Первые дни на троне
Год 7044 (1536), 9 января
У юного царя Ивана в Столовой палате боярский совет собрался: о казанских делах ряда идет.
Недобрые вести из Казани пришли. Джан-Алихан сын Кассаев, верный друг и подручник царей московских, убит.
Крымчак Сафа-Гирей, заведомый и давний враг Руси, брат еще раньше сверженного нами хана Казанского Магмет-Амина, занял престол. Значит, по весне жди уж если не войны, так разбою с той стороны, с Булака да с Казанки-реки. Плохая речушка, сиротская, а столько из-за нее русской крови пролито и татарской, что можно бы всю ее полным-полно налить, да еще и прольется немало!
Первые вести о делах казанских из Касимова-городка пришли. Недаром цари московские, великие князья и хозяева всей Руси, поставили Касимов-городок, словно на страже, на самом «берегу» царства, на Оке-реке, в Мещерской земле.
«Ворон ворону глаз не клюет!» – говорит пословица. Да, только к татарину оно не относится. Самые лютые враги они друг другу.
Улус с улусом, бек с беком враждуют. А ханы и султаны не то своих же подданных, простых татар, братьев и сестер родных, отца и мать режут, если приходится за богатство, за власть поспорить.
«Око за око!» – вот их закон. Кровавая родовая месть так страшит каждого, что, убив одного человека из рода, властитель торопится убить, извести весь род до последнего зерна, опасаясь отмщения.
Если же пощадит кого, сам потом покается.
Это испытал и хан Еналей, как называли попросту хана Джан-Али на Москве.
Как только вести о казанских делах дошли до родственного Казани Касимова, сейчас же сведала о них и Москва, осенью 1535 года, когда убили Еналея.
Много от Москвы в Касимове тайных и явных слуг, дьяков, приставов… И ратных людей, стрельцов, казаков немало. Но первую весть подал татарин-касимовец Юнус-Бек, один из ближних советников царька касимовского хана Шиг-Алея Нур-Девлетова сына.
– Нельзя, надо поторопиться! – подумал Юнус. – Русские деньги – хорошие деньги! А тут их можно без крови много получить!
И сам поскакал налегке татарин.
Еще за ним потом вестовщики отправились по знакомой широкой дороге к Волоку-Ламскому…
Да Юнус-Бек бывалый старик. Первый поспел…
И прямо знал, куда кинуться, к Ивану Федоровичу к Оболенскому-Овчине пришел.
– Важнай дело есть! – в пояс поклонившись боярину, объявил Юнус хотя и ломаным, но понятным русским языком.
Много лет с Москвой водясь, денежки русские получая, и говору русскому выучился татарин.
– Говори: какое важное дело? – поглаживая бороду, спросил красавец боярин.
– Четыре пятниц нет, как Джан-Али хану в Казан «секим башка» делали, как баран резали!
– Еналея убили? Врешь, Юнуска! Быть того не может! Как же? А наши стрельцы? Пищальники? Они чего глядели? Отчего вестей нет?
– Никакой вести не будит! Харашо дела делали! Сам хан виноват! Магмет-Амина хана сестру, Арзад-салтанэ, живою оставил… Сумела баба обойти хана! Она все и устроил! Ночью патихонька иму горла резал, никто не слихал… И всех тваих казаков захватил… Напаил их харашо! Буза давал… Кумишка давал… Типерь – ани в яме сидят… Выручать их придется…
– Да ты же откуда узнал? Кто помогал хитрой твари? Не сама же она, царевна эта ваша? Горшадка самая?
– Ну, канечно, не сам… баба только за брат свой пометила. Закон у нас такой. А сам баба на ханство ни может садится… Из Крым Сафа-Гирей султан близко Казан сидел, слово одно ждал… Он типерь хан казанский стал. Ему Арзад-салтанэ вести прислал…
– Крымчак Сафа? Гм, для нас это не очень гоже… Ну, да пождем: какие еще вести будут. А тебе за верную службу спасибо, Юнус! Царского жалованья, великокняжеского, жди себе за правду и дружбу крепкую…
И, отпустив Юнуса, князь Овчина-Телепнев прошел к правительнице.
