Роковая охота
Год 7041 (1533) 22 сентября – 4 декабря
Тихим осенним утром 22 сентября выехал из Москвы государь великий князь Василий Иоаннович к Волоку-Ламскому, в гости к дворецкому своему Тверскому и Волотскому, к Шигоне, да в монастыри заглянуть в попутные, да поохотиться.
Чует Василий, что засиделся в душных покоях кремлевских, теремных, натрудил голову думами государскими, счетами да расчетами, заботами хозяйственными и семейными. Николка Люев да Феофил-фрязин, оба лекаря царских, одно говорят:
– Обветриться бы надо, государь…
Кроме челяди охотничей, ловчих, сокольничьих, псарей и выжлятников, много бояр ближних и воевод поехало на охоту с царем.
И оба брата царские тут же: Андрей да Юрий Ивановичи, хотя последнему что-то не доверяет старший брат.
Из бояр – Иван Васильевич Шуйский, Димитрий Федорович Бельский, князь Михайло Львович Глинский и многие другие, блестящей вереницей, кто верхом, кто в колымагах и каптанках, едут в царском поезде.
Из молодых бояр здесь скачут на аргамаках, кроме неизменного Овчины, два князя Димитрия: Курлятев и Палецкий; Кубенский князь Иван; Федор Мстиславский, племянник государя, и многие другие. Иван Юрьевич Шигоня с братом Михайлой тоже в поезде и прихватили трех дьяков про всякий случай: Цыплятева Елизара, Колтыря Ракова и Афанасия Курицына, кроме двух «ближних» дьяков царских Григория Никитича Путятина и Федора Мишурина и стряпчего Якова Мансурова. Да всех не перечесть.
Государыня Елена с трехлетним Ваней и годовалым Юрой в крытом возке большом едут. Боярыни ближние с ними: Анастасия Мстиславская, Елена да Аграфена Челяднины, золовка да невестка; Федосья Шигонина, Аграфена Шуйская, сама княгиня Анна Глинская, матушка Елены. И веселы, рады все, что из душных светлиц своих вырвались: так и стрекочут всю дорогу.
Погостив деньков пять у Троицы, к Волоку тронулись. Государь – все верхом больше. А на левом бедре у него давно уже зыблется опухоль подкожная, холодная пока, не болезненная. И вот до села Озерецкого еще не доехали, как беда стряслась. Седлом, что ли, растравило болячку, но появилось в середине у нее пятнышко небольшое, багровое. Болеть – не болит, но весь словно разбитым стал чувствовать себя Василий. Миновали Нахабино, Покровское-Фунниково. Царь уж, гляди, и с коня слез, с царицей в колымаге едет.
В Покровском Покров Богородицы справляли, задержались дня на три. На Волок-Ламский совсем нездоров приехал Василий. В пятницу еле сидел на пиру у Шигони. В субботу, 4-го, еле-еле и в мыльню сходил, помылся, попарился: не легче ли станет? Стол уж в постельных хоромах накрыли больному царю. За два денька отлежался, поправился. Чудное выпало утро во вторник. Не выдержал Василий.
– Федю Нагова позвать мне! Бориса Васильева Дятлова! Ловчим велеть изготовиться. В поле сегодня хочу пуститься!
Лекаря царские, оба, – так руками и всплеснули.
– Государь! – начал было Люев.
– Ладно, знаю… Лучше мне сейчас! А погода, гляди, какова? Без лекарства поправлюсь, гляди. Вам бы небось не хотелось? На что вы мне оба тогда? Ну, не мешайте…
Подали коней, загремели рога, и пустилися в поле все, на Колп, на село, где охота богатая.
– Что, государь, али не можется? – спросил у Василия князь Мстиславский, скакавший за дядею, видя, как морщится царь на скаку.
– Что-то оно не того. А терпеть все же можно…
– А не вернуться ли нам на Волок, государь?
– Ну вот, была нужда! – ответил Василий. – Стоило из ворот выехать, чтоб от угла да назад повертать. Хорошо полеванье! Ехали ни по што, приехали ни с чем? Таков ли я? Сам знаешь. Что в большом, что в малом – люблю дело до конца довести… Да и хворь-то пустая: нога болит! Давно она у меня, лихо бы ей, – знать себя давала. Подурит да и перестанет. Ведь своя, не удельная! – пошутил князь.
И поехали дальше. Любит на кречетов царь поглядеть.
К полудню в Колп все вернулись. Столы уже накрыты. Почти и есть царь не стал. А все же дал знать брату Андрею, чтобы поспешал и тот сюда. После обеда псовая охота началась.
Трех верст от Колпа не отъехали, с царем что-то неладное случилось.
– Федя… Андрей! – громко стал звать вдруг Василий племянника и брата.
Напуганные, те подскакали вплотную и еле поддержали Василия, который в беспамятстве уже валился с лошади.
На землю положили попону, сверху покрыли своими кафтанами, уложили бережно Василия.
– Княже, что с тобой? – тревожно спросил его Мстиславский, как только сомлевший князь раскрыл глаза.
– Сам не знаю… что-то сердце замутилось… И в ногу, в недужную, ударило… Погляди: что с ней? Стой… Не трожь… Больно! – вдруг крикнул он, едва Мстиславский взялся за сапог, желая разуть князя.
– Как же быть, княже? Сам велишь поглядеть…
– Да, правда. Ну, делай, как знаешь. Потерплю…
Но Мстиславский догадался: обнажил свой остро отточенный охотничий нож, запустил конец его осторожно за голенище княжего сапога, провел книзу, распорол кожу – и сапог сам свалился с больной, распухшей и посинелой ноги.
