Книга: Великая война без ретуши. Записки корпусного врача
Назад: 1916
Дальше: 1917

ИЮНЬ

1 июня. […] Пришла телеграмма, что перемещение мое не состоится. Такова, значит, судьба. Зря только меня взбудоражили.
Целый день пальба. Мою летучку Красн[ого] Креста под Флоретом здорово обстреляли тевтоны: ранены — сестра, два санитара и 10 лошадей. Закупил в запас сигар на 75 рублей, а то скоро они вздорожают на 60%. […]
3 июня. Весь день дождь. С южного фронта телеграммы из Ставки Верховного гл[авнокомандующ] его сообщают все о новых и новых партиях пленных и прочих трофеях. Газеты ухарски-хвастливо раздувают сии события до степени блистательных побед российского оружия; но не представляются они мне таковыми! Ухлопано с нашей стороны, наверное, великое множество жизней; сомневаюсь в возможность развития нашего успеха… Нет телеграмм и ничего не пишут в газетах, что мы стукнулись носом об стену у Шлока и под Лидой — Барановичами. Загрязла наша всероссийская тройка с своим тарантасищем в трясине — тройка несъезженная, неслаженная, надсаженная и надорванная, притом скверно управляемая, не хочет брать дружно и сразу… Великое безумие совершится, если мы перейдем в наступление, к которому идут приготовления, мыслимые мною в виде концерта проказницы-мартышки, осла, козла и косолапого мишки…
В письмах солдатики жалуются на плохое питание, высказывают негодование и грозят после войны расправиться, с кем, по их мнению, следует… Нельзя их винить в этом; офицерство слишком обособленно живет с ними и слишком уж контрастирует с «серой скотинкой» своей сытостью и прочими материальными удобствами. Вся командная часть действует на эту скотинку только приказами, а не показами! Есть ли у нас начальники, к[ото]рые являлись бы добрыми пастырями своих овец?! Кто из начальства обнаружил бы хоть малейшую способность по-человечески отнестись к солдату, искренне, от души и сердца его пожалеть и позаботиться о его нуждах?! Удовлетворение солдатских потребностей совершается только за страх, но не за совесть теми, кто приставлен властвовать этой толпой рабов. Препечальная картина действительности. […]
4 июня. […] 12-ю Сиб[ирскую] дивизию предположено в первую голову пустить прошибать гранитную скалу тевтонов, больше всего потому, что там много цинготных и больше, чем в других частях, замечено «идейное» брожение. У нас на Руси мало быть работоспособным, для работоспособного требуются еще условия работовозможности… Но увы!.. Почему все мы, «подданные», на Руси так злы и раздражены? А от осадного режима, к[ото]рый каждый из нас чувствует и в мирное время! […]
6 июня. День погожий. Съездил утром в 13-ю дивизию для проверки постановки дела по противогазовой охране. Сфотографировался в группе солдат, вооруженных противогазовыми масками. Прилагаю документы: 1) о принятии самых решительных мер против нетрезвой жизни офицеров, а также относительно понаехавших к ним семей и «подруг, способствующих развитию вредной болтовни», еще 2) телеграфное предписание «срочно донести, все ли организации Красного Креста, Земсоюза, Союза городов и других работающих в корпусном районе благонадежны, или некоторые могут быть заподозрены во вредной пропаганде. Какие из этих учреждений или организаций без вреда для дела могут быть удалены из корпусных районов?»
Касательно 1): первым, между прочим, пример должен был бы подать сам командир 6-го Сибирского корпуса генерал Васильев, касательно же 2) мной дан был такой ответ, к[ото]рый соответствует моей резолюции, наложенной на телеграмме. […]
8 июня. Съездил в один из полков 12-й дивизии проверить готовность к противогазовой обороне. Погода серая, к вечеру — дождь.