Выслушав его, она задумалась.
– К добру или к худу оно для князя нашего малого? Скорей к худу; как думаешь, Ваня?
– Нет худа без добра, княгинюшка. Не наша то беда, чужая… Авось ее руками разведем! Есть у меня догадка одна… Да еще соберем наших бояр. Что седые бороды скажут?
– Да, надо побеседовать… Покойник мой говаривал: «На татарина – два татарина высылай, пусть грызутся, а нам – барыш…» И всегда по его слову бывало. Поглядим, что ныне станется? А я, правду молвить тебе, больно за сына боюсь… Поневоле старик вспоминается… Он уж всю повадку государскую знавал. Что нам теперь и боярам приходится думу думать, а он, бывало, утром встал и говорит мне порой: «Аленушка, помнишь: дело вчерась меня досадило мудреное… А я во сне и надумал: как с ним быть… Да почище совету Шигонину!» И правда: так все рассудит, что и бояре диву даются. Так как же, свет ты мой Ваня, такого хозяина не вспомнить! Не в любви тут дело… Сам ты знаешь…
После этих слов, уже порасправив брови, вышел главный боярин, думу на совет созывать велел.
Первая дума была – вестей ждать побольше, повернее.
И, правда, вести скоро пришли.
С самой Волги, от Казани казаки подъехали из стражи Джан-Алиевой, те, которым убежать привелось.
Еще татары городецкие, касимовские пришли…
И вести привезли не плохие. Может, правда, худа без добра не будет… «Лишняя свара в Казани – лишняя свая в Москве!» Не мимо говорится это слово.
Не все беки, уздени и другие улусники пристали к царевичу крымскому, севшему на трон.
Половина почти царства, половина юрта Казанского отделилась. Иным дороги были «поминки» – подарочки богатые московские, которыми награждали щедро великие князья своих сторонников, иные из кровной и поместной вражды не хотели мириться с новым ханом и его новыми приближенными людьми.
– Приезжали к нам, – говорил один седой, чубатый казак с Вольского городища, – приезжали казанские люди, знатные и простые… И бики, князья ихние… И просто мурзы, люди ратные, не черной породы, а получше которы… Всех – человек шестьдесят прискакивало. Говорят: «Дома еще таких наших боле, чем четыре сотни, своей поры да времени ждут… Не хотим Сафая… Чужак он… Вот имена свои сказываем и рукобитье Москве даем и князю вашему великому, Ивану Васильеву. У него жив, мы слыхали, брат Аналеев, Шиг-Алей! Пусть того царевича прирожденного, казанского, нам на ханство вернет… А Сафая, Крымчака – не надобно!» Про присягу еще говорили, что жалованье господарское, какое им шло от покойного князя господина Василия Ивановича. И от нашего княжати Ивана Васильевича, милостью Божьей… Видимо, не врут татарове, вправду Шиг-Алея хотят… Вот еще что мне сказать велели мурзы и бики: «Знаем мы: вина-измена на Шиг-Алее супротив Москвы великая. Да пусть государь бы хана нашего пожаловал, вину ему простил, на Москву бы к себе из места ссыльного быть повелел! Тогда все мы, и с родичами, за него, за Шиг-Алея, станем, вон из Казани Крымчака погоним!» Вот, бояре, как мурзы да посланцы нам ихние сказывали и перенесть вам велели! – закончил свои речи старый казак, умолк и стал степенно гладить седой ус, ожидая, что ему дальше скажут.
Отпустили его. Он поклонился и вон пошел.
Дальнейшие все вести на одно сходились. Посланцы и свои, и татарские одинаково подтверждали, что полцарства за Шиг-Алея стоит.
Потолковали старшие бояре: Мстиславские, Глинские, Бельские и Шуйские тут же.