Всех сразу так и поразил тяжелый запах, пахнувший им в лицо.
Взрезав также мехом подбитый чулок, надетый на Василье, разрезав платье исподнее, Мстиславский с ужасом увидал, что опухоль на бедре, утром еще покрытая воспаленной кожей, теперь прорвалась в середине, где видно небольшую, словно железом каленым выжженную в теле, круглую язвочку. Скрывая охвативший его ужас, Мстиславский быстро снова окутал кое-как ногу князя от свежего воздуха и, поднявшись немного с земли, но не вставая совсем, сказал:
– Оно пустое, княже: прорвало там… А все бы домой тебе скорей поспешить. Да не к Волоку, а на Москву… Залечить надо, худа бы не было… Больные ведь давно ноги твои.
– Домой? К Волоку – можно, пожалуй… Только как же? Трудно мне… на коня сесть… Как быть?
– Ну, вот пустое… Сейчас все наладим!
И, правда, пяти минут не прошло, как на древках двух рогатин было прикреплено рядно хорошее, которое нашлось в тороках, на рядно положены попоны мягкие, перекрыты изрядно, – князя уложили осторожно на эти широкие, удобные носилки, и весь поезд быстро двинулся в путь, стараясь в то же время, чтобы не потревожить как-нибудь больного государя.
Вершники и доезжачие посменно – четверо сразу – носилки несли так бережно, ступали так легко и невалко, что Василий, едва миновала его дурнота, даже заснул, убаюканный колыханьем, словно младенец в люльке.
В испуге навстречу носилкам вышла Елена.
– Что было? Что с государем случилось?
– Пустое, голубица моя! – предупреждая других, заговорил быстро Василий. – Ногу, вишь, ушиб, в яму оступился с конем… Жилу растянул… Через день все пройдет.
Успокоилась Елена. Василия в его опочивальню отнесли. Осмотрели врачи язву вечером, ничего не сказали.
– Утром, при свете поглядим, государь.
Утром долго глядели, рассматривали: и Люев, и Феофил.
Лица вытянутые у обоих.
– Плохо, что ли? Правду говорите.
– Плохо – нельзя сказать. Долго затянется.
– Что же делать? Недельки через три в Москву надо ворочаться. Хоть к той поре оздороветь бы.
Качают головами…
– Ну, четыре, пять недель…
Молчат и головами качают…
– А! Домовой бы вас придушил, леший бы унес с глаз моих и навечно! Онемели вы обои, или злить меня сговорились? Так глядите!
И он протянул руку за посохом, часто гулявшим по спине не только у лекарей-басурманов, но и у первых бояр и князей…
– Государь, не гневись… Послушай! – заговорил более смелый Люев. – Мудреный ты вопрос задал. Мы знаем, что болезнь вот, как твоя, и на полгода затянуться может, и в месяц ее выгнать можно… А если мы скажем, срок назначим и ошибемся, ты же нам верить перестанешь. Без веры куда трудней будет лечить тебя… Сам ведаешь…
– Сам понимаю я, что шуты вы гороховые, а не лекаря ученые. Попам вера нужна! А с вас будет и знания… Ну, да шут с вами… и то, обозлить вас, так вы мне такого поднесете, что кишки все вымотаете! Тьфу! И я, дурак, связался с басурманами, да еще с лекарями. Вон у нас: лекарь да аптекарь – хитрей цыгана да жида почитаются. Нешто вы правду скажете? Лечите уж, как знаете сами… Не обижу…
– А еще, государь: княгиню-государыню тебе лучше на Москву отправить вперед… Ты заметил: дух нехороший от язвы. И все тяжелее он будет… пока мы не вылечим тебя. Хорошо ли, чтобы государыня… С царевичами? Лучше, право, не быть им при тебе…
– Сам понимаю… Сам о том думал.
И, подготовив понемногу Елену, он через две недели отослал ее с детьми на Москву в сопровождении части своей свиты.
К этому времени язва, раньше сухая, стала выделять больные ткани… Окружность ее росла хотя медленно, но неудержимо.
Больше и спрашивать не стал Василий, опасно ли он болен. Аппетит пропал… Силы тают с каждым днем. А нелюбимый брат Юрий так и вьется у постели.
Не выдержал Василий:
– Ты бы, брате, к Дмитрову, к уделу своему, поспешал. Давно, гляди, не был там…
– Да я так думал, брат-государь, болен ты…
– Что ж, ты лечить меня станешь али залечивать? Так вон у меня своих таких двое! – указал на лекарей государь. – Морить куды горазды!
– Шутить все изволишь, брате-государь… Ин не стану супротивничать, поеду, коли не хочешь видеть меня. Благослови, брат-государь, в путь-дорогу.
– Бог благословит.
Юрий уехал. Вздохнул свободней Василий.
Сейчас же тайком, чтобы жена не знала даже, послал Мансурова и Путятина (Меньшого) в Москву.
– Вот ключи… В подвале, в Архангельском соборе, сундук железный… Протопоп Иван знает. А в сундуке – ларец… А в ларце – духовные грамоты отца и деда нашего… Привезите… Видно, пора и свою писать, как по старине полагается…
Когда привезли грамоты, долго толковал со своими советниками тайными Василий. Была написана и его духовная. Подписал ее царь. Пришлось звать и свидетелей для подписи. Бельский, Шигоня, Шуйский и Кубенский подписались и крест целовали на том, что до сроку – никому ни слова не проронят о грамоте.
