Книга: Евпраксия
Назад: СОКОЛИНАЯ БАШНЯ
Дальше: ПОДЛЕЖИТ ОБЖАЛОВАНИЮ

ЛЕТОПИСЬ. НЕИЗБЕЖНОСТЬ

Незнание часто спасает человека. Заточенные тоже бывают похожими на игнорантов, то есть неведающих, ибо и те, и другие, каждый по-своему, заперты – кто в невежестве, кто в неволи, и получается, что река времени течет где-то в неизвестности, а они, выброшенные на ее топкие берега, словно спасаются от этих неминучих перемен, утрат и уничтожений, что несет с собой всемогущее течение вечности. Когда до человека не доходит никаких вестей, ему кажется, что вокруг и не происходит ничего, – время-де остановилось, и все остается сегодня таким, как было вчера, месяц, год назад. Счет ведется с того дня, когда тебя разъединили с миром, ты все глубже уходишь в себя, и самое малое в состояниях твоей души, самые малые изменения в настроении и ходе мыслей многозначащи, а огромная жизнь вокруг обратилась для тебя в ненастоящую, лишенную живого интереса.
А потом приходит познание истины и приносит боль.
Евпраксию освободили, когда возникла нужда в ней, – до этого "нужно" было, чтобы молодая женщина промучилась в одиночестве и безвестии свыше двух лет. Люди, которые позаботились о судьбе императрицы, не принадлежали к простым людям, тем, что делают добро, не задумываясь, естественно. То были высокие лица, папа Урбан и графиня Матильда, а высокие лица творят добро, руководствуясь лишь высокими целями. А какая же цель наивысшая для папы Урбана и верной, добровольной его помощницы Матильды Тосканской?
Утверждать веру в борьбе с теми, кто хотел бы отречься от веры. И еще: содержать веру в чистоте! Ибо вера нуждается в распространении и в заботе о чистоте своей. Без того ей не существовать. Родившись вопреки здравому смыслу, вопреки доводам мысли, вопреки истине, вера неминуемо должна до скончания века враждовать с ними. "Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отброшу", – сказал один из темных, но яростно-упорных апостолов, которые первыми начали распространять новую веру.
Величайшее богатство человека, дарованное ему природой, мысль, с самого начала враждебная вере, потому и была столь часто истребляема носителями христианства – вместе с непокорными обладателями мысли. Верую, ибо не смею не веровать. Откажись от единственного своего богатства – мысли, и получишь взамен величие церкви, величие ее авторитетов и установлений. Но… если мыслить, то в чем же величие, кто авторитет, пред какими установлениями нужно благоговеть, выполняя их? Церковь, кроме ожесточенной борьбы с ересями, начала борьбу, так сказать, и внутри себя, раздвоившись на царьградскую и римскую. В каждой правил свой первосвященник, что старался доказать превосходство собственной церкви.
Так длилось долго, несколько сот лет, пока сорок лет назад, во времена патриарха Керуллария и папы Льва, церкви окончательно не разъединились на восточную и западную, и все же до сих пор христианский мир не успокоился в этих бореньях; вот почему папа Урбан еще лелеял надежду присоединить к своей, латинской церкви все то, что так или иначе можно бы оторвать от греческой. Русь была самым лакомым куском; огромное это государство, встань оно на чью-либо сторону, сразу бы решило вопрос о превосходстве, оттого-то и Рим, и Царьград боролись меж собой в своих притязаниях на Русь: Рим – по линии церковной, Царьград – и по церковной, и по государственной. Ромейский император Алексей Комнин освободил заточенного до того на острове Родос князя Олега Святославича, неугомонного бунтовщика, мужа предерзкого, посадил его на корабль и отправил в Тмутаракань, дав воинов и золота, чтоб тот слова взбудоражил Русь, пошел на Киев, захватил великокняжеский стол, и да будет Олег предан императору, да отринет сдержанность и независимость, исповедуемую пока Всеволодом. Но Олег только и умел что бунтовать, на большее он был не способен. Вот почему из затеи Комнина так ничего и на вышло, Русь отдалилась от Царьграда еще больше, и, как бы из чувства мести за это, дочь Алексея, Анна, создавая в дальнейшем свою книгу "Алексиада", – кажется, едва ли не самую объемистую из всех написанных в те времена хроник, – ни единым словом не обмолвилась ни про Киев, ни про киевского князя, ни про народ русский, ни про огромную и могущественную Русь вообще. Жаль, конечно, тех, кто берется писать историю по подсказкам негодных мелких чувств мести и вражды.