Телеграммы из ставки ничего не сообщают о дальнейшем развитии наступления Брусилова. Ничего большего я и не жду, дай Бог, ч[то]б[ы] не погнали нас на прежние позиции. […]
Прилагаю телеграмму, осведомляющую меня об обнаружении в войсковых частях революционного содержания прокламаций, вложенных в хлеб и булки, приобретенные в солдатских лавках и присылаемые посылками из Петрограда. Интересно знать, что вещают сии прокламации? Уж не провокация ли? […]
9 июня. […] Съездил утром в 13-ю дивизию на Иегельсгоф. Осмотрел 49-й Сиб[ирский] полк. Настроение духа в войсках вообще, к[а]к среди нижних чинов, т[а] к и офицеров, какое-то апатичное, тупое; никакого подъема и воодушевления в наличии не обретается. Удивительно бессмысленное и равнодушное отношение к прилажению на себя противогазовых масок: стоят, как истуканы. Разбрасываемые прокламации призывают, к[а]к мне передавали, солдат к миру — к прекращению взаимоистребления.
Прилагаю циркуляр главнок[омандующ] его от 28 мая № 1920 о возможном уменьшении нестроевого элемента войск[овых] управлений, учреждений, организаций; еще: «основы распознавания и обезвреживания лиц, подозреваемых в шпионстве». […]
16 июня. […]. За столом сегодня рассказывали об оригинальном зрелище, бывшем вчера на Александровской улице: командующий армией гулял и всякого встречного офицера, особенно имевшего при себе «подругу», изловлял и опрашивал его в отношении исправного состояния имевшихся у каждого личных документов! Офицерство, говорят, в паническом ужасе, ч[то]б[ы] не попасться командующему, бежало врассыпную куда попало, «сигали» через решетки парков, через изгороди, самоотверженно преодолевая всевозможные на пути барьеры!.. Дело ли это? Да еще командующего армией! Все это было бы уморительно смешно, когда бы не было так отвратительно грустно. Не видно у нас живой разумной деятельности, ее заменяет механически-полицейское бумажное крохоборство.
Не радует меня и телеграфное сообщение из Ставки Верховного главнок[омандующ] его, что за минувшие сутки Лечицким взято в плен 10 тысяч нижних чинов и 221 офицер с 4 тяжелыми орудиями. […]
17 июня. […] За обедом два моих генерала — начальник штаба Степанов и инспектор артиллерии Федоров, соревнуясь друг с другом, вперегонки тщились доказывать, что главное несчастье России — это слабая дисциплина у нас и недостаточное количество полицейских агентов! Ничему-то наши воеводы не научились, и ничего-то они не забыли!
По последней телеграмме из Ставки, на южном фронте мы будто бы гоним в панике отступающего неприятеля, побросавшего много повозок, имущества и пленных, взят город Коломея, ранен генерал Келлер. Воображаю, каким счастливчиком себя теперь считает этот генерал, как и всякий бы офицер, оказавшийся в его положении: во-первых, не будет больше сражаться, а во-вторых — уж наверное получит соответствующую своему чину награду! Рану же свою или контузию, хоть их и следы простынут, будет всю жизнь смаковать и этим кокетничать! […]
18 июня. […] Вечером беседовал с Долговым, ведущим, как и я, дневник; завтра с утра грянет бой по всему Северному фронту (вероятно, и по Западному), и не с целью идти в наступление, а чтобы только привлечь на себя тевтонов, забрать побольше их в плен и возможно лучше ориентироваться в составе их сил. Затея эта — Куропаткина, и ее не разделяет ни Долгов, ни, по его словам, Радко-Дмитриев. С демонстративной целью завтра с утра выступает из резерва вся 12-я стрелк[овая] дивизия, переходит на левый берег Двины, следует по Баусскому шоссе, а затем к вечеру через остров Дален возвращается обратно на свою теперешнюю стоянку. Движение этой дивизии, рассчитывают, должны заметить немцы с аэропланов или какими-либо другими средствами, и сделать из этого наблюдения соответствующие логические выводы, что мы как будто переходим в решительное наступление! Крови изольется обилие. Каким-то результатом нас благословит Господь — вопрос ближайших дней. Успешные действия на южном фронте влили в нашу военную публику нек[ото]рую бодрость. […]
