Книга: Дюма. Том 57. Княгиня Монако
Назад: VIII
Дальше: XXIV

XVI

Муж наскучил герцогине д’Омон уже на следующий день, и она вознамерилась вспомнить о Кадруссе, но что ей было делать, если он не появлялся, и где было его искать? Отправить ему письмо значило сильно рисковать, поэтому она решила совершить один из тех шагов, что легко удаются в основном благодаря той дерзости, с которой их осуществляют, и снабдила Катрин благословенным письмом, сказав при этом:
— Как-то раз, еще до моего замужества, я выиграла у господина де Кадрусса довольно крупную сумму, но затем мне стало известно, что игра была нечестной, и теперь я должна возвратить ему долг; чтобы никого не впутывать в это дело, я обращаюсь к тебе. Сделай так, чтобы никто ничего об этом не узнал.
Катрин безоговорочно поверила в эту сказку и как привычная к такого рода делам женщина выполнила данное ей поручение; изумленный и обрадованный Кадрусс обнаружил в конверте приглашение на свидание. Ему было велено явиться на следующий день в особняк д’Омонов, изменив свой облик по собственному усмотрению, и придумать что-нибудь, чтобы его допустили к герцогине. Ее муж должен был уехать в Версаль, и нельзя было упускать столь благоприятный случай.
Кадрусс не стал долго мудрить: он надел простое платье, сел на лошадь и явился в особняк д’Омонов якобы из Версаля под видом одного из двадцати четырех скрипачей короля, заявив при этом, что прибыл от имени его величества по пустяковому делу, связанному с оперным театром (герцог был главным управляющим всех королевских увеселений). Когда Кадруссу сказали, что хозяина нет дома, он попросил разрешения увидеть герцогиню, и она приняла его; после этого влюбленный сделал вид, что он уходит, а сам прошел в нижнюю залу и затаился там до тех пор, пока герцогиня не пришла за ним. Лакеев отослали с различными поручениями. Привратник подумал, что посетитель ушел, и забыл о нем; между тем г-жа д’Омон заперла Кадрусса в кабинете позади своей спальни, и дала ему хлеба с вареньем, чтобы он не умер с голода. Герцог просидел там до самой ночи, боясь пошевельнуться. Герцогиня сказалась больной, чтобы уйти к себе пораньше; она отпустила горничных и, наконец, открыла дверь любви. Нет нужды описывать, с каким восторгом встретились влюбленные и о чем они говорили, но их беседа продолжалась долго; около четырех часов утра, когда разговор начал понемногу стихать, перед домом остановилась карета, запряженная шестеркой лошадей. В дверь стали стучать изо всех сил — то был г-н д’Омон, которому не терпелось увидеть свою дорогую герцогиню.
Она испугалась, решив, что все пропало, спрятала Кадрусса в тесной кладовой и принялась ждать. Герцог был чрезвычайно горд, что он так рано вернулся. Жена же, мысленно посылая мужа к черту, все же была вынуждена его принять. В довершение всех бед герцог не стал возвращаться в свои покои. Он остался у жены, пылая любовью и рвением, и провел у нее все утро. Представьте себе дрожащего от холода Кадрусса, который не мог присесть и едва держался на ногах, не смея двинуться, и состояние красавицы, знавшей, что любовник является свидетелем и слушателем ее интимной беседы с мужем. К счастью, г-н Монако ни разу не сыграл со мной такой скверной шутки: полагаю, я не вынесла бы этого.
Около одиннадцати часов утра герцог открыл глаза; что касается герцогини, она всю ночь не смыкала глаз. Наконец, он собрался вернуться к себе, но тут доложили о том, что приехала его кузина из провинции, очень набожная особа, которая должна была оставить кузену большое наследство. Герцог вскрикнул от радости и приказал впустить ее.
— Она будет счастлива увидеть меня в кругу семьи, — произнес он. — Вам не надо торопиться вставать, душенька, кузина проведет здесь два дня, чтобы лучше вас узнать. Затем гостья вернется к себе; но в ее письме было предупреждение, что в течение этого времени она будет находиться возле вас безотлучно, чтобы не терять ни минуты.
— Значит, вы хотите, что она и спала в моей комнате, сударь? — спросила дама, разозлившись на него за эту надоедливость.
— Ни в коем случае, помилуйте! Но я буду спать здесь. У кузины может сложиться о нас превратное мнение, если дело будет обстоять иначе, и этого окажется достаточно, чтобы она лишила нас наследства: ей непонятны придворные обычаи и она живет по старым понятиям.
Бедный Кадрусс! Какие испытания выпали на его долю! От жуткого голода у него начались спазмы в желудке и он жестоко страдал.
И вот появилась кузина (г-жа де Раре, но не та, что бегает по всему городу, обивает все пороги и повсюду строит козни, — я даже не знаю, родственницы ли обе эти дамы). Ее встретили с распростертыми объятиями и щедро угощали. Святоша осыпала герцогиню поцелуями и сказала, что та красива, как восковой младенец Иисус. Она потребовала, чтобы ее не стеснялись. Она желала присутствовать при туалете душеньки; затем она принялась говорить не умолкая, восторгаться безделушками герцогини и до самого обеда не отходила от нее ни на шаг.
Когда подали обед, появился герцог; несчастная влюбленная каким-то образом ухитрилась спрятать в карман ключ от кладовой, где томился Кадрусс, ибо гостья и старая гувернантка, которую та привезла с собой, рыскали всюду, открывали шкафы и издавали возгласы, удивляясь тому, что они там находили. Они закричали бы совсем по-другому, если бы обнаружили нашего узника. Таким образом прошли весь день и вечер; герцогиня была не в силах избавиться от этой назойливой дамы, от мужа и служанки, обступивших ее, как животные — святого Иосифа в хлеву; она едва не лопнула от злости. Вечером дело приняло еще более скверный оборот; у г-жи д’Омон не было возможности заглянуть в кладовую хотя бы на миг — проводив г-жу Раре в отведенные ей покои, она вернулась в свою комнату с почетным эскортом в лице г-на д’Омона, следовавшего за женой по пятам.
"Он погибнет! — подумала несчастная. — Как знать, возможно, он уже потерял сознание и умер?"
Она сама десятки раз была на грани обморока, а герцог, замечая волнение жены, то и дело спрашивал, что с ней и отчего она вздыхает.
— Мне душно, — отвечала герцогиня.
Господин д’Омон вызвался помочь жене, отчего ей сделалось еще хуже; наконец, он уснул. Во время десерта дама набила карманы печеньем и фруктами, чтобы бросить их пленнику; она попыталась встать, как только ей показалось, что муж уже не в состоянии ничего слышать, но он только дремал и тут же осведомился, сев на постели, не заболела ли она.
— Нет, — ответила герцогиня с бесподобным хладнокровием, — но у меня есть привычка слегка смачивать виски туалетной водой королевы Венгерской, я схожу за ней в кабинет.
— Я схожу за ней, если вам угодно, или же позову ваших служанок.
— Мне известно, где она находится, никого не беспокойте.
Между тем герцогиня уже открыла тайник, поспешно швырнула туда лакомства, что было для Кадрусса большим утешением, убедилась, что замурованный еще жив, и вернулась на место. К счастью, свечи в спальне были погашены.
— Ах! — сказал г-н д’Омон. — Эта туалетная вода окружает вас чудесным ароматом.
У герцогини не было туалетной воды, окружавшей ее ароматом, но воображение обмануло обоняние бедного мужа! Тем временем Кадрусс, умиравший с голода, набросился на угощение; он находился так близко, что было слышно, как он грызет печенье.
— Что это? — спросил герцог, уже начавший засыпать.
— Очевидно, крыса за стенными коврами.
— Я прикажу их завтра снять, я терпеть не могу этих мерзких животных. Постучите немного по стене, чтобы заставить эту тварь замолчать.
Шум стих, и ночь закончилась мирно. На следующий день старая родственница и муж столь же неотступно преследовали герцогиню. Она уже потеряла терпение, как вдруг г-н д’Омон получил депешу из Версаля, предписывавшую ему немедленно уехать. Бедная женщина вздохнула с облегчением. Но тут на нее свалилась еще одна неожиданность: г-жа Раре захотела повидаться с г-жой де Боннель, и герцог решил отвезти к ней обеих женщин перед своим отъездом.
В доме г-жи де Боннель герцогиню ждала сцена еще более странного свойства. Все только и говорили об исчезновении Кадрусса, жена искала его повсюду, она только об этом и говорила, и на его поиски были посланы двадцать вооруженных слуг, не считая родственников и друзей. Одни считали, что герцога убили, другие — что он погиб на дуэли, третьи — что его заточили в Бастилию; кое-кто уверял, что Кадрусс загулял в приятном месте, но по большей части все склонялись к мысли, что он сидит за карточным столом с какими-нибудь проходимцами. Так или иначе, его разыскивали. Маркиз де Фервак, сын г-жи де Боннель, легкомысленно осведомился у герцогини, не она ли прячет Кадрусса. Он не мог предположить, насколько точно он выразился, а она, совсем еще юная, смутилась, и, хотя маркиз был чрезвычайно глуп, это не ускользнуло от его внимания. Герцогиня провела весь вечер в страшной тревоге. К счастью, старая святоша захотела уехать из дома г-жи де Боннель пораньше, и бедняжка с радостью последовала за ней.
Я вас уверяю, что она быстро уложила кузину в постель, отослала служанок, заперла дверь на засов и бросилась в кладовую; она нашла несчастного узника полумертвым. Когда герцогиня вытащила его оттуда, он растянулся на ковре во весь рост. Туалетная вода королевы Венгерской на этот раз пришлась кстати; потребовалось больше часа, чтобы привести Кадрусса в чувство, после чего он выпил чашку бульона, которую его возлюбленная попросила принести якобы для нее; кроме того, он съел хлеба по меньшей мере на четыре су, большую банку варенья с дюжиной засахаренных орехов и выпил бутылку лучшего вина из погреба. После этого Кадрусс почувствовал себя более уверенно, но два дня, проведенные в заточении, изменили его до неузнаваемости. Он казался сущей видимостью, как говорила Месье эта старая чертовка г-жа Нобле о г-не де Витри, вместо того чтобы назвать его видением. Затем Кадрусс, не в силах пошевелиться, долго сидел в кресле, и герцогиня ухаживала за ним. Таким ли образом прошла ночь или иначе, мне неведомо, однако утром несчастному следовало уйти — для этого его возлюбленной пришлось позвать привратника якобы для того, чтобы дать ему указания, кого следует принимать, а кого она не желает видеть; тем временем кавалер вышел с черного хода.
Кадрусс до такой степени показался жене видимостью, что она с трудом его узнала, и кумушки принялись сплетничать по этому поводу. Маркиза де Рамбюр давно заглядывалась на Кадрусса; она подслушала разговор маркиза де Фервака с герцогиней, все поняла, увидев ее смущение, и решила поссорить влюбленных ради собственных интересов. Сказано — сделано; сначала с помощью тайных признаний, затем посредством подложных писем она довела их до того, что они смертельно возненавидели друг друга и готовы были выцарапать друг другу глаза. Кадрусс больше никогда не оказывался в кладовой для варенья, но зато, как поговаривают, там побывали другие мужчины.
Мало было разлучить Кадрусса с герцогиней, следовало еще его завоевать, и тут маркиза де Рамбюр потерпела крах. Она тщетно пускала в ход свои женские чары — о маркизе шла такая дурная слава, что герцог не захотел вступать в соперничество с несколькими военными, одним советником, двумя банкирами и даже какими-то буржуа. Чтобы удержать Кадрусса, маркиза посадила его играть в бассет: все тогда увлекались этой игрой, пришедшей на смену гокке. За один раз он выиграл семь тысяч пистолей, а на следующий день — сто тысяч ливров. Представьте себе, сколько шума это вызвало! Я забыла сказать, что за время всех этих козней герцогиня де Кадрусс отошла в мир иной, предварительно заставив мужа поклясться, что он позаботится об их детях и никогда больше не женится. Госпоже де Рамбюр это было известно, как и всем остальным, но она также знала, что мужчины держат обещания лишь до тех пор, пока у них на это есть желание. Чтобы поправить дело, маркиза предложила Кадруссу своего рода сделку, и он поспешил ее принять. Она просто-напросто рассудила, что герцог может жениться на ее дочери мадемуазель де Рамбюр, весьма богатой наследнице, и взять деньги, которые он потерял в игре, из ее приданого. Речь шла примерно о восьмидесяти тысячах ежегодной ренты; это была редкостная ставка, и на кону стояло побольше, чем приносил Кадруссубассет.
Свадьбу сыграли почти тайком: родственники г-на де Рамбюра, принадлежавшие к очень знатному и весьма старинному пикардийскому роду, воспротивились этому браку. Вдовец с детьми да еще с такой репутацией! Госпожа д’Омон пришла от этого в ярость и, не придумав ничего лучшего, стала богомолкой, занялась делами милосердия и вместе с герцогиней де Шаро, дочерью несчастного г-на Фуке, принялась ухаживать за больными и хоронить мертвецов. Герцогиня де Шаро отправляла людей на тот свет своими лекарствами, а г-жа д’Омон укладывала их в гроб. Они побывали со своей походной аптекой и погребальными принадлежностями во всех окрестностях Парижа, и, куда бы они ни приезжали, это было хуже чумы — здешние крестьяне разбегались при их появлении. Эти дамы вместе с несколькими другими святошами образовали нечто вроде общины, правила которой запрещали пользоваться румянами. Княгиня д’Аркур, одна из них, дочь герцога де Бранкаса, превозносит своих товарок повсюду. Когда ей говорят о ее благочестии, она смиренно отвечает:
— Ах! Я не настолько благочестива, как моя сестра д’Омон и моя сестра де Шаро, которые посещают больницы и кладбища!
Не знаю, ошибаюсь ли я на счет Кадрусса и герцогини д’Омон, но я невысокого мнения об их заслугах и не верю в их раскаяние. Кадрусс проматывает состояние своих детей, а герцогиня, несмотря на всю свою любовь к Творцу, не брезгует и Божьими созданиями — спросите-ка лучше об этом у маркиза де Рирана.

