Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 22. Графиня де Шарни. Часть. 1,2,3 1996.
Назад: Часть третья
Дальше: XIV ДА ЗДРАВСТВУЕТ МИРАБО!

IX
ЛОЖА НА УЛИЦЕ ПЛАТРИЕР

Если наши читатели не возражают, мы перенесемся на неделю вперед после описанных нами событий, чтобы встретиться с некоторыми из наиболее значительных действующих лиц нашей истории, не только сыгравших роль в прошлом, но и тех, кому еще предстоит сыграть роль в будущем. Мы приглашаем читателей последовать вместе с нами к фонтану на улице Платриер, где мы уже встречались с Жильбером в те времена, когда он юношей жил у Руссо и бегал к фонтану, чтобы размочить в воде черствый хлеб. Оказавшись на месте, мы подождем там одного человека — он скоро должен появиться — и последуем за ним. Мы его узнаем, но не по костюму федерата: ведь после того как сто тысяч депутатов, присланных со всей Франции, разъехались по домам, этот костюм привлекал бы к себе слишком пристальное внимание, а наш герой его избегает, — мы узнаем его по уже знакомому платью богатого фермера из окрестностей Парижа.
Автору нет нужды сообщать читателю, что это действующее лицо не кто иной, как Бийо; он идет по улице Сент-Оноре, проходит вдоль решетки Пале-Рояля — возвращение герцога Орлеанского после более чем восьмимесячного лондонского изгнания только что вернуло дворцу все его ночное великолепие, — сворачивает налево на улицу Гренель и уверенно направляется по улице Платриер.
Однако, подойдя к фонтану, где мы его ожидаем, он останавливается, колеблется, и не потому, что ему изменяет решимость, — те, кому он известен, отлично знают, что, если отважный фермер собрался бы в преисподнюю, он шагнул бы туда, не дрогнув, — разумеется, он просто не знает точного адреса.
И действительно, нетрудно заметить, особенно нам, пристально следящим за его шагами, что он разглядывает каждую дверь, как человек, который не хочет допустить оплошности.
Тем не менее, несмотря на этот внимательный осмотр, он прошел уже почти две трети улицы, но так пока и не нашел то, что ищет. Но вот на его пути встретился затор: граждане останавливаются перед группой уличных музыкантов, в центре которой находится человек, распевающий песни на злобу дня; большое любопытство, которое эти песенки вызывают у слушателей, объясняется тем, что один-два куплета представляют собой эпиграммы на известных людей.
Есть среди них одна под названием "Манеж", заставляющая толпу взреветь от радости. Так как Национальное собрание занимает помещение бывшего манежа, то не только различные группировки Собрания приняли названия конских мастей — вороные и белые, рыжие и гнедые, — но и отдельные личности стали именоваться лошадиными кличками: Мирабо зовется Резвым, граф де Клермон-Тоннер — Пугливым, аббата Мори зовут Норовистым, Туре — Громовым, Байи — Счастливчиком.
Бийо приостанавливается и прислушивается к этим скорее вольным, нежели остроумным выпадам. Потом он проскальзывает направо к стене и исчезает в толпе.
По-видимому, в толпе он нашел то, что искал, поскольку, проскользнув с одной стороны, он так и не появляется с другой.
Последуем же за Бийо и посмотрим, что скрывает толпа.
Над низкой дверью — три буквы, написанные красным мелом, символизирующие собою собрание на этот вечер; вне всякого сомнения, они будут стерты на следующее утро.
Этими буквами были L. Р. D.
Дверь эта похожа на вход в подвал. Посетители спускаются по ступеням и идут по темному коридору.
Это второе обстоятельство подтверждало, по-видимому, первое: внимательно рассмотрев три буквы, Бийо не до конца уверился в том, что избрал верный путь (мы помним, что он не умел читать). И только после того как фермер, спускаясь по лестнице, насчитал восемь ступеней, он решительно двинулся вперед по коридору.
В конце коридора мерцал слабый свет. Какой-то человек читал или делал вид, что читает газету при свете лампы.
Заслышав шаги Бийо, человек встал и, прижав палец к груди, замер.
Бийо согнул палец и приложил его к губам.
Вероятно, это был условный знак, которого ожидал таинственный привратник; он толкнул справа от себя невидимую дверь, и взгляду Бийо открылась крутая узкая лестница, уходившая в подземелье.
Бийо шагнул вперед; дверь за ним сейчас же бесшумно затворилась.
На этот раз Бийо насчитал семнадцать ступеней и, остановившись на последней из них, фермер, несмотря на обет молчания, который он, казалось, на себя наложил, сказал себе вполголоса:
— Вот я и пришел!
В нескольких шагах от него перед дверью покачивался гобелен. Бийо подошел ближе, приподнял гобелен и оказался в большом круглом зале, где уже собралось около пятидесяти человек.
Наши читатели уже спускались в этот подземный зал: лет пятнадцать-шестнадцать тому назад там побывал Руссо.
Как и во времена Руссо, стены были завешаны красными и белыми холстами, на которых были изображены циркуль, наугольник и уровень.
Единственная лампа под сводчатым потолком отбрасывала тусклый свет и освещала только середину зала, а те, кто желал остаться неузнанным, стояли вдоль стен.
Возвышение, куда вели четыре ступеньки, ожидало ораторов или новых членов общества. На нем, ближе к стене, находились стол и кресло, предназначавшиеся для председательствующего.
За несколько минут зал заполнился до отказа. Это были люди самых разных сословий и разного достатка, от простого крестьянина до принца; они приходили поодиночке, точно также как пришел Бийо; одни никого из собравшихся не знали, другие находили знакомых, и потому прибывшие занимали места либо наугад, либо согласно своим симпатиям.
У каждого из этих людей под кафтаном или широким плащом был надет либо фартук каменщика, если это был рядовой член общества, либо перевязь посвященного, если это был одновременно масон и иллюминат, то есть причастный к великому таинству.
Лишь у троих из присутствовавших не было этого последнего знака, а были фартуки каменщиков.
Один из них был Бийо, другой — молодой человек не старше двадцати лет, третий — господин лет сорока двух или чуть меньше, принадлежавший по виду к высшим кругам общества.
Несколько мгновений спустя после того, как этот господин вошел в зал, причем сделал он это столь же скромно, как самый простой член общества, отворилась незаметная дотоле дверь и на пороге появился председатель; на груди его сверкали отличительные знаки и Великого Востока, и Великого Кофты.
Бийо едва слышно вскрикнул от изумления: председателем, перед которым склонялись все головы, оказался не кто иной, как его знакомый федерат с площади Бастилии.
Он медленно поднялся на возвышение и повернулся к собранию.
— Братья! — обратился он к присутствующим. — Сегодня у нас два дела: мне надлежит принять трех новых членов общества, а также сделать отчет о своей работе начиная с первого дня и по сегодняшний день. Работа эта требует все больших усилий, и вы должны знать, достоин ли я по-прежнему вашего доверия, а я хотел бы знать, заслуживаю ли я его. Лишь получая от вас свет и возвращая его вам, я могу продолжать движение по мрачному и страшному пути, на который я ступил. Итак, пусть в зале останутся только верховные члены ордена, и мы приступим к приему трех присутствующих здесь новых членов. После того как эти трое будут приняты в братство или отвергнуты, все члены от первого до последнего продолжат заседание, потому что я хочу сделать отчет не для высшего круга, а перед лицом всех братьев, чтобы услышать их порицание или принять благодарность.
Тем временем распахнулась дверь, расположенная против той, из которой появился председатель. В проеме стало видно глубокое сводчатое помещение, похожее на крипту древней базилики, и собравшиеся молчаливой толпой потекли, подобно процессии призраков, под его аркады, скудно освещаемые редкими медными лампами, света которых хватало ровно настолько, чтобы, как сказал поэт, сделать мрак видимым.
Остались всего три человека. Это были будущие члены братства.
По воле случая они стояли, прислонившись к стене, почти на равном расстоянии друг от друга.
Они с любопытством оглядывали друг друга, ибо лишь теперь поняли, что являются героями этого заседания.
В эту минуту снова отворилась дверь и появился председатель. Теперь в зал вошли один за другим шесть человек в масках. Трое из них остановились по правую, трое других — по левую сторону от кресла председателя.
— Пусть второй и третий кандидаты на минуту выйдут, — приказал председатель. — Никто, кроме верховных членов, не должен знать тайн нашего согласия или отказа принять брата-масона в орден иллюминатов.
Молодой человек и господин аристократической внешности вернулись в коридор.
Бийо остался один.
— Подойди, — пригласил его председатель после небольшой паузы, давая возможность двум другим кандидатам удалиться.
Бийо подошел.
— Твое имя среди непосвященных? — спросил его председатель.
— Франсуа Бийо.
— Твое имя среди избранных?
— Сила.
— Где ты увидел свет?
— В суасонской ложе Друзей Истины.
— Сколько тебе лет?
— Семь.
Бийо подал знак, указывавший на то, что он был в чине мастера масонского ордена.
— Почему ты хочешь подняться еще на одну ступень и быть принятым нами?
— Мне сказали, что эта ступень еще один шаг ко всеобщему свету.
— Есть ли у тебя поручители?
— За меня мог бы поручиться тот, кто сам ко мне подошел и предложил мне вступить в орден.
И Бийо пристально посмотрел на председателя.
— С каким чувством ты вступаешь на избранный тобою путь?
— С ненавистью к сильным мира сего и любовью к равенству.
— Что будет нам порукой этой любви к равенству и этой ненависти к сильным мира сего?
— Слово человека, всегда верного своим обещаниям.
— Кто тебе внушил любовь к равенству?
— Подневольное положение, в котором я оказался от рождения.
— Кто внушил тебе ненависть к сильным мира сего?
— Это моя тайна, и тебе эта тайна известна. Зачем ты хочешь заставить меня в полный голос произнести то, о чем я не решаюсь сказать самому себе?
— Готов ли ты идти сам по пути равенства и увлекать за собой по мере своих сил и возможностей окружающих тебя людей?
— Да.
— Готов ли ты по мере своих сил и возможностей уничтожить любое препятствие, мешающее свободе Франции и раскрепощению мира?