Позвали и царевича казанского крещеного Петра Абрамовича, или Худайкулу Кайбуловича, как его до крещенья звали.
Крестил Петра Василий Иванович, великий князь, да женил на сестре родной, на Евдокии… И не было слуги другого вернее у Москвы, чем царевич этот казанский Петр Абрамович… Брат его, Шиг-Алей, забывал порой милости русские, изменяя, делал по-своему или как учили его татары.
А Петр только о благе Москвы и думал. И так верил ему Василий, что, уходя в 1522 году на войну, Петра вместо себя правителем на Москве поставил, власть ему свою сдал над царством надо всем!
Подумал Петр, покачал головой и сказал:
– Правду мурзы и беки говорят. Вся их надежда на брата Шиг-Алея. Я вот по именам ихним вижу: все такие улусники брата зовут, которых Сафа-Гирей не потерпит, которые с ним хлеба не вкусят, кумысу пить не станут! Надо брата звать из Белоозера… Не для него – для Москвы, для князя великого на пользу. Шиг-Алей в Москве будет, – большую опору тогда все в Казани получат, х кто против Сафа-Гирея стоит. А бояться Москве Шиг-Алея теперь нечего. Он теперь видел, как Москва сильна! Побоится вперед лукавым обычаем жить… Вот мой совет.
Подумали бояре и согласились:
– Самая пора новый уголек под казанские стены подложить. С Литвой война ослабела… Саин-Гирей крымский с турским салтаном тягается; с Ислам-Гиреем, братом своим, тоже спор ведет, не будет у него много силы любимого брата, Сафа-Гирея, на Казани подпереть! А мы тут Шиг-Алея и натравим на Крымчака! Пусть грызутся… Двое грызутся – третьему корысть, старое слово сказано.
В декабре уж Шиг-Алей был переведен из Белоозерского своего заточенья в Москву.
Бил челом малолетнему князю прощеный изменник, Шиг-Алей хан, принят, обласкан был.
Уходя стал просить:
– Государь великий князь! Позволь увидеть очи светлые княгини матушки твоей! И мне, и царице Фотиме, главной кадине, жене моей!
Заморгал глазками ребенок-царь, когда услыхал просьбу. Все заранее ему растолковали: как принять толстого этого татарина, как здороваться, где посадить, что сказать.
А про матушку ничего не сказано.
– Матушку повидать? Княгиню великую? – переспросил он и запнулся. Знает, что каждое его слово важную силу имеет и нельзя слова зря промолвить.
Шесть лет – седьмой годок пошел великому князю. Рослый, смышленый он. А теперь в тупик стал.
Зато Овчина Иван Федорович тут как тут. Перешепнулся он с кем след и шепчет царю Ивану малолетнему:
– Ты бы, государь, пожаловал, – сказал царю Шиг-Алею, что матушку нынче ж спросишь… Как ее воля и обычай господарский будет.
– Как матушкина воля и обычай господарский будет! – звонким голосом повторил Иван-царь. – А я нынче ж матушку, княгиню великую, поспрошаю, а на чести – спасибо! – от себя уж добавил мальчик. – Прости, брат наш, царь Шиг-Алей! Иди с Богом! А жалуем мы тебя на прибытии еще шубой с нашего плеча!
И отпустил Шиг-Алея хана на подворье, где тот был помещен со всей его челядью.
Было это 7 декабря. 10-го Елена с боярами совет держала.
– А что же, княгиня-матушка, хоть и не в обычае княгинюшкам у нас бояр да царей принимать, да наш-то царь, гляди, как ни разумен, а больно юн еще, продли, Господь, ему лет и здоровья! Ты у нас всему делу голова, словно матка в улье… Тебе и царя Шиг-Алея принять вместно! И кидыню его, Фотьму-царицу. Особливо если добрые вести для хана из Казани будут. Еще малость пождем: до новых вестей.
Эти вести скоро пришли. И через месяц, 9 января 1536 года, состоялся прием.
С полуночи почти начались сборы, приборы да возня на половине у княгини великой.