XVII

У Кадрусса мы прожили целый месяц; множество дворян приезжали к герцогу, чтобы с нами встретиться, а он давал у себя восхитительные балы. Вице-легат приказал устроить для нас торжественное шествие наподобие тех, что проводятся в Риме, и нельзя сказать, что такое нас не позабавило, до того это было весело. Мы превосходно провели время в Авиньоне, в доме Кадрусса, куда стекалась знать со всего графства; г-н Монако с утра до вечера ходил вокруг меня, распуская хвост веером. Он красовался в великолепных нарядах — то был единственный раз в его жизни, когда он вознамерился одеваться сообразно своему положению и общепринятым правилам. Впоследствии князь заставил меня дорого за это заплатить, не говоря о его постоянных упреках. Я же отнюдь не предполагала, что этот толстяк приехал сюда, чтобы ухаживать за мной. В письме маршала об этом не говорилось, оно лишь уведомляло матушку о том, что герцога де Валантинуа следует приветливо принимать и обходиться с ним как с одним из лучших друзей нашей семьи. Господин Монако садился позади меня на табурет и неизменно начинал беседу с одних и тех же слов:
— Мадемуазель, авиньонское небо весьма напоминает небо Монако.
Я же отвечала на это:
— Я очень этому рада, с вашего позволения, сударь.
Мы с Пюигийемом бесконечно смеялись над этим, когда нам удавалось остаться наедине.
В другой раз герцог осведомился с серьезным видом, нравится ли мне сушеная треска.
— Честно говоря, сударь, я о ней понятия не имею, мне никогда не доводилось ее есть.
— Дело в том, — продолжал он, — что два года тому назад я жил во францисканском монастыре во время поста, и каждое воскресенье, два раза вдень, меня кормили сушеной треской.
Только представьте себе, что за интересная подробность и насколько она способствует тому, чтобы юная барышня в вас влюбилась!
В день торжественного шествия собралось бесчисленное количество кающихся грешников всех цветов. Они проходили под нашим балконом, и многие из них останавливались, приветствуя Кадрусса и других местных вельмож. Это было чрезвычайно любезно с их стороны, тем более что их лица были скрыты под клобуками и никого из них нельзя было узнать. Кадрусс, который хотел, чтобы его чествовали у него дома, говорил каждому:
— Приходите в мой дом сегодня вечером, вас там примут.
Вследствие этого к герцогу явилось полчище всевозможного сброда, и все эти люди стали без всякого стеснения есть, пить и даже спать у него. Матушка, Лозен, г-н Монако и прочие, почти все приезжие гости, отправились в замок, где вице-легат устроил роскошное пиршество. Я устала и попросила разрешения остаться у Кадрусса. Мне позволили это неохотно; но, поскольку я уже мирно лежала в постели, матушка была вынуждена согласиться. Я тихо начала дремать под шум, раздававшийся в доме, и при свете маленькой восковой свечи, пылавшей перед иконой. Внезапно дверь очень тихо отворилась и чрезвычайно взволнованная Блондо подошла к моей кровати.
— О мадемуазель, мадемуазель, — воскликнула она, — если бы вы только знали!
— Что именно?
— О! Нечто совершенно удивительное — я бы ни за что в это не поверила.
— Да что же это, в конце концов?
— Я его видела, я с ним говорила, и я обещала ему сказать об этом вам… Это кающийся грешник в голубом.
— Ну и что?
— А то, мадемуазель, что это тот самый молодой человек со смоковницы…
— Филипп!
— Да, Филипп; он здесь, он просит, он умоляет, он говорит, что рисковал жизнью, чтобы встретиться с вами, и что если он будет пойман, его убьют, но ему все равно, лишь бы перед этим увидеть вас.
— Где же он?
— Там, в галерее.
— Помоги мне встать и немного привести себя в порядок, а затем позови его.
— Ах, мадемуазель, какое счастье, что вы не ушли со всеми!
Я осталась дома исключительно чтобы дать отпор матушке, заставлявшей меня носить шляпку, которая была мне не к лицу и которую я терпеть не могла. Все это она делала потому, что г-жа де Баете, по ее словам, хотела переломить мой характер в мелочах и заставить меня подчиняться чужой воле, а не потакать своим прихотям. Взяв за образец этот прекрасный метод, я решила напасть на них сама и действовать наперекор тому, что от меня требовали. Я притворилась больной и не пошла к вице-легату, предпочитая скучать дома в одиночестве, но, поскольку Бог помогает невинным душам, случилось так, что мне отнюдь не пришлось скучать.
В один миг вскочив с постели, я довольно старательно оделась и приготовилась встретить Филиппа. Он вошел в голубом одеянии кающегося грешника, служившей и пропуском, и охранной грамотой в этом крае священников. Он был красив, как Аполлон; и в самом деле, невозможно сыскать на свете двух более похожих людей, чем Филипп и король, разве что красота моего друга кажется намного более подлинной. Едва лишь увидев меня, Филипп бросился к моим ногам, охваченный непостижимым восторгом. Признаться, я была этим несколько смущена. Желая выйти из неловкого положения, я спросила Филиппа, как ему удалось вырваться на свободу и зачем он явился в Авиньон.
— Я приехал встретиться с вами, мадемуазель, а также молить вас о помощи и покровительстве, чтобы выйти из своего заточения и покончить с бездействием; чтобы вернуться к той жизни, какой живут другие; чтобы занять свое место под солнцем и стать достойным вас.
— Однако, Филипп, по-моему, вы хотите слишком многого сразу.
— Все мои желания, в сущности, сводятся к одному, мадемуазель: меня лишили всяких прав и держат в тюрьме с тех пор, как я появился на свет, мне отказывают в том, что дозволено людям моего возраста, — возможности, по крайней мере, делать свою судьбу, если она еще не сложилась. Мне надоел этот произвол, и я больше не собираюсь с ним мириться.
Я умирала от любопытства; настал момент засыпать Филиппа вопросами, и я горела желанием начать это делать, но никак не могла решиться.
— Однако, Филипп, — наконец, отважилась я спросить, — вы от кого-то зависите?
— Ни от кого.
— А этот господин де… Сен-Мар?
— Это слуга Мазарини.
— А как же ваши отец и мать?
— У меня их никогда не было.
— Они есть у всех.
— А у меня их нет, — ответил он с горечью.
— А королева, а кардинал? Они же к вам благоволят, они вас любят.
— Скажите лучше, что они подвергают меня гонениям, ибо по их воле я лишен всего; по их приказу я покинул Венсен и душеньку Ружмон, которая была так добра. По их же приказу меня передали на попечение моего тюремщика, который наложил на меня железные оковы, держит под замком, как преступника, и не дает мне знаться даже с домашней челядью; когда же изредка, раз в месяц, он выводит меня на прогулку в лес и поле, то, как вы сами видели, он запрещает мне смотреть по сторонам, не позволяя взглянуть даже на бедных детей, брошенных на обочине дороги и столь же несчастных, как я.
— Бедный Филипп!
— Этот человек хотел бы заставить меня носить маску, ибо, как видно, мое преступление заключается в моем лице. Он постоянно надевает на меня картонную маску, а я постоянно ее срываю — мне душно в ней, она меня жжет. Если бы вы знали, как жестоко я поплатился за счастье видеть вас в течение четверти часа!
— Как же вам удалось оттуда сбежать? В вашей темнице такие надежные запоры.
— Более надежные, чем когда бы то ни было; но мое терпение лопнуло. У меня были деньги, и я не захотел больше ждать; вы были в Авиньоне, и я был уверен, что доберусь сюда. Я был посажен под арест в своей комнате на три дня за то, что казался расположенным к неповиновению, чего мой повелитель не выносит. Однажды утром, когда мне принесли порцию еды, я отказался открыть дверь, отказался сделать это и вечером — всем известно, что я довольно часто поступаю так в минуты раскаяния. Ночью я выбрался из дома тем же путем, что привел меня к благословенной смоковнице: я вылез через окно и спустился вниз, цепляясь за вьющийся по стене старый плющ.
— А потом? Ведь вас так стерегут!
— Да, сад окружен высокими стенами, а эти высокие стены унизаны стеклами и острыми лезвиями; кроме того, мои тюремщики полагали, что у меня нет денег и, главное, что для бегства у меня нет цели. Им казалось, что у меня нет друзей на воле, что я один в целом мире. Мой страж не предполагал, что я способен на столь решительный шаг: разве он меня знает? Разве я всегда не притворялся в его присутствии? Вследствие моего пребывания в одиночестве во мне проявились разнообразные способности; наедине с собой я испробовал силу моего духа и тела. Они считают меня слабым, хилым, своевольным, но беспомощным ребенком, подавленным злосчастием и неволей, неспособным на отважный поступок и в мыслях, даже если он ропщет.
— Для чего они оставили вам деньги?
— Они о деньгах ничего не знали. Душенька Ружмон, расставаясь со мной уже в другом замке, куда меня привезли после Венсенского леса, в последний раз когда мы были наедине, сказала мне, и я никогда этого не забуду: "Мой дорогой Филипп, нас собираются разлучить навеки; Бог свидетель, что я люблю вас как сына и никогда не перестану оплакивать это расставание. Я боюсь, что без меня вы станете совсем несчастны, увы! Я ничего не могу с этим поделать, а вы тем более — бесполезно даже сопротивляться. И все же не преступление попытаться избежать печальной доли. Возьмите золото и три бриллианта, зашитые в этом мешочке; всегда носите его при себе и прячьте чрезвычайно тщательно; быть может, благодаря этому вы когда-нибудь обретете жизнь и свободу. Когда вы станете достаточно взрослым, чтобы самостоятельно передвигаться по свету, постарайтесь убежать, уезжайте как можно дальше из Франции и никогда сюда не возвращайтесь — только к этому призывает вас моя любовь; но, главное, будьте осторожны. Прощайте".
— И вы больше ее не видели?
— Нет, она уехала в тот же вечер. Меня перевозили из дома в дом, точнее из лачуги в лачугу, из одного захолустья в другое до тех пор, пока я не оказался в доме, куда привел вас Господь. Вопреки собственной воле, я почти всегда путешествовал в маске, особенно когда мы проезжали через города. Как только на меня где-нибудь обращали внимание, на другой же день мы перебирались на новое место. Мы как раз собирались покинуть этот замок, и…
— Как называется то место?
— Не знаю. Названия всех мест, где я обитал после Венсена, мне неизвестны. Я ничего не знаю ни о себе ни о других; я никто и ничем не дорожу в этом мире.
Он произнес эти слова с такой печалью, что у меня защемило сердце. Я сказала:
— Бедный Филипп!
— Теперь меня незачем больше жалеть, ибо я свободен и моя жизнь в моем распоряжении. С того времени как я впервые увидел вас в Венсене, я не переставал думать о вас, ведь с тех пор как я появился на свет, у меня не было ни матери, ни сестры, ни любовницы — я знал и любил только вас. Эта встреча показалась мне подарком судьбы, и я поклялся, что отныне никогда больше вас не потеряю. Мне удалось сбежать, как я уже вам сказал; я перебрался через стену, покрытую остриями, оставив там куски своей кожи, а затем побежал через поле и добрался до какой-то фермы, где за золото мне продали лошадь. Я разузнал дорогу до Авиньона и поехал по ней, срезая где возможно путь и мчась изо всех сил, загоняя одних лошадей и покупая других. Вчера вечером я приехал сюда, мне сообщили о торжественном шествии и о том, как оно проходит, я воспользовался этим — и вот я здесь.
— Что же вы теперь собираетесь делать?
— Я отправлюсь туда, где сражаются, а такое место всегда найдется; я возьму себе какое-нибудь имя, раз у меня его нет; я раздобуду сокровища, а затем вернусь сюда, привезу вам свою добычу и попрошу у вас награды.
— У меня, Филипп?
— У кого же еще? За исключением вас, кого мне любить на земле? И кто полюбит меня, в конце концов?
— А если я вас не люблю, Филипп?! — спросила я с жестокостью девчонки, строящей из себя кокетку и притворщицу.
— Вы?!
Он посмотрел на меня с таким изумлением и простодушием, что я сжалилась бы над ним, будь я старше на десять лет; в ту пору я лишь пробовала свои силы, и эти первые победы опьяняли меня; кроме того, я любила Пюигийема и к тому же не привыкла ценить столь чистые, нежные и покорные сердца, каким было сердце Филиппа. Во мне пробуждалось безотчетное стремление женщин уступать дурным мужчинам и мучить хороших. Я приняла значительный вид, чтобы дать Филиппу достойный ответ и просветить его относительно того, что ему не было известно.