14 ноября в тревоге, ночью, заглянул к больному другой брат, Андрей, с которым всегда был дружен Василий.
– Не спишь, государь? Слышу: читают тебе псалмы божественные… Я и заглянул…
– Рад, рад… Не спится теперь по ночам. Днем все так вот и спал бы. А ночью душно, тяжко. Грудь совсем заложило… Плохо лечат, проклятые.
– А ты бы других…
– И то… Вон за гетманом Яном послал. Он – казак. А у них тайные есть зелья, разные… Пусть пользует. Он много народу на Москве выпользовал. Да что ты такой, словно напуган?
– Чудо творится, брате… Дождь огненный с неба.
– Что ты? Где? В какой стороне? Как бы лесов да деревень не пожгло… Убытки, гляди, будут какие?!
– Нет, брат-государь, не то чтобы огонь простой… Звезды с неба так и сыплются…
– А! Ну это не опасно… И много?
– Видимо-невидимо. Да вот взгляни, пожалуй, государь.
И Андрей поднял занавесь у окна, оттолкнул тяжелый ставень и указал больному брату рукой на темное, синее, ночное небо.
Было новолуние, и звезды, не затемняемые месяцем, ярко сияли, переливаясь мерцающим блеском в прохладном, влажном воздухе. Полевей от окна, в южной части неба происходило нечто удивительное. Падали звезды. Не изредка, как это бывает всегда, а блестящим частым огненным дождем…
В глазах начинало рябить и пестреть, если долго не отрываясь глядеть на восхитительное зрелище…
Долго смотрел Василий, то прищуривая, то снова широко раскрывая глаза.
– Пятница нынче?
– Так, государь.
– Завтра Димитриевская суббота… Понял, понял…
– Что понял, брат-государь?
– Великая звезда скоро с земной вершины скатится… Туда, в бездны… Помилуй мя, Господи, по великой милости Твоей…
– Э, брат-государь, пустое! Оздоровеешь скоро, вот увидишь.
– Ладно. И то хорошо. Прикрой ставень… Полы-то спусти оконные… Зябну я все… Ну, с Богом, ступай спать, Андрейко. Може, и я усну.
И Андрей вышел из опочивальни.
Словно напророчил облегчение брату Андрей.
Наутро громадный стержень вышел из раны у Василия. Князь словно ожил, повеселел, стал надеяться на выздоровление. Лекарь-казак, гетман Ян, приехав, мазями своими и опухоль согнал с больной ноги. Не лежит она больше такая неподвижная, огромная, как прежде, словно бревно, мешая дышать, не давая сделать ни малейшего движения. Глубокое воспаление, поразившее ткани, разрешилось теперь; но части распада остались в ране и вызвали новую беду. Появился антонов огонь… Опухоль, еще не совсем удаленная мазями, медленно стала распадаться. Язва зияет не маленьким устьем, как раньше, а широкая, черная, страшная… Настоящая «гагрина» (гангрена) с омертвелыми краями, покрытыми серым налетом. И воздух в покоях наполнен от нее тяжелым запахом тления!
– На Москву, на Москву скорее! – молит теперь Василий.
Ясно: спасенья нет!
Медленно движется печальный поезд. Василий в каптанке едет, уложенный на мягкой постели. Повернуться он сам не может. Курлятев и Палецкий едут с государем, помогают ему.
Везде по пути рыдают люди, узнав, кто этот умирающий боярин, которого везут на Москву.
Скорей бы можно добраться туда, да приходится остановки очень частые и долгие делать. Дороги еще не установились. Как осторожно ни едут кони, а все потряхивает больного. И он мучительно страдает.
Только 21 ноября к Воробьевым горам дотащились. Здесь два дня пришлось переждать. Митрополит Даниил к государю пожаловал, помолиться за его здоровье и дать свое благословение… И владыка Вассиан Топорков Коломенский, друг царя… И попы, и бояре: Шуйские, Воронцов Михаил, Петр Головин, казначей верный царский… Слезы, рыдания раздаются… Лекаря всех попросили уйти и не тревожить больного.
Но сам Василий удержал главных бояр:
– Мост на реке строить велите… Туда вот, прямо у спуска с гор с Воробьевых… К завтрему ночью чтобы и готов был… Ночью я в Кремль проеду, чтобы не знал никто… Народу тьма кругом, послы у нас ждут чужеземные… Негоже будет, если днем я поплетуся… Дела у нас теперь с чужими государями немалые… Посланцы-то ихние, поганцы, – что воронье, сразу учуют: плох старый государь! Ваня мой мал… И подумают: самая пора пришла поживиться на Руси… Сейчас своим государям отпишут: «Собирайте ратных людей. Помирает старый государь. Легко можно у юного малолетка и у вдовицы государыни из вотчины чего оттягать!» Знаю я их… Да и свои люди не должны в гнусе таком видеть меня… Так пригоняйте, чтобы нам в глухую ночь, в самую полночь Москву миновать, до Кремля доехать…
Закипела работа на реке. Лед еще не окреп. Рубят его, наскоро сваи, как раз против спуска с горы, вбивают в дно речное, балки кладут, доски стелют… Хоть и не к субботе ночью, но к воскресенью на рассвете – мост был готов.
– Так с Богом везите меня! – приказал Василий, когда ему доложили о том.