19 июня. […] За столом мои оба генерала (еще — начальник штаба), нисколько не портя себе аппетита, зубоскалили, нещадно критикуя распоряжения высшего начальства, иллюстрируя на фактах совершающихся событий царящий у нас хаос и полную разладку; очень сильно попадало по адресу главного инспектора артиллерии армии графа Евдокимова, совершенно-де не смыслящего во вверенном ему деле. […]
21 июня. […] На латышские батальоны не знают, как смотреть — наши ли они, или немецкие? Ужасная кругом бестолочь и растяпость. Все толкуют, что рижские немцы нас предают, и ничего против этого не предпринимают, но массу изводят бумаги по пустяковой переписке. И все с надписью «секретно», «весьма секретно», «совершенно секретно». Какое-то идиотское водотолчение! […]
22 июня. Погода славная. Всю почти ночь и с раннего утра сегодня гремят пушки; их рев последнее время стал вызывать у меня anxietaspraecordialis. Задача штабам корпусов дана была свыше: произвести «короткий, но сильный удар» и забрать побольше контрольных пленных. Результаты за истекший день: взято 20 с чем-то пленных немцев, около 200 чел[овек] положено у нас убитыми и около 600 раненых; взятые же было две линии проволочных заграждений у неприятеля под Катеринсгофом и Стакесом последними затем были у нас отняты. Впечатление среди низшего командного состава, а тем более среди нижних чинов корпусов получилось такое, что мы потерпели неудачу! Подлые преступники, безыдейные революционеры-провокаторы, деморализаторы и мерзавцы! Если не входило в задачу операции наступление на врага, то отчего заранее этого было не разъяснить, не предупредить об этом всех и каждого?! У солдат, таким образом, подрывается все более и более их уверенность в своих силах и культивируется убеждение в тевтонской несокрушимости. Уж не говоря о том, что захват около 40 пленных нами куплен слишком большой ценой, но с этим все же, скрепя сердце, можно было бы и примириться, если бы всякий знал, что затеяна была операция не наступления, а лишь «охоты на черепа», и «серая скотинушка» не так бы носы повесила… […]
23 июня. Погода хорошая, но ветреная. Не всегда не только прочитываю, но и пробегаю полученные к вечеру телеграммы из Ставки о наших операциях по всем фронтам, как не удовлетворяющие меня по своей тенденциозности, хвастливости, однобокости, трубящие лишь о потерях неприятеля без параллельного всякий раз сопоставления их с потерями нашими. Тысячами берутся в плен австрийцы, а каких, небось, это стоит жертв нам? Топчемся на месте под Ковелем, Владимиром-Волынским и Барановичами и проч. Воображаю, какая уйма жизней наших теперь нами ухлопывается; а вот как встанем лицом к лицу с тевтонами — так куси-ка его! Гранитная непреодолимая скала! А изволь-ка при нашей силе оружия отобрать у них обратно взятые ими у нас так феерически-эффектно прошлым летом все города и крепости! По тому фасону, как отображены в официальных телеграммах бывшие вчера и позавчера наши операции на рижском фронте, можно безошибочно себе представить, какую цену в отношении истинного положения дел имеют сообщения для печати из Ставки о происходящих теперь событиях на прочих фронтах!