XVIII

— Я не такая, как вы, мой бедный Филипп: у меня есть мать и отец, и мой отец — маршал де Грамон. Если бы вы его знали, то вам все стало бы ясно.
— А почему маршал де Грамон не позволит вам любить меня?
— Потому что девицы такого знатного происхождения, как мое, имеют право выслушивать только очень богатых вельмож, а на остальных им возбраняется смотреть.
— Но когда я вернусь из армии, я тоже буду вельможей и тоже стану богатым.
— Мне ни за что не позволят так долго ждать.
— Но вы же не согласитесь выйти за другого?
— Это не в моей власти.
— Что ж, я вижу, мне надо спешить.
— Спешить изо всех сил; но едва ли это поможет!..
— Скажите, мадемуазель, — продолжал Филипп после недолгого раздумья, — вы знаете, на кого я похож?
— О! Конечно, знаю.
— Скажите мне это! О, скажите, я вас умоляю!
— Возможно, лучше было бы от вас это скрыть.
— Нет, нет, напротив. Если я буду все знать, это мне очень поможет.
— Да, совершать глупости!
— Глупости? Это поможет мне приобрести состояние и жениться на вас!
Я молча покачала головой; мне очень хотелось рассказать Филиппу о моей любви к Лозену лишь ради того, чтобы посмотреть, как он это воспримет. Но я не успела этого сделать, так как он снова принялся меня умолять:
— Скажите же! Скажите! На кого же все-таки я похож?
В комнате матушки висел прекрасный портрет короля, который прислал отец, а г-н Монако вручил ей от его имени: то была копия картины, которую маршал должен был отвезти в Испанию, чтобы просить для его величества руку инфанты. Король разрешил подарить этот портрет г-же де Грамон, что являлось в ту пору немалым знаком благоволения. Я встала, побежала в комнату матушки, взяла небольшую рамку с портретом и живо ее принесла.
— Смотрите, — сказала я.
Филипп издал изумленный возглас и бросился к зеркалу.
— Это я! Это я! Да ведь это я, не так ли?
— Нет, это не вы.
— Кто же это?
— Его величество Людовик Четырнадцатый, король Франции и Наварры.
— Король!
Филипп рухнул на стул, потрясенный этим известием, и несколько минут ничего не говорил. Затем он снова посмотрел на портрет, очевидно пребывая в состоянии глубокой задумчивости.
— Колебаться нельзя, завтра же я отправляюсь в Париж, — заявил он.
— В Париж! Что же вы собираетесь там делать?
Поднявшись с неподражаемым благородством и достоинством, Филипп заявил:
— Мадемуазель де Грамон, я потребую от королевы Анны Австрийской отчета в этом сходстве, в том, почему она занималась моим воспитанием, когда я был ребенком, а также во всем том, о чем я не знаю, во всем том, что мне пришлось претерпеть и что мне уже известно!
Я была поражена его словами и почувствовала уважение к этому юноше, который показался мне поистине великим человеком. Его голова была окружена неким сиянием, напоминавшим нимб или венец. Его взгляд пылал необычайным огнем, в нем читались несгибаемая воля и неукротимая отвага.
— Сударь, — произнесла я, невольно охваченная волнением, — не ездите в Париж, вы оттуда не вернетесь.
— Не все ли равно, если я навсегда обрету там честь и славу!
— Бедный Филипп! — промолвила я. — Бедный Филипп!
Между тем время летело, а мы этого не замечали. Блондо неотлучно стояла на часах и, видя, что некоторые слуги возвращаются из дворца вице-легата, спрашивала у них, продолжается ли еще там пир.
— Наши господа уже в пути, — отвечали те, — мы ненамного их опередили.
Горничная поспешила меня об этом предупредить. Филипп же, поглощенный своими мыслями, ничего не видел и не слышал. Я несколько раз обращалась к нему, но он никак не откликнулся на мои слова. Наконец я коснулась его руки, и он вздрогнул.
— Матушка скоро будет здесь, нам пора расставаться, Филипп.
— Почему?
— Если она застанет вас здесь, мы пропали.
— Пропали! Разве мое лицо не послужит нам защитой? Разве тот, кто так похож на Людовика Четырнадцатого и кого втайне воспитала королева-мать, не вправе повелевать? Я остаюсь здесь.
— Господи! В моей комнате, в такой час! А я к тому же отказалась последовать за остальными — послушайте, все указывает на мою вину… О! Уходите! Уходите!
— Оставьте мне этот портрет.
— Это невозможно, он не принадлежит мне.
— И все же я этого требую, я его не отдам, он мне необходим.
Филипп, выросший в уединении, вдали от людей, не знал самых простых, самых обычных понятий; он не подозревал о том, что существуют светские законы, правила приличия; ему были неведомы условности, связанные с общественным положением и происхождением, он верил только собственному сердцу и сердцам других людей, не понимая, как можно препятствовать его желаниям, тем более что они никому не причиняют вреда.
— Что вам стоит, — продолжал он, — отдать мне эту картину? Я буду обращаться с ней очень бережно.
— Она мне не принадлежит, и матушка потребует ее вернуть.
— Вы скажете ей, что картину взял я.
Спор продолжался и становился все более оживленным; Блондо, чувствовавшая себя как на иголках, металась от окна к двери, чтобы не пропустить возвращения шествия. В этих южных городах все участвуют в шествиях! Внезапно горничная вскричала:
— Мадемуазель! Мадемуазель! Поспешите! Я вижу факелы.
— Уходите, уходите, ради Бога! Филипп, наденьте ваш капюшон, или я не знаю, что произойдет.
— Но… я вас больше не увижу?
— Да нет, конечно; однако, если вы сейчас же не уйдете, нас разлучат навеки.
— Значит, до завтра…
— Да, до завтра, но уходите же.
— Вы мне это обещаете?
— Обещаю.
— В таком случае я повинуюсь.
Он набросил на лоб свой клобук и уже завязывал на нем последний узел, как вдруг дверь распахнулась и в комнату ворвался Пюигийем в сопровождении Блондо, изо всех сил пытавшейся ему помешать.
— Вы говорите, она уже спит? — спрашивал он горничную. — Что ж, по крайней мере, я в этом удостоверюсь.
Кровь застыла в моих жилах. Я знала обоих этих людей; я знала, куда может завести моего кузена ревность; что касается Филиппа, с ним дело обстояло еще хуже. За исключением г-на де Сен-Мара, он не считался ни с кем. К счастью, кающийся грешник был в маске. Чувствуя, что дальнейшее зависит от моего присутствия духа, я быстро пришла в себя и спросила Лозена, зачем он явился ко мне в столь поздний час и столь бесцеремонно.
— Что делает здесь этот преподобный отец, мадемуазель?
— Этот благочестивый человек принес мне святые мощи.
Несмотря на неотвратимую угрозу, я испытывала сильное желание рассмеяться, давая этот ответ.
— Госпожа маршальша и госпожа де Баете будут не прочь на них взглянуть, и я полагаю, что этого следует подождать.
Филипп не шелохнулся, но я видела, что его глаза мечут молнии сквозь прорези маски.
— Он что, немой?
— Господин де Пюигийем, когда матушка и гувернантка вернутся, мне придется им ответить; перед вами же я не обязана отчитываться. Извольте немедленно выйти отсюда.
Филиппу эта сцена была не вполне понятна, однако чутье рыцаря подсказывало ему, что ссора в моем присутствии неуместна. Он прошел мимо меня, поклонившись, затем приблизился к Лозену, загородившему выход, и, оттолкнув его с силой молодого дикаря, выбежал в коридор.
— Черт побери! Я ему покажу! — вскричал Пюигийем.
Они оба бросились бежать. Блондо мчалась за ними, а я за Блондо; мы миновали большую галерею, где спали лакеи; шум погони разбудил их, и они чрезвычайно удивились. Вскоре Филипп обернулся — подобное трусливое бегство было не в его духе. Я догнала их в одном из проходов в тот миг, когда Лозен обнажил шпагу, а Филипп распахнул на себе одежду.
— Ради Бога! Не поднимайте шума, не устраивайте скандала, хотя бы ради меня, сделайте это ради меня!
Мужчины меня не слушали, и я не знаю, к чему бы все это привело, но внезапно внизу началась страшная суматоха и до нас донесся голос Кадрусса, отдающего распоряжения:
— Заприте двери, охраняйте все выходы, чтобы никто не выходил из дома без моего приказа. Никто, вы слышите? Кто бы это ни был. Вы хотите именно этого, сударь?
— Да, сударь, благодарю вас.
Заслышав этот голос, Филипп попятился к стене и стал искать выход, выказывая признаки сильнейшего страха.
— Это он! Это он! — повторял молодой человек. — Спрячьте меня ради спасения вашей души!
— А-а! — завопил Лозен, прежде чем я успела вставить хотя бы одно слово. — Вы прячете ваше лицо, красавчик, а мы сейчас его увидим, вам придется показать, кто вы такой. Сюда! Сюда! — закричал он. — Поспешите!
Тотчас же прибежали лакеи.
— Держите этого человека, не отпускайте его, а я схожу за господином герцогом де Кадруссом и вернусь.
— Ах, кузен, — вмешалась я. — Вы не понимаете, что делаете!
— Я понимаю, черт побери! Я слишком хорошо это понимаю. Позвольте мне пройти.
Блондо умоляла меня отойти в сторону и дать мужчинам возможность сразиться, но я не стала этого делать. Мне не пришлось долго ждать. Пришедшие показались в конце узкого темного прохода, где мы находились (он вел в парадный зал с тыла). Филипп сначала отбивался, но, когда появились приближавшиеся люди, он оцепенел, а я стала дрожать всем телом. Я взглянула на тех, кто шел впереди и все поняла, узнав г-на де Сен-Мара, шагавшего между матушкой и г-ном де Кадруссом.
— Это тот самый человек, которого вы искали, сударь? — спросил герцог, указывая на Филиппа.
— Я не могу ручаться, сударь, но, очевидно, это так, если верить этому пареньку.
— Трудно убедиться в этом здесь, поскольку клобук кающегося грешника в Авиньоне считается неприкосновенным.
— Я лишь хочу забрать этого человека у вас, господин герцог, ибо, если это он, я запрещаю ему под страхом смерти показывать свое лицо. Я иду за ним по следу, который весьма легко было обнаружить, после того как он сбежал из моего дома; мне известно, на каком постоялом дворе он ночевал сегодня в Авиньоне, я знаю, что утром он вышел оттуда в голубой сутане кающегося грешника — грешников всех цветов можно найти сегодня вечером у вас либо в замке. Вы видели, какие предписания я получил. Господин вице-легат обещал мне разыскать моего питомца — все делается, как положено, и я прошу вас позволить мне увести этого человека.
— Весьма охотно, сударь, но все же мне хотелось бы быть уверенным, что я поступаю правильно. Я не могу допустить, чтобы житель Авиньона подвергся притеснению в моем доме. Поэтому попытайтесь опознать этого человека, после чего он будет в вашей власти.
Я пристально посмотрела на Филиппа, и мне показалось, что его руки движутся под рясой, как если бы он пытался развязать тесемки капюшона. У г-на де Сен-Мара было за поясом два пистолета, и я нисколько не сомневалась, что он выстрелит Филиппу в голову при малейшем его движении. Я была объята мучительной тревогой. Вокруг нас собралась толпа, и она все увеличивалась; я стояла рядом с пленником — нас разделял только один издержавших его лакеев. Я тихо прошептала Филиппу:
— Не снимайте капюшона, и мы вас спасем.
Каким образом? Я и понятия не имела, но я в этом не сомневалась. Филипп словно окаменел. Господин де Сен-Мар подошел к нему и взял его за руку, в то время как вооруженные слуги продолжали держать его за локти; я видела, как дрожь пробежала по телу несчастного юноши.
— Это вы, Филипп? — спросил г-н де Сен-Мар.
Тот ничего не ответил.
— Если вы не тот, кого я ищу, скажите мне, кто вы такой. Клянусь честью, вам ничего не сделают: даже если вы преступник, я возьму вас под свою защиту.
Снова молчание.
— Берегитесь! Я облечен самыми широкими полномочиями; если вы не станете мне отвечать, двери папских застенков будут немедленно для вас открыты.
Ни слова в ответ.
— Говорите же!
Никакого действия.
— Вы будете говорить?
Он начал вытаскивать из-за пояса пистолет — мы все заметили это движение. Дрожащая Блондо стояла позади меня.
— Ваша жизнь в моей власти, — продолжал дворянин, — и я сейчас вас лишу ее, вы сами этого хотели.
При этих словах бедная Блондо без всякого злого умысла, лишь опасаясь за жизнь столь красивого юноши, бросилась как безумная между мужчинами с криком:
— Не убивайте его, сударь, это он!