Скользит с горы тяжелая каптанка, влекомая гусем восьмеркой крупных, сытых коней, по два в ряд. Передовые вершники туго держат вожжи. Рынды царские, молодые парни, боярские дети и княжата голоусые, по десять человек с каждой стороны у каптанки идут, поддерживают в опасных местах, на поворотах и косогорах. Двое на передке каптанки сели на всякий случай. Заартачится первая пара коней – удержать бы их было кому, кроме вершников…
Все шибче и шибче по раскату скользят полозья, как ни сдерживают возницы могучих лошадей. Те уж совсем на задние ноги осели, хвостами снег метут… фыркают, головами мотают. Дивятся, что им ходу не дают… Вот последний перевал. Там и на мост надо въезжать… Дорога здесь поровнее… Шибче пошли кони, завизжали, заскрипели полозья по цельному, плотному снегу…
Сразу первых четыре могучих коня-санника на мост вбежали, копытами грянули раз, другой… и только эти первые две пары оказались на мосту, подальше от берега, зашаталось все под ними… Одна свая наклонилась, другая за ней…
Наспех строенный, мост так и стал валиться на лед, увлекая царских лошадей за собой… А за лошадьми – и сани царские мчатся туда же, в хаос обломков, на лед, который трещит и ломается под ударами копыт тонущих коней, опутанных гужами и постромками… Вот уж не больше полуаршина отделяет тяжелый возок от воды…
В это самое мгновенье двое рынд, с обеих сторон, вынув свои ножи, сумели обрезать гужи у задней пары коней, а остальная молодежь, напрягая последние силы, прямо на руках успела поднять и остановить тяжелый возок, нависнувший слегка над водою… Василий видел всю опасность, но не растерялся.
Он уж давно готов умереть. А все-таки вздох облегчения вырвался у него, когда дверца раскрылась и Курлятев, выглянув наружу, сказал:
– Все слава Богу, государь… Только кони утонули… Не все… Четверо вон убежали. А четверо под воду пошли.
– Вижу, вижу… Спаси вас Бог, детушки, паренечки, за помощь, да службу верную… Тебе, Курбский, тебе, Шереметев. Всем вам… Не забуду… А теперь где бы нам перебыть, пока рассудим, что теперь начать?
– Гляди, государь: монастырек невелик виден… Туда не снести ль тебя?
– Ин, ладно… А кто мост-то строил такой надежный для государя своего?
– Да уж не гневайся… Наспех… Приказчики городовые: Митька Волынский да татарин с ним, Ассей Хозников… Взыщется с них, государь, строго взыщется…
– Нет, нет, не надо… Оно всегды так: скоро, да неспоро! Мороз, где тут мосты мостить… Чай, руки зябли на воде… Столбы вбивать… Доски стлать оледенелые… Пожури от меня обоих… А наказывать не смей. Бог спас, Милосердный. Будем же и мы милосердны…
– Слушаю, государь! – отвечает Шигоня, внимая непривычно кротким речам господина.
Царя осторожно, на постели на его, к монастырю недалекому, скромному так на руках рынды и понесли.
С самого утра плохо больному Василию. И тряска в пути, и волнение тяжелое унесли остатки сил этого могучего всю свою жизнь человека.
– Как можешь, княже? – осторожно подойдя к ложу, на котором лежит, полузакрыв глаза, великий князь Василий Иванович, спрашивает ближний его боярин и давний друг и тезка, князь Образцов – Симский Хабар.
Зимний, короткий, но ясный и морозный день совсем уж догорел.
В маленькое, слюдой затянутое оконце кельи подгородного Данилова монастыря, где сейчас лежит Василий, глядит пурпурной полосою потухающий закат.
Неугасимые лампады теплятся у иконы… Светец на столе не зажжен еще. В покое, низеньком, тесном и бедно убранном, царит полумрак. Пахнет особенно, по-монастырски: сушеными травами, росным ладаном, лампадным маслом… Но все перебивает тяжелый запах, который несется от лавки, застланной «тюшаком» (тюфяком).
Сверх тюшка перинка положена, перекрыта белым, чистым холстом. На мягких подушках лежит здесь больной Василий Иванович, царь московский, первый принявший этот титул.
Поверх одеяла теплого шубой на лисьих черевах накрыт. А все знобит больного. Мысли то просветлеют, то замутятся, словно забытье находит на него.
Он лежит в одежде. Только исподнее платье на левой ноге разрезано. Обнаженная больная нога обвита повязками.
Запах тления от язвы, зловещий этот запах растет все и растет. Теперь, сдается, он проникает даже сквозь деревянные, ветхие стены скитских построек и отравляет кругом чистый, морозный воздух лесной.
Сам больной задыхается от этого «тяжкого духа».
Лицо у него осунулось, помертвело, приняло совершенно землистый вид, губы посинели… Десны вздулись, и зубы словно готовы все выпасть из своих гнезд.
– Страшен я? Скажи, Ваня? – обратился он еще днем, задыхаясь от усилий, к Мстиславскому.
– Нет, княже. Известно: болен человек. А болезнь не красит. Домой бы тебе скорей. Дома и зелья добрые найдутся, и все… Дома, княже, знаешь: стены помогают.
– Да… Домой, домой… Только ночью… Как я сказал… Чтобы Ваня, сын, не видал… Испугается отца… Мне больно станет.
– Вестимо, государь! – ответил Мстиславский и вышел распорядиться, чтобы к ночи носильщики были… и гонцов послал к митрополиту, к Елене.
Люев и Феофил между тем заявили шепотом боярину, что очень плохо царю… Гляди, до утра не доживет…
– Так надобно звать всех навстречу князю… Сыну пусть хотя даст свое благословение… Разве же можно?
И шлет во все стороны снова гонцами вершников и детей боярских князь Мстиславский.