Кажется, все чисто да хорошо да богато.
Нет, еще чего-то не хватает… Да не забыто ль что из кушанья да из поминков… да по обиходу? Ближние боярыни просто с ног сбились. Сами себя подхлестывают:
– Татарская царица в гости припожалует, Фотьма казанская. У себя, поди, на сальных тахатах валяется… А тут все повысмотрит. Потом на Казани пересмеивать будет, скажет: «Ай да боярыни московские! Княгине великой служить не умеют!»
И с ног просто сбились бедные, чтобы лицом в грязь перед татаркой не ударить!
Рано, еще едва брезжило по зимнему времени, только ранняя обедня отошла, вершники подскакали к крыльцу.
– Царь пресветлый казанский Шиг-Алей к ее царскому здоровью, великой княгине Елене, на поклон жалует.
Все зашевелилось в новом обширном дворце, недавно еще покойным государем Василием отстроенном.
Люди высыпали на крыльцо и у крыльца сгрудились.
Впереди всех, в высоких шапках, в шубах дорогих, с посохами в руках два боярина набольших: первым князь Василий Васильевич Шуйский, что на двоюродной сестре самого царя Ивана женат, на Настасье, дочери Петра Абрамовича, и вторым, конечно, сам Иван Федорович Оболенский-Овчина-Телепнев. Два думных дьяка за ними стоят, важные, толстые. Только зорко вокруг поглядывают: нет ли где беспорядка, нестроения?
Но все хорошо.
Стража стоит в ряд… Народу немного, а все-таки собралась толпа постепенно.
Кто из церкви идет, кто на рынок спешит… И останавливаются. Особливо бабы. А иные нарочно пришли. Услыхали от кого из дворцовых, что нынче казанский царь матушке великой княгине приедет челом бить, да потом и женка его… Вот и собрались, стоят чинно поодаль от крыльца, ждут-дожидаются. Только руками похлопывают, с ноги на ногу перескакивают: морозец утром больно лют!
Вот, окруженные мурзаками и казаками, показались сани большие, широкие, коврами и мехами устланные; в санях важно так сидит, величается нареченный казанский царь.
Дрогнула толпа! Вперед все подались: каждому поближе на татарина взглянуть хочется.
С бердышами, с пищалями стражники, расставленные у самого крыльца, осаживают народ, не дают порядка нарушить.
Остановились сани. С трудом вылазит из них Шиг-Алей. Высокий, грузный, хоть и не стар еще, а медлителен, ленив в каждом движении…
Отвесив поясные поклоны по уставу, Шуйский и Овчина приняли царя:
– Мир тебе, господине, царь казанский Шиг-Алей! В час благой добро пожаловать!
Дьяк один по-татарски передал привет царю от бояр.
– И с вами мир! Да благословит этот день Аллах Милосердный! – отвечал царь и, поддерживаемый под руку боярами, ступил на крыльцо.
За ним его два ближних советника: почтенные, важные татары с подстриженной бородой, с ногтями, выкрашенными в красновато-коричневый оттенок особенной краской, «хна» – по-ихнему.
Чинно все поднялись по ступеням. В сени в первые вступили. Тут хана встретил сам царь-малютка, окруженный боярами. И дьяк царский тут, и пристав посольский, который татарскую речь хорошо знает. И казначей Головин, Владимир Васильевич, ближний боярин, тут же. На всякий случай: может быть, пожалуют чем гостя? Так чтобы казначей мог записать и выдачу сделать.
Низко поклонился царственный гость державному юному хозяину. Пальцами пухлой, жирной, не совсем опрятной руки коснулся до пола, потом ко лбу ладонь прижал и к сердцу.
– Салам алейкюм! (Мир с тобой!)
– Алекум-селям! И с тобою мир! – учтиво отвечал Иван, кланяясь гостю, затем подошел к нему, и оба взялись за руки. Крохотные ручки царя так и потонули в подушкообразных руках Шиг-Алея-хана.