XIX

Господин де Сен-Мар поспешно отдернул руку и схватил своего воспитанника за край сутаны. Молодой человек продолжал неподвижно стоять на месте.
— Пойдемте, сударь! — произнес г-н де Сен-Мар повелительным тоном, которому Филипп никогда не противился — этот тон неизменно приводил его в трепет.
И тут произошло нечто, что потрясло всех сильнее, чем слова, споры или угрозы: из-под бесстрастного капюшона послышался невыразимо жалобный стон и бедный юноша рухнул как подкошенный к ногам своего мучителя.
Мы решили, что он умер. Все устремились к упавшему, и я в первую очередь; г-н де Сен-Мар загородил его тело и, достав из кармана пергамент, скрепленный королевской печатью, произнес:
— Именем короля: никто не должен приближаться; речь идет о государственной измене.
Представьте себе, как все тут же разбежались, невзирая на свое любопытство! Лишь Блондо, Пюигийем и я остались наедине с этим грозным и таинственным стражем, который наклонился к своей жертве, жестом приказывая нам следовать за остальными.
— Пришлите моих слуг, они внизу! — крикнул он Лозену. — А вы, девушка, отвечайте, кто это вас так хорошо просветил?
— Однако, сударь, — спросила я, трепеща от страха, — не умер ли этот несчастный? Посмотрите прежде, не умер ли он?
— Я сейчас это узнаю, но пусть сначала девушка мне ответит.
— Сударь, это чудовищно: он еще может оправиться, он нуждается в уходе, помогите ему. Это просто убийство.
Лозен вернулся вместе с лакеями, прислуживавшими нам в замке г-на де Сен-Мара; хозяин сделал им знак унести несчастного и прибавил несколько указаний шепотом; затем, прежде чем последовать за слугами, он повернулся к Пюигийему и сказал:
— Сударь, мне кажется, что вы ревностно исполняете волю короля, поэтому я поручаю вам присматривать за этой девушкой; я тотчас же вернусь, чтобы ее допросить. Не дайте ей скрыться.
Господин де Сен-Мар спустился вниз вместе со слугами. Я хотела вернуться в свою комнату, но заметила г-жу де Баете, стоявшую в галерее подобно часовому; надо было пройти мимо нее, и я оказалась между двух огней, так как Пюигийем не посчитал нужным проводить г-на де Сен-Мара — он не мог простить ему то, что тот назвал его пареньком.
Тем не менее я двинулась вперед, готовая ко всему; между тем гувернантка сгорала от любопытства. Госпожа де Баете атаковала меня, как сокол (из-за своего крючковатого носа и бубенчиков, висевших у нее на манжетах, она немного напоминала эту птицу):
— Так вот какая страшная болезнь удерживала вас дома, мадемуазель! Вы водите знакомство с бродягами, которых преследует королевское правосудие. На сей раз вам не будет прощения: об этом известят господина маршала.
— Я сама ему это скажу, сударыня.
— А пока извольте все объяснить вашей досточтимой матушке, которая собирается потребовать от вас отчета.
— Я отчитаюсь перед ней, сударыня.
Я прошла мимо гувернантки с гордо поднятой головой.
— Сатанинская гордость! — пробормотала она.
Блондо следовала за мной, и г-жа де Баете задержала ее, рассчитывая, что ей легче будет выведать все у горничной, — именно этого я и опасалась. Как только она начала кричать на служанку, я сказала:
— Пойдем, Блондо, держать ответ перед матушкой тебе придется вместе со мной.
С г-жой де Баете остался только мой кузен, но он пребывал отнюдь не в радужном настроении. Гувернантка собралась было заговорить с ним, но он промолвил с низким поклоном:
— Простите, сударыня, но я тоже спешу к госпоже маршальше.
Он так ловко проскользнул мимо г-жи де Баете, что она лишь почувствовала дуновение от его плаща — и все было кончено. Между тем мы предстали перед матушкой, прогуливавшейся в окружении горничных; на ее лице было написано явное нетерпение.
— Наконец-то! — вскричала она. — Вот и вы, мадемуазель де Грамон. А вас, бесстыдница, я сейчас же прогоню со службы.
— Не надо никого гнать и бранить, матушка, все можно объяснить очень просто. Это тот самый молодой человек, которого мы повстречали на дороге и который столь любезно предложил нам пристанище. Я легла в постель, но не могла уснуть и, встав в ночной рубашке, как вы и сами видите, и, набросив сверху накидку, отправилась подышать вместе с Блондо свежим воздухом у окна галереи; и тут к нам подошел этот юноша, он назвал себя и проводил меня в комнату, где его и застал кузен, вернувшись домой; молодой человек пришел просить вашего с маршалом покровительства, чтобы уехать из Франции; он хотел воевать где-нибудь и, возможно, обрести славу и богатство. Он ждал вас, он собирался броситься к вашим ногам, но тут господин де Пюигийем закричал словно сумасшедший как раз в тот самый миг, когда явился этот человек, и устроил весь этот переполох. Теперь вы понимаете, что мне совершенно не в чем себя упрекнуть.
Обычно, когда я столь искусно плела сеть объяснений, матушка им верила и этого ей было достаточно. Но на этот раз ее трудно было убедить, ведь речь шла о государственной измене! Она расспрашивала меня и Блондо на протяжении четверти часа и, разумеется, вытянула из нас те же самые ответы. Пюигийем не осмеливался вставить хотя бы слово, но он явно был в бешенстве. Что касается г-жи де Баете, то она, казалось, превратилась в гарпию.
Вскоре появился г-н де Сен-Мар и допрос начался снова. Он был еще более пристрастным. Я изо всех сил старалась приукрасить свой рассказ. Блондо, хитрая, как горничная из какой-нибудь комедии, винила во всем себя, заливалась слезами, держала во рту горячий горох, по выражению г-на де Ларошфуко, и не мешала мне оправдываться. Все были вынуждены довольствоваться тем, что мы пожелали сказать: было слишком опасно принимать по отношению к нам более суровые меры во владениях римского папы — вице-легат этого бы не допустил. Мне не терпелось узнать о состоянии Филиппа, но я не решалась о чем-либо спрашивать. Когда тюремщик прощался с нами, он прибавил, чуть ли не грозя мне пальцем:
— Послушайте добрый совет, мадемуазель: более чем вероятно, что вы никогда больше не увидите этого молодого человека, но если, вследствие непредвиденных обстоятельств, он снова окажется на вашем пути, не вмешивайтесь впредь в его дела, это слишком опасно, и благодарите Бога, что на сей раз вы так легко отделались.
Матушка отвечала, что она за этим проследит.
— Как знать, сударыня, как знать; я немедленно уезжаю вместе с моим питомцем, который очнулся после обморока; я прощаюсь с вами и благодарю вас, а также вас, молодой человек; возможно, мы еще встретимся.
Подумать только, где и при каких обстоятельствах суждено было встретиться этим трем людям!..
Мы вернулись к себе только в пять часов утра; матушка еще не заметила, что у нее украли картину. Филипп забрал с собой злополучный портрет, которому предстояло впоследствии сыграть ужасную роль в его судьбе. Я не знаю, каким образом ему удалось его унести. Тогда я очень обрадовалась, что картина у него, ведь он так хотел заполучить ее. Когда маршальша подняла шум по поводу пропажи, я заявила, что не видела портрет, и никому не удалось ничего выяснить.
Особенно несговорчивым оказался Пюигийем, чья ревность не давала его обмануть; два дня спустя мы оказались свидетелями зрелища, которым он воспользовался, чтобы преподнести мне урок и помучить меня. Это было последнее угощение, которым нас потчевали в Авиньоне. В этих краях маленькие прехорошенькие пофешения преподносят дамам в качестве подарков.
Некий дворянин из графства Венесен, отправляясь в путешествие по Леванту, оставил жену на попечение другого дворянина, по имени Тинози, своего близкого друга, которому он доверял как самому себе. Дама эта была очень красива. Влюбчивый по натуре Тинози не устоял перед ее чарами и превратил ее в неверную жену. Любовники нисколько не таились, и все знали об их связи. По городу пронесся ложный слух, что муж красавицы умер; однако он вернулся в тот же год. Любовники, не сдерживавшие своей страсти, решили, что их связь откроется, и преспокойно отравили мужа в первый же вечер после его приезда.
Преступники оказались во власти правосудия его святейшества. Их судили и приговорили к казни: любовникам должны были отрубить голову на одной и той же плахе. Мы видели, как их привезли, и казни предстояло свершиться на площади, у нас на глазах. Женщина была бесподобно красива; она шествовала с гордо поднятой головой, словно ей оказывали почести, и г-жа де Баете произнесла, глядя на нее:
— Фу! Вот мерзавка, как она на нас смотрит! У нее нет ни стыда ни совести, даже перед лицом палача.
— Что за дерзкая бабенка! — подхватил г-н Монако. — Почему же у ее спутника такой небывало удрученный вид? Он что, трус?
Осужденный бросал на всех зверские взгляды; особенно свирепо он смотрел на вице-легата, сидевшего рядом с моей матушкой. Мужчину хотели казнить первым. Он стал умолять, чтобы женщина раньше взошла на эшафот; поскольку на его слова не обращали внимания, он пришел в такое бешенство, что пришлось ему уступить, чтобы он не сошел с ума от отчаяния. Когда женщина предстала перед палачом, ее любовник закричал:
— Убейте ее, но только не дотрагивайтесь до нее!
Он протянул к женщине руки и обратился к ней с самыми нежными словами; когда ее голова упала с плеч, он выказал чуть ли не радость: весь его страх, вся его слабость бесследно исчезли и он воскликнул:
— О! Скоро я снова соединюсь с любимой; по крайней мере, никто не будет обладать ею на этом свете после меня!
Этот человек был ревнивцем, да еще каким ревнивцем! Это из страха, что, после того как ему отрубят голову, вице-легат помилует женщину и она затем сможет полюбить другого, он испепелял его взглядами. Вот почему подобно жене Сганареля он так хотел расстаться с ней навсегда, лишь увидев ее повешен ной. Я не знаю, почему сегодня утром Мольер не выходит у меня из головы.
Все обсуждали это событие; Пюигийем, который сидел позади меня и был скрыт от остальных множеством моих буклей, говорил мне:
— Ах! Я понимаю этого человека, я сам такой. Сейчас, после того происшествия, мне кажется, что я предпочел бы видеть вас мертвой, лишь бы вы никогда больше не встречались с этим злополучным грешником.
— Мне незачем умирать, — отвечала я, — поскольку я и так его больше не увижу.
Я произнесла это с грустью — судьба Филиппа чрезвычайно меня волновала, хотя я по-прежнему любила кузена всей душой; но он не желал, чтобы я даже помышляла о другом мужчине или вздыхала о ком-нибудь с сожалением. Мне хотелось уйти с балкона в тот момент, когда любовников будут убивать, но граф удержал меня силой, потребовав, чтобы я смотрела на это зрелище.
— Это вам урок, — твердил он, — это вам урок.
Господин Монако в свою очередь нес всякий вздор.
Он придумывал наставления для ревнивцев, прекрасные плоды которых нам суждено было впоследствии увидеть. Мы должны были уехать неделю спустя, у герцога уже не оставалось времени для объяснений, а он еще ничего не сказал; поэтому он решил воспользоваться благоприятным, как ему казалось, моментом. Не обращая никакого внимания на Лозена, которого герцог считал безобидным мальчишкой, он неожиданно перевел разговор с темы казни на Парнас и осведомился, люблю ли я стихи, а также не окажу ли я ему честь, ознакомившись с некоторыми из них.
— Как, сударь, вы поэт?! — вскричал Лозен. — Должно быть, вы такой же поэт, как только что были ревнивцем: когда вам угодно и смотря по обстоятельствам.
Мы ушли с балкона больше часа назад и теперь прогуливались рядом с садовой беседкой и вдоль клумб: у меня все еще было очень тяжело на сердце после той пытки, которую мне пришлось вынести.
— Давайте взглянем на эти стихи, сударь, — сказала я.
— Вот они, они посвящены вам.
— Ах, господин герцог, это в высшей степени любезно!
Пюигийем попросил меня прочесть стихи вслух, если его просьбу не сочтут нескромной, ибо, по его словам, он ожидал от г-на де Вапантинуа по меньшей мере шедевра.
Я прочла, и вот что это было:
СОНЕТ
О глазах мадемуазель де Г…
Нет, это не глаза! Ведь это божества:
Покорны короли их абсолютной власти.
Да нет, не божества! В них неба синева,
Где облака плывут, нам не грозя ненастьем.
Да разве небеса?! То солнца, сразу два:
Их яркие лучи слепят и дарят счастье.
Не солнца — молнии! Бессильны здесь слова:
То молнии любви, предвестья бурной страсти.
Коль это божества, что ж боль несут с собой?
Коль это небеса, что ж не сулят покой?
Двух солнц не может быть: у нас одно светило.
Не молнии: для нас невыносим их свет.
Что ж, предо мной глаза: ты в них богов явила,
Блеск молний, неба синь — все разом, вот ответ.

— О! Как прекрасны эти последние строки, господин герцог! — воскликнул Лозен. — Очевидно, вы долго над ними бились?
Господин Монако не слушал графа и смотрел на меня; я сжимала лист бумаги в руках, не зная, с чего начать, чтобы высмеять этот опус, как вдруг появилась г-жа де Баете, и Лозен бросился к ней со словами:
— Идите сюда, идите сюда, сударыня, послушайте стихи господина де Валантинуа о светилах, небесах и молниях — мы ими ослеплены.
Гувернантка состроила приветливую гримасу, и я приготовилась возобновить чтение. При третьем упоминании солнца г-жа де Баете перебила меня:
— Эх, милочка, пожалуйста, не относите это на свой счет и не важничайте; мне знакомы эти стихи, так как я частенько читала их в молодости; они были написаны господином Порше-Ложье для герцогини де Бофор. Они вызывали у меня сильную зависть, и мне приятно их снова слышать, но повторяю: не относите эти стихи на свой счет.
Пюигийем, засмеявшись, отскочил в одну сторону, а я с еще более громким смехом бросилась в другую. Мы оставили г-на Монако наедине с г-жой де Баете; они смотрели друг на друга, и, поверьте, то была чрезвычайно живописная сцена. Герцог бормотал что-то сквозь зубы, мы расслышали только два слова:
— Старая ведьма!
К счастью, гувернантка была глуховатой; она вообразила, что поступила правильно, и приняла это оскорбление за комплимент.