— Да.
— Свободен ли ты от всех прошлых обязательств, а если данное тобою ранее обязательство противоречит теперешним обещаниям, готов ли ты его нарушить?
— Да.
Председатель обвел взглядом шестерых верховных членов в масках.
— Братья, — обратился он к ним, — я сам пригласил его в наши ряды. Огромное несчастье связывает его с нашим делом братскими узами ненависти. Он уже много сделал для революции, многое он еще может сделать. Я готов за него поручиться и отвечаю за его поведение в прошлом, настоящем и будущем.
— Да будет принят! — единодушно проговорили шесть верховных членов братства.
— Ты слышишь? — воскликнул председатель. — Готов ли ты принести клятву?
— Говорите, — сказал Бийо, — я буду за вами повторять.
Председатель, подняв руку, медленно и торжественно произнес:
— Во имя распятого Бога-Сына поклянись разорвать плотские связи, которые еще соединяют тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, близкими, друзьями, любовницами, монархами, благодетелями — с любым существом, которому ты мог обещать свою верность, повиновение или помощь.
Бийо повторил, казалось, даже увереннее самого председателя всю клятву слово в слово.
— Хорошо, — сказал председатель. — С этого момента ты освобождаешься от мнимой клятвы, принесенной родине и законности; поклянись же открыть высшему члену ордена, которому обещаешь повиноваться, то, что ты видел или совершал, читал или слышал, о чем узнал или догадался, а также выведывать или искать то, что, может быть, не сразу откроется твоему взору.
— Клянусь! — повторил Бийо.
— Поклянись, — продолжал председатель, — отдавать должное яду, мечу и огню — это средства быстродействующие, надежные и необходимые, чтобы стереть с лица земли тех, кто стремится обесценить истину или вырвать ее у нас из рук.
— Клянусь! — повторил Бийо.
— Поклянись избегать Неаполя, избегать Рима, избегать Испании, избегать всякой проклятой Богом земли. Поклянись избегать искушения открыть кому бы то ни было то, что сможешь увидеть или услышать на наших собраниях, ибо не успеет гром грянуть, как невидимый и неминуемый меч поразит тебя, где бы ты ни находился.
— Клянусь! — повторил Бийо.
— А теперь, — воскликнул председатель, — живи во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!
Скрытый в тени брат отворил дверь в крипту, где прогуливались в ожидании конца церемонии приема новых членов низшие члены ордена. Председатель подал Бийо знак, тот поклонился и отправился к тем, с кем его только что соединила страшная клятва.
— Второй! — громко позвал председатель, когда за новым посвященным захлопнулась дверь.
Гобелен, скрывавший дверь в коридор, медленно приподнялся, и перед присутствовавшими предстал одетый в черное молодой человек.
Опустив гобелен за собой, он замер на пороге, ожидая дальнейших приказаний.
— Подойди! — приказал председатель.
Молодой человек приблизился.
Как мы уже сказали, ему было не больше лет двадцати — двадцати двух. Нежность и белизна кожи делали его похожим на женщину. Огромный тугой галстук, который в ту эпоху носил он один, подчеркивал его необычайную бледность, не столько свидетельствовавшую о чистоте крови, сколько наводившую на мысль о каком-нибудь тайном и скрываемом недуге. Несмотря на его высокий рост и подвязанный под самым подбородком галстук, шея его казалась сравнительно короткой; у него был низкий лоб, а вся верхняя часть лица была словно приплюснута, потому спереди волосы хотя и были обыкновенной длины, почти скрывали глаза, а сзади доходили до плеч. Кроме того, в его манере держаться чувствовалась какая-то напряженность автомата, из-за чего этот молодой, стоящий на самом пороге жизни человек казался выходцем с того света, посланцем могилы.
Прежде чем начать задавать вопросы, председатель некоторое время пристально в него вглядывался.
Однако его удивленный и вместе с тем любопытный взгляд не смутил молодого человека.
Он терпеливо ждал.
— Твое имя среди непосвященных?
— Антуан Сен-Жюст.
— Твое имя среди избранных?
— Смирение.
— Где ты увидел свет?
— В ланской ложе Человеколюбивых.
— Сколько тебе лет?
— Пять.
Новый кандидат подал условный знак, указывавший, что он является подмастерьем масонского братства.
— Почему ты хочешь подняться еще на одну ступень и быть принятым нами?
— Человеку свойственно стремление к вершинам: наверху воздух чище, а свет — ярче.
— Есть ли у тебя кумир?
— Женевский философ, естественный человек, бессмертный Руссо.
— Есть ли у тебя поручители?
— Да.
— Сколько их?
— Двое.
— Кто они?
— Робеспьер-старший и Робеспьер-младший.
— С каким чувством ты вступаешь на избранный тобою путь?
— С верой.
— Куда этот путь должен привести Францию и весь мир?
— Францию — к свободе, а мир — к освобождению.
— Что ты готов отдать ради того, чтобы Франция и весь мир достигли этой цели?
— Жизнь! Это единственное, чем я владею, потому что свое состояние я уже отдал.
— Итак, ты готов идти сам по пути свободы и увлекать за собой по мере своих сил и возможностей окружающих тебя людей?
— Я пойду по этому пути сам и буду стараться увлечь за собой других.
— Итак, по мере своих сил и возможностей ты уничтожишь любое препятствие на своем пути?
— Уничтожу.
— Свободен ли ты от всех прошлых обязательств, а если данное тобою ранее обязательство противоречит теперешним обещаниям, готов ли ты его нарушить?
— Я свободен от обязательств.
Председатель переглянулся с шестью верховными членами в масках.
— Братья! Вы все слышали? — спросил он.
— Да! — в один голос ответили верховные члены ордена.
— Он сказал правду?
— Да, — снова ответили те.
— Согласны ли вы, что он достоин быть принятым?
— Да, — подтвердили они.
— Готовы ли вы принести клятву? — спросил председатель у кандидата.
— Готов, — сказал Сен-Жюст.
Председатель слово в слово повторил в три приема ту же клятву, что он продиктовал Бийо, и после каждой остановки председателя Сен-Жюст твердым, пронзительным голосом отвечал:
— Клянусь!
После того как клятва была принесена, невидимый брат отворил ту же дверь, и Сен-Жюст все такой же напряженной походкой автомата удалился из зала, не испытав, по-видимому, ни сомнения, ни сожаления.
Председатель обождал, пока затворилась дверь в крипту, и громко провозгласил:
— Третий!
Опять приподнялся гобелен, и третий кандидат появился на пороге.
Как мы уже сказали, это был господин лет сорока — сорока двух, с румянцем во всю щеку, прыщеватый, проникнутый, несмотря на эти несколько вульгарные признаки, аристократизмом с оттенком англомании, с первого взгляда бросавшейся в глаза.
Его платье, хотя и элегантное, было строгого покроя, входившего во Франции в моду, что объяснялось развитием наших отношений с Америкой.
Его походку нельзя было назвать нетвердой, но она не имела ничего общего ни с уверенной поступью Бийо, ни с напряженными движениями Сен-Жюста.
В нем чувствовалась нерешительность, свойственная его натуре.
— Подойди! — приказал председатель.
Кандидат повиновался.
— Твое имя среди непосвященных?
— Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский.
— Твое имя среди избранных?
— Равенство.
— Где ты увидел свет?
— В парижской ложе Свободных Людей.
— Сколько тебе лет?
— У меня больше нет возраста.
Герцог подал условный знак, указывавший на то, что он был облечен саном розенкрейцера.
— Почему ты хочешь быть принятым нами?
— Я все время жил среди аристократов, теперь хочу жить среди людей. Я все время жил среди врагов, теперь хочу жить среди братьев.
— Есть ли у тебя поручители?
— У меня их двое.
— Как их зовут?
— Отвращение и Ненависть.
— С каким чувством ты вступаешь на избранный тобою путь?
— С жаждой мщения.
— Кому ты собираешься мстить?
— Тому, кто от меня отрекся, тому, кто меня унизил.
— Что ты готов отдать для достижения этой цели?
— Состояние!.. Больше чем состояние — жизнь!.. Больше чем жизнь — честь!
— Свободен ли ты от всех прошлых обязательств, а если данное тобою ранее обязательство противоречит теперешним обещаниям, готов ли ты его нарушить?
— Со вчерашнего дня я пренебрег всеми обязательствами.
— Братья, вы все слышали? — спросил председатель, оборачиваясь к верховным членам в масках.
— Да.
— Знаком ли вам тот, кто готов вместе с нами делать общее дело?
— Да.
— Согласны ли вы принять его в наши ряды?
— Да, только пусть принесет клятву.
— Знаешь ли ты клятву, которую должен произнести? — спросил председатель у принца.
— Нет, скажите ее, и, какая бы она ни была, я готов ее повторить.
— Это страшная клятва, особенно для тебя.
— Она не страшнее полученных мною оскорблений.
— Это будет настолько страшная клятва, что, после того как ты ее услышишь, ты волен удалиться, если усомнишься в собственных силах.
— Говорите.
Председатель устремил на кандидата пронизывающий взгляд. Будто желая постепенно приготовить его к кровавому обещанию, он изменил порядок параграфов клятвы и начал со второго, а не с первого.
— Поклянись, — приказал он, — отдавать должное яду, мечу и огню — это средства быстродействующие, надежные и необходимые, чтобы стереть с лица земли тех, кто стремится обесценить истину или вырвать ее у нас из рук.
— Клянусь! — твердо проговорил принц.
— Поклянись, — продолжал председатель, — разорвать плотские связи, которые еще соединяют тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, близкими, друзьями, любовницами, монархами, благодетелями — с любым существом, которому ты мог обещать верность, повиновение или помощь.
Герцог на мгновение замер, и стало заметно, что на лбу его выступил холодный пот.
— Я тебя предупредил, — напомнил председатель.
Вместо того чтобы ответить коротко: "Клянусь!", как он сделал совсем недавно, герцог, будто желая отрезать себе все пути к отступлению, с мрачным видом повторил:
— Клянусь разорвать плотские связи, которые еще соединяют меня с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, близкими, друзьями, любовницами, монархами, благодетелями — с любым существом, которому я мог обещать верность, повиновение или помощь.