Здесь же у нас случилось не менее гадостное, чем и в памятные дни 8–9 марта, когда нами так бессмысленно и бутафорски предпринято было наступление, стоившее нам огромных потерь при нулевом успехе. На этот раз, как и тогда, повторилась отвратительная история с латышскими батальонами, брошенными как какие-то пасынки на верный убой в первую голову. Критикуют и обвиняют теперь мои генералы начальника 3-й Сибирск[ой] дивизии Триковского, что он-де «перенаполеонил», зря ухлопавши около 1000 человек, когда мог бы отделаться и вдвое-втрое меньшими потерями, если бы произвел очищение занятых было двух линий окопов у неприятеля — ночью, а не днем! Действия наших военачальников мне представляются какими-то сомнамбулическими, невыдержанными, импульсивными, глубоко не продуманными — действиями ради действия. […]
25 июня. Наступила наизловещая тишина. Идет к Риге 2-й Сибирский корпус; наш же, по всем видимостям, должны на днях куда-нибудь перебросить, и вероятнее всего — на юг […] Заехал ко мне с визитом гофмейстер Тимрот. Холодный, хитрый и коварный бюрократ; хотел от меня выведать то, что я не счел возможным ему сообщить; он мне представляется тонким шпионом, готовым больше лить воду на немецкую мельницу, чем на русскую! […]
26 июня. […] Довольно чуждым я стал чинов и отличий, но все же нечто приятное ощутил, узнавши, что меня командир корпуса представил к производству в тайные советники. Уж после этого я и совсем сделаюсь «маститым», для к[ото]рого совершенно уже чуждыми должны были бы становиться те радости бытия, к[ото]рыми я теперь полон. Вообще, не к лицу мне все эти чины… […]
28 июня. Корпус мой, слава Богу, никуда не перебрасывается, а переходит сегодня в ночь на прежние свои позиции по Баусскому шоссе и будет иметь с правого своего фланга 6-й Сибирский корпус. На наше место становится пришедший 2-й Сиб[ирский] корпус, артиллерийские бригады к[ото]рого одна отходит в наш, а другая — в 6-й корпус. Перестаем тянуть волынку и на днях переходим в наступление вперед, чего так все жаждут, а то от бездействия весьма обуяла тоска и апатия.
Земские отряды успели привить противохолерной вакциной за 2 дня до 28 тысяч человек! Хорошо было бы, если удалось хотя бы половине их сделать вторичную прививку. […]
30 июня. […] Три дня, как не получаем из Ставки Верховн[ого] главн[окомандующ] его ни одной казенно-утешительной телеграммы. Под Ковелем и Барановичами мы, очевидно, здорово стукнулись о непреодолимую гранитную стену наших противников; и друзья-то наши — французы с англичанами — что-то никакими громкими успехами себя не заявляют.
Суматоха санитарного отдела из-за фальшивых слухов о приезде принца Ольденбургского; вместо него пока приехал начальник снабжения Покотило, как и всякое высшее начальство — не для руководства и облегчения, а для наведения трепета и ужаса на подчиненных, себе же на развлечение — помоциониться. Все действия наших начальствующих лиц мнятся мне сплошным большим рефлексом. […]

 

ИЮЛЬ

1 июля. […] События у нас на фронте назревают. Послезавтра приезжает сюда Куропаткин. […]
2 июля. День голубой, светлый. Накануне большого перелома событий. Приказ (секретно) по корпусу после сообщения во всеобщее сведение войскам о начатом нами на прочих фронтах и наших союзников успешном наступлении призывает к тому же и свой корпус; целью ставится: отбросить неприятеля к линии Бальдап — Зилюк — Саль, а если возможно — то и захватить линию Гр[осс]-Экау — Нейгут. Переходим с Божьей помощью в наступление. Западнее нас 6-й Сибирск[ий] корпус должен энергично вести атаку в направлении на ф[ольварк] Мартенберг, 37-й арм[ейский] корпус будет содействовать нам слева со стороны Икскюля; сзади нашего корпуса будут стоять 2-й Сиб[ирский] корпус и 4-я кавалерийск[ая] дивизия. Наш корпус должен активно удерживать и приковывать противника на участке Сухая Дета — Серуль у Спикера и главными силами атаковать в направлении на Ребуль — Бальдап с целью прорыва на участке р[ека] Кеккау — Серуль и овладения укрепленной группой Пулькарн — Ребуль. Штаб нашего корпуса — на м[ы]з[е] Ламе, куда переходит он сегодня же «к 18 часам». Штаб 12-й стр[елковой] дивизии — в Лельварте; штаб 121-й пех[отной] див[изии] в Пуце. Задача этой дивизии, между прочим — брать «Лысую гору». «Состоящая в корпусн[ом] резерве 13-я Сиб[ирская] дивизия сегодня в ночь под 3 июля скрытно должна перейти и расположиться в районе р[ека] Кеккау — д[ере]в[ни] Арайс, Строут. Штаб ее — в Строуте (между Земелем и Пульпе). Людям ночью под 3-е отдохнуть, а утром 3-го хорошо их покормить!..» «Необходимо придать атаке полную энергию и связь…» «Артиллерийский огонь открыть 3-го в 7 часов утра…»
Итак, занавес открывается и… «мы начинаем». Испытываю уныло-торжественное нестроение, близкое к религиозному, хочется молиться. Идем «va banc». Немцы подозрительно молчат. Целый день на позициях у них летает «колбаса», но они и без нее все знают, что у нас готовится. Время нашего наступления рижане предсказывали еще заранее на 10 июля, сестры милосердия — на 5-е, публичные же девки — на 3-е!