Можно бы сказать, что христиане своей взаимной враждебностью превзошли всех иных на свете. Пока ромейские императоры пытались установить господство своей "половине мира", на Западе ожесточенно грызлись между собой папа и германский император, и каждый из них боролся не иначе как за веру, за ее утверждение и чистоту, каждый пытался отблесками божества осветить свои и только свои хоругви и штандарты.
Папа Урбан оказался хитрее грека Комнина. Он понимал: того врага, что поближе, следует уничтожать силой, противника же далекого, до которого рукой не достать, попытайся склонить на свою сторону – хитростями, уговорами, лаской. Поэтому с императором Генрихом велась жестокая, беспощадная война, порой она казалась даже безнадежной, но иного выхода не было. Что же касается далекого русского князя, загадочного, могущественного и желанного, очень желанного, то тут уместно было применить способ, так сказать, завлекающей кротости, как в свое время уже и было сделано, когда папа даровал королевскую корону польскому князю, а потом угорскому, чем привязал эти земли к римской церкви.
Однако чаще всего корону дарят тогда, когда ее просят. Русский князь не просил. К тому ж, ходили слухи, что у русских властителей корона будто бы уже давно имелась – то ли какая-то своя, то ли дарованная Константинополем. Как бы там ни было, довольно длительное время киевских князей, начиная с Ярослава Мудрого, называли в Европе царями. Иного слова авторы хроник не употребляли.
И вот папе Урбану подвернулись сразу два случая. В 1087 году итальянские купцы из города Бари выкрали в Мирах Ликийских мощи Николая-чудотворца, святого, которым гордилась греческая церковь и который пользовался большой благосклонностью на Руси. Мощи выкрали и перевезли в Бари, дескать, дабы защитить их от диких сельджуков; на самом же деле это был обыкновеннейший грабеж, тогда ведь грабили не только богатства мирские, но и священные, опустошали гробницы и монастыри, воровали друг у друга даже святых; у какой церкви святых больше, тем-де она значительней, могущественней. Кроме праздника Николая зимнего, который отмечался 6 декабря, установлен был праздник Николая весеннего – 9 мая, день похищения мощей. Греческая церковь осудила это ограбление и не захотела принять весеннего праздника. А как русские?
Папа Урбан решил воспользоваться и вторым случаем – тем, что дочь русского царя, императрица германская, была заточена Генрихом в башне, нуждалась в защите, сочувствии, помощи. О, об этом должны была узнать в Киеве! И немедленно снарядили в Киев пышное посольство во главе с епископом Теодором, а поскольку русского властителя никакими богатыми дарами не удивишь, а как-то смягчить печальную весть о неволе дочери было нужно (кроме папских заверений, что усилиями апостольскими она будит освобождена), то и послали с Теодором в Киев в золотом ковчежке под прозрачным стеклянным верхом одну маленькую косточку из мощей Николая-чудотворца. Косточка, стоит заметить, была такой крохотной, будто принадлежала вовсе не человеку, а зайцу или птице, но значила здесь не величина подарка, а его высшая духовная суть, кстати, свидетельствующая о щедрости римского первосвященника. Ибо константинопольский патриарх, зная об особой любви к Николаю на Руси и храня в своей земле все мощи чудотворца, мог бы уже давно послать в Киев такой подарок, а гляди-ко – ведь не послал. Рим проявлял щедрость. Рим далеко видел, его познания были беспредельны, его влияния были неодолимы – вот что должен вычитать русский царь в непритязательном, казалось бы, но на деле преисполненном многозначительности подарке.