Председатель обвел взглядом верховных членов, они переглянулись, и сквозь прорези в масках засверкали их глаза.
Председатель обратился к принцу со словами:
— Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский! С этого момента ты освобождаешься от мнимой клятвы, принесенной родине и законности. Но не забудь: если ты нас предашь, то не успеет гром грянуть, как невидимый и неминуемый меч поразит тебя, где бы ты ни находился. А теперь живи во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
Председатель указал принцу на дверь, распахнувшуюся перед ним в то же мгновение.
С видом человека, взвалившего на свои плечи непосильный груз, принц провел рукой по лбу, шумно выдохнул воздух и с трудом оторвал ноги от земли.
— А! — вскрикнул он, устремляясь в крипту. — Теперь я буду отмщен!..

X
ОТЧЕТ

Когда все удалились, шестеро людей в масках и председатель едва слышно обменялись несколькими словами.
После этого Калиостро громко провозгласил:
— Пусть все войдут. Я готов представить обещанный отчет.
Дверь немедленно распахнулась; члены ордена, прогуливавшиеся парами или беседовавшие группами под сводами крипты, снова заполнили зал заседаний.
Дверь затворилась за последним из них. Калиостро простер руку, как человек, знающий цену времени и не желающий терять ни секунды, и обратился к ним:
— Братья! Возможно, некоторые из вас присутствовали на заседании, состоявшемся ровно двадцать лет тому назад в пяти милях от берегов Рейна, в двух милях от деревни Даненфельс, в одном из гротов Громовой горы. Если кто-нибудь из вас был там, пусть почтенные столпы великого дела, коему мы служим, поднимут руки и скажут: "Я там был".
Пять или шесть человек подняли руки и помахали ими над головами собравшихся со словами "Я там был!", как того и требовал председатель.
— Хорошо, это все, что нужно, — одобрил их оратор. — Другие умерли или разбрелись по свету и работают на благо общего дела, святого дела, ибо оно несет благо всему человечеству. Двадцать лет тому назад эта работа, различные периоды которой мы сейчас рассмотрим, только начиналась. Тогда сегодняшний день, освещающий нам путь, едва занимался на востоке и будущее было скрыто во мраке даже от самых верных и сильных духом братьев; сквозь этот мрак могли проникнуть взглядом лишь избранные. На том заседании я объяснил, каким чудесным образом человеческая смерть, представляющая собой не что иное, как забвение минувших дней и прошлых событий, для меня не существует, хотя за двадцать столетий смерть тридцать два раза загоняла меня в могилу; но разнообразные и эфемерные телесные оболочки, наследуя мою бессмертную душу, не подверглись забвению, которое, как я вам уже говорил, и является единственной истинной причиной смерти. Таким образом на протяжении столетий я имел возможность наблюдать за развитием слова Божьего, я видел, как медленно, но верно народы переходят от рабства к крепостному праву, а от крепостного права — к жажде независимости, которая предшествует свободе. Мы видели, как, подобно ночным звездам, которые, не дожидаясь захода солнца, загораются на небосклоне, малые европейские народы друг за другом примеряют свободу: Рим, Венеция, Флоренция, Швейцария, Генуя, Пиза, Лукка, Ареццо — эти южные края, где цветы распускаются скорее, где быстрее созревают плоды, — один за другим пробовали образовать республику, и две-три из них выжили и еще сегодня дразнят лигу монархов; однако все эти республики опорочены первородным грехом: одни из них — аристократические республики, другие — олигархические, третьи — деспотические. Генуя, к примеру, одна из тех республик, которые существуют и по сей день, аристократична, как маркиза; ее обитатели у себя дома — простые граждане, а за пределами республики — знатные дворяне. Только в Швейцарии есть несколько демократических учреждений; однако ее крошечные кантоны, затерявшиеся среди высоких гор, не могут служить примером и поддержкой для всего человеческого рода. Нам нужно было совсем иное: нам нужно было иметь огромную страну, не получающую импульс, а способную дать его другим странам, этакое зубчатое колесо, приводящее в движение всю Европу — планету, которая, сгорая, могла бы осветить весь мир!..
Одобрительный шепот пробежал среди собравшихся. Калиостро с воодушевлением продолжал:
— Я спросил Бога, создателя всего сущего, животворящую силу любого движения, источник всемирного прогресса, и увидел, как он указал перстом на Францию. В самом деле, Франция — страна католическая начиная со второго века, национальная — с одиннадцатого, унитарная — с шестнадцатого; сам Господь Всемогущий назвал ее своей старшей дочерью — разумеется, чтобы иметь право в час великих испытаний распять ее на благо всего мира, как поступил он с Христом, — и, действительно, испытав на себе все формы монархического правления, феодального порядка, власти сеньоров и аристократов, Франция показалась нам наиболее подверженной нашему влиянию; Господь просветил нас, и вот, ведомые небесным лучом, как израильтяне — столпом огненным, мы решили, что Франция станет первым свободным государством. Взгляните на Францию двадцатилетней давности, и вы увидите, что нужна была большая смелость или, лучше сказать, высокая вера, чтобы взяться за это дело. Тогда Франция, находившаяся в немощных руках Людовика Пятнадцатого, еще оставалась Францией Людовика Четырнадцатого, то есть огромным аристократическим королевством, в котором все права принадлежали знати, а все привилегии — богатым. Во главе этого государства стоял человек, представлявший собою и самое возвышенное и наиболее низменное: великое и ничтожное, Господа и толпу. Этот человек одним словом мог вас либо озолотить, либо разорить, осчастливить или сделать несчастным, подарить вам свободу или сделать узником, даровать вам жизнь или предать смерти. У этого человека было три внука, три юных принца, призванных стать его наследниками. По воле случая тот, кто природой был уготован на место его преемника, стал бы им и по требованию общественного мнения, если бы общественное мнение в те времена существовало. О принце говорили, что он добр, справедлив, неподкупен, бескорыстен, образован, почти философ. Чтобы навсегда положить конец разорительным войнам в Европе, разгоревшимся из-за рокового наследства Карла Второго, ему дали в супруги дочь Марии Терезии. Два великих народа, представлявших собою европейский противовес — Франция на побережье Атлантического океана и Австрия на побережье Черного моря, — теперь были слиты воедино, в этом и состоял расчет Марии Терезии, лучшего политика Европы. Именно в то время, когда Франция, опираясь на Австрию, Италию и Испанию, собиралась вступить в эпоху нового, желанного правления, мы выбрали не Францию с целью превращения ее в первое из королевств, а французов — чтобы превратить их в первый из народов. Тогда возник вопрос о том, кто войдет в логово льва, какой христианский Тесей, ведомый светлой верой, пройдет по извилистому лабиринту и вызовет на бой королевского минотавра. Я ответил, что берусь за это. Когда некоторые горячие головы, беспокойные сердца поинтересовались, сколько времени мне понадобится для исполнения первой части моего дела, которое я разделил на три периода, я попросил двадцать лет. Поднялся шум. Нет, вы подумайте! Люди были рабами или крепостными двадцать столетий, а когда я попросил всего двадцать лет на то, чтобы сделать их свободными, это вызвало неудовольствие!
Калиостро обвел взглядом собравшихся: последние его слова вызвали у них насмешливые улыбки.
Он продолжал:
— Наконец мне удалось выпросить двадцать лет. Я предложил нашим братьям знаменитый девиз: "Lilias pedibus destrue!" — и взялся за дело, личным примером приглашая к действию других. Я вошел во Францию, украшенную триумфальными арками; лавровые венки и розы устилали дорогу от Страсбура до Парижа. Все кричали: "Да здравствует дофина! Да здравствует будущая королева!" Все надежды королевства были связаны с плодами спасительного брака. А теперь я не хочу приписывать себе ни славу начинаний, ни заслугу последующих событий. Господь мне помогал, он позволил мне увидеть божественную руку, управляющую огненной колесницей. Да будет славен Бог! Я сдвинул камни с дороги, я перекинул через реки мосты, я завалил пропасти, и колесница покатилась — вот и все. Итак, братья, смотрите сами, что было сделано за двадцать лет.
Парламенты уничтожены.
Людовик Пятнадцатый, прозванный Возлюбленным, умер среди всеобщего презрения.
Королева семь лет не могла зачать, а потом, спустя семь лет, родила детей, законное происхождение которых вызывало сомнения, и подвергалась нападкам как мать при рождении дофина, а также была обесчещена как супруга в деле с ожерельем.
Король, известный под именем Желанного, взяв в свои руки бразды правления, показал себя неспособным как в политике, так и в любви; утопии, одна другой бессмысленней, привели его к банкротству, а министры, один другого беспомощнее, привели его к господину де Калонну.
Собрание нотаблей учредило Генеральные штаты.
Генеральные штаты, получившие на выборах всеобщую поддержку, провозгласили себя Национальным собранием.
Третье сословие одержало верх над знатью и духовенством.
Бастилия пала.
Наемники-иностранцы были изгнаны из Парижа и Версаля.
Ночь с четвертого на пятое августа показала аристократии пропасть, в которую катится знать.
Пятое и шестое октября показали королю и королеве пропасть, в которую низвергается королевская власть.
Четырнадцатое июля тысяча семьсот девяностого года продемонстрировало миру единство Франции.
Принцы стали непопулярны из-за эмиграции.
Месье стал непопулярен из-за процесса Фавраса.
Наконец, конституции присягнули на алтаре отечества: председатель Национального собрания сидел на таком же троне, как и король; представители закона и нации сидели над ними; Европа, внимающая нам, умолкает и выжидает; все, кто не аплодирует, трепещут!
Братья! Не превратилась ли Франция в то, что я предсказывал, то есть в зубчатое колесо, которое зацепит всю Европу, в солнце, которое осветит весь мир?
— Да! Да! Да! — закричали все присутствовавшие.
— Теперь, братья, — продолжал Калиостро, — ответьте мне: считаете ли вы, что наше дело достигло достаточного успеха и может идти само собой? Думаете ли вы, что если конституции принесена присяга, то можно поверить в клятву короля?