Все как-то нам не везет в маневрировании, и мы норовим традиционно идти стеной и бить в лоб. Инспектор артиллерии штаба армии помпадур граф Евдокимов выразился, что он-де снимает с себя «штаны», то бишь ответственность за грядущее. Командир корпуса — да благословит его Господь успехами! — предоставил меня в моих действиях самому себе, что, конечно, меня морально весьма обязывает.
[…] Вечером уехали на позиции командир корпуса и начальник штаба с оперативным отделением; там они и заночуют; я завтра к ним приеду. Поздно совсем ночью — совещание корпусных врачей вместе с представителями Кр[асного] Кр[еста] и обществ[енных] организаций по вопросу предстоящей массовой эвакуации. […]
3 июля. Ночевал в Риге. В 8 утра заслышалась адская канонада. Напившись наскоро чаю, отправился на позиции.
В штабе корпуса застал Радко-Дмитриева и своих штабных. Все помещались в блиндаже, откуда телефонировались всякие распоряжения. Удивился, что Радко так откровенно посвящает во все стратегические тайны уполномоченного] Кр[асного] Кр[еста] Тимрота, к[ото]рый в торчании перед начальством видит главное свое назначение. У Тимрота устроены здесь по учреждениям Кр[асного] Креста и жена, и дочь, и сын; все воодушевлены надежами наград и отличий. […]
4 июля. «И бысть утро, и бысть вечер, день вторый». Позволяю себе роскошь ночевать в городе. Утром несколько стихло. Медицинский персонал немножко отдыхает от ночной работы. За минувшие сутки вывезено из корпуса раненых больше 3 тысяч чел[овек], большей частью все тяжелые случаи. Больше всего убитых — в 47-м стрелк[овом] полку, почти половина его.
От Куропаткина — телеграмма (секретно), подбадривающая относительно не достигнутых нами пока никаких успехов, рекомендующая «не стыдиться» этого, стараться как можно «лучше закрепляться», а отдельным начальникам — проявлять инициативу, где обстановка позволит.
Зашел в пещеры, где поместился штаб. Командир корпуса Долгов — за дневником, записывает все детали начатого нами наступления; настроение его желчно-недовольное; операция эта задумана дней на 10, «на алтын, — говорит, — хотят пятаков получить»; уже предписано снаряды экономить, так как много их отослано на юг; тришкин кафтан! Иронизировал над «красными словами» Куропаткина, преподавшему в личной беседе с командирами прописные истины, вроде того, что надо сначала обдумать и взвесить, потом только и действовать. К 1–2 дня назначена атака; опять заговорят пушки. А вчера наша 12-я дивизия шибко залегла в окопы, и никакими средствами не удалось ее бросить в атаку, как ни старался
об этом сам Радко-Дмитриев, у к[ото]рого убита и лошадь, и его казак. Сегодня ее должна поддержать 13-я дивизия; как-то она — возжелает ли полезть на проволоку?! Радко Куропаткину обещал для себя «заработать Георгия 2-й степени». […]
Отряды Кр[асного] Кр[еста] Грессера, кн[язя] Вяземского производят шумиху о своей деятельности, полную передергивания карт… […]
Вечером — опять на позиции. Адская канонада. Настроение как бы с проблесками надежды на успех: готовится атака, 46-й полк уже занял чуточку чего-то и двигает 50-й полк на «верстовой выступ» у Франца; палят по Пулькарну. Перевязочный отряд 12-й дивизии обстрелян газовыми гранатами; сестры — чихают и кашляют.