Посольство ездило долго, потому как далеко Киев, потому как русичи загадочны, потому как дела веры не терпят торопливости. Евпраксия тем временем должна была посидеть в своей башне, и это счастье, что Генрих просто держал ее там, не прибегнув ни к чему более суровому. А мог бы – из-за несдержанности своей, жестокости, особенно когда стал терпеть поражения, когда был оттеснен на север Италии, растерял союзников и надежды, восстановил против себя собственного сына, не получив взамен ничего и никого. В минуту отчаяния, напившись до одури, он хотел, говорят, лишить себя жизни. Снова спас его Заубуш: поранив свои ладони, рискуя получить от императора смертельный удар, барон вырвал из рук Генриха обнаженный меч, которым тот хотел пронзить себе грудь. Спас императора, но как раз тогда одноногий барон вознамерился, решился не то чтоб предать своего властелина, а просто сбежать от него, вовремя переметнуться к победителям. Он предложил им не себя (кому он был нужен сам по себе – без имений, без влияний, обыкновенный прислужник Генриха и не больше того!), он предложил Евпраксию, которую взялся увезти из башни.
По времени все совпало как нельзя лучше. Из Киева возвратилось папское посольство вместе с посольством киевского князя во главе с таким же епископом, что и папский, даже именовались епископы одинаково. Киевский князь словно намекал этим совпадением на возможность взаимопонимания, свою же благосклонность к римской церкви выразил тем, что принял, в придачу к зимнему празднику Николая, еще и весенний. Посольство привезло из Киева не очень утешительные вести, но они касались одной Евпраксии, предназначались ей. Заубуш предложил услуги, как раз когда в них возникла нужда. Аббат Бодо, доверенный человек римской церкви, договорился с бароном, и они осуществили то, что должно было осуществить: императрицу передали под защиту Вельфа, ее ждала в Каноссе графиня Матильда, готовила встречу такую пышную, какую только можно подготовить: императрице прежде всего полагалась пышность, а потом уж – вести, от которых она была, если так можно выразиться, счастливо ограждена до поры до времени. Заканчивалась неволя, но наступил конец и неосведомленности в событиях. Безнаказанно человек не может долго уклоняться по тем или иным причинам от участия в событиях, успехах и несчастьях житейских. И чем дольше он пребывает в незнании, тем болезненней и трудней обернется ему его возвращение в жизнь.
Так было с Евпраксией. Не заметила торжеств, не взволновала ее пышность, не поразили величие и неприступность каносского замка; не растрогалась, когда предоставили ей истинно королевские покои в каносском дворце; такое было привычно для нее, а главное – это все было ничтожно в сравнении с сотнями бесконечных дней, проведенных среди камня и безнадежности. Не вздрогнуло ее сердце и тогда, когда впервые за много лет услышала из уст киевского епископа Федора благословение на славянском языке, а не сухой латиною аббата Бодо. Не очень удивилась, даже завидев приближающегося к ней, следом за Федором, русского воеводу из посольства, он же сверкнул веселозубо, знакомый и в то же время незнакомый, будто и Кирпа давний, добрый косоплечий рубака, а вроде и не он, улыбка та же самая, и глаза те же самые, а косоплечести нет, исчезла куда-то, а заодно словно сам человек если и не исчез, то изменился до неузнаваемости, плечи выравнялись, немного сузились, и лишь потом Евпраксия поняла, что у Кирпы нет правой руки, напрочь отрублена, от плеча начисто стесана. Не было удивления, что Кирпа, пусть покалеченный, снова перед нею, так должно было быть: либо он, либо Журило с жемчужно-блестящими, вьющимися кудрями. Но и радости не было: из-за того, должно быть, что столь жестоко покалечен воевода.
Еще менее радостными оказались вести из Киева. Они поразили ее в самое сердце, наполнили ее таким ужасом, с каким узнала бы, наверное, о дне собственной смерти.
В Киеве умер великий князь Всеволод.
Епископ Федор рассказывал Евпраксии: когда умер великий князь, колоколов киевских не было слышно из-за плача людского. Думал хотя бы этим утешить дочь Всеволода, не ведая, какой жестокой мудростью наполнила жизнь душу молодой женщины. Она почему-то подумала: если б я умерла, то и по мне плакало бы бесчисленное множество народу. Мертвых всегда любят больше, чем живых. Как сказано: жизнь исполнена враждой и ненавистью, а смерть – любовью и уважением. И чем меньше человек грустит по мертвому, тем громче станет печалиться. По князю плачут горько и неутешно, боясь, что после его смерти придет худший. Новый князь придет неминуемо, но какой – никто не ведает.