А Хабар Симский, заметив, что Василий смежил глаза и затих совсем так и встревожился… Неужто умирает? Нет, вот снова из-под тяжелых, медленно поднявшихся ресниц и век проглянул тусклый, свинцовый взгляд недужного царя.
И князь Симский вторично тихонько окликнул царя:
– Как можется, царь-государь? Не лучше ли тебе?
– Лучше? – вдруг раскрыв широко полузакрытые до этого глаза, переспросил Василий. – Верно, друже, скоро полегчает мне. Совсем.
– Что ты, государь? С чего взял? Тебе ли, при мощи твоей и годах непреклонных, язвы ножной не снести! – стараясь ободрить и успокоить больного, убедительно заговорил воевода.
– Нет… молчи… Слушай, что скажу… Трудно ведь и… говорить-то мне, не то что спорить… Прошли споры мои с вами… с боярами… Всю ведь жизнь… как отец мой еще наказывал, не давал я воли вам. А теперь – буде… Ныне отпущаеши…
– Да что ты, княже… И не думай про…
– Говорю – молчи… слушай лучше… Сейчас видение мне было…
– Господи, прости и помилуй! – неожиданно вздрогнув, произнес Хабар и осенил себя широким крестом, чуя, что мороз пробежал у него от затылка змеей по спине. – Видение, княже?
– Да… Удостоил Господь… Вы тут стоите да шепчетесь с лекарями? А я все слышу… Все ваши речи… И вижу, хоть глаза совсем прикрыты у меня, – а вижу, как в дверь кельи, вот как она заперта сейчас, ее не раскрываючи, прошли два инока лучезарных. Только без мантий… в скуфейках домашних… И подошли к ложу… И узнал я их… святителей присноблаженных: Алексия да Петра… И говорит один к другому: «Час, что ли?» А другой отвечает: «Скоро! – говорит. – Прослушает десятую заутреню – и час тогда пробьет рабу Божьему, князю Василию Иоанновичу… И многогрешному… и препрославленному… И все сие – на детях его… Сказано бо есть: до седьмого колена…» Глядь – и растаяли в воздухе… И нет ничего… А ты тут пристаешь все: как мне можется? Да легче ли? Слышал: одиннадцатой заутрени не услыхать уж мне… Готовиться надо… Шли еще гонца, следом за Мстиславским… Пусть уж и сын встречает… Не хотелось мне пугать младенца… Да пусть уж! Теперь все равно… как мертвый я…
– Княже, родимый… Государь милостивый… Греза-то была сонная… Что к сердцу брать? А потом, и так скажем: я тоже Василий Иванович, хошь и негоже мне с государевым именем равняться. Может, мне и сулили святители… И скоро кончина моя, а не твоя. Я же хошь и немного, а постарше тебя.
– Да и поглупее, вот вижу я! – вспылил, несмотря на страдания, Василий. – В самом деле, не вздумал ли равняться со мной? Как же: боярин ближний! Да, нешто святители придут блаженные о твоей смерти пророчить? Довольно с тебя будет и иной приметы какой, полегче. Да не толкуй зря… Когда можем мы к городу доспеть?
– Да с тобой, княже, часа через полтретья к Боровицким подойдем…
– Ну, так берите меня, несите… Потарапливайтесь… много еще перед смертным часом поговорить да наладить надо…
И, снова закрыв глаза, Василий умолк.
А новый гонец-вершник уж сломя голову скакал на лучшем аргамаке в Москву упредить обо всем великую княгиню Елену и митрополита Даниила.
Час спустя из ворот монастыря показался весь княжеский поезд, среди которого четверо здоровых парней бережно несли широкие мягкие носилки с великим князем и царем всея Руси, лежащим в полном забытьи. Медленно подвигалось печальное шествие в печальных сумерках зимнего дня.
Протяжно, глухо с другой стороны Кремля в морозном воздухе прозвучало и донеслось до Боровицких ворот девять ударов башенного часового колокола на Фроловских воротах, что ныне Спасские.
В это самое время шествие с больным князем миновало неширокий в этом месте пригородный посад и подошло к Боровицкой башне, ворота которой, несмотря на такой неурочный час, были раскрыты. Подъемный мост тоже опущен.
Всадники с факелами, составляющие свиту больного князя, идут тихо, без говора, соразмеряя ход коней с шагом носильщиков, несущих князя; но обитатели посада, собравшиеся было уже на покой, услыхали необычный шум, легкий лязг оружия, мерный топот десятка-другого конских копыт по мерзлому насту зимнего проезжего пути.
Наскоро накинув тулупы, иные отмыкают калитки и выбегают на улицу поглядеть: что случилось? Кое-где выходят на улицу оконца изб и домов, затянутые пузырем в жилищах победнее или слюдою у тех, кто богаче. Жадным, пытливым взором обладатели подобных оконцев приникают к этим отдушинам на свет Божий, теперь полузанесенным снегом, полуокованным льдом. И, напряженно вглядываясь в ночную тьму, стараются разгадать напуганные посадские: что значит этот кровавый, зловещий свет факелов, которые медленно движутся по дороге вместе с тенями какой-то многочисленной толпы конных и пеших людей? Почему ночью, в такое непогодное, позднее, необычное время, кто-то приближается к «городским», кремлевским воротам. Ведь в крепость, какою служит для Москвы Кремль, кроме великого князя, святителя-митрополита да семьи княжой, и не пустят ночью никого. Кто же эти ночные странники?