Около 10 вечера. Генерал Федоров самодовольно сообщает мне, что «пробил дырочку», теперь-де дело за пехотой. «Мавр сделал свое дело — мавр может удалиться». Атака будет длиться всю ночь.
Около 2 ночи возвратился в Ригу. Страшная потребность распрямиться и отдохнуть. Всю ночь действовали прожектора и слышалась канонада.
5 июля. Светлый день. Ночью, как передавали мне сегодня, был страшный гром от сброшенных с цеппелина бомб, а я не слышал ничего: так крепко уснул.
За сутки вывезено из корпуса до 3000 раненых. Дела наши в отношении продвижения вперед — ни тпру, ни ну! Носы у командного состава повисшие. Для всех ясно до очевидности отсутствие у нас всякой организации в управлении. Действуют импульсивно, разрозненно, неслаженно, кто в лес — кто по дрова. Чего ожидать дальше? При неудаче нашей здесь следует, наконец, сделать соответствующие логические выводы, ч[то]б[ы] практически решить линию дальнейших действий и примириться с меньшим злом, ч[то] б[ы] избежать еще большего.
Куропаткин, бывший сегодня в штабе у нас, приказал дать отдых войскам корпуса и покормить их горячей пищей, к[ото]рой они были лишены все время боев. Генерал Федоров удивляется рассуждению Радко-Дмитриева, что-де мы должны сломить тевтонов, так как их против нашего корпуса сражается какой-н[и]б[у]дь один полк! Действительно, не в одном лишь превосходстве количества шапок — сила! «Не идет наш поезд, как идет немецкий». Вокруг штаба рвутся снаряды.
К вечеру было возвратился в Ригу, ч[то]б[ы] немного отдышаться, как получил предложение сопровождать и опять ехать к позициям с вновь приехавшим гастролером — начальником] санит[арной] части фронта Двукраевым, помпадуром, столичным хлыщом. Дальше, конечно, перевяз[очных] отрядов он не проехал и все время любовался лишь картиной полета аэропланов и стрельбы по ним нашими зенитными пушками, услаждая себя, как гоголевские мужики («доедет колесо до деревни N или нет?»), размышлением — собьет ли разорвавшаяся шрапнель аэроплан или нет? В результате — ограбление у меня и времени, и сил впустую, в ущерб живому делу… Пишу наскоро, то и дело отрываясь… […]
6 июля. Чудная светлая погода. «И бысть утро, и бысть вечер — день четвертый».
За сутки из корпуса вывезено до 3000 чел[овек] раненых. За 5-е число в 13-й дивизии одних раненых, убитых и пропавших без вести до 4000 человек! В 46-м и 47-м полках выбит половинный состав, из него офицеров до 3/4. Прегрустные вещи порассказал батюшка одного из этих полков, взывая к необходимости отыскать виновника(!) наших неудач. Потери нашего корпуса огромны; ни одного почти пленного немца; в соседнем 6-м [корпусе] взято пленных около 70 чел[овек].