— Нет! Нет! Нет! — прокричали присутствовавшие.
— В таком случае, — заявил Калиостро, — пришло время приступить ко второму революционному периоду великого демократического дела.
Я с радостью вижу, что наши мнения совпадают: федерация тысяча семьсот девяностого года не конечная цель, это только временная остановка. Пусть так: остановка сделана, начался отдых, двор вновь поднял знамя контрреволюции. Пора и нам препоясаться и пуститься в путь. Конечно, слабых духом ждет немало часов тревоги и моментов изнеможения; зачастую будет казаться, что луч, освещающий наш путь, гаснет, а направляющая рука покидает нас. Не раз на трудном пути за это долгое время нам будет казаться, что наше дело опорочено, даже погибло из-за какой-нибудь непредвиденной случайности, из-за какого-нибудь неожиданного события; всё будет указывать на нашу неправоту: неблагоприятные обстоятельства, триумф наших врагов, неблагодарность наших сограждан; многие из самых добросовестных, возможно, спросят себя после стольких реальных трудностей и такого кажущегося бессилия, не ложный ли путь они избрали. Нет, братья, нет! Я говорю вам сейчас, и пусть эти слова всегда будут звучать в ваших душах: в случае успеха — победными фанфарами, в случае поражения — тревожным набатом; нет, народы, идущие впереди других, выполняют святую миссию и волею Провидения неизбежно должны завершить свое дело; Господь, ведущий эти народы, сам выбирает тайные пути, представая во всем своем величии нашему взору, лишь когда дело завершено; нередко темная туча скрывает Господа от наших глаз и мы думаем, что его нет с нами; часто идея отступает и словно уходит, а на самом деле она, напротив, подобно средневековым рыцарям на турнире, берет разбег, чтобы вновь поднять копье, и бросается на противника с новой силой после передышки. Братья! Братья! Наша цель — это светоч, зажженный на вершине горы; на пути мы двадцать раз будем терять его из виду из-за неровностей дороги, нам будет казаться, что светоч угас; слабые будут недовольны, они будут роптать, жаловаться, останавливаться со словами: "У нас нет больше путеводной звезды, мы идем в темноте; давайте остановимся здесь, иначе мы собьемся с пути!" Сильные будут с улыбкой и верой продолжать путь, и вскоре светоч снова появится и снова скроется из виду, потом опять появится, и с каждым разом он будет все заметнее, все ярче, потому что он будет приближаться! Вот так, в упорной борьбе, не теряя веры, придут избранники мира к подножию спасительного маяка, свет которого в один прекрасный день должен озарить не только Францию, но и все народы. Так поклянемся, братья, за себя и за потомков, потому что порою вечная идея или вечный принцип требуют на службу себе несколько поколений; так поклянемся за себя и за потомков, что остановимся только тогда, когда на всей земле победит святой девиз Христа: свобода, равенство, братство! — первую часть его мы уже завоевали или почти завоевали.
Эти слова Калиостро были встречены всеобщим одобрением; однако среди криков восхищения и воодушевления раздались слова, упавшие, как падают капли ледяной воды с влажного свода пещеры на вспотевший лоб; они были произнесены пронзительным резким голосом:
— Да, давайте поклянемся; однако прежде объясни нам, как ты понимаешь эти три слова, чтобы мы, скромные твои апостолы, могли их объяснить другим.
Пронизывающий взгляд Калиостро врезался в толпу и выхватил из нее бледное лицо депутата от Арраса.
— Хорошо, будь по-твоему, Максимилиан! — произнес он.
И, подняв руку, возвысив голос, Калиостро обратился к залу:
— Слушайте все!

XI
СВОБОДА! РАВЕНСТВО! БРАТСТВО!

Наступило торжественное молчание: присутствовавшие сознавали важность того, что они должны были услышать.
— Да, вы вправе спросить меня, что такое свобода, что такое равенство, что такое братство; я скажу вам, что это такое. Начнем со свободы. Прежде всего, братья, не следует путать свободу с независимостью; это не сестры, похожие друг на друга, это два непримиримых врага. Едва ли не все народы, населяющие горную страну, независимы; не знаю, можно ли сказать, что хотя бы один из этих народов, за исключением швейцарцев, по-настоящему свободен. Никто не станет отрицать, что калабриец, корсиканец или шотландец независимы. Никто не осмелится сказать, что они свободны. Если житель Калабрии окажется ущемленным в своих фантазиях, корсиканец — в вопросах чести, а шотландец — в своих интересах, то калабриец, который не сможет прибегнуть к правосудию, потому что у угнетенного народа нет правосудия, призовет на помощь свой кинжал, корсиканец — стилет, шотландец — дирк; он наносит удар, враг падает, он отмщен; рядом — гора, дарующая ему прибежище, и, не имея свободы, придуманной горожанином, он находит независимость в глубоких пещерах, в огромных лесах, на недоступных вершинах — то есть независимость лисицы, серны или орла. Однако орел, серна или лисица — бесстрастные, невозмутимые, безучастные зрители великой человеческой драмы, разворачивающейся у них перед глазами, — животные, ограниченные инстинктами и обреченные на одиночество; первые цивилизации — античные, можно сказать, материнские, — цивилизации Индии, Египта, Этрурии, Малой Азии, Греции и Лация, объединив свои знания, религии, искусство, поэзию, словно пучок света, бросили его в лицо всему миру; осветив еще в колыбели и потом в ее начальном развитии современную цивилизацию, они оставили лисиц в норах, серн — на вершинах, орлов — в облаках; для них и в самом деле время идет, но не имеет меры; при них расцветают науки, но они не видят прогресса; при них нации рождаются, растут и погибают, но они так ничему и не научаются. Дело в том, что Провидение ограничило круг их возможностей инстинктом самосохранения, тогда как человеку Господь дал понятие о добре и зле, чувство справедливости и несправедливости, страх одиночества, любовь к обществу. Вот почему люди, рожденные одинокими, подобно лисам, дикими, как серны, оторванными от всех, словно орлы, стали объединяться в семьи, сливаться в племена, составлять целые народы. Дело в том, братья, что, как я вам уже говорил, человек, который замыкается на себе, имеет право лишь на независимость, и наоборот — только объединившиеся люди имеют право на свободу.
СВОБОДА!
Это не изначальное и единственное в своем роде вещество, как, например, золото; это цветок, это плод, это искусство, наконец, это продукт; ее необходимо культивировать, чтобы она расцвела и созрела. Свобода — это право каждого на то, чтобы делать в своих интересах, ради собственного удовлетворения, в интересах своего благополучия, для развлечения или ради славы все, что не противоречит интересам других людей; это способность отказаться от части личной независимости ради создания запаса общей свободы, откуда каждый черпает в свой черед и в равной степени; наконец, свобода — это нечто большее, это обязательство, принятое перед лицом всего мира в том, чтобы не замыкать с трудом добытые свет, прогресс, привилегии в узком кругу одного народа, одной нации, одной расы, а, напротив, раздать их щедрою рукой либо от имени одного индивида, либо от имени общества, когда бедный человек или обнищавшее общество попросит вас разделить с ним ваше богатство. И не бойтесь остаться ни с чем, потому что свобода имеет божественную особенность — приумножаться от расточительности; в этом она схожа с большой рекой, орошающей землю: чем полноводнее устье, тем больше воды в истоках. Вот что такое свобода; это манна небесная, на которую всякий имеет право, и избранный народ, который обладает свободой, обязан ею поделиться с любым другим народом, который потребует свою часть; такова свобода в моем понимании, — продолжал Калиостро, не находя нужным непосредственно отвечать тому, кто задал вопрос. — Перейдем теперь к равенству.
Одобрительный шепот пронесся по рядам собравшихся и эхом отозвался под сводами зала, лаская слух оратора и свидетельствуя о самом дорогом если не для души, то для гордыни человеческой: о его популярности.
Однако, как человек, привыкший к людским рукоплесканиям, он протянул вперед руку, требуя тишины.
— Братья! — призвал он. — Время идет, а оно дорого; каждая минута, которой воспользовались враги нашего святого дела, создает пропасть у нас под ногами или воздвигает преграду на нашем пути. Итак, позвольте мне вам сказать, что такое равенство, как я объяснил, что такое свобода.
Присутствовавшие зашикали друг на друга, после чего наступила глубокая тишина, среди которой голос Калиостро зазвучал ясно, звонко, выразительно.
— Братья! — обратился он к слушателям. — Я не собираюсь обижать вас предположением, что хоть один из присутствующих, слыша это заманчивое слово "равенство", понимает под ним равенство материальное или умственное; нет, вы отлично знаете, что то и другое противоречит истинной философии и что природа сама разом решила этот величайший вопрос, поместив рядом иссоп и дуб, холм и гору, ручей и реку, озеро и океан, глупость и гений. Ни один декрет в мире не сделает ни на локоть ниже Чимборасо, Гималаи или Монблан; никакое распоряжение человеческой ассамблеи не способно погасить священный огонь Гомера, Данте и Шекспира. Никому не может прийти в голову, что равенство, разрешенное законом, станет материальным, физическим равенством; что с того самого дня, как этот закон будет записан на скрижалях конституции, целые поколения будут равны ростом Голиафу, храбростью — Сиду, а гением — Вольтеру; нет, каждый в отдельности и все вместе мы прекрасно поняли и должны прекрасно понимать, что речь идет исключительно об общественном равенстве. Так что же такое, братья, общественное равенство?
РАВЕНСТВО!