И, строя тысячи самых фантастических предположений, долго не может уснуть в той окрестности встревоженный посадский люд. И никто не решился, конечно, поближе подойти, поглядеть и разузнать: в чем дело? Слишком тревожное время переживает Русь. Каждый боится за себя и дрожит за свою шкуру.
У самых ворот Боровицких, где широкое место вдоль стены и дальше было совсем не заселено, пустовало на случай вражеского нападения, – здесь тоже виднеются багровые языки дымных, ветром колеблемых факелов.
Великая княгиня там с сыном, с митрополитом, с ближними своими ждет больного государя.
У княгини глаза распухли от слез, но она крепится, опираясь на руку преданной Аграфены Челядниной, приближенной своей наперсницы и мамки ее первенца, княжича Ивана.
Самого княжича, укутанного в теплую женскую шубейку, спящего, несмотря на мороз, держит на руках мощный красавец, брат Аграфенин, князь Иван Овчина роду Телепневых-Оболенских. Тут же и Шигоня, и Михаил Глинский, дядя государыни, и Головины: Иван да Димитрий Владимировичи, казначеи большой казны государевой, и многие другие.
Тихо, печально стоят ждут, пока приблизятся к ним подходящие к стенам городским огни и люди княжеского поезда.
Вот круг света от факелов, которые несут за больным, яркий этот круг слился на грани своей с кругом света, порождаемого факелами, которые держат в руках провожатые Елены. В сторону тихо отъезжают словно подплывающие в полутьме всадники, едущие впереди носилок; вот и самые носилки забелели на свету. А на них темнеет вытянутое, мощное тело великого князя.
Жив ли он еще?
Этот вопрос молнией проносится в мозгу у всех.
Очень уж он неподвижно лежит.
Обок с носилками, держась рукой за их край, словно оберегая больного от неожиданных раскачиваний и толчков, идет с поникшей головой воевода Хабар Симский.
И у него глаза красны. От ветру, от слез ли – кто разберет? Благо, не светло очень.
– Жив? – с надеждой и тоской спрашивает тихо-тихо, почти беззвучно Елена у Симского.
А сама вся склонилась над носилками, впивается взором в страшно измененное лицо мужа.
Хабар делает ей утвердительный знак и в то же время движением руки советует сдержаться.
И, глотая, подавляя рыдания, подступающие к устам, Елена делает усилие, с улыбкой наклоняется над страдальцем и шепчет:
– Здрав буди, княже мой любимый. Что с тобой? Аль в пути недугу дали разойтися очень?
Но тут же она чувствует, что ее всю мутит: тяжелый, невыносимо резкий запах тления ударил ей в лицо. И непроизвольно подносит Елена к лицу руку, стараясь рукавом опушенного соболем охабня защитить себя от этой одуряющей волны неприятного, отталкивающего запаха.
Но тут же опомнясь, поднимает руку выше и, словно стирая слезы с глаз, опять опускает ее.
– А, ты здесь, голубка! – раскрывая глаза, произнес Василий. – Что, узнала? Не испугалась? А Ваня? А Юра? Здоровы?
– Здесь Ваня… Вот… А Юру побоялась студить, младенчика…
И княгиня при этом указала на спящего первенца, которого Овчина поднес почти к самым носилкам.
Василий зашевелил ослабевшей рукою. Елена поняла движение, подхватила руку мужа, целуя ее на пути, и возложила на головку спящему княжичу.
– Да благословит тебя Господь, сын мой первородный, княжити и володети на многая лета.
– Многая лета! – словно гулкое, но негромкое эхо, подхватили все стоящие вокруг.
– Здесь ли отец митрополит?
Митрополит Даниил выступил вперед, ярко озаряемый красным огнем факелов, весь черный, с белым своим клобуком на голове, с пастырским, раздвоенным сверху посохом в руке, с четками на другой.
– Благослови, владыко! – стараясь лежа склонить голову к груди, произнес Василий.
– Во имя Отца и Сына и Духа Святого, сим животворящим Крестом благословляю тя, чадо, на телесное оздоровление и во искупление всех грехов…
И, приняв крест из рук у стоявшего рядом архиерея, он осенил широким крестным знамением больного.
– Аминь… – опять зарокотало людское эхо.
– Вот, спаси тебя Господь… Сразу словно легче стало… Чую, теперь доживу до утра… Увижу еще раз солнце красное… – пролепетал Василий. – А я было боялся…
Княжич Иван в это самое мгновение проснулся и от холода, проникавшего к нему за шейку, и от людского говора. Ведь у него в опочивальне тихо так ночью… Только и слышно: светильни в лампадах потрескивают да сам он ровно, тихо дышит… А тут совсем другое…
Оглянулся – испугался… уже заплакать готов… Вдруг увидал отца… Хотя и не часто и не подолгу приходилось занятому государю пестовать первенца, но любили они очень друг друга. И сразу рванулся княжич Иван к отцу:
– Тятя!
Осторожно приблизил Овчина ребенка к лицу Василия. Пока тот пересохшими губами прикоснулся к волосам своего первенца, ребенок разглядел страшную перемену, происшедшую с князем, сразу отшатнулся от отца, оглянулся, увидал мамку Челяднину и так рванулся к ней, что чуть не выпустил его из рук князь Овчина.
– Мамка… мамушка… боюсь… Страшный тятя какой! – И зарыдал ребенок.
Быстро схватила Аграфена Челяднина на руки питомца, нежно прижала его к груди, стала пестовать, утешать и шептать:
– Помолчи, милый, желанный мой… Не надо… грех так… Болен тятя… Богу молиться надо… чтобы выздоровел… Вот так! Сложи ручки и скажи: «Отче наш…»
Ребенок понемногу утих и быстро снова заснул.