XX

Вскоре мы распрощались с Авиньоном, Кадруссом, вице-легатом и всеми здешними забавами и отправились в наши беарнские края. Я была не прочь уехать. Мысль о Филиппе навевала на меня своего рода тоску, и я слишком много думала о нем в этом доме. Блондо беспрестанно говорила со мной о моем друге, и мы устали от бесконечных предположений. Мой кузен продолжал пребывать в дурном настроении, он ни на кого не обращал внимания, и маршальша стала жаловаться на него. Всю дорогу он скакал в отдалении от кареты, вместо того чтобы держаться рядом с ней, и был во всех отношениях самым неприятным спутником на свете.
Мы возвращались другим путем. Матушка пожелала заехать в Каркасон, чтобы дать там обет; она молилась за то, чтобы миссия отца в Испании увенчалась успехом и он привез бы во Францию столь желанную инфанту. Мы вернулись в наш замок, где было триста шестьдесят пять окон, оружейный зал и прочее, благодаря чему он стал знаменит, но я забыла сказать, что прежде мы заехали в Тулузу и направились в приемную монастыря урсулинок, чтобы выразить почтение госпоже графине Изенбургской, родственнице императора, жившей там вдали от мира и славившейся своим благочестием. Когда-то с ней произошло занятное приключение, свидетельствующее о том, что надо уметь извлекать уроки из всего, а также о том, сколь различны бывают человеческие судьбы. Хотя это произошло не на моей памяти, поскольку тогда еще правили покойный король и мой дядя-кардинал, я не могу удержаться, чтобы не упомянуть об этом как о факте, заслуживающем внимания.
В ту пору в Нанси жил некий дворянин по имени Масоб, родом из Монпелье. Он прибыл во Францию с лотарингским полком, состоявшим на службе у короля; как-то раз он вздумал привести на смотр войск подставных солдат и был вынужден из-за своего наказуемого поступка бежать в Германию. В Париже Масобу устроили заочную казнь, вследствие чего его весьма радушно приняли в этой враждебной Франции стране — местные князья чествовали беглеца, а герцог Лотарингский часто возил его к графу Изенбургскому, который был главой финансового округа в Испании и губернатором Люксембурга. Масоб завел любовные интриги с девушками-служанками из этого дома — он пользовался у них успехом благодаря своим многочисленным дарованиям и внешности француза, перед чем женщины не могут устоять; к тому же у него не было других соперников, кроме немцев. Как известно, нет пророка в своем отечестве, и это заставляет меня вспомнить слова г-жи Корнюель по поводу графини де Фиески, сказанные в те времена, когда той уже не удавалось находить любовников при дворе или в городе, и она набросилась на поляков: "Эта славная графиня — точь-в-точь как старые ленты, мода на которые здесь прошла, но они превосходно продаются за границей".
Масоб был еще не в таком состоянии, и девицы сплетничали о нем с утра до вечера, в результате чего они возбудили любопытство своей хозяйки. Она быстро воспылала к французу безумной страстью. Поскольку дама была восхитительно красива и ей было всего лишь двадцать два года, кавалера не пришлось упрашивать и он ответил на ее чувство. Слухи об этой интрижке наделали шуму. Дама испугалась мужа и стала умолять дворянина похитить ее и увезти во Францию.
С этой просьбой она попала в самое уязвимое место Масоба. Его уже заочно казнили на родине, и он считал, что этого достаточно. Не все люди наделены дерзостью Поменара и способны, подобно ему, по дороге на виселицу горевать из-за того, что их скверно одели. Господи! До чего же забавен этот бедняга Поменар со своими судами! Что за славный вор! Тем не менее Масоб попытался что-то предпринять: он был знаком с герцогом де Сен-Симоном, фаворитом ныне покойного короля; герцог был отцом моей доброй подруги герцогини де Бриссак, о которой мне еще придется много рассказывать; дворянин написал г-ну де Сен-Симону письмо, чтобы обсудить вопрос о своем возвращении; он обещал согласиться на любые условия, рассыпаясь в извинениях и изъявлениях покорности, и в конце концов получил разрешение вернуться во Францию.
Однако на этом дело отнюдь не закончилось — фантазия Масоба довершила начатое. Он выдумал, что графиня Изенбургская, родственница императора, владеет крепостью на Рейне и, вопреки воле своей семьи, желает отдать ее французскому королю. Он дерзнул попросить кардинала поддержать это начинание; в ответ его высокопреосвященство дал дворянину письма ко всем комендантам пограничных гарнизонов с приказом обеспечивать его людьми и припасами, в которых он мог нуждаться, и все это во имя того, чтобы похитить Гермиону! Масоб взял с собой младшего брата, юношу, исполненного отваги, заказал четырехместную карету и расположил по дороге тридцать подстав (разумеется, на деньги графини: никогда еще ни одна женщина не выказывала столько рвения ради собственного похищения).
Коменданты, согласно полученным распоряжениям, обеспечили карету эскортом на всех дорогах. Масобу настолько сопутствовала удача, что он не упустил ни часа и увез свою любовницу среди бела дня, в день ярмарки, чуть ли не на глазах у графа; прикрываясь именем своего повелителя, именем короля и именем кого угодно, дворянин продвигался вперед. Однако за беглецами послали погоню, и на границе Лотарингии им пришлось отбиваться от преследователей. Брата Масоба, почти ничем себя не запятнавшего, схватили и отправили в Кёльн, где ему отрубили голову.
Между тем наши голубки прибыли ко двору и предстали перед королем и его высокопреосвященством; они заверили всех, что крепость охраняют для его величества, и все складывается как нельзя лучше, но тут граф Изенбургский потребовал выдачи беглецов. Тех вовремя предупредили, и они успели исчезнуть, сменили имена (они взяли фамилию Месплаш) и укрылись в Альбижуа, среди гор. Влюбленные прожили там три-четыре года за счет денег и драгоценностей графини, и никто не догадывался, кто они такие.
Время от времени Масоб наведывался в Тулузу, чтобы развлечься. В один прекрасный день его лакей, недовольный своим хозяином, донес на него как на шпиона императора. Это не вызвало никаких сомнений, так как дворянин жил под покровом тайны. Его арестовали и сообщили об этом двору. Господин кардинал, очевидно пребывавший в тот день в хорошем настроении, заявил, что это вовсе не шпион, а просто офицер, похитивший немецкую принцессу.
"Я бы желал, — прибавил он, — чтобы все французские дворяне следовали его примеру".
Масоба отпустили; между тем графиня оставалась в Тулузе и, поскольку в дальнейшем она жила на широкую ногу и разорилась, ей пришлось стать посудомойкой — невеселое занятие для родственницы императора. Епископ Альби выбрал момент, когда принцесса пребывала в отчаянии от нищеты и вероломства, и убедил ее уйти в монастырь. Пресытившись любовью, Масоб для вида изобразил недовольство, а затем стал капитаном легких конников. Графиня сделалась превосходной монахиней и настолько полно восстановила достоинство, подобающее ее происхождению, что самые знатные дамы навещали ее и считались с ее мнением. Матушка не преминула воспользоваться случаем и ради встречи с ней нарочно сделала остановку в Тулузе. Я сочла уместным поведать о жизни этой дамы как о редком и о необычном факте — ни один король и ни один кардинал, как правило, не принимает участия в наших любовных похождениях. Монахиня казалась кроткой, доброй, но очень грустной.
Когда мы вернулись в Бидаш, нас встретил дворянин из числа офицеров отца, присланный им, и Лустон-Бассомпьер, ставший за это время одним из красивейших кавалеров Франции, что заставило г-на де Пюигийема нахмуриться. Маршал направил их к матушке, чтобы известить нас, во-первых, о том, что вопрос о его миссии в Испанию, к которой он готовился, окончательно решен, а также о том, что он договорился с г-ном Монако о нашем предстоящем браке — нашу свадьбу должны были сыграть незадолго до свадьбы короля, чтобы я могла присутствовать на торжествах и в полной мере насладиться полагающимися мне почестями. Матушка не сообщила мне сразу о второй части полученного ею письма, и я узнала о ней вечером от Блондо, услышавшей эту новость от маленького Бассомпьера — пажи, конюшии и офицеры маршала только об этом и говорили.
Я закричала от ужаса: уверяю вас, что меня действительно охватил панический страх при одной лишь мысли о том, что мне придется стать женой г-на Монако. Господин Монако! Этот толстый, глупый, противный, надутый, самодовольный зануда! Господин Монако — мой муж! Муж Шарлотты де Грамон!
— Ах! — воскликнула я. — Досточтимый отец, я ваша дочь, и этому никогда не бывать!
— Мадемуазель, вам придется с этим смириться: этого хочет господин кардинал, этого хотят королева и король, а также господин маршал и господин князь Монако.
— А я этого не желаю! Лучше уж бродить по свету с цыганами!
Блондо рассмеялась.
— Мадемуазель, — сказала она, — говорят, что он — полновластный государь в Монако, и вы будете там королевой, это стоит того, чтобы связать с ним жизнь.
— Уж лучше выйти замуж за царя Эфиопии.
Незадолго до моего рождения в Париже объявился какой-то безобразный негр, выдававший себя за эфиопского царя; наши матери рассказывали о нем страшные сказки и пугали им детей. Его звали Зага-Христос, и я видела его могилу в Рюэе. Он похитил жену какого-то судейского, беглецов задержали, но Зага-Христос отказался отвечать в Фор-л’Эвеке на вопросы презренного Лаффема, заявив, что цари отвечают только богам. Отец утверждал, что Лаффема был комедиантом и что он с олимпийским спокойствием сказал своим помощникам:
"Пусть мне принесут мою мантию Юпитера".
В детстве я больше сотни раз слышала этот рассказ, и с тех пор нам казалось, что царь Эфиопии жил в одно время с нами.
Я была настолько вне себя, что, несмотря на свой страх и гнев, сравнение эфиопского царя с г-ном Монако заставило меня смеяться до слез. Так будет всегда или, по крайней мере, так прежде было: если князь не доводил меня до слез, он заставлял меня смеяться; он всегда умудрялся быть только жестоким или смешным. Когда Блондо уложила меня в постель, я не могла заснуть. Я чувствовала, что время не ждет; следовало быть готовой к сопротивлению, следовало любой ценой предотвратить этот нелепый брак, а для этого надлежало предупредить кузена, которого это известие должно было огорчить не меньше, чем меня. На рассвете я разбудила Блондо, велела ей пойти в комнату Пюигийема и поговорить с ним от моего имени, а также узнать, каким образом мы сможем встретиться.
— Право, мадемуазель, — сказала она, — если меня там увидят, то примут за его милашку, но это не так уж важно. На вашем месте я попросила бы его прийти немедленно. Еще два часа никто в Бидаше, кроме садовников и конюхов, не высунет носа на улицу; я буду стоять на часах, и вы сможете наговориться вволю.
Я для вида посопротивлялась, но все же согласилась. Блондо проделывала такое удивительно ловко и искусно, так что даже мышка не пробежала бы тише по коридору. Она привела Пюигийема, еще не до конца проснувшегося, охваченного ревностью и не понимавшего, что мне так срочно от него понадобилось. Блондо расположилась в прихожей, и никто не мог до нас добраться, не пройдя мимо нее, — то была лучшая Дариолетта или Отрада моей жизни из всех тех, что видел свет. Как только мы остались одни, я подошла к кузену и неожиданно спросила, любит ли он меня.
— Я полагал, мадемуазель, что это мне следовало задать вам такой вопрос.
— Никаких упреков и жалоб, мой дорогой Пюигийем, мы должны обсудить нечто другое. Меня решили выдать замуж.
— Вас замуж! За кого же?
— Увы! За господина Монако.
— Какого смешного соперника они мне нашли! Это невозможно.
— Возможно!
— Кто вам это сказал?
— Отец объявил об этом всему своему окружению, и он приезжает сюда только за этим.
— Так этот брак вам не по нраву?
Выражение лица графа изменилось: напуская на себя такой вид, он становится невероятно высокомерным, заносчивым и самым гнусным из всех мужчин. Я в свою очередь рассердилась:
— Кто вам сказал, что он мне не по нраву?
Временами, когда наши характеры приходят в столкновение, мы с Пюигийемом становимся неукротимыми; я полагаю, что, если бы мы состояли в браке, мы убили бы друг друга в пылу какой-нибудь ссоры. В то утро мы начали беседу со стычки, но надвигавшаяся на меня опасность была так велика, что я опомнилась первой, отказалась от своих слов и стала умолять Пюигийема придумать какое-нибудь средство, чтобы не допустить этого брака.
Поскольку моя гордость склонила перед кузеном голову, его самомнение от этого возросло и он меня простил. К тому же он видел мои заплаканные глаза и не мог сомневаться в том, что я и в самом деле огорчена.
— Я вам верю, я вам верю, кузина, и не желаю таить каких-либо подозрений сейчас, когда нас вместе пора спасать, — заявил он. — Этот жалкий князь Монако — подумать только! Этот игрушечный нарек осмеливается посягать на вас и меня! Никто не знает, на что мы способны и насколько нам нет никакого дела до этого человека.
— Придумайте средство! Придумайте средство! — повторяла я с раздражением.
— Средство?
Граф задумался.
— Если бы я уже был тем, кем когда-нибудь стану, у нас было бы множество всяких средств, но бедный младший сын семейства, все надежды которого на будущее благосостояние обеспечены лишь правом преемственности на командование сотней королевских алебардоносцев, что он может?
— Средство! Средство!
— Есть не одно, а целых два средства, кузина, но, возможно, вам будет отнюдь не угодно к ним прибегнуть.
— Я заранее на все согласна.
— Не связывайте себя обещанием, а сначала выслушайте меня.
— Говорите скорее, я умираю от нетерпения.
— Вы узнаете это завтра, если соблаговолите послать за мной, как сделали это сегодня, и, клянусь честью дворянина, если вы одобрите эти средства, я ни за что не отступлю.
— Разве необходимо ждать до завтра?
— Да, мадемуазель, ибо в доме уже встают.
— Что ж, значит, придется подождать, но мне будет крайне трудно терпеть до завтра.