Это отмена всех наследственных привилегий, свободный доступ к любой профессии, любому званию, любому чину; наконец, это вознаграждение за заслуги, талант, добродетель, а не удел, как раньше, одной какой-нибудь касты, семьи или рода; таким образом, трон, если допустить, что трон останется, будет просто более высокой ступенью власти, ступенью, которую сможет занять достойнейший, тогда как другие ступени, в зависимости от личных заслуг, займут те, кто будет их достоин, и при назначении короля, министров, советников, генералов, судей никого не будет волновать их происхождение. Итак, королевская или судебная власть, трон монарха или кресло президента перестанут быть родовым наследственным владением — для этого будут существовать выборы. Итак, ни в совете министров, ни в военном деле, ни в юстиции никаких родовых привилегий — только способности. А в искусстве, науках, литературе будет иметь значение не монаршая милость, но соревнование. Вот что такое общественное равенство! По мере того как в результате образования, не только бесплатного и общедоступного, но и обязательного для всех, идеи станут более возвышенными, идея равенства приобретет новое звучание. Вместо того чтобы стоять ногами в грязи, равенство должно вознестись на самые высокие вершины; великая нация, коей является французский народ, должна признавать только такое равенство, которое возвышает, а не то, которое унижает; унижающее равенство достойно не титана, а разбойника; это не кавказская скала Прометея, а прокрустово ложе. — Вот что такое равенство!
Подобное определение не могло не вызвать всеобщего одобрения в собрании людей с возвышенным умом и честолюбивым сердцем, каждый из которых, за исключением нескольких скромников, должен был видеть в ближнем естественную ступень к своему грядущему взлету. И потому раздались крики "ура!", "браво!" и топот, свидетельствовавшие о том, что те самые люди (а такие были среди собравшихся), которым суждено было на практике исказить равенство в понимании Калиостро, сейчас, во время теоретических рассуждений, принимали идею равенства такой, как ее понимал могучий гений избранного ими удивительного вождя.
Однако Калиостро, становившийся все более пылким, вдохновенным, великолепным по мере того, как он развивал свою тему, снова потребовал тишины и продолжал столь же неутомимо и непоколебимо, как вначале:
— Братья! Мы подошли к третьему слову девиза, самому сложному для человеческого понимания; именно поэтому великий просветитель поставил его в самом конце. Братья! Мы подошли к братству.
БРАТСТВО!
О, какое это великое слово, если правильно понять его! Возвышенное слово, если умеешь его объяснить! Боже меня сохрани утверждать, что тот, кто, недооценив это слово, слишком узко его поймет и применит к жителям деревни, обитателям города, населению королевства, сделает это из злого умысла… Нет, братья, нет, это может произойти только от недомыслия. Пожалеем этих людей, попытаемся стряхнуть с ног свинцовые сандалии заурядности, расправим наши крылья и поднимемся над обыденными понятиями. Когда Сатана решил подвергнуть искушению Иисуса, он перенес его на самую высокую гору, с вершины которой мог показать ему все царства земные, а не на башню Назарета, откуда были видны лишь бедные иудейские селения. Братья! Идея братства неприменима ни к городу, ни к королевству — ее необходимо приложить к целому миру. Братья! Придет день, когда кажущееся нам святым слово "отечество", когда представляющееся нам священным слово "национальность" исчезнут подобно театральным декорациям, которые опускаются на время, давая возможность художникам и рабочим сцены приготовить далекие горизонты и неизмеримые дали. Братья! Наступит день, когда люди, завоевавшие землю и воду, победят огонь и воздух; когда они оседлают огнедышащего скакуна, и не только в мыслях, но и наяву; когда ветры, те самые, что сегодня похожи на непокорных гонцов бури, станут послушными и разумными посланцами цивилизации. Братья! Придет время, когда, благодаря этим путям земного и воздушного сообщения, народы, против которых бессильны будут даже короли, поймут, что они связаны друг с другом общими пережитыми страданиями; что монархи, вложившие им в руки оружие для взаимного уничтожения, толкнули их не к обещанной славе, а к братоубийственной бойне и что отныне они должны ответить перед грядущим поколением за каждую каплю крови, пролитую самым что ни на есть незначительным членом великой семьи народов. И тогда, братья, глазам Господа откроется великолепное зрелище, свидетелями которого явитесь и все вы: все придуманные границы исчезнут, все мнимые пределы сотрутся; реки перестанут быть преградами, а горы — препятствиями; народы с противоположных берегов протянут друг другу руки, а на вершине самой высокой горы поднимется алтарь, алтарь братства. Братья! Братья! Братья! Говорю вам: вот истинно апостольское братство! Христос умер, искупая грехи не только назареян, Христос умер за всех людей земли. Пусть же эти три слова: "Свобода, равенство, братство" станут девизом не только Франции; напишите их на лабаруме всего человечества… А теперь, братья, ступайте; перед вами — великая задача, столь великая, что, через какую бы долину слез или крови вам ни предстояло идти, ваши потомки будут завидовать выпавшей вам на долю святой миссии, и, подобно крестоносцам, что сменяли друг друга на пути к святым местам, становясь все многочисленнее и нетерпеливее по мере приближения к цели, ваши потомки не остановятся, хотя частенько дорожными вехами им будут служить побелевшие кости их отцов… Так мужайтесь же, апостолы! Мужайтесь, пилигримы! Мужайтесь, солдаты! Апостолы, обращайтесь в истинную веру! Пилигримы, идите! Солдаты, сражайтесь!
Калиостро замолчал, но лишь потому, что на него обрушился шквал аплодисментов и криков "браво!"
Трижды они готовы были смолкнуть и трижды вспыхивали вновь, гремя под сводами крипты подобно подземной буре.
Шестеро верховных членов в масках один за другим поклонились Калиостро, поцеловали ему руку и удалились.
Затем каждый из братьев также поклонился возвышению, с которого новый апостол, подобно Петру Пустыннику, призвал к крестовому походу за свободой и повторил роковой девиз:
"Lilias pedibus destrue!"
Как только последний из них вышел из зала, лампа погасла.
Калиостро остался один в подземных глубинах, погрузившись в молчание и темноту, подобно индийским богам, в тайны которых он, по собственному его утверждению, был посвящен еще две тысячи лет тому назад.

XII
ЖЕНЩИНЫ И ЦВЕТЫ

Несколько месяцев спустя после описанных нами событий, примерно в конце марта 1791 года, карета, стремительно катившаяся по дороге из Аржантёя в Безон, свернула, не доехав до города одной восьмой льё, к замку Маре; ворота распахнулись, и экипаж остановился во втором дворе у самого крыльца.
Часы на фронтоне замка показывали восемь утра.
Старый слуга, с нетерпением ожидавший прибытия кареты, бросился к дверце, отворил ее, и из экипажа показался господин в черном.
— A-а, господин Жильбер! — воскликнул камердинер. — Наконец-то вы приехали!
— Что случилось, милый Тейш? — спросил доктор.
— Увы, сударь, вы сами сейчас увидите, — отвечал слуга.
Он прошел вперед, провел доктора через бильярдную, где горели лампы, несомненно зажженные еще ночью; затем они прошли через столовую, где заставленный цветами, откупоренными бутылками, фруктами и сладостями стол свидетельствовал о затянувшемся допоздна ужине.
Жильбер бросил взгляд на этот беспорядок, доказывавший, как мало соблюдались его предписания, и, огорченный, со вздохом пожав плечами, он направился к лестнице, которая вела в комнату Мирабо, находившуюся во втором этаже.
— Господин граф, прибыл господин доктор Жильбер! — доложил слуга, первым входя в комнату графа.
— Как? Доктор? — переспросил Мирабо. — Неужели за ним посылали из-за таких пустяков?
— Пустяки! — проворчал бедняга Тейш. — Судите сами, сударь!
— Ах, доктор! — приподнимаясь с подушек, воскликнул Мирабо. — Поверьте, что я искренне сожалею: вас побеспокоили без моего ведома.
— Должен сказать прежде всего, дорогой граф, что я всегда рад возможности с вами повидаться; как вы знаете, я занимаюсь практикой только ради нескольких друзей, но уж им-то я принадлежу всецело. Так что все-таки произошло? И никаких тайн от Факультета! Тейш, раздвиньте шторы и отворите окна.
Когда это приказание было исполнено, солнечные лучи затопили погруженную до этого в полумрак комнату Мирабо и доктор увидел, сколь большие изменения произошли во всем облике прославленного оратора за тот месяц, пока они не виделись.
— О-о! — вырвалось у него.
— Да, — понял Мирабо, — я изменился, не правда ли? Сейчас я вам скажу, почему это произошло.
Жильбер печально улыбнулся. Но, как умный врач, умеющий извлечь пользу из того, что говорит ему больной, даже если тот говорит неправду, Жильбер не стал ему мешать.
— Знаете ли вы, — продолжал Мирабо, — какой вчера дебатировался вопрос?
— Да, вопрос о шахтах.
— Вопрос этот пока еще недостаточно изучен, в него мало вникли или вообще не успели вникнуть; интересы владельцев и правительства недостаточно ясны. Кстати, граф де Ламарк, мой близкий друг, был крайне заинтересован в этом вопросе, от которого зависела половина его состояния; его кошелек, дорогой доктор, всегда был для меня открыт — надо же быть признательным. Я брал слово, вернее, открывал огонь, пять раз. Последний мой выстрел обратил врагов в бегство, однако сам я был убит или почти что убит на месте. Но по возвращении я пожелал отпраздновать победу. Я пригласил к ужину нескольких друзей; мы смеялись, болтали до трех часов ночи; в три часа мы легли, в пять у меня начались боли в животе; я закричал как безумный, Тейш струсил и послал за вами. Теперь вы знаете столько же, сколько и я. Вот пульс, вот вам мой язык; я страдаю, как в аду! Вытащите меня оттуда, если можете; что до меня, то объявляю вам, что я в это больше не вмешиваюсь.
Жильбер был слишком опытным доктором, чтобы не глядя на язык и не щупая пульс, не заметить всю серьезность состояния Мирабо. Больной дышал с трудом, задыхался, у него отекло лицо из-за того, что кровь застаивалась в легких; он жаловался на озноб и время от времени постанывал или вскрикивал от приступов сильной боли.
Однако доктор пожелал получить подтверждение своему уже сложившемуся мнению и взял больного за руку.
Пульс был неровный, прерывистый.
— На этот раз, должно думать, обойдется, дорогой граф, но за мной послали вовремя.
Он вынул из кармана инструменты с такой быстротой и в то же время с таким спокойствием, которые являются отличительными чертами истинного гения.
— А! — воскликнул Мирабо. — Вы собираетесь пустить мне кровь?
— Сию же минуту!