После обмена приветствий царь-ребенок двинулся вперед, указывая дорогу гостю.
Идет и так рад, так горд малютка.
Ради гостя-хана разрядили его на славу просто, хотя и постоянно рядит своего царечка княгиня Елена, словно куколку.
Терлик на Иване горит-переливается, жемчугами убран по борту, лаллами индийскими и шнурами с кистями золотыми. Шапочка невысокая, соболем опушенная, вся камнями самоцветными разубрана, а посредине, где дрожит-горит султанчик из перьев дорогих, у райской птицы снятых, бриллиантиками осыпанных, там внизу, на темном фоне меха, огнем пурпурным сверкает редкий рубин. Рубашечка шелку самого лучшего, из-под коротких рукавов терлика да на вороте выглядывает. Пуговки на ней тоже жемчуга, лаллы крупные.
Из-под длинных пол терлика видны мягкие, разными узорами тисненные сапожки сафьяна турецкого, с медными подковками на каблучках.
И так бойко выстукивает малолетний царь этими подковками, ведя гостя по сеням и переходам в палату разубранную, где ждет их великая княгиня Елена.
У последних дверей приостановились все.
Двери распахнулись, приподнялись тяжелые ковры. Иван первый прошел и занял свое место по левой руке от трона матери, стоявшего среди горницы, у задней стены ее. Для «береженья» по бокам князя два боярина с оружием стоят. И рынды тут же. У самого сиденья великой княгини и князя стоят боярыни, разряженные, в киках дорогих, причем жемчужные сетки-поднизи ниспадают до самых бровей, черно-начерно подведенных. И глаза у всех подведены, и щеки густо, явственно нарумянены, по обычаю. А толстый слой белил покрывает все лицо и открытую часть шеи у всех: у старых и молодых, у красивых и безобразных.
Сквозь ниспадающие складки полупрозрачной опущенной фаты словно грубо намалеванные, а не живые выглядят женские лица.
По стенам, на лавках, уселись, по чинам и знатности рода своего, бояре, думцы, дети боярские, дьяки.
Пристава посольские и приказные и другие – тоже здесь поодаль стоят. Совсем как на приеме большом у великого князя. Полную почесть будущему союзнику и хану казанскому пожелала великая княгиня оказать, по совету боярскому. И темные, загорелые лица мужчин, примасленные прически, не совсем аккуратно приглаженные у иных, словно слегка взъерошенные бороды и усы, – все эти живые, мужественные, смирно сидящие, но, очевидно, очень напряженные люди представляют удивительно сильный контраст с застывшими фигурами и намалеванными лицами боярынь, стоящих словно ряд раскрашенных буддийских изваяний.
Медленно передвигая толстыми ногами своими, обутыми в мягкие чувяки, подошел хан Шиг-Алей и остановился шагах в трех-четырех от царского места. Вот осторожно стал он склоняться на колени, чтобы бить челом Елене, как полагается. Видно, и непривычно тяжело самовластному хану проделывать это, да ничего не поможет: сила солому ломит.
Поднявшись после земного поклона с помощью двух приставов, он отер свое потное, побагровелое от усилий лицо и огляделся немного.
Два советника ханских, быстро и ловко проделав земное метание, стоят сзади, отступя еще шагов на пять, и сложили руки на груди. Лица бесстрастные, словно окаменели.
Десятки взоров устремлены на хана. Ждут, что он говорить начнет? Дьяк приготовил прибор свой; писать собирается, в большую царскую книгу внесет все, что сказано и сделано будет в этот знаменательный день.
Жарко в палате, хотя и велика она, особенно по сравнению с покоями казанского и касимовского ханских дворцов.
Люстры медные, чеканенные, вроде паникадил церковных, висят с полусводов и сверкают огнями зажженных восковых, в разные цвета окрашенных, свечей.
Лампады, словно звездочки, теплятся в переднем углу перед божницей, заставленной темными ликами святых в чеканных золотых, серебряных и в бархатных окладах. Последние – сплошь залиты, ушиты и жемчугами, и алмазами, и каменьями самоцветными.