XXI

После завтрака г-жа де Грамон с торжественным видом приказала мне следовать за ней вместе с г-жой де Баете. Мы вошли в ее самый отдаленный кабинет, и она велела тщательно закрыть двери, словно нам предстояло обсудить вопрос о заговоре. Матушка села на свое привычное место, указав мне жестом на табурет напротив нее, весьма напоминавший мне скамью подсудимых; гувернантка села рядом с ней. Выдержав многозначительную паузу, длившуюся три минуты, матушка сказала:
— В письме вашего отца речь идет главным образом о вас; вряд ли вы сможете в полной мере отблагодарить его за то, что он для вас делает.
— Я очень ему признательна, сударыня, но буду еще более признательной, когда узнаю, в чем дело.
— Речь идет о вашем замужестве, мадемуазель.
Я молча поклонилась.
— Это великолепная партия, княжеский род.
Снова молчание.
— Огромное состояние, превосходный брак.
Я ничего не отвечала.
— Как! Вам и этого мало?
— Однако, сударыня, почему вы ничего не говорите мне о муже?
— По-моему, я не говорила вам ни о чем другом.
— И все же…
— Великолепная партия, княжеский род, огромное состояние, превосходный брак.
— И что же дальше?
— Как, что дальше?
— Да, я повторяю: а кто же муж?
— Муж! Поистине, мадемуазель, вы шутите.
— Сударыня, я уверяю вас, что я отнюдь не шучу. Кто этот счастливый господин, которому я предназначена, тот, что сочетает в себе все эти совершенства?
— Вы его знаете, он не может вам не нравиться: это князь Монако.
Я прикусила губу, чтобы не отвечать; мне хотелось увидеть, что за этим последует.
— Вы ничего не говорите?
— Нет, сударыня.
— Вы недовольны?
— Нет, сударыня.
— Я надеюсь, вы не собираетесь отказаться?
— Напротив, сударыня.
— Вы отказываетесь?
— Безусловно.
— Вы не желаете быть княгиней Монако?
— У меня нет на это никакого желания.
Матушка и г-жа де Баете дружно вскричали, а затем поочередно стали засыпать меня вопросами:
— Стало быть, вы не исполните волю господина маршала?
— Неужели вы отвергаете такое предложение?
— Разве вы не понимаете, сколько преимуществ оно вам обещает?
— Ах, мадемуазель, разве для этого я вас растила?
— Надеюсь, вы растили меня, чтобы я была счастливой, сударыня.
— Разве вы не станете счастливой?
Они продолжали надоедливо уговаривать меня, расхваливая княжество, состояние князя, преимущества этого брака и прочее. Меня это отнюдь не привело в восторг; вместо ответа я лишь покачала головой, что означало: "Мне все известно, и я отвергаю это предложение".
— Скоро приедет маршал, мадемуазель, — промолвила матушка обиженным тоном, — неужели вы дерзнете сказать ему то же самое?
— Как и вам, матушка.
— Вот увидите, потребуется приказ короля, чтобы выдать ее замуж!
— У вас есть для меня еще какие-нибудь распоряжения, сударыня?
— Никаких. Однако подумайте хорошенько. Таинственное дело кающегося грешника из Авиньона так и осталось нераскрытым; ваш отец ничего не знает, и я собиралась это от него скрыть; если же вы станете упорствовать, настаивая на своем, я все ему расскажу.
— Отец лишь посмеется над этим, сударыня, я знаю его лучше вас.
Я вернулась к себе и не выходила из комнаты целый день, отклонив приглашения на обед и даже на ужин; мне принесли еду, но я ни к чему не притронулась; я жила лишь ожиданием ночи и того, что мне предстояло узнать. Слуги обсуждали причины моего уныния, поскольку я вернула им всю еду, не отщипнув от нее ни крошки (это было выражение Блондо); вследствие этого сильно любившая меня матушка обеспокоилась и явилась ко мне в комнату; что касается г-жи де Баете, она продолжала на меня сердиться.
Маршальша осведомилась, не заболела ли я, и стала ласково расспрашивать меня о моем здоровье. Убедившись, что я не больна, она вновь напустила на себя важный вид и удалилась, напутствовав меня на прощание следующим образом:
— Мадемуазель, Божья заповедь гласит: "Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле". Вы страдаете из-за того, что проявили непослушание.
Мне казалось, что вечер тянется бесконечно. Я прислушивалась ко всем звукам до тех пор, пока они не стихли, и как же сильно билось при этом мое сердце! Блондо пыталась меня развлечь, но я ничего не слышала, я продолжала ждать! То было уже не сладостное чувство, как во время свидания с Филиппом, забравшимся ко мне по смоковнице, то были прямо противоположные ощущения, испепелявшие мои сердце и мозг: меня леденило пламя, я содрогалась от жгучего озноба. Я едва могла дышать и ничего не говорила; только одно имя было у меня на устах, лишь один образ стоял у меня перед глазами. Ах! Как же сильно я его любила!
Блондо трижды спрашивала меня, не пора ли ей идти, а мне хотелось и отсрочить, и ускорить час свидания. Я махнула рукой, чтобы она действовала по своему усмотрению. Девушка тихо отворила двери, прошла два шага по коридору и вскрикнула, тотчас же подавив этот возглас. Я решила, что наша тайна раскрыта, и стала терять сознание, но тут передо мной возник кузен и бросился к моим ногам: он был, как и я, вне себя от волнения.
— Кузина! Кузина! — воскликнул он. — Очнитесь, это ваш верный раб, тот, чья жизнь принадлежит вам, и он вам в этом клянется.
— Ах! — вздохнула я. — Я возвращаюсь издалека, я была при смерти.
Блондо расположилась в прихожей, поставив свое ложе поперек двери; на всякий случай мы открыли заколоченный выход, который вел по небольшой лестнице в просторный зал Академии, расположенный этажом выше. Когда мы были детьми, мои братья и Лозен устраивали в нем игры; теперь там царило полное запустение. Таким образом, мы могли не бояться, что нас захватят врасплох. Я усадила Пюигийема рядом с собой и с присущим мне нетерпением потребовала от него рассказать об обещанных им средствах. Я поведала ему об утреннем свидании с матушкой и гувернанткой, а также о своих опасениях и страданиях.
Кузен молча целовал мне руки.
— Да говорите же! Говорите! — воскликнула я.
— Сейчас скажу, просто я размышляю. Да, есть два надежных средства.
— Что это за средства?
— Первое — позволить мне вас похитить. Мы можем сбежать в один из вечеров, укрыться в горах, а затем сдаться.
— Да, я думаю, им придется нас поженить.
— Придется! Несомненно. Перед нами пример мадемуазель де Монморанси-Бутвиль и господина де Шатийона; но, возможно, мы находимся не в равных с ними условиях, и к тому же им с трудом удалось достичь своей цели. Господин принц, который был тогда в большой милости, едва уберег господина де Шатийона от пребывания в Бастилии, а ведь господин де Шатийон был из рода Колиньи!
— Это так.
— Брак свершился, и все же, если бы победоносная шпага Рокруа и Ланса не легла на чашу весов, госпожа де Бутвиль все равно, несмотря ни на что, расторгла бы эти узы. Неужели маршал де Грамон окажется более покладистым, чем госпожа де Бутвиль? Как вы полагаете, кузина?
Я опустила голову, поскольку знала своего отца. Эти кажущиеся правдоподобными доводы заставили меня замолчать, так как я верила Лозену; впоследствии, обогащенная опытом, я все поняла. Граф действительно хотел на мне жениться, но лишь с согласия моей семьи; больше всего его привлекали во мне богатство и власть. Однако, если бы маршал подверг нас гонениям, кузен не получил бы ни того ни другого. Это его не устраивало. Чтобы добиться своего, Пюигийем проявил недюжинную ловкость, и если ему не удалось в этом преуспеть, то получилось так потому, что он имел дело с одним из тех людей, кто опровергает любые расчеты и не позволяет заранее предугадать, чего от него следует ждать.
— Это средство не кажется мне безупречным; вы говорили о другом, в чем оно заключается?
Ах! Мне никогда не забыть той ночи! Сколько раз впоследствии, воскрешая в памяти подлинную ее картину, я спрашивала себя, неужели тот самый Пюигийем может быть сегодняшним Лозеном, Лозеном Людовика XIV, г-жи де Монтеспан и Мадемуазель? Кузен так и стоит у меня перед глазами; я вижу его взгляд и жесты в ту минуту, когда я задавала ему этот вопрос, не подозревая об опасности, которую он в себе таил; я вижу несравненное изящество, с которым он встал передо мной на колени со сложенными руками, опираясь локтями на ручки кресла; его лицо было одухотворено самым пленительным, самым неотразимым обаянием, на какое только способна любовь. И как я в свою очередь на него смотрела! Я чувствовала, как эта любовь пронизывает меня, овладевая мной! Он зачаровывал меня взглядом, подобно тому как змея гипнотизирует маленьких птичек.
— Кузина, — наконец, произнес граф низким проникновенным голосом, благодаря которому он завоевал столько сердец, — сейчас я увижу, насколько вы меня любите, ибо, если вы не дорожите мной больше всего на свете, то я скорее всего никогда впредь не переступлю этот порог.
— Вы чудовищно неблагодарны, сударь.
— Все равно! Мы сейчас увидим. Послушайте, я вас умоляю, и не прогоняйте меня при первом же слове.
Пюигийем наклонился к моему уху и более четверти часа говорил со мной шепотом столь пылко, страстно и в то же время столь искусно, что у меня не хватило духу ни остановить его, ни рассердиться на него. Я стала пунцовой, как вишня; кузен сильно смущал меня, он вгонял меня в краску стыда и заставлял опускать глаза; вскоре я решила, что этого недостаточно, и совсем закрыла их. Мне казалось, что, не видя его, я сама становлюсь невидимой.
Не стану повторять вам то, что он мне говорил. Беседа была долгой, она продолжалась столь тихо, что мы, можно сказать, не слышали друг друга, а угадывали слова по движению наших губ. Блондо несколько раз кашлем предупреждала нас о том, что время идет; мы не обращали на это внимания, и солнечные лучи застали нас на том же месте, в том же положении; они озарили нас безжалостным светом, подавая безоговорочный знак, что свидание окончено, и мы должны были подчиниться ради нашей же любви. Между тем Блондо настойчиво стучала в дверь:
— Мадемуазель! Мадемуазель! Собака госпожи де Баете лает; в доме уже начинают вставать; ради Бога, прощайтесь!
— Придется! — вздохнул Пюигийем.
— Да, — отвечала я, чувствуя себя одурманенной и не до конца осознавая, что происходит.
— Мы снова встретимся сегодня вечером; мы снова встретимся, моя королева, и тогда…
— Уходите! Уходите! Ничего больше не говорите, ступайте!
Кузену было чрезвычайно трудно подняться с колен, а мне чрезвычайно трудно не удерживать его больше у своих ног. Блондо ловко вывела его из комнаты, предварительно обследовав подступы к ней; за исключением лая гнусной болонки, принадлежавшей гувернантке, в доме царила тишина. Клелия была слишком хорошо воспитана, чтобы не уяснить свою роль наперсницы; она молча лизала мне ноги,  в то время как Блондо столь безупречно исполняла обязанности барышни Отрада моего сердца.
Я же была не в силах сдвинуться с места, все еще продолжая слышать голос того, кто ушел, и различать слова, которые он мне уже не говорил; передо мной открывался новый мир, я чувствовала, что отныне буду жить совсем иначе, и думала только об одном. Внезапно рядом со мной упал букет, дерзко брошенный через открытое окно, букет, весь мокрый от слез зари и благоухающий утренними запахами; в цветы была вложена записка, от которой исходил аромат любви. Я поспешно развернула и прочла письмо, с жадностью перечитала его двадцать раз и спрятала на груди; каждое из слов послания настолько запечатлелось в моем сердце, что все они продолжают жить там до сих пор.
Между тем следовало одеться, выйти, показаться в гостиной, разговаривать с другими, в то время как я думала только о своем возлюбленном; надо было делать вид, что живешь, в то время как я л ишь любила; надо было встречаться с кузеном и не смотреть на него, ибо взгляд меня выдал бы.
Наконец, настал вечер; я, как всегда, поднялась к себе, открыла окно и стала упиваться ароматом деревьев, роз и сиянием луны — всей природой, как и я, лучезарной и юной. Я ждала, и он пришел.
Ах! До чего же старой я себя чувствую при этих воспоминаниях и в какое уныние они приводят меня! Где он теперь, мой юный любовник? И где теперь я сама? Где блеск того прекрасного времени, где былое великолепие Бидаша? Я умираю, мой возлюбленный томится в Пиньероле, а Бидаш лишился своих хозяев.
Вот так все в жизни течет, все изменяется, и, если задуматься хорошенько, не стоит даже появляться на свет.
Пюигийем ушел от меня, когда было еще светлее, чем накануне; на прощание он сказал:
— А теперь, обожаемая кузина, мы будем ждать господина маршала де Грамона без всякой боязни.