— Из правой руки или из левой?
— Ни из той ни из другой: ваши легкие слишком заполнены. Я пущу вам кровь из ноги, а Тейш пусть отправляется в Аржантёй за горчицей и шпанскими мухами: мы поставим горчичники. Поезжайте в моем экипаже, Тейш.
— Дьявольщина! — откликнулся Мирабо. — Похоже, вы правы, доктор: за вами действительно послали вовремя.
Оставив его замечание без ответа, Жильбер немедленно приступил к операции, и вскоре темная густая кровь, после мгновенной задержки, брызнула из ноги больного.
Незамедлительно наступило облегчение.
— Ах, черт побери! — вскричал Мирабо, почувствовав, что дышать стало легче. — Решительно, доктор, вы великий человек!
— А вы великий безумец, граф, если подвергаете такой опасности жизнь, столь дорогую вашим друзьям и Франции, и все ради нескольких часов сомнительного удовольствия.
На устах Мирабо мелькнула печальная, почти насмешливая улыбка.
— Ба! Дорогой мой доктор! — вздохнул он. — Вы преувеличиваете значение, которое придают мне мои друзья вместе с Францией.
— Клянусь честью, — со смехом возразил Жильбер, — великие люди всегда жалуются на неблагодарность других, а на самом деле неблагодарны они сами. Стоит вам серьезно заболеть, как завтра же весь Париж соберется под вашими окнами; а умри вы послезавтра — вся Франция пойдет за вашим гробом.
— А знаете, то, что вы мне говорите, очень утешительно, — засмеялся Мирабо.
— Я вам это говорю именно потому, что вы можете увидеть первое без риска явиться свидетелем второго; по правде говоря, вам нужна настоящая демонстрация, это подняло бы вам дух. Позвольте мне часа через два отвезти вас в Париж, граф; разрешите мне шепнуть первому встречному рассыльному, что вы больны, и вы сами увидите, что будет.
— Вы полагаете, что я в состоянии переехать в Париж?
— Да хоть сегодня… Как вы себя чувствуете?
— Дышать стало легче, голова не такая тяжелая, как прежде, туман перед глазами исчезает… Но по-прежнему болят внутренности.
— О, это — дело горчичников, дорогой граф; кровопускание свою роль сыграло, теперь настала очередь горчичников. А вот как раз и Тейш подоспел.
Тейш в самом деле входил в это время в комнату, неся все необходимое. Четверть часа спустя наступило предсказанное доктором облегчение.
— Теперь, — сказал Жильбер, — даю вам час на отдых, а потом я увезу вас с собой.
— Доктор, — с улыбкой возразил Мирабо, — позвольте мне уехать сегодня вечером и назначить вам встречу в моем особняке на Шоссе-д’Антен в одиннадцать часов.
Жильбер взглянул на Мирабо.
Больной понял, что доктор догадался о причине этой задержки.
— Что ж такого! — вскричал Мирабо. — Я жду визита.
— Дорогой граф! — отвечал Жильбер. — Я видел много цветов на обеденном столе. Вчера вы не только ужинали с друзьями, не правда ли?
— Вы знаете, что я не могу жить без цветов, это моя страсть.
— Да, но цветы не единственная ваша страсть, граф!
— Ах, проклятье! Если у меня есть потребность в цветах, то ведь я должен удовлетворять и последствия этой потребности.
— Граф! Граф! Вы себя убьете! — воскликнул Жильбер.
— Признайтесь, доктор, что это будет, по крайней мере, приятная смерть.
— Граф, я весь день буду рядом с вами.
— Доктор, я дал слово; не хотите же вы заставить меня его нарушить.
— Вы будете сегодня вечером в Париже?
— Я вам уже сказал, что буду вас ждать в одиннадцать часов в своем особнячке на Шоссе-д’Антен… Вы там бывали?
— Нет еще.
— Я купил его у Жюли, жены Тальма… Я вправду чувствую себя прекрасно, доктор.
— Иными словами, вы меня прогоняете.
— Полноте!..
— В конечном счете вы хорошо делаете. У меня дежурство в Тюильри.
— A-а, вы увидите королеву! — помрачнел Мирабо.
— Вполне возможно. Хотите ей что-нибудь передать?
Мирабо горько усмехнулся:
— Я не взял бы на себя подобную смелость, доктор; даже не говорите ей, что видели меня.
— Почему же?
— Потому что она вас спросит, спас ли я монархию, как обещал, и вы вынуждены будете ответить ей отрицательно; впрочем, — нервно усмехнувшись, прибавил Мирабо, — она в этом виновата не меньше меня.
— Хотите, я скажу ей, что чрезмерная работа, а также ваши бои на трибуне вас убивают?
Мирабо на минуту задумался.
— Да, — отвечал он, — скажите ей об этом; если хотите, можете даже изобразить меня более серьезным больным, чем я есть на самом деле.
— Зачем?
— Просто так… из любопытства… чтобы я мог дать себе кое в чем отчет…
— Хорошо.
— Вы обещаете мне это, доктор?
— Обещаю.
— И вы передадите мне то, что она скажет в ответ?
— Слово в слово.
— Отлично… Прощайте, доктор; тысячу раз спасибо.
Он протянул Жильберу руку.
Жильбер пристально посмотрел на Мирабо, и тот смутился.
— Да, кстати, прежде чем вы уйдете, скажите, каковы будут ваши предписания? — спросил больной.
— Теплое питье, разжижающее кровь, с цикорием или бурачником, строгая диета и особенно…
— Особенно?..
— Сиделка не моложе пятидесяти лет… Слышите, граф?
— Доктор! — рассмеялся Мирабо. — Чтобы не нарушить ваше предписание, я приглашу двух сиделок по двадцать пять лет!
За дверью Жильбера поджидал Тейш.
У бедняги стояли в глазах слезы.
— Ах, сударь, почему вы уходите? — сокрушенно спросил он.
— Я ухожу, потому что меня выставили вон, дорогой Тейш, — с улыбкой ответил Жильбер.
— Это все из-за той женщины! — пробормотал старик. — Все из-за того, что она похожа на королеву! Неужто такое может случиться с гениальным человеком, каким его считают?! Боже мой! Да ведь это глупо!
С этими словами он распахнул перед Жильбером дверцу; тот с озабоченным видом сел в карету и едва слышно пробормотал:
— Что это значит: из-за женщины, похожей на королеву?
Он на мгновение задержал руку Тейша в своих руках, словно собирался его о чем-то спросить, потом еще тише прибавил:
— Что я вздумал? Это тайна господина Мирабо, а не моя. Кучер, в Париж!

XIII
ЧТО СКАЗАЛ КОРОЛЬ И ЧТО СКАЗАЛА КОРОЛЕВА

Жильбер точно исполнил данное Мирабо обещание.
Въезжая в Париж, он встретил Камилла Демулена, ходячую газету, живое воплощение газетчика своего времени.
Он сообщил ему о болезни Мирабо и намеренно сгустил краски, однако если бы Мирабо допустил очередную глупость, то предсказания Жильбера могли бы оправдаться.
Потом он отправился в Тюильри и объявил о болезни Мирабо королю.
— Ах, бедный граф! Он, верно, потерял аппетит? — только и спросил тот.
— Да, государь, — ответил Жильбер.
— Тогда это серьезно, — заключил король.
И он перевел разговор на другую тему.
Выйдя от короля, Жильбер отправился к королеве и повторил ей то же самое.
Надменная дочь Марии Терезии нахмурилась.
— Почему он не заболел утром того дня, когда произносил свою блистательную речь по поводу трехцветного знамени?
Потом, словно раскаиваясь в том, что в присутствии Жильбера у нее вырвались слова, свидетельствовавшие о ее ненависти к знамени как символу национального самосознания французов, она спохватилась:
— Впрочем, это не имеет значения; было бы печально для Франции и для нас, если бы это недомогание усилилось.
— Мне кажется, я имел честь сообщить вашему величеству, что это более чем недомогание, — возразил Жильбер, — это настоящая болезнь…
— …но вы ее победите, доктор, — закончила королева.
— Я сделаю все возможное, ваше величество, но не ручаюсь за благополучный исход.
— Доктор, я рассчитываю, — сказала королева, — слышите, что вы будете сообщать мне о здоровье господина де Мирабо.
И она заговорила о другом.
Вечером в условленное время Жильбер поднимался по лестнице в небольшой особняк Мирабо.
Мирабо ожидал его, полулежа в кресле. Жильбера оставили на несколько минут в гостиной под предлогом необходимости доложить графу о его приходе, поэтому, войдя к Мирабо, доктор огляделся, и его глаза остановились на кашемировом шарфе, забытом на одном из кресел.
Толи для того, чтобы отвлечь внимание Жильбера, то ли придавая большое значение вопросу, который должен был последовать за взаимными приветствиями, Мирабо воскликнул:
— А, вот и вы! Я узнал, что вы уже частично сдержали ваше обещание. Париж знает, что я болен, и бедный Тейш уже часа два отвечает на вопросы моих друзей, приходящих узнать, не стало ли мне лучше, а также, возможно, моим недругам, жаждущим услышать, что мне стало хуже. Это насчет первой части обещания. Исполнили ли вы столь же добросовестно вторую?
— Что вы имеете в виду? — с улыбкой спросил Жильбер.
— Вы отлично это знаете.
Жильбер пожал плечами, давая понять, что не знает, о чем идет речь.
— Вы были в Тюильри?
— Да.
— Вы видели короля?
— Да.
— Вы видели королеву?
— Да.
— И вы им объявили, что они скоро от меня освободятся?
— Ну, во всяком случае, я доложил, что вы больны.
— И что они вам на это сказали?
— Король полюбопытствовал, не потеряли ли вы аппетита.
— А после того, как вы ответили утвердительно?
— Он выразил искреннее сожаление.
— Добрый король! В день своей кончины он вслед за Леонидом скажет друзьям: "Сегодня вечером я ужинаю у Плутона". Ну, а что королева?
— Королева вас пожалела и поинтересовалась, что с вами.
— В каких выражениях, доктор? — спросил Мирабо, придавая, по-видимому, огромное значение ответу Жильбера.