Сегодня с 5–6 часов вечера предназначена артиллерийская подготовка к новой атаке. Вероятно, это будет последним экзаменом корпуса, и в случае новой неудачи нас за массовым избиением выведут в резерв для пополнения. Все эти «взятия первой-второй-третьей линии окопов» оказываются мифом; ни мы, ни 6-й корпус не стронулись почти с места. Перед нами своего рода Верден! Рига переполнена ранеными; впечатление от огромного их скопления на жителей потрясающее. Куропаткин всех утешает, и хотя другими словами, но взывает все к тому же тройному терпению. И в этом он прав. И терпеть нам надо, но только не пассивно, а активно, если еще не сто, то во всяком случае несколько десятков лет, пока не народятся в России вместо панургова стада баранов — истинные граждане своего отечества, к[ото]рые могли бы сами устраивать свое благополучие в соответствии с своими потребностями без благопопечительных о них забот у власти стоящих мародеров — хищных пастырей, полагающих души овец своих себе на потребу.
Долгов, ведя дневник, в настоящее время старается особенно подробно изложить все события предпринятой операции и, вероятно, не без цели личной реабилитации на случай, если бы у него отняли корпус и отчислили в резерв. Сегодня я ему говорю, что весьма и весьма интересно было бы ознакомление со всеми человеческими документами текущей кампании хотя бы через 100 лет; он ответил, что это будет возможно, может быть, и через 25 лет! Есть история и история… Придется ли сегодня Радко-Дмитриеву опять выгонять из окопов в атаку наших «чудо-богатырей»? […]
7 июля. С раннего утра покатил в автомобиле на войну. Предполагавшаяся вчера атака — не состоялась. Мой генерал Федоров сегодня рвет и мечет, возмущаясь нашей растяпостью. […] Положение наше можно уподобить тройке лошадей, когда левая пристяжка повернула налево, корневик стал посреди дороги, а правая повернула назад; кучер же, распустивши длинно вожжи, управляет, сидя в вагоне… Устраиваем и готовим себе своего рода Фермопилы; никакой организации, никакой объединенности в действиях! Лебедь, рак и щука!
Радко-Дмитриев для подбодрения командного состава и солдат высказывает ехидное предложение, «не нужны ли его ноги», ч[то]б[ы] идти впереди полков? А нужны-то, мне думается, не ноги его, а его голова! Продолжать начатую операцию будет теперь 6-й корпус; действует в настоящий момент его 3-я Сибирская дивизия; наш же корпус здорово истрепан (приблизительно до 20 тысяч потерь), и ему дана задача не дразнить пока немцев.
В полдень во время обеда в штаб прибыли один за другим командиры корпусов — 2-го Сиб[ирского] и 21-го армейского. С своими начальниками штабов. Между собой совещались, а мне так живо, глядя на них, рисовалась картина крыловского квартета… Приезжие эти генералы допытывались от Долгова, что за причина нашего невезения; ответ был, что здесь дело не в причине, а «в совокупности преступлений» (sic!). Прилагаю сношение мое с корпусн[ым] врачом 6-го корпуса телеграммами по поводу действий летучего отряда князя Вяземского, приехавшего сюда добывать себе всякие кресты с мечами и менее всего заботящегося об удобствах и благополучии раненых, к[ото]рые вывозятся им как дрова… За ним здесь в армии ухаживают и стараются ему оказывать всяческое угождение, дабы удовлетворить его спортсменским затеям… Сей камер-юнкеришка был настолько нагл и развязен, что донес прямо командующему армией о захваченной им сотне нижних чинов, якобы — самострелов и саморезов. Командующий приказал произвести медицинское расследование; командир это дело поручил мне; я взял с собой одного хирурга и осмотрел сих несчастных, не признавши ни одного из них ни притворщиком, ни членовредителем, а просто большинство из них в состоянии нервно-психического ошеломления; а нек[ото]рые чины штаба уже со смаком тешились, как «этих сукиных сынов» будут расстреливать, если бы они признаны были «лодырями». Сыны Марса так склонны среди своего офицерства допускать всякие контузии, из коих преобладающий % бывает конфузней, и никак не хотят примириться с мыслью, что ведь таким повреждениям могут быть подвержены и «эти сукины сыны». […]
8 июля. Праздник Казанской Божией Матери, полный для меня высокой поэзии… Через распределительное] бюро за минувшие сутки провезено до 2000 раненых.