Вскоре после смерти отца Евпраксии погиб ее любимый брат Ростислав.
Был наказан смертью за богохульство и неуважение к святым людям. Перед тем, как идти ему с братом Владимиром против половцев, утопил в Днепре монаха Григория из Лавры, а потом и сам, убегая после неудачной битвы у Треполя, утонул с конем своим в Стугне, и брат Мономах чуть было не утонул, стараясь спасти Ростислава, но спасал, да и не спас, потому как действовали тут уже законы божьи, а не людские. Сказано ведь: как живешь, так и умрешь. По Ростиславу тоже плакал горько весь люд киевский, потому что всегда жаль загубленной молодой жизни.
После столь тяжких вестей Евпраксия должна б хоть немножко утешиться, узнав, что на столе киевском после смерти Всеволода сел его сын, а ее старший брат, Мономах, первый защитник земли русской среди всех других князей. Но и тут ее ожидало разочарование: Мономах, говорят, объявил, что следует придерживаться ряда, установленного их дедом Ярославом Мудрым: стол занимают по старшинству. Из внуков же Ярославовых право было за Святополком, единственным уцелевшим сыном Изяслава, самого старшего из сыновей Ярослава.
И посольство это пришло от Святополка, которого Евпраксия почти и не помнила, могла вспомнить разве лишь его мать Олисаву, да и то потому, что с нею дружной была ее мать княгиня Анна: обе происходили из черного люда, обеих князья взяли в жены красоты их ради, обе чувствовали себя на первых порах одинокими и чужими в княжеском окружении, потому и потянулись друг к другу.
Еще помнила Евпраксия, что уже с малых лет Святополк отличался невероятной скупостью, за что над ним издевался щедрый и веселый Ростислав. Потому что для Ростислава, как и для Евпраксии, скупость князей казалась чем-то совсем бессмысленным. Сколько могли видеть дети князей, столько и видели: князья садились на коней в золоте, спешивались в золоте, пили-ели на золоте. С мечами, на конях и в золоте – к чему же скупиться?
Прыгая на одной ноге, любили они напевать сложенную Ростиславом припевку:
Князь-князяка,
Конь-коняка,
Князь-конязь,
С золота слазь!

Княгиня Анна, услышав как-то эту припевку, возмутилась: "Экая срамота!"
А вот теперь скупой Святополк, весь в золоте, сел на золотой стол и уж не слезет ни за что!
Как все скупые (а также ограниченные) люди, Святополк отличался многословием, никогда не жалел слов – этого единственного сокровища, за которое не нужно платить никому и ничем. Он прислал Евпраксии пространную грамоту, в которой говорил и о любви, и о той радости, которую испытал, узнав, что сестра его высокочтимая пребывает под покровительством и защитой римской церкви и ее первосвященника; щедро дарил Святополк советы, нравоучения, пожелания, вновь и вновь заверял в братней любви, призывал быть покорной пред богом, тем самым и пред папой. Все как должно, все – как того желалось папе. Советы, да еще издалека, давать легче всего, дело не требует ни усилий, ни мужества, ни расходов.
Евпраксия поняла, что ее одиночество еще не закончилось с освобождением из башни. Тяжкие вести обрушились на нее внезапно, безжалостно, все разом, и никто не поможет ей снести их тяжесть, даже добрый Кирпа – ему хватит и собственного несчастья, да еще ждет его горькая весть о смерти Журины.
Аббат Бодо? Кто он – друг, помощник или враг первейший? Привык влезать в душу именем божьим, повторяя слова псалма: "Господь знает мысли людские, ибо они суетны". Он не советует – допытывается; с ним не доберешься до истины – ему не терпится излечить твои грехи…
Так Евпраксия оказалась лицом к липу с Матильдой Тосканской.
Назад: СОКОЛИНАЯ БАШНЯ
Дальше: ПОДЛЕЖИТ ОБЖАЛОВАНИЮ