— Да в очень хороших выражениях! — ответил доктор.
— Вы обещали повторить мне буквально то, что она скажет.
— О, я не смогу припомнить слово в слово.
— Доктор! А ведь вы не забыли ни звука!..
— Клянусь вам…
— Доктор! Вы мне обещали, неужели вы хотите, чтобы я считал вас бесчестным человеком?
— Вы требовательны, граф.
— Ну, уж каков есть.
— Вы настаиваете, чтобы я повторил собственные слова королевы?
— Да, все до единого.
— Она сказала, что вам следовало бы заболеть утром того дня, когда вы защищали с трибуны трехцветное знамя.
Жильберу хотелось увидеть собственными глазами, сколь велико было влияние королевы на Мирабо.
Тот подскочил в кресле, словно прикоснулся к вольтову столбу.
— Неблагодарность королей! — пробормотал он. — Одной этой речи довольно, чтобы заставить ее забыть о цивильном листе на двадцать четыре миллиона для короля и о ее доле в четыре миллиона! Так эта женщина не знает, этой королеве неизвестно, что я должен был одним ударом вновь завоевать свою популярность, потерянную ради нее?! Значит, она уже не помнит, что я выступил с предложением отложить присоединение Авиньона к Франции, то есть поддержал короля, испытывавшего угрызения совести по отношению к духовенству?! Ошибка! Итак, она уже не помнит, что, пока я был председателем Якобинского клуба, — а за эти три месяца я потерял десять лет жизни! — я защищал закон о национальной гвардии, ограничивающий ее состав активными гражданами! Ошибка! Она уже не помнит, что во время обсуждения в Национальном собрании проекта закона о принятии присяги священниками я потребовал отменить присягу для исповедников. Ошибка! Ах, ошибки! Ошибки! Я дорого за них заплатил! — продолжал Мирабо. — Однако не эти ошибки меня свалили, потому что бывают странные, необыкновенные, ненормальные времена, когда можно пасть отнюдь не из-за совершённых ошибок. Однажды, тоже ради них, я защищал вопрос о правосудии, о человечности: тогда нападали на короля из-за бегства его теток и предлагался закон против эмиграции. "Если вы примете закон против эмигрантов, — вскричал я, — даю вам клятву, что я никогда ему не подчинюсь!" И закон был единодушно отвергнут. То, чего не могли сделать мои поражения, сделала моя победа. Меня называли диктатором, меня подгоняли по пути к трибуне гневные выкрики — это худший путь, который может избрать оратор. Я снова победил, но мне пришлось атаковать якобинцев. Тогда якобинцы поклялись меня убить, глупцы! Дюпор, Ламет, Барнав не видят, что, убивая меня, они отдают диктатуру в своем притоне Робеспьеру. Им следовало бы беречь меня как зеницу ока, а они меня раздавили своим дурацким большинством; они заставили меня пролить кровавый пот, они заставили меня испить горькую чашу до дна; они увенчали меня терновым венцом, вложили мне в руки трость, наконец, распяли! Я счастлив тем, что пережил эту муку, подобно Христу, ради человечества…
Трехцветное знамя! Так они не видят, что их единственное прибежище под ним, что, если бы они пожелали открыто, публично сесть под его сенью, эта сень еще могла бы их спасти? Но королева не хочет спасения, она жаждет отмщения; она не ценит ни одной разумной мысли. Яростнее всего она отвергает единственно действенное средство, что я предлагаю: быть умеренной, справедливой и, насколько возможно, всегда быть правой.
Я возжелал спасти одновременно королевскую власть и свободу — это неравная битва, ведь я был всеми оставлен, я сражался в одиночку, и против кого же? Если бы против людей — это бы еще куда ни шло; против тигров — пустое; против львов — безделица; но я воевал со стихией, с морем, с поднимающимся валом, с приливом! Вчера вода была мне по щиколотку, сегодня — по колено, завтра будет по пояс, послезавтра она накроет меня с головой… Знаете, доктор, я хочу быть с вами откровенным до конца. Сначала меня охватила печаль, потом — отвращение. Я мечтал о роли судии между революцией и монархией. Я полагал, что возьму над королевой верх как мужчина, и как мужчина я надеялся, что, в тот день как она неосторожно ступит в реку и потеряет почву под ногами, я брошусь в воду и спасу ее. Но нет; на мою помощь никто серьезно не рассчитывал, доктор; меня хотели опорочить, лишить популярности, погубить, уничтожить, сделать неспособным ни на зло, ни на добро. И потому теперь, скажу я вам, лучшее, что я могу сделать, доктор, — это вовремя умереть; главное — принять художественную позу античного атлета: грациозно вытянуть шею и испустить дух.
Мирабо откинулся в кресле и вцепился зубами в подушку.
Жильбер узнал все, что хотел знать, то есть от чего зависели жизнь и смерть Мирабо.
— Граф, что бы вы сказали, если бы завтра король прислал справиться о вашем здоровье? — спросил он.
Больной пожал плечами, словно желая сказать: "Мне это было бы совершенно безразлично!"
— Король… или королева, — прибавил Жильбер.
— А? — подскочил Мирабо.
— Я говорю: "Король или королева", — повторил Жильбер.
Мирабо приподнялся на руках, подобный присевшему перед прыжком льву, и попытался взглядом проникнуть Жильберу в самую душу.
— Она этого не сделает, — сказал он.
— Ну а если все-таки сделает?
— Вы думаете, — спросил Мирабо, — что она до меня снизойдет?
— Я ничего не думаю; я предполагаю, допускаю.
— Пусть так, — согласился Мирабо, — я буду ждать до завтрашнего вечера.
— Что вы хотите этим сказать?
— То, что сказал, доктор, не ищите в моих словах другого смысла. Я буду ждать до завтрашнего вечера.
— А что будет завтра вечером?
— Завтра вечером, доктор, если она пришлет узнать, если к примеру, придет господин Вебер, вы окажетесь правы, а я ошибался. Если же, напротив, он не придет, о! тогда, значит, ошибались вы, а я был прав.
— Хорошо, подождем до завтрашнего вечера. А до тех пор, дорогой мой Демосфен, покой, отдых, терпение.
— Я не встану с кресла.
— А этот шарф?
Жильбер указал пальцем на предмет, раньше всего бросившийся ему в глаза, едва он вошел в комнату.
Мирабо улыбнулся.
— Клянусь честью! — воскликнул граф.
— Хорошо, — произнес Жильбер. — Постарайтесь провести хоть одну ночь в покое, и я за вас отвечаю.
Он вышел.
За дверью его поджидал Тейш.
— Ну вот, славный мой Тейш, твоему хозяину легче, — сообщил ему доктор.
Старый слуга печально покачал головой.
— Как?! — удивился Жильбер. — Ты мне не веришь?
— Я ничему не верю, господин доктор, пока его злой гений находится рядом с ним.
Он тяжело вздохнул, провожая Жильбера по узкой лестнице.
Жильбер заметил в углу лестничной площадки чью-то тень: прячась под вуалью, она словно ждала его появления.
При виде Жильбера тень едва слышно вскрикнула и исчезла за дверью, будто нарочно приотворенной, чтобы облегчить отступление или, скорее, бегство.
— Кто эта дама? — спросил Жильбер.
— Это она, — отвечал Тейш.
— Кто она?
— Женщина, похожая на королеву.
Жильбера поразила та же мысль, что и в первый раз, когда он уже слышал эту фразу; он двинулся было вперед, словно собираясь бежать вслед за призраком; однако сейчас же остановился и прошептал:
— Не может быть!
Он пошел своей дорогой, оставив старого камердинера в отчаянии, оттого что даже такой ученый человек, как доктор, не предпринял ничего, чтобы изгнать демона, присланного, по глубочайшему убеждению слуги, из самой преисподней.
Мирабо довольно хорошо провел ночь. Едва наступило утро, он позвал Тейша и приказал отворить окна, чтобы подышать свежим утренним воздухом.
Однако старого слугу взволновало то, что больной находился во власти лихорадочного нетерпения.
Когда на вопрос хозяина он сообщил, что сейчас восемь часов, Мирабо не поверил и потребовал принести часы, чтобы самому в этом убедиться.
Часы он положил на столик рядом с собой.
— Тейш, — приказал он камердинеру, — займите внизу место Жана, а он пусть дежурит сегодня возле меня.
— О Боже! — вскричал Тейш. — Неужели я имел несчастье вызвать неудовольствие господина графа?
— Напротив, милый Тейш, — смягчившись, отвечал Мирабо. — Я ставлю тебя сегодня на входе именно потому, что доверяю только тебе. Всякому, кто придет справиться о моем здоровье, отвечай, что мне лучше, но что я еще не принимаю, и только если прибудет кто-нибудь от… — Мирабо запнулся, потом продолжал, — если прибудет кто-нибудь из дворца, если пришлют из Тюильри, ты пригласишь его наверх, слышишь? Под любым предлогом не отпускай его, пока я с ним не поговорю. Теперь видишь, мой славный Тейш, что, отсылая тебя, я тебя превращаю в доверенное лицо.
Тейш взял руку Мирабо и поцеловал ее.
— Ах, господин граф, — прошептал он, — если бы вы хотели жить!..
Он вышел.
— Черт побери! — пробормотал Мирабо, глядя ему вслед. — Это самое трудное!
В десять часов Мирабо поднялся и не без кокетства оделся. Жан его причесал и побрил, потом придвинул кресло к окну.
Из окна была видна улица.
При каждом ударе дверного молотка, при каждом звонке колокольчика можно было из дома напротив увидеть в окне его беспокойное лицо за приподнятой шторой; он пристально вглядывался, потом штора опускалась, чтобы подняться с новым звонком, с новым ударом молотка.
В два часа Тейш поднялся в сопровождении лакея. Сердце Мирабо отчаянно забилось; лакей был без ливреи.
Первой мыслью, пришедшей ему в голову, было то, что этот серокафтанник прибыл от имени королевы и был без ливреи, дабы не скомпрометировать пославшую его.
Мирабо заблуждался.
— От господина доктора Жильбера! — доложил Тейш.