Утро. За оконченной транспортировкой раненых все в перевязочных отрядах и летучках, умученные ночным трудом, крепко спят. Боевое затишье. Начальник штаба и корпусной командир в подземелье почитывают газеты. По приблизительным подсчетам потери у нас в корпусе (28 тысяч штыков и 41 тысяча ртов) доходят до 13 тысяч. Вероятно, скоро нас отведут для зализывания ран в резерв. Винят в малодушии прапорщиков, полки объяты паническим ужасом, особенно 52-й стрелковый полк, где и повыбито масса. Дела наши в расплевательном положении. Полная дезорганизованность в действиях, и что ни предпринимаем против немца, выходит сованием без броду в воду! Солдатики в условиях нашей русской действительности льют кровь для господ, а господа на их крови и костях добывают себе карьеру и всякие отличия. Прилагаю при сем переписку по поводу действий рокамболя — князя Вяземского, которому наш командный олимп армии старается всячески угодить… […]
Ночь. На небе кровавое полнолуние; на южном горизонте феерическая картина рвущихся снарядов, разноцветных ракет и пр. Перевязочный отряд 12-й дивизии с летучкой Кр[асного] Кр[еста] обстрелян артиллерийским] огнем — разнесло в дребезги шатер и убито четыре лошади. Около 3 утра возвратился на ночевку в Ригу.
9 июля. Тихо. С вечера по сегодняшнее утро через распределительное] бюро прошло до 2000 раненых, как и ранее — преимущественно тяжелых, от снарядов. Медицинский персонал в лечебных заведениях, переполненных страждущими, выбивается из сил, работая беспрерывно и днем, и ночью. В отношении результатов произведенной атаки можно сказать, что «а воз и ныне там». Поговаривают о возможности смены Куропаткина Рузским, а также Радко-Дмитриева. Немцы, хотя и малым количеством своих живых сил, но бьют нас жестоко, доходя в презрении нас до крайних степеней наглости. […]
10 июля. Трогательная тишина и в природе, и в злодеяниях человеческих. Предполагавшаяся было ночная атака наша, благодарение Богу, отменена. Войска, многократно обжегшись о неудачные попытки атаковать немца, сдали сильно духом, из окопов их ничем не выгонишь, деморализовались. Вина в том всецело — военачальников, не умеющих маневрировать человеческими силами и не желающих считаться с элементарными законами человеческой психики. Масса солдат обнаруживает вредное для боевого дела стремление «залегать», неся из-за этого большие потери, чем если бы быстрее и дружнее шли вперед; многие из солдат повадились падать навзничь, задирая кверху ноги, с целью, ч[то]б[ы] ранило их в ноги. То, что проделано нашими стратегами — одна бутафория и кинематограф, мощная подготовка артиллерией, после чего — атака, и бросается в нее маленькая горсточка; командный состав запрятывается в блиндажи-берлоги — и их тоже не вытащить наружу, под малейшим предлогом «конфузий» норовят улизнуть в тыл. Частные записки, воспоминания, дневники и проч. документы должны с течением времени раскрыть преинтересную историю нашей теперешней несчастной операции, в к[ото] рой проявлено так много и глупости, и преступности со стороны командного состава.
Немцы, по-видимому, в недоумении — как реагировать на нелепые наши действия, ошеломлены нашей дурашливостью, подозревая в них, вероятно, какие-н[и]б[удь] с нашей стороны хитрые замыслы. Если бы они теперь вздумали и малыми силами перейти в наступление, то легко бы могли нас вышибить из Рит, т[а]к к[а]к настроение в войсках подавленное и в себе не уверенное.
Отходим теперь в армейский резерв, наше место занимает 2-й Сибир[ский] корпус, довольно! Повоевали, потерявши до 15 тысяч убитыми и ранеными. Настроение штабных дроздов-офