8 июля
На их пятом настоящем свидании Питер сделал паспарту и раму для картины, которую нарисовала Мисти.
Ты, Питер, ты говорил Мисти:
— Вот. Эта картина. Она будет висеть в музее.
Картина. Пейзаж с каменным домом, опоясанным верандами, затененным деревьями. На окнах висели кружевные занавески. За беленым заборчиком цвели розы. Синие птицы пролетали сквозь косые лучи солнечного света. Лента дыма вилась над трубой. Мисти с Питером пришли в багетную мастерскую рядом с кампусом, и Мисти встала спиной к витрине, чтобы загородить обзор, если кто-то решит заглянуть в мастерскую с улицы.
В мастерскую, где были вы с Мисти.
Она загораживала обзор, чтобы никто не увидел ее картину.
Внизу, под дощатым заборчиком, стояла ее подпись: Мисти Мэри Клейнман. Не хватало лишь смайлика. Сердечка над «й» в «Клейнман».
— Если только в музее китча, — сказала она. Это был просто улучшенный вариант тех картинок, которые она рисовала в детстве. Ее выдуманный городок. И смотреть на него было еще противнее, чем на свой самый худший автопортрет с обнаженными жирными телесами. Вот оно, выставлено на всеобщее обозрение: шаблонное, пошлое маленькое сердечко Мисти Мэри Клейнман. Слащавые грезы бедной и одинокой шестилетней девчушки, которой она так и останется до конца своих дней. Ее жалкая, маленькая душонка в сверкающих стразах.
Заурядный секрет ее счастья.
Мисти постоянно оглядывалась на витрину, чтобы убедиться, что никто не смотрит. Никто не видит самую тривиальную, самую честную часть ее личности, выписанную здесь акварелью.
Питер, дай ему Бог здоровья, вырезал паспарту и подложил под него картину.
Ты вырезал паспарту.
Питер поставил на верстак торцовочную пилу и вырезал рейки для рамы. Посмотрел на картину и улыбнулся одной половиной лица, большая скуловая мышца подняла вверх лишь один уголок его рта. Над приподнятым уголком рта приподнялась и бровь. Он сказал:
— Перила веранды ты передала идеально.
Снаружи мимо витрины прошла девушка из художки. Она, эта девушка — ее последней «работой» был плюшевый мишка, набитый собачьим дерьмом. Она работала в синих резиновых перчатках, таких плотных, что пальцы почти не сгибались. По словам этой девушки, красота давно стала безвкусицей. Надувательством. Чем-то поверхностным. Она ищет новый подход. Новую трактовку классической дадаистской темы. У нее в мастерской мишка уже лежал выпотрошенный, вскрытый, как в морге, и готовый к преображению в искусство. В синих перчатках, измазанных коричневой вонючей жижей, она с трудом держала в руке иглу с красной хирургической нитью. Она назвала свое произведение «Иллюзиями детства».
Другие ребята в художке, сыночки и дочки богатых родителей, путешествовавшие по миру и видевшие настоящее искусство в Европе и Нью-Йорке, все они делали что-то подобное.
Один парень из группы Мисти, он активно дрочил, чтобы к концу года наполнить спермой свинью-копилку. Он жил на проценты с банковского счета. Еще одна девушка пила разноцветную яичную темперу, потом запивала сиропом из рвотного корня и выблевывала свой шедевр. Она ездила в институт на итальянском мопеде, который стоил дороже, чем фургон, где росла Мисти.
В то утро в багетной мастерской Питер подогнал уголки реек друг к другу. Он нанес клей прямо пальцами и просверлил в уголках отверстия для шурупов.
По-прежнему стоя между витриной и верстаком, заслоняя свет своей тенью, Мисти сказала:
— Ты вправду считаешь, что она хорошая?
И Питер сказал:
— Если бы ты знала…
Ты так сказал.
— Отойди. Ты мне свет загораживаешь, — сказал Питер.
— Не отойду, — сказала ему Мисти. — Кто-то может увидеть.
Кто-то из них, из поборников спермы, блевотины и собачьего дерьма. Ведя по стеклу стеклорезом, не отрывая глаз от режущего ролика, с карандашом, заткнутым за ухо, Питер сказал:
— Вонища еще не делает их работы искусством.
Ломая стекло на две части, Питер сказал:
— Дерьмо — эстетическое клише.
Он сказал, что итальянский художник Пьеро Мандзони закатал в консервные банки свое собственное говно, налепил этикетки «100 % натуральное дерьмо художника», и люди их покупали.
Питер так сосредоточенно наблюдал за своими руками, что Мисти тоже невольно на них засмотрелась. Она перестала следить за витриной и вдруг услышала, как над дверью звякнул колокольчик. Кто-то вошел в мастерскую. На верстак упала еще одна тень.
Не поднимая глаз, Питер сказал:
— Привет.
И тот, новый парень сказал:
— Привет.
Он был, наверное, ровесником Питера. Блондин с пушком волос на подбородке, который явно недотягивал до бородки. Еще один студент из художки. Еще один богатенький мальчик с острова Уэйтенси. Он стоял и смотрел голубыми глазами на картину на верстаке. Он улыбнулся, как Питер, такой же половинчатой улыбкой. Так улыбается человек, больной раком и смеющийся над болезнью. Так улыбается человек, стоящий перед расстрельной командой клоунов с настоящими ружьями.
Не поднимая глаз, Питер отшлифовал кромку стекла и вставил его в рамку. Он сказал:
— Теперь понимаешь, что я имел в виду, когда говорил про картину?
Тот парень, друг Питера, он смотрел на большой каменный дом, опоясанный верандами, на дощатый заборчик, на синих птиц. На имя Мисти Мэри Клейнман. Улыбаясь одной половинкой рта, качая головой, он сказал:
— Это дом Тапперов, точно.
Этот дом Мисти выдумала сама. Просто из головы.
В одном ухе у парня была сережка. Образчик старой бижутерии по моде острова Уэйтенси. Частично скрытая под волосами, золоченая проволока оплетала причудливой филигранью большое сердечко из красной эмали, в золоте сверкали красные стекляшки, искрящиеся самоцветы из граненого стекла. Парень жевал жвачку. Мятную, судя по запаху.
Мисти сказала:
— Привет.
Она сказала:
— Я Мисти.
И тот парень, друг Питера, он посмотрел на нее и улыбнулся все той же обреченной улыбкой. Жуя свою жвачку, он сказал:
— Значит, это она и есть? Та добрая фея?
Вставляя картину в рамку, под стекло, глядя только на свою работу, Питер сказал:
— Боюсь, что да.
По-прежнему глядя на Мисти, словно ощупывая ее взглядом, ее руки и ноги, ее грудь и лицо, тот парень, друг Питера, он склонил голову набок и, все так же жуя свою жвачку, сказал:
— Ты уверен, что это она?
Какая-то внутренняя сорока, какая-то маленькая принцесса внутри у Мисти не могла оторвать взгляд от сверкающей красной сережки у парня в ухе. От искрящегося эмалевого сердечка. От алых вспышек стеклянных рубинов.
Питер вставил в рамку картонный задник и закрепил его по краям клейкой лентой. Проводя большим пальцем по ленте, чтобы она крепче приклеилась, он сказал:
— Ты видел картину.
Он умолк, тяжко вздохнул, его грудь поднялась и опала, и он сказал:
— Боюсь, это она.
Мисти. Она впилась взглядом в ухо этого парня, наполовину закрытое светлыми спутанными волосами. Блеск красной сережки, он был как огни на рождественской елке, как свечи на именинном торте. В солнечном свете, льющемся в витрину, сережка была фейерверками в День независимости и букетами роз в День святого Валентина. Глядя на эти алые искры, Мисти забыла, что у нее были руки, лицо и имя.
Она забыла, как дышать.
Питер сказал:
— Что я тебе говорил, дружище?
Теперь Питер смотрел на Мисти, околдованную красной сережкой. Он сказал:
— Она сама не своя до старых украшений.
И тот парень, блондин, он увидел, как Мисти таращится на него, и скосил голубые глаза, чтобы посмотреть, что приковало взгляд Мисти.
В блеске красных стекляшек сверкало шампанское, которое Мисти не видела ни разу в жизни. В нем горели искры пляжных костров, поднимавшиеся к летним звездам, которые Мисти могла лишь представить. В нем мерцали хрустальные люстры, которые она рисовала во всех своих выдуманных гостиных.
Вся тоска, все идиотские устремления бедного, одинокого ребенка. Что-то глупое и невежественное в ее сердце, не художник, а дура у нее внутри — эта дура влюбилась в сверкающую сережку, в ее яркий блеск. Глянцевая сахарная карамель. Карамель в хрустальной вазочке. Хрустальная вазочка в доме, где она никогда не бывала. Никакой глубины, никакого величия. Только то, чем мы запрограммированы восхищаться. Блестки и радуги. Дешевый блеск мишуры, от которого Мисти, как образованного человека, должно воротить.
Тот блондин, друг Питера, он поднял руку и прикоснулся к своим волосам, к серьге в ухе. Челюсть у парня отвисла так резко, что жвачка выпала на пол.
Твой друг.
И ты сказал:
— Осторожней, приятель, а то я решу, что ты хочешь ее у меня отбить…
И тот парень, твой друг, он запустил пальцы в волосы, нащупал сережку и рванул ее вниз. Раздался треск, и все невольно поморщились.
Когда Мисти открыла глаза, блондин держал серьгу на ладони, слезы стояли в его голубых глазах. Разорванная мочка уха свисала двумя лоскутами, и с кончика каждого капала кровь.
— На, — сказал он, — забирай.
Он швырнул серьгу на верстак. Она упала, и стеклянные рубины в золоте брызнули красными искрами и кровью.
Навинчивающаяся застежка так и осталась на гвоздике. Серьга была такой старой, что золотой гвоздик позеленел. Парень дернул серьгу так резко, что вырвал несколько волосков. Вырвал с корнем. На кончике каждого светлого волоса виднелась мягкая белая луковичка.
Зажав ухо рукой, с кровью, стекающей между пальцами, он улыбнулся. Его мышца, сморщивающая бровь, свела бледные брови над переносицей, и он сказал:
— Прости, Пит. Похоже, тебе и впрямь повезло.
И Питер поднял картину, уже готовую, в раме. С подписью Мисти внизу.
С подписью твоей будущей жены. Ее маленькой буржуазной душонки.
Твоей будущей жены, уже тянущей руку к кровавому пятну красных искр.
— Да уж, — сказал Питер, — мне повезло невъебенно.
И по-прежнему зажимая ладонью порванное ухо, с кровью, стекающей по руке и капающей с острого локтя, тот парень, друг Питера, попятился к выходу. Свободной рукой толкнул дверь. Кивнул на серьгу и сказал:
— Оставь себе. Будет свадебный подарок.
И скрылся за дверью.