Великий князь, в душе которого больно отозвался искренний возглас неразумного ребенка, вздрогнул было, но осилил себя и снова заговорил:
– Аграфена… помни… слушай, о чем в мой смертный час прошу и наказываю тебе… Богом клянись… и святым Распятием Его… И безгрешной Кровью Христовой: беречи и холити младенца, наследника моего… На пядь единую не отойти от него… Душу свою и себя загубить, смерти себя предать… но его от всякого лиха хранить и беречи… Клянешься ли?
– Клянусь и крест на том целую! – положив руку на крест, протянутый Даниилом, а затем и прикладываясь к святыне, громко поклялась мамка, и так без ума любившая своего выкормка.
– Ладно. Верю. А вы, бояре, ближние, синклиты, стратиги и други мои… все клянитесь и крест целуйте на царство сыну моему первенцу, великому князю и царю всея Руси, Ивану Васильевичу…
– Клянемся и крест святой целуем на верность и царство великому князю и царю всея Руси, Ивану Васильевичу! – опять зарокотало людское эхо.
– А удел Юрия и прочее по царству как быть – о том воля моя писана… И княгиня великая опекой и обороной сыну моему до его лет пятнадцати… Клянитесь в том же… – с последними усилиями произнес Василий.
Повторно зарокотали глухие голоса слова присяги.
– Ладно. Крепко теперь будет. Братьев распрю какую затевать с княгиней и с княжичем али до спору не допускайте. Им своего довольно… Тебе, князь Михайло Глинский… Тебе, Шигоня… И тебе, Иван Юрьич, как набольшие вы, с докладом по делам царским ко княгине ходить… Пока сам царь в свое государево дело не вступится… Вот и все пока… А теперь в терем… в палаты несите меня…
И, окончательно обессилев, Василий замолк.
Дрогнули носилки… Покрылись обнаженные было во время присяги головы… Колыхнулись конные… Двинулись пешие… Теперь уже по обе стороны носилок идут провожатые: справа – Симский Хабар, Шигоня, Михаил Глинский, Юрьев Михаил.
Слева – княгиня сама… Овчина позади нее… Головины тут же…
Аграфена с царевичем новоставленым, так и не проснувшимся, в сани крытые села и скорее во дворец поехала.
Гулко в морозном воздухе пронесся один удар с Фроловской далекой башни. Полчаса всего прошло. А как много за это время совершилось: новый царь, Иван Четвертый, Грозный по прозванью в грядущем, дан русской земле.
Десять дней в борьбе со смертью мучится Василий. Настало 3 декабря. С утра у постели больного великого князя, по его желанию, в большой палате собрался весь синклит боярский, думские и приказные и служилые воеводы и митрополит, а с ним духовенство знатное, высшее… И все близкие: братья, дядья, другие родичи царя… Полна палата… Окна, несмотря на мороз сильный, настежь раскрыты, ради духа тяжелого, что от больной ноги идет.
День в приказаниях, в увещаниях да в присяге прошел.
Ежечасно омовения и перевязки целебные делают теперь врачи… И ножом резали язву… И огнем прижигали, каленым железом… И острыми кислотами жгли – все напрасно. Поздно! Первые дни, в лесах, без хорошей помощи, все дело сгубили. Кровь уж загорелась. По всему телу пошли темные пятна – признаки тления заживо… Где под кожей жилы бегут – так и видно там омертвение… Поздно.
Василий это сознает, но спокоен. На вид, по крайности. Делает свои распоряжения. Заставил братьев и бояр и воевод присягу сыну Ивану повторить… Княжича в покой привели. К себе его царь поднести приказал. Поднявшись с трудом, благословил его на царство крестом Петра Чудотворца и крестом Мономашьим, для которого взят кусок от Древа Господня.
– Буди на тебе и детях твоих милость Божья из рода в род, святые два креста да принесут тебе на врагов одоление… И все кресты, и царства, и державы мои – тебе, сын мой и наследник, отдаю!
Увели ребенка.
Духовенство готовит посвящение во схиму умирающего государя.
У ложа его братья теперь остались, великая княгиня Елена и бояре ближние.
– Сына старшего благословил ты, государь. Благослови же Юрия! – горячо просит великая княгиня. – Челом тебе бью о том, государь!
Небольшим уделом: Угличем и Полем, двумя городами всего, – благословил малютку Василий. Не любит он Юрия.
Рыдает растроганная Елена, сдерживая вопли. Но государь словно и не слышит ничего. Молит и заклинает обоих братьев слабым, рвущимся голосом:
– Братья, храните свято присягу великую… Не зовите беды на Русь… на самих себя! Вспомните времена Шемяки окаянного… Недавно еще бывало все! По правде каждый своим володей и в чужое не вступайся… Такова правда Божия. Ежели и грешил я в том, тяжко Милосердый теперь карает меня. Его Святая воля.
– Полно, брате! Клялись ведь мы! – успокаивают его братья.
– Ин, ладно… Верю вам… А ты бы, князь Михайло Глинский, – передохнув немного, сказал он, обращаясь к дяде Елениному, – ты за моего сына, великого князя Ивана, за мою княгиню родную тебе… и за сына моего, княжича Юрия кровь бы свою пролил! Тело бы свое на раздробленье дал…
Поникнул молча головой старый Глинский.