«Богата Москва! – думает татарин. – Вон на стену какие тысячи навешаны! Сильна Москва! – думает он. – Я, хан, потомок царей Золотой Орды, могучих на свете владык, должен вот женщине, литвинке полоненной, в ноги кланяться! Когда у нас каждый правоверный, только встанет утром, и Аллаха благодарит: «Велик Аллах, что не создал меня женщиной!» Да, плохие времена пришли…»
И, думая в душе все это, раскрывает хан Шиг-Алей свои толстые, полуотвислые губы и мягким, льстивым голосом начинает говорить давно заученную, покорную речь свою.
Пристав посольского приказа восточного переводит слова хана, дьяк их записывает.
Почти то же повторяет татарин, что месяц тому назад, стоя вдобавок на коленях, говорил он вот этому шестилетнему ребенку, в котором сейчас олицетворена вся мощь великого московского царства.
Вот что говорит Шиг-Алей:
– Государыня, великая княгиня Елена! Взял меня государь мой, князь Василий Иванович, молодого, пожаловал меня, вскормил, как детинку малого…
– Как щенка! – переводит усердный пристав.
Оба советника, стоявшие за ханом, да и сам он поняли унизительную неточность перевода и бровью даже не повели.
Первые два стоят совсем как живые изваяния. Хан тягуче, бесстрастным и сладким голосом дальше речь говорит. И все три думают:
– Потешайтесь, гяуры! Величайте себя, унижайте ислам! Будет и на нашей улице праздник!
И дальше говорит Шиг-Алей-хан, претендент на корону казанскую:
– Жалованьем меня своим великим князь пожаловал, как отец сына, и на Казани меня царем посадил, подмогу давал и казной и силой ратною. Но, по грехам моим, в Казани пришла в князьях и людях казанских несогласица. Меня с Казани сослали, и я сызнова к государю моему на Москву пришел, молодой и маломощный; государь меня снова пожаловал, города давал в своей земле. А я грехом своим ему изменил и во всех своих делах перед государем повинился гордостным своим умом и лукавым помыслом! Тогда бог, Аллах всемогущий, меня выдал, и государь князь Василий Иванович меня за мое преступление наказал! Опалу свою положил, смиряя меня. А теперь вы, государи мои, великий князь да княгиня-государыня, меня, слугу своего…
– Холопа своего! – опять умышленно неточно переводит усердный пристав.
– Слугу своего, – продолжает хан, – пожаловали, проступку мою мне отдали, меня, слугу своего, пощадили и очи свои государские дали мне видеть. А я, слуга ваш, как вам теперь клятву даю, так по этой своей присяге до смерти своей крепко хочу стоять и умереть за ваше государское жалованье, как брат мой Джан-Али умер, чтобы вины все свои загладить!
И, положив руку на свиток Корана, который поднесли хану оба советника, Шиг-Алей громко произнес формулу присяги.
– Присягнул татарин, може, не соврет? – шепнул Морозов князю Александру Горбатому-Суздальскому.
– А и соврет, недорого возьмет! – отвечал воевода боярину. – Да ничего, тогда тесаками разочтемся!
После легкого шелеста и ропота, который пробежал в палате, когда окончил присягу хан, снова воцарилось мертвое молчание.
Заговорила княгиня Елена.
Сейчас же юный царь Иван впился глазами в нее, ожидая, что скажет матушка? – хоть и раньше знал, какова будет речь.
А до того, пока сладким, тягучим голосом говорил Шиг-Алей, Иван глядел и думал: «Батюшки, какой же это царь? Баба совсем! Толстый, губы отвислые… Жирный-жирный такой, словно боров у матушки откормленный… Большой, чай, много лет ему, а и бороды не видать… И усы мочалкой. Далеко не то, что у моих бояр, даже молодых… Да и у меня, когда вырасту, будет большая борода, вон как у Овчины! Кудрявая… И на колени я ни перед кем не встану… Тогда все цари придут и передо мной на колени становиться станут… Вон как перед Соломоном-царем… что мне показывал дядька в книжице…»
И важно сидевший мальчик еще надменней откинул кудрявую головку свою. Даже бровки принахмурил, словно видя перед собой покоренную и покорную вереницу подвластных царей.
Но стоило заговорить матери, и личико ребенка все просияло, блестящие, смышленые глазки так и впились в красиво очерченные губы княгини Елены, ловя каждый слетающий с них звук.
– Царь Шиг-Алей! – заговорила Елена, повторяя тоже заученную, заранее составленную речь. – Великий князь Василь Иванович опалу свою на тебя положил, а сын наш и мы пожаловали тебя юности твоей ради. Милость свою показали и очи свои дали тебе видеть. Так ты теперь прежнее свое забывай и вперед делай так, как обещался. А мы будем великое жалованье и береженье к тебе держать. Мир тебе в дому и в земле нашей!
Выслушав речь, снова земно поклонился хан княгине и царю-ребенку и занял приготовленное для него место, по правую руку от княгини, на первой лавке, впереди всех бояр и князей.
Хоть и татарин, да царь прирожденный, так ему и честь.
Принесли тут богатые «поминки», которыми княгиня и Иван дарили хана.
На подушке шуба, бархат «бурской», ворсистый, словно плюш теперешний, на соболях вся, «земли» большие, с узорами ткань, шелк «червчат да зелен»… цена тогда семьдесят рублей, а теперь бы и вся тысяча… Кубок серебряный, двойной, золоченый, цена тридцать пять рублей, то есть пятьсот нынешних… Камка бурская, разные шелки с золотом, с узорами затканными, камки венедицкие, червчатые, что из Веницейской земли купцы-сурожане, итальянцы иначе, привозят… Тут же и «портище», отрез сукна на шальвары, скарлату червчатого, мерой в четыре аршина, и постав сукна мужского, червчатого, и сорок соболей, как водится, благо, всего двадцать пять рублей они тогда стоили. Да на золоченом блюде двое приставов кучу золотых денег подают: тысяча алтын всего или тридцать рублей. Сумма по времени великая!
Щедро, богато одарили хана за покорность, за слова его умильные.
Кончилась церемония. Домой на подворье Шиг-Алей собирается. Подарки все уже погружены на подводу, вперед отправлены под крепким караулом.
Прощаются хозяева с гостем.
И говорит Елена:
– А что хотела кидыня твоя набольшая Фотьма-Салтанэ очи наши видеть, – и то мы дозволяем. Нынче к обедам пусть жалует…
Поклонился хан еще раз, поблагодарив за все, грузно в сани ввалился, сопровождаемый до них первыми боярами, и тронулись застоявшиеся кони. Невесел едет домой обласканный, одаренный хан.
А кажется: с чего бы?
Оставшиеся в палате бояре, пользуясь тем, что княгиня с Иваном вышли, шутят:
– Пустили мы нынче воробья под застреху казанскую… Он там пожару поразведет не хуже, чем в Коростень-городе!
– Воробья? Индюка разве, вернее будет молвить. Ишь, сытый какой!
– Гладкой татарин! И больно, сказывали, ихних жен обижает! Его за то из Казани и выгнали… Ни простых, ни знати не щадил. Татарва и вскинулась, и погнали его.
– Поделом: не озорничай… А на войне, толкуют, сам словно баба: за окопы да за спины чужие рад прятаться… Какой он царь?
– Самый такой, какой для Москвы у казанцев и надобен! – вмешался в разговор князь Василий Шуйский. – Ну, да будет зубы чесать… Вон княгиня жалует. Значит, царица подъезжать изволит, Фотьма-Салтанэ. По местам, бояре!
И на самом деле на площади перед дворцом показался поезд царицы казанской, старшей жены Шиг-Алея, ханши Фотьмы-Салтанэ.
Так же принята была царица, как и хан, супруг ее. Только в сенях сама княгиня гостью встречала.
В палату вошли. Там все по старым местам уселись. Фотьму-Салтанэ на ее особливое место, рядом с княгиней, усадили, на возвышении. Тогда в палате и юный царь Иван со своими боярами появился.
Встала царица с места своего, сошла навстречу государю. Низко поклонилась:
– Салам-алейкюм!
– Табук-селям! – зардевшись, отвечал отрок и трижды облобызался с гостьей, как учили его.
Потом сел на свое место, между княгиней и царицей, по правую руку от последней.
– Какой красавец наш царь! – с искренним восхищением отозвалась Фотьма. – На тебя схож, княгиня: и глаза такие… и губы… Как луна на небе, – такое чудное дите тебе Аллах послал!
Княгиня приветливо улыбнулась, закивала царице, поняв речь ее даже раньше, чем толмач перевел. Дрогнуло от гордости сердце матери.
– Благодарение Господу! Наградил он меня в сыне моем не по заслугам! Да спасет мне его Господь навеки! И тебе спасибо на добром слове, царица. Хлеба-соли откушать прошу! И я, и сын мой!
Перешли все в столовую палату.
Царица, княгиня и царь Иван за особым столом сели. Прочли молитву. Стали блюда подавать… Тут же, в стороне монах сидит, среди тишины, царящей во время трапезы, читает житие, какое на этот день приходится.
Кончилась трапеза; царю подали руки омыть. И княгине, и царице татарской – тоже.
Здравицы князя великого Ивана, и княгини Елены, и гостьи-царицы пили. Не забыли и мужа ее отсутствующего, Шиг-Алея.
На загладку сама княгиня гостье чашу поднесла, не с вином – с медом сладким, на «мушкате» сыченном. Мед просила выкушать и у себя на память оставить чашу.
И, кроме того, много подарков дорогих увезла в колымаге своей татарская царица, из гостей уезжая домой.
Казначей Головин, дневную запись расхода проглядев, только в затылке почесал.
Заметил это Шуйский и говорит:
– Не тужи, Владимир! Нонешние «поминки» наши Казань будет помнить… с годами, по времени вдесятеро отдаст…
И не ошибся старый, умный боярин.
Усталые, но довольные расходились бояре.
Усталая Елена, уходя на покой, крепко расцеловала сына.
– Умник ты у меня нынче был, Ваня! Настоящий царь!
И, сдав сына дядькам, ушла.
– Настоящий царь! – шептал, засыпая, Иван.
И чудные сны грезились в эту ночь ребенку.
Ликовала и Елена.
Русь крепла у всех на глазах. По завещанию князя Василия, каменной стеной, в пять верст длиною, обвели Белый, или Китай-город. На окраинах восточных, откуда кочевые орды шли, там новые, крепкие городки, а то и целые города поставлены… Подати да оброки людские не прибавлены, а убавлены. Людей больше стало, а трата меньше пошла.
Суд правый наряжать решили бояре, обидчиков-воевод и наместников сократить, чтобы народу легче вздохнулось… Денежная неурядица тоже наладилась. Со всего царства собиралась монета серебряная, резаная, легковесная, порченая. С «копьем» стали серебро в гривенки чеканить. Сидит на коне великий князь с копьем в руке. И те новые гривенки полновесные везде пошли и копейными называют. Не стало брани и драки по торгам из-за того, что вместо трех полных рублей полтора их только в гривенке. А весом новая «копейка» тяжелее, выгодней даже прежней… Рад торговый люд.
А кто, по лихости, резаной, старой деньгой промышлял или поддельные гривны сбывал, тех казнили нещадно, олово расплавленное в горло им вливали, головы рубили, четвертовали по площадям.
«Еще год-другой, – думала Елена, – и заботы сами спадут. В покое заживу… с милым моим… А там сын, Ваня, подрастет… спасибо нам за все скажет…»
И сладко уснула Елена, убаюканная надеждами!