XXII

Маршал задержался на целый месяц — то был самый счастливый период в моей жизни. Я не в силах описать, сколько радостей, приятных опасений и жгучих ощущений я испытала на этом первом этапе переполнявшей меня любви. Впоследствии Пюигийем никогда не проявлял по отношению ко мне столько нежности и заботы, как в ту пору. Он вел себя достаточно хитро: ему удавалось обманывать других и в полной мере угождать мне. Матушка вместе с г-жой де Баете и своим конюшим каждый вечер играла с ним в реверси. Нередко во время игры Бассомпьер держал мою пряжу либо помогал мне натягивать мое рукоделие. Он рассказывал мне чудесные истории, но я не слышала ни одного его слова. Мое сердце, мои глаза и уши были обращены к воспоминаниям и надеждам; временами, теряя терпение, юноша грустно говорил мне:
— Ах, мадемуазель, в Париже вы были куда любезнее, чем в Бидаше.
Днем я гуляла по парку со своей тенью, г-жой де Баете, все время повторявшей мне одно и то же. Посудите сами, готовы ли были мои уши, закрытые для милого пажа, слушать гувернантку! Тщетно повторяя тот же самый вопрос, она неизменно прибавляла:
— Что с вами, мадемуазель? О чем вы думаете? Весьма неучтиво совсем не слушать то, что вам говорят.
— Сударыня, я думаю о господине Монако.
Я отвечала таким образом два-три раза; мой ответ был передан матушке, и славная женщина уверовала в то, что я влюблена в это чучело, несмотря на мои отговорки, которые, вопреки всякой видимости, казались ей притворством; матушка воздала за это хвалу Богу и стала относиться ко мне благосклоннее, чем прежде. Она посылала мне издали небольшие знаки одобрения и поощрения, когда я зевала по сторонам или, точнее, зевала, глядя на звезды, в ожидании часа свидания с ним. Я не понимала, что она хочет мне сказать, но соглашалась, как бесстрастно соглашалась тогда со всем, оставаясь влюбленной девушкой, у которой в голове лишь одна-единственная мысль. Я менялась на глазах, мои щеки стали бледными, а взгляд потухшим; заслугу в этом приписывали г-ну Монако, а также моему нетерпению заключить столь великолепный брак — в этом я нисколько не сомневалась.
Отец поехал впереди своего посольского кортежа (я вскоре расскажу об этом посольстве и о кортеже), чтобы пробыть несколько недель у себя дома, навести там порядок и подготовиться к свадебным церемониям. Матушка с несравненной радостью тут же поведала ему о моих нежных чувствах. Отец пожал плечами.
— Сударыня, — возразил он, — вы ничего не понимаете, и никто не заставит меня поверить, что моя дочь страстно влюблена в подобного урода.
— В таком случае, зачем вы ей предлагаете его?
— Что за вопрос! Разве княжества Монако и герцогства Валантинуа недостаточно?
— И это все?
— Чего вы еще хотите? Королевский трон? Он уже занят, да будет вам известно. Впрочем, я все выясню, поговорив с мадемуазель де Грамон.
Вечером в Бидаше состоялось нечто вроде торжественного заседания с участием короля, как это происходило обычно, когда сюда приезжал отец. Для того чтобы приветствовать маршала, в замок стекались со всех уголков края мелкопоместные дворяне с рапирами, путающимися у них между ногами. Как правило, мы появлялись на этих церемониях без всяких украшений, но в тот день мне захотелось усыпать себя драгоценностями. Маршал это заметил, и я слышала, как он несколько раз повторял:
— Она поистине прекрасна, госпожа княгиня, она будет блистать в своем царстве.
Я тешила себя надеждой, что мне никогда не придется блистать в этом царстве. С меня не спускали глаз Лозен, Бассомпьер и даже красивый молодой человек, живший в небольшом замке по соседству с нами; его род был столь же древним, как пиренейские скалы, — истоки этого рода восходили к Ронсевальской битве, и юноша в высшей степени презирал тех, кого он называл новыми дворянами. Как-то раз он дерзнул сказать моему отцу, который, по своему обыкновению, обращался с ним весьма бесцеремонно:
— Господин маршал, возможно, вы более важный вельможа, чем я, но я более знатный дворянин, чем вы. Мои предки были князьями в те времена, когда ваши держали им стремя и чистили их сапоги.
— Ей-Богу, — отвечал г-н де Грамон, которого невозможно было поставить в тупик, — я не возражаю, любезный господин, но сейчас я на коне и по собственному желанию заставляю его приплясывать. Вы знаете пословицу: лучше быть живым денщиком, чем мертвым императором.
Этот г-н де Биариц — так звали юношу — никогда не приезжал в Бидаш без особого повторного приглашения. Мой отец величал его не иначе как Карлом Великим, подшучивая над ним, но относился к нему с великим почтением и, как только тот приезжал, приглашал его к себе, чтобы справиться о его делах. Мать этого нашего соседа была чрезвычайно знатной испанской дамой; сын был очень на нее похож, и мне редко доводилось видеть людей, наделенных более яркой и необычной красотой. Мне было известно, что г-н де Биариц тоже находит меня красивой; я упоминаю о нем мимоходом, но позже мне еще придется о нем рассказать.
Пюигийем, ревновавший меня ко всему и всем, не преминул задать мне урок; в присутствии Бассомпьера он еще сдерживался, но вечером, когда мы остались наедине, он дал волю своей ярости и принялся осыпать меня упреками:
— Еще немного, и мое терпение лопнет, мадемуазель; я чуть было не погубил все наше будущее в одну минуту, и все это по вашей вине. Ну и кокетка же вы!..
— Когда я стану госпожой де Пюигийем, вам придется держать меня взаперти!
— Когда вы будете моей женой, я сумею навести порядок в вашем поведении, а пока наведите его сами.
Я находила эти грубые выходки, эти вспышки гнева восхитительными — я любила кузена! Вскоре он успокоился из-за необходимости подробно обсудить наши дела. На следующий день мне предстояло важное испытание: по его словам, меня должны были вызвать на исповедь.
— Хватит ли у вас духу, дорогая кузина? Осмелитесь ли вы?
— Осмелюсь.
— А если исповедь превратится в пытку, сможете ли вы это выдержать?
— Я выдержу даже смерть.
— Что до меня, я готов ко всему; мои лошади оседланы, и вещи уложены. Если маршал рассердится, он меня прогонит.
— Нас разлучат!
— Я вернусь, будьте покойны, так просто меня не осилить. Господин де Грамон — гасконец из гасконцев, но я тоже гасконец из гасконцев, вдобавок деятельный и упрямый. Так вот, я хочу, чтобы вы принадлежали мне, только мне, мне одному, и, если только вы проявите стойкость, я вас получу. Приготовьтесь, буря будет ужасной. Только вообразите: столь прекрасный брак с этим милым князем, столь чудесное устройство дочери — все это рухнет по воле какого-то младшего сына семьи, у которого нет ни гроша за душой! Поставьте себя на место вашего отца-царедворца. Я знаю, что если бы через двадцать лет, когда я стану самым влиятельным человеком в королевстве после короля, одна из моих дочерей вздумала поступить подобным образом, она была бы упрятана мною в монастырскую тюрьму.
— Благодарю.
— Успокойтесь, маршал на такое не способен. Он раскричится, станет жаловаться, угрожать, но, если вы будете стоять на своем, он уступит. Я его знаю. Это не герой, а бахвал, его репутация дутая: в денежных делах, как и на войне, он в основном расплачивается словами. К тому же ему придется выслушать и меня, а после этого я вам за него ручаюсь.
Я ободрилась и спокойным шагом отправилась завтракать. Однако мое сердце забилось учащенно, когда отец сказал мне чрезвычайно веселым тоном:
— Нам надо поговорить, дочь моя.
— Когда вам будет угодно, господин маршал.
Выйдя из-за стола, отец взял меня под руку и повел в галерею, направляясь в свой кабинет.
— Так-так, мадемуазель, с самого моего приезда мне рассказывают странные новости, — продолжал он со смехом.
— Что же вам рассказали, сударь?
— Мне рассказали, но я этому не поверил, ей-Богу: мне рассказали, что вы влюблены.
Я покраснела до корней волос и призвала на помощь все свое мужество:
— Почему же вы в это не верите, отец?
Маршал посмотрел на меня с крайним изумлением; мы уже стояли в эту минуту у дверей его кабинета, он посторонился, чтобы пропустить меня вперед, и, кланяясь, словно я была королевой, сказал:
— Это другое дело, тем лучше! Все сладится само собой, мадемуазель княгиня, я извещу об этом вашего жениха.
— Еще рано, сударь, — заявила я, усаживаясь с такой же решимостью, как если бы мне предстояло идти на штурм.
— Как! Влюбленная барышня отнюдь не спешит! Как! Властолюбивая, но медлительная! Одно как-то не вяжется с другим.
— Я не совсем понимаю, что значат ваши слова, отец, и вам следовало бы мне их разъяснить. Что именно вам сказали?
— Что вы влюблены, я говорю: влюблены — слышите? — в князя Монако. Признаться, это меня удивило, и я бы ни за что в такое не поверил, если бы вы только что сами это не подтвердили.
— Вы правы, что не верите в такое, сударь, и я вас благодарю: этого не могло быть, и это не так.
— Что я говорил! Стало быть, вы не влюблены, да?..
— Прошу прощения, сударь, влюблена, но только не в господина Монако.
— А в кого же тогда? В Карла Великого?
Маршал громко расхохотался, и его смех привел меня в некоторое замешательство.
— Нет, сударь, — возразила я, — однако…
— Это меня удивляет, ведь у красавчика есть все, что надо, чтобы кружить голову вашей сестре. Если это не он, то кто же?
— Я скажу вам это позже. Сначала нам следует откровенно объясниться.
— Говорите, говорите, мадемуазель де Грамон.
— Я бесповоротно решила не выходить замуж за господина Монако.
— В самом деле? — спросил отец с насмешливым видом. — И почему же?
— Вам это известно, сударь. Я люблю другого.
— Какое это имеет значение?
— Как, какое это имеет значение?
— Разумеется. Вы что, принимаете меня за тирана и полагаете, что я требую невозможного? Я предлагаю вам господина Монако или, точнее, княжество, герцогство, богатство, большое государство — словом, все, что с этим связано, но я не заставляю вас любить человека, которого я вам предлагаю в мужья, и не требую отчета в ваших сердечных чувствах. Будьте княгиней Монако, и пусть потом господин Монако становится кем угодно, это меня не касается.
— То, что вы сейчас говорите, отвратительно, сударь, и… если бы вас услышали…
— Если бы меня услышали, это никого бы не удивило. Нельзя быть более здравомыслящим, чем я. Я говорю с вами как добрый отец, желающий дочери достойного положения и благополучия.
— К счастью, это уже невозможно. Повторяю: я не хочу и не могу выйти замуж за господина Монако.
— Вы шутите, мадемуазель.
— Я говорю самым серьезным образом, отец.
— И это говорит такая умная девушка!
— Вы дали мне немного своего ума, это правда, но он отличается от вашего.
— Что ж, значит, я сильно просчитался. Давайте не будем больше шутить — это неуместно; о вашем браке уже объявлено, король, королева и его высокопреосвященство выразили свое согласие, и брак должен состояться.
— Он не состоится.
— Кто же этому помешает?
— Я! Я скорее умру от горя.
Маршал рассмеялся.
— Только посмотрите! Какая прекрасная глава из "Астреи" или "Клеопатры"!
— Не шутите, сударь, потому что я отнюдь не шучу.
— Это как раз самый забавный момент нашей беседы.
— Я еще не все вам сказала.
И тут я вся так затрепетала, что любой другой, за исключением моего отца, сжалился бы надо мной.
— А! У вас в запасе есть кое-что еще. Право, я не представляю, что может быть лучше. То, что я знаю, уже неплохо.
Я чувствовала себя смущенной и даже испуганной. Мне нелегко было сделать это признание, отец мог воспринять его дурно, и какая участь меня бы тогда постигла? Уход в монастырь, крушение всех надежд. Маршал окинул меня пронизывающим пристальным взглядом, проницательность которого была всем известна.
— Итак? — спросил он.
У меня не хватало духу ответить, я была так взволнована, что стала на колени со сложенными руками, как девочка на исповеди. Отец не стал меня поднимать.
— Сударь… сударь, — пролепетала я, — я не могу, я не должна выходить замуж за господина Монако, потому что…
— Потому что?…
— Потому что… я себе больше не принадлежу. Господин де Грамон минуту смотрел на меня, а затем громко расхохотался.

