звавший меня так нежно? Рядом со мной стояла плотная живая изгородь из молодых грабов; я прислушалась; густая листва деревьев шелестела от порывов ветра, доносившего до меня аромат растущих поблизости роз. Снова раздался тот же голос. Я больше не сомневалась: это был Пюигийем; очевидно, он спрятался за этой изгородью, и я не могла его видеть; меня утешало лишь то, что и кузен меня не видит.
— Ах! — воскликнула я. — Так это вы, сударь?
— Это я, мадемуазель.
— Неужели? Вы в Бидаше? Я в это ни за что не поверю! Значит, вы нас еще помните?
— Я ничего не забываю.
— Вы приехали к нам прямо от двора?
— Да, мадемуазель.
— Должно быть, там вы и научились разговаривать, прячась за ветвями деревьев?
— Дело в том, что я не смею вам показаться.
— Почему же?
— Я приехал верхом и еще не снял сапоги.
— Ну и что? Разве я не в домашнем платье?
— Вы позволите предстать перед вами в сапогах?
— Я требую этого и не извиняюсь за свое домашнее платье. Разве можно думать о внешнем виде после шести месяцев разлуки?
Эта фраза отдавала Клелией, впечатлениями от которой я была пропитана, как губка. Я услышала поспешные шаги и вскоре увидела Пюигийема, летевшего мне навстречу. Голова моя пылала, а сердце неистово билось. Кузен же был бледен.
Вместо того чтобы, как обычно, броситься друг к другу, мы застыли на месте в смущении, не решаясь даже поднять глаза. Пюигийем поклонился, и я ответила ему тем же. За минувшие полгода и в нем, и во мне произошли разительные перемены. Он стал взрослым мужчиной и к тому же придворным кавалером, а я, как уже было сказано, превратилась во взрослую женщину; от прежних детей ничего не осталось.
— Кузина, — наконец промолвил граф, — кузина…
— Так что же, кузен?
— О! До чего я рад вас видеть!
— Я тоже.
— В самом деле?
— Разве я когда-нибудь вам лгала?
— Вы стали такой красивой!
— Разве это повод, чтобы лгать?
— Это повод меня разлюбить.
— Ах, кузен!.. Мы по-прежнему любим своих друзей.
— Спасибо, мадемуазель.
— Стало быть, вы видели короля и королеву?
— Да, мадемуазель.
Вся радость кузена улетучилась. Каждое его слово "мадемуазель" было сдержанным и печальным, как прощание. Я посмотрела на Пюигийема и замолчала. Подобно ему, я чувствовала безотчетную грусть; эта грусть, возможно, не лишенная приятной сладости, заставила меня забыть обо всем, что я собиралась ему сказать.
В эту самую минуту появилась моя гувернантка.