— А-а… — обронил Мирабо, побледнев от волнения, словно ему было двадцать пять лет и вместо посыльного от г-жи де Монье он увидел курьера своего дяди-бальи.
— Сударь, этого малого прислал доктор Жильбер, кроме того, он принес вам письмо, вот почему я решил сделать ради него исключение и нарушить запрет, — пояснил Тейш.
— И правильно поступил, — похвалил его граф.
Потом он обратился к лакею.
— Где письмо?
Тот держал письмо в руке и тут же подал его графу.
Мирабо распечатал письмо; в нем было всего несколько слов:
"Сообщите, как Вы себя чувствуете. Я буду у Вас в одиннадцать часов вечера. Надеюсь первым делом услышать от Вас при встрече, что я был прав, а Вы ошибались".
— Передай своему хозяину, что ты застал меня на ногах и что я жду его сегодня вечером, — приказал лакею Мирабо.
Потом он продолжал, обращаясь к Тейшу:
— Позаботься, чтобы он ушел довольный!
Тейш знаком показал, что все понял, и увел лакея.
Часы бежали один за другим. Звонок не смолкал, молоток гремел не переставая. Весь Париж расписался у Мирабо в книге посетителей. На улице толпились простые люди; узнав новость (но не ту, что сообщалась в газетах) и не желая верить успокаивающим бюллетеням Тейша, они не пропускали кареты, вынуждая их объезжать улицу справа или слева, чтобы стук колес не беспокоил больного — прославленного Мирабо.
Около пяти часов Тейш счел уместным снова объявиться в комнате Мирабо, чтобы сообщить ему эту новость.
— А-а, — разочарованно протянул Мирабо, — при виде тебя, мой бедный Тейш, я было подумал, что ты собираешься мне сообщить кое-что более приятное.
— Более приятное?! — в изумлении вскричал Тейш. — Я не думал, что мог бы сообщить господину графу о чем-то более приятном, чем о подобном доказательстве любви.
— Ты прав, Тейш, — согласился Мирабо. — Я неблагодарный человек.
Как только Тейш вышел, Мирабо распахнул окно.
Он вышел на балкон и взмахом руки поблагодарил славных людей, добровольно взявшихся охранять его покой.
Его узнали, и из одного конца улицы Шоссе-д’Антен в другой прогремели крики "Да здравствует Мирабо!".
О чем думал Мирабо, пока ему воздавали эти неожиданные почести, что при других обстоятельствах заставили бы его сердце прыгать от радости?
Он думал о надменной женщине, которой он был совершенно безразличен, и искал глазами поверх голов столпившихся вокруг его дома людей какого-нибудь лакея в голубой ливрее, спешащего со стороны бульваров.
Он возвратился в комнату с тяжелым сердцем: сумерки сгущались, и он ничего не увидел.
Вечер прошел точно так же, как и день. Нетерпение Мирабо сменилось чувством мрачной горечи. Потеряв надежду, он перестал вздрагивать от каждого звонка или стука в дверь. С печатью горечи на лице он ожидал знака внимания королевы: это было ему почти обещано, но его все не было.
В одиннадцать часов дверь отворилась и Тейш доложил о докторе Жильбере.
Тот вошел с улыбкой на устах. Его ужаснуло выражение лица Мирабо.
Это лицо было зеркалом душевных потрясений.
Жильбер сразу обо все догадался.
— Никто не приходил? — поинтересовался он.
— Откуда? — спросил Мирабо.
— Вы отлично знаете, что я имею в виду.
— Я? Нет, слово чести!
— Из дворца., от нее… от имени королевы?
— Никто не приходил, дорогой мой доктор: ни единая душа!
— Невероятно! — поразился Жильбер.
Мирабо пожал плечами.
— Наивное благородство! — промолвил он.
И вдруг, судорожно вцепившись в руку Жильбера, он спросил:
— Хотите, я вам скажу, что вы сегодня делали, доктор?
— Я? — переспросил доктор. — Да, в общем, то же что и всегда, что и каждый день.
— Нет, потому что во дворец вы ходите не каждый день, а сегодня вы там были; нет, потому что вы не каждый день видите королеву, а сегодня вы с нею виделись; нет, потому что вы не каждый день позволяете себе давать ей советы, а сегодня вы это сделали.
— Ну и ну! — поразился Жильбер.
— Знаете, милый доктор, я будто вижу все, что произошло, и слышу ваш разговор слово в слово, как если бы я там был.
— Что же, посмотрим, господин ясновидящий! Итак, что там произошло? О чем мы говорили?
— Вы прибыли сегодня в Тюильри около часу и попросили у королевы аудиенции; вы с ней переговорили и сказали, что мое состояние ухудшается и было бы хорошо, если бы она как королева и как женщина послала бы кого-нибудь справиться о моем здоровье, если и не из беспокойства, то, по крайней мере, по расчету. Она с вами спорила, но вам показалось, что в конце концов вы ее убедили в своей правоте; она вас отпустила, пообещав, что пошлет ко мне лакея; вы ушли осчастливленный и удовлетворенный, полагаясь на слово королевы, а она осталась по-прежнему высокомерной и желчной, насмехаясь над вашей легковерностью, над вашим незнанием того, что слово королевы ни к чем не обязывает… Ну, скажите по чести, — глядя прямо в лицо Жильберу, спросил Мирабо, — не так ли все было, доктор?
— Должен признаться, — отвечал Жильбер, — что, если бы вы были там, дорогой граф, вы и тогда не могли бы лучше все это пересказать.
— Глупцы! — с горечью воскликнул Мирабо. — Я же вам говорил, что они ничего не умеют делать вовремя…
Если бы королевский ливрейный лакей прошел ко мне сегодня сквозь толпу, кричавшую "Да здравствует Мирабо!" перед моей дверью и под моими окнами, они еще на целый год сохранили бы популярность в народе.
Покачав головой, Мирабо торопливо поднес руку к глазам.
Жильбер в изумлении заметил, что тот утирает слезу.
— Что с вами, граф? — спросил он.
— Со мной? Ничего! — отвечал Мирабо. — Какие новости в Национальном собрании, у кордельеров и якобинцев? Какая новая речь излилась из Робеспьера? Может, Марата стошнило каким-нибудь новым памфлетом?
— Вы давно не ели? — поинтересовался Жильбер.
— С двух часов пополудни.
— В таком случае вам пора принять ванну, дорогой граф.
— В самом деле, прекрасная мысль, доктор! Жан, приготовь ванну.
— Здесь, господин граф?
— Нет, нет, рядом, в туалетной комнате.
Десять минут спустя Мирабо уже принимал ванну, а Тейш, по обыкновению, пошел проводить Жильбера.
Мирабо приподнялся в ванне, провожая доктора глазами; когда тот исчез из виду, граф прислушался к удалявшимся шагам; он лежал неподвижно до тех пор, пока не услышал, как отворилась и затворилась входная дверь.
Тогда Мирабо нетерпеливо позвонил.
— Жан, — обратился он к лакею, — прикажите накрыть стол в моей комнате и ступайте к Олива; спросите ее от моего имени, не доставит ли она мне удовольствие поужинать со мной.
Когда лакей направился к двери исполнять приказания, он крикнул ему вслед:
— И чтобы были цветы, побольше цветов! Я обожаю цветы.
В четыре часа утра доктора Жильбера разбудил громкий звонок в дверь.
— Ах, я просто уверен, что господину де Мирабо стало хуже! — вскочив с постели, вскричал он.
Доктор не ошибся. После того как Мирабо приказал подать ужин и принести цветы, он отослал Жана и отправил Тейша спать.
Он запер все двери, за исключением той, что выходила в покои незнакомки, которую старый камердинер называл злым гением графа.
Однако слуги не стали ложиться; правда, Жан, хотя и был моложе, задремал в кресле, стоявшем в передней.
А Тейш не смыкал глаз.
Без четверти четыре яростно загремел колокольчик.
Оба лакея бросились к спальне Мирабо.
Двери были заперты.
Тогда они решили пройти через покои незнакомки и таким путем проникли в спальню графа.
Мирабо лежал на спине почти без чувств, сжимая женщину в объятиях, несомненно, чтобы помешать ей позвать на помощь, а она, перепугавшись, звонила в колокольчик, стоящий на столе, не имея возможности дотянуться до шнурка большого колокольчика у камина.
При виде слуг она стала кричать, призывая их спасти не столько Мирабо, сколько ее: граф едва не задушил ее в конвульсиях.
Казалось, что переодетая смерть хочет утащить ее в могилу.
Слуги общими усилиями разжали руки умирающего; Мирабо откинулся на кресло, а Олива в слезах возвратилась к себе.
Тогда Жан побежал за доктором Жильбером, а Тейш тем временем попытался оказать хозяину первую помощь.
Жильбер не стал терять время, ожидая, пока слуги заложат карету или найдут наемный экипаж. От улицы Сент-Оноре до Шоссе-д’Антен было недалеко; он побежал вслед за Жаном и десять минут спустя уже был в особняке Мирабо.
Тейш ждал его внизу в передней.
— Ну, друг мой, что опять произошло? — спросил Жильбер.
— Ах, сударь, — отвечал старый слуга, — эта женщина, снова эта женщина, и потом эти проклятые цветы; вы увидите, вы сами сейчас увидите!
В эту минуту послышались рыдания. Жильбер поспешил наверх; когда он был уже на верхней ступеньке, дверь, расположенная по соседству с комнатой Мирабо, отворилась, на пороге неожиданно появилась женщина в белом пеньюаре и упала доктору в ноги.
— Жильбер! Жильбер! — простонала она, цепляясь обеими руками за него. — Небом заклинаю, спасите его!
— Николь! — вскричал Жильбер. — Николь! О несчастная, так это были вы!
— Спасите его! Спасите его! — кричала Николь.
Жильбера поразила страшная догадка.
— Итак, Босир распространяет против него памфлеты, а Николь — его любовница! Теперь его не спасти, здесь замешан Калиостро!
Он устремился в комнату Мирабо, понимая, что нельзя терять ни минуты.
Назад: Часть третья
Дальше: XIV ДА ЗДРАВСТВУЕТ МИРАБО!