XXIII

Никогда еще за всю свою жизнь я не была настолько смущена, и это можно понять. Я ожидала бурной сцены, возможно отцовского проклятия, по крайней мере ужасных упреков; я заранее все рассчитала и приготовилась дать отпор, а вместо вспышек ярости и проклятий надо мной подшучивали, мне смеялись прямо в лицо; у меня нет сил передать, что я испытывала.
— Ха-ха-ха! — продолжал смеяться маршал, держась за бока. — Повторите еще раз: "Я себе больше не принадлежу!" Честное слово, вы актриса получше самой Барон.
Я поднялась с колен потрясенная и бросила на отца свирепый взгляд:
— Сударь, я не думала, что вы станете подшучивать над моей честью.
— Ваша честь! Еще чего! Какие-нибудь девчоночьи обещания, рукопожатия под сенью розового куста при свете луны — вот уж невидаль!
Я не пала духом и, посрамленная, преисполнилась решимости. По-моему, единственный раз в жизни я проявила смирение и с тех пор надолго избавилась от этого чувства. Я ожесточилась от подобного обращения. Я — девчонка! Та, что, желая сберечь себя для возлюбленного, пожертвовала самым дорогим; я, считавшая себя чуть ли не героиней! Я рассказала отцу о том, что произошло, но не выдала Пюигийема, избегая слишком явных указаний на него. Маршал довольно внимательно меня выслушал, теребя при этом свои ордена — у него это было признаком напряженных раздумий. Когда я закончила, он обратил на меня свой взгляд:
— Поистине, мадемуазель, что за бесподобная, весьма искусно придуманная история! К несчастью, я не могу поверить ни единому вашему слову.
— Что вы такое говорите?
— Я говорю, что вы сумасбродка и дочь, не настолько достойная своего отца, как я полагал. Вы позволяете себе увлекаться пустяками, вместо того чтобы думать о чем-то основательном; я от вас такого не ожидал.
— Отец…
— Давайте обсудим все спокойно, дочь моя; вы считаете, что господин де Валантинуа не в вашем вкусе, он вам не нравится; я знаю, что это дурак, я вижу, что он толстый, как бочка, я также полагаю, что у него, возможно, злобный характер, однако, придавая значение подобным мелочам, вы упускаете из вида основное, а именно: прекрасное прочное положение, полагающиеся при этом почести, титул и все, что из этого вытекает, — а это недостойно вашего ума. Вы сочинили некий романчик наподобие "Кира" или чего-то еще; он превосходно задуман — мадемуазель Скюдери позавидовала бы вашей фантазии, — а затем выложили мне его в сопровождении слез и вздохов. Вы придумали какого-то героя и наделяете его своими чувствами и мыслями, как будто в моем доме живет человек, настолько не любящий самого себя, чтобы…
— Да, сударь, и я вам его назову! — вскричала я, доведенная до крайности недоверием отца. — Это мой кузен, граф де Пюигийем.
— Час от часу не легче! Пюигийем, самый честолюбивый из известных мне молодых людей, гасконская косточка, плоть от плоти истинных гасконцев. Чтобы Пюигийем, который меня знает, поступил подобным образом! Пойти на поводу у любви, не будучи уверенным в том, что эта любовь ведет туда, где он рассчитывает оказаться! Полно! Полно, мадемуазель де Грамон, вы принимаете меня за кого-то другого.
— Позовите Пюигийема и допросите его немедленно, сударь, и вы сами увидите.
— Все это вздор! Нет, не может быть, чтобы вы до такой степени потеряли голову; давайте вернемся к действительности. Девушка вашего происхождения, с вашим умом не совершает подобных глупостей; она слишком хорошо отдает себе отчет в своих обязанностях и интересах; она судит об отце и о его взглядах, о нраве родителей самым правдоподобным образом. Разве может какой-то мальчишка, авантюрист быть для нее не слугой или орудием, а чем-то другим? Даже если бы вы трубили об этом на всех перекрестках, вас никто не стал бы слушать.
— Я клянусь вам, сударь…
— Довольно! Довольно! Хватит со мной шутить. Я больше не желаю ничего слышать. Господин Монако не заставит себя долго ждать — извольте встретить его как своего избранника, предназначенного вам судьбой. Вы придете в себя, перестанете сочинять небылицы и нести вздор; я уверен, что, если бы вы даже спросили мнение вашего кузена, из которого вам было угодно сотворить какое-то пугало, — я уверен, повторяю, что он дал бы вам тот же совет, что и я, можете мне поверить.
Я чувствовала, как бурлит моя кровь. Хладнокровие маршала, его невозмутимые насмешки, несокрушимая, как скала, воля, таившаяся под маской улыбающегося лица, — все это окончательно вывело меня из себя. Не помню уже, что я говорила, но я взбунтовалась. Я грозила отцу все рассказать г-ну Монако, сбежать из дома, уйти в монастырь, даже наложить на себя руки. Он лишь продолжал смеяться еще больше.
— Рассказать господину Монако? Увы! Бедняга даже не рассердится; он заранее знает, что его ждет, а то, когда это случится, ничего не меняет; к тому же он вам не поверит — я извещу его об этом заранее. Бежать! Куда вы денетесь совсем одна? Уйти в монастырь! Какой же из них вас примет, если я потребую вас выдать? Что касается намерения наложить на себя руки, это в вашей власти, если вы хотите сойти в могилу, оставив после себя репутацию дурочки. Смиритесь, дитя мое, позвольте себе стать владетельной княгиней, испытать, что такое власть, а это неплохая штука. Вы сделаете своих подданных счастливыми, вы будете вертеть мужем как угодно, у вас будет дом, устроенный по вашему вкусу, и ничто не помешает вам одаривать своих друзей и родных.
— Ах, сударь!
— Неблагодарная! Я сам выбрал вам этого мужа из всех претендентов. Даже кардинал Мазарини решил, что господин Монако изумительно вас устроит. Ему первому пришло это в голову, вы чрезвычайно его обидите и причините вред всем нам, если будете колебаться. Его высокопреосвященство сказал мне во время моей прощальной аудиенции: "Ступайте, господин маресаль, ступайте, поскорее выдайте малыску ди Грамон за этого милейсего принца и приведите ее на королевскую свадьбу. Я должен это сделать во имя памяти ее великого дяди, моего покровителя, и я этого никогда не забуду".
Моя беседа с отцом продолжалась таким образом более двух часов, но мне так и не удалось продвинуться вперед ни на дюйм. Отец отвергал все мои доводы, причем делал это насмешливо, что лишало меня какой-либо возможности его убеждать. Я ушла от маршала, заливаясь слезами от бессильной ярости, и вернулась к себе, чтобы дать волю своему отчаянию. Заслышав громкий конский топот во дворе, я побежала в свой кабинет, где было выходившее туда окно, и увидела маршала, выезжавшего вместе с Пюигийемом и большой свитой. Оба поклонились мне, причем поклон отца был насмешливо-учтивым, что привело меня в еще большее бешенство.
Позже я узнала, что произошло между ними на этой прогулке, и о том, как решилась моя судьба. Господин де Грамон опередил дворян на несколько шагов и отозвал Лозена в сторону.
— Право, кузен, — весьма благодушно произнес он, — если бы я не знал, каков ты на самом деле, дурацкие побасенки моей дочери снискали бы тебе сомнительную славу в моих глазах; к счастью, я знаю, чего ты хочешь. Окажи мне услугу, помоги ей образумиться; она слишком засиделась в Бидаше и становится чертовски провинциальной. Она вздумала рассказывать мне всякую чепуху по поводу любви и брака, как будто живет в деревне. Заставь ее понять, и она тебе поверит, что моим зятем может быть только человек с именем и прочным положением; убеди же ее, что кавалер, о котором она говорит, Бог весть какой дворянчик, то ли Карл Великий, то ли один из моих пажей, возможно малыш Бассомпьер, — я не стал допытываться, кто именно, — что этот прекрасный кавалер, даже если он решится на отчаянный шаг и похитит ее, получит от меня лишь то, что взял сам. Я позволю Шарлотте выйти за него замуж, чтобы наказать их, но им не видать от меня ни помощи, ни денег; бедняге придется довольствоваться красивыми глазами моей дочери, и, клянусь честью дворянина, я был бы не в состоянии преподнести ему более скверный подарок!
Отец знал, с кем он говорил, и этого оказалось достаточно. Прогулка была предпринята с единственной целью, и пожинать ее плоды довелось всем.
Я отказалась от ужина. Маршал сказал матушке и гувернантке:
— Сударыни, оставьте, пожалуйста, Шарлотту в покое, и, главное, пусть никто не заходит к ней до завтрашнего утра ни под каким предлогом. Мне известна эта болезнь, и я ручаюсь, что скоро моя дочь станет гораздо сговорчивее.
Притворщик говорил так умышленно: он хотел дать возможность действовать своему союзнику.
Я же вынашивала другой замысел, придя к мысли, что нам надо решиться на похищение. Я ненавидела отца и не сомневалась, что Лозен разделяет мои чувства; в голове у меня уже созрел определенный план. Кузен пришел ко мне позже, действуя еще осторожнее, чем обычно. Наши свидания всегда происходили при свете луны и звезд: было бы опрометчиво встречаться при свечах. Стоило Пюигийему войти, как я, еще не видя его, догадалась по одной лишь его походке, что он опечален.
— Ах! — воскликнула я. — Вам все известно, отец с вами говорил.
— Увы, да.
— И вы, подобно мне, охвачены яростью и возмущением, я надеюсь.
— Я в отчаянии, кузина.
— А я, напротив, полна надежд. У нас остается первое средство, вероятно самое надежное, и надо его использовать.
— Нет, — отвечал кузен с удрученным видом.
— Как, нет? Вы этого не желаете, вы отказываетесь спасти меня от произвола, вы обрекаете меня на несчастье? Ах, кузен!
— Кузина, моя дорогая кузина, выслушайте меня.
— Вы меня не любите.
— Я вас не люблю?! Это я вас не люблю?! Тот, кто постоянно думает о вас, только о вас, тот, кто жертвует своим счастьем ради вашего?! Я бы отдал свою жизнь, чтобы избавить вас от страданий, и я вас не люблю?!
— Ах! Вы бросаете меня на произвол судьбы!
— Выслушайте меня, кузина, выслушайте того, для кого вы являетесь всем на этом свете, выслушайте своего преданного друга, и если затем вы меня осудите, я приму это покорно, будучи уверенным, что я исполнил свой долг, сколь бы мучительным он ни был. Маршал намерен прибегнуть к самым суровым мерам, если вы покинете родительский дом. Он заявил мне об этом. Вас станут преследовать, схватят и заточат на всю жизнь в какой-нибудь отдаленный монастырь, где никто вас не станет искать и где вы будете жить в разлуке со всеми, без малейшей надежды и утешения. Маршал обещал мне это и поручил мне вас об этом предупредить. А вы знаете его: чем больше он смеется — а он все время смеялся, — тем больше, по-видимому, его следует опасаться. Ему все известно, и раз он объявляет о своем решении, значит, он уверен в своей правоте.
Я не могла на это ничего возразить.
— Теперь посудите сами: что я могу? Только вернуть вам свободу, только умолять вас подчиниться и не отказываться ради меня от жизни. Я не был бы порядочным человеком, если бы поступил иначе. Позволить вам принести себя в жертву моей любви — я никогда этого не сделаю, будьте уверены! Смиритесь с судьбой и выходите замуж за господина Монако — вот и все, что я, собравшись с духом, могу вам посоветовать.
— Великий Боже! И это говорите вы!
— Разве вы не видите мою скорбь, мое отчаяние? Разве вы не понимаете, что я испытываю? Отказаться от вас, бросить вас в объятия другого, в то время как… Ах! Ни слова больше, а не то я не выдержу.
Граф проливал потоки слез; эти слезы смешивались с моими слезами и от этого становились менее горькими. Мы провели всю ночь в этих бесплодных прениях; кузен действовал столь искусно, что я сдалась. Я поверила не только в его любовь, но и в его преданность. Я поверила, что он отказывается от меня из-за этой самой преданности, — словом, я поверила всему, в чем он хотел меня убедить. Нельзя быть более слепой и недалекой, чем я была тогда.
Я обещала сделать то, о чем он просил; с того дня я перестала быть честной женщиной, ибо решилась отдать свою руку мужчине, которого я ненавидела, поклявшись другому любить его вечно. Не произошло ли это по вине моего отца? Не он ли, принуждая меня к этому браку, указал мне путь, по которому я пошла? Он не желал меня слушать, он подтолкнул меня к краю бездны, не беспокоясь о том, что я могу в нее упасть. Да простит его за это Бог! Что касается меня, мне очень трудно на это решиться даже сейчас, когда я, еще такая молодая, подхожу к концу моей горестной жизни. Нынешнее поведение отца неспособно изгладить из памяти прошлое. Ах! До чего же жесток этот человек, когда он смеется! Это сущий палач.
Назад: VIII
Дальше: XXIV