– Слушай, жена… Перестань… – обращаясь к жене и боярам, продолжал князь. – Дело буду говорить… Успеешь наплакаться на поминках еще… Бояр береги, слушай советов их – и они тебя оберегут. Сама своего ума не теряй, что на пользу Ване увидишь. А все же советов проси… Город я укрепил… Наполовину дубовым от батюшки принял, белокаменным его сыну сдаю. Сама покуда, – и он потом, – мастеров заморских вы к себе маните, крепите и украшайте город… Да и посады тож… Особливо торговый. Торговыми людьми, как и ратными, земля крепка. Эх, рано смерть идет… Задумано-почато дело у меня… Стены там круг посадов, как и круг города, такие ж поставити… Шигоня, ты знаешь… Митя… – обращаясь к Головину, сказал он, – у тебя столбцы все: сколько на что серебра потребно… Скажешь… А то бы никто на свете Москве не страшен был за четверной каменной стеной, за молитвами угодников Божьих… Да и звонницу мою новую, великую, что в прошлый год я закладал, – довершите… на помин души моей… Колокола тамо есть знатные… Вон Фрязинский в полтыщи пуд… Да в тыщу пуд его же… Недаром пусть наш град стольный, аки третий и непреходящий вовеки царственный град Рим, ото всех стран, ото всех народов православных почитается… Вырастет сын – попомните ему эти слова мои… Да, на «берег…», на «берег царства», на Оку, добрых воевод посылать… И сторожу… Да… еще…
Но тут забытье овладело больным… Елену с детьми увели… Пора посхимить умирающего. Явились попы и митрополит для свершения обряда. Всю ночь они так и не уходят из дворца. Принесли переманашку, рясу… Возложили на Василия… Творят молебны.
Уже началось моление, когда Василий очнулся… У него Евангелие и схима на груди. Рад государь! Умрет иноком.
– Время сколько? – спросил он.
– Четвертый скоро! – отвечал кто-то. – Гляди, к заутреням скоро ударят.
– А… ныне отпущаеши! Одиннадцатой заутрени не услышу я… – залепетал слабеющими устами Василий.
Перекреститься хочет – рука отнялась… Шигоня поднял ему руку, и Василий перекрестился.
Через полчаса его не стало.
Пока плакальщицы и богомолки выли и голосили, чуть княгиню не потревожили, на миг уснувшую, – в это время митрополит сам омыл тело царя и, облачив, уложили Василия на возвышении в соборе. Под заунывный звон колоколов еще до рассвета потянулся народ без конца к соборному храму Пречистыя Богородица, что в Кремле.
Здесь же, на площади, как разноцветные волны колебались утром 4 декабря ряды полков княжих в разноцветных кафтанах. Белое знамя передовому полку и хоругвь белая… А там – и зеленые, и пурпурные, и лазоревого цвета хоругви и кафтаны, колпаки блестящие… На хоругвях – и иконы, чудно вышитые, и орел византийский, приданое Софии Палеолог, матери Василия Ивановича… И драконы огнистые, и всякие страшила… Стройно подходят и равняются полки…
Рынды в собор прошли, словно снегом блестящим облиты, в кафтанах парчовых, белых, с топориками…
На царское место, на помост пурпурный, поставил митрополит младенца Ивана Васильевича. Стоит он, личиком побелел, глаза темные широко раскрыты, словно в испуге. Все на мать да на мамку Аграфену оглядывается… Тут же обе стоят… Кивают ему, улыбаются, чтобы не плакал… А у самих слезы в глазах.
Подходит митрополит… Причт весь соборный и кремлевский главный тут же… Бояре… христиане православные… Торжественно осеняет митрополит Даниил крестом младенца-царя и произносит громко, раздельно:
– Бог, Держатель мира, благословляет своей милостью тебя, по воле родителя усопшего твоего, государь, князь великий Иван Васильевич, володимирский, московский, новгородский, псковский, тверской, югорский, пермский, болгарский, смоленский и иных земель многих, царь и государь всея Руси! Добр, здоров будь на великом княжении, на столе отца своего.
И он приложил холодный крест к пунцовым горячим губкам ребенка.
В то же мгновение многоголосый, стройный хор грянул, словно сонм ангелов: «Многая лета…» К детским звонким голосам присоединились гудящие октавы голосов… Стекла задрожали, огни замерцали в паникадилах.
Царь-ребенок окончательно растерялся… А тут бесконечной вереницей потянулись мимо разные люди, все такие нарядные, в парче да в рытом бархате… и здравствуют ему на царстве… Челом бьют, руку целуют… И складывают к его ногам и меха, и сосуды кованые, и ларцы, и одежды богатые… кто что может. Еле успевают прислужники уносить вороха мехов и груды драгоценных вещей… Уж ребенок еле стоит… Великая княгиня тут же… И Аграфена-мамушка… И Овчина, которого он так любит… Стал боярин перед ним, сбоку немного, на колено, словно поддерживает царя… А сам попросту посадил его к себе на колено. Теперь легче, удобней Ивану… Только устал ребенок… От массы впечатлений, красок и лиц, от огней ярких в глазах рябит, они слипаются.
– Не спи, постой еще, миленький… Недолго уж… – говорит ему мать.
– Погоди, желанный… не спи… Вот леденчик! – шепчет мамка Аграфена и сует что-то в руку…
Но он уже дремлет на коленях у дяди Вани, склонясь головкой к широкой груди его…
А из ворот Москвы первопрестольной, третьего Рима названого, скачут во все стороны царства гонцы и бирючи: присягу отбирать да и клич кликать, что воцарился на Руси великий князь и царь ее, Иван Четвертый по ряду, Васильевич отчеством, Грозный по прозванью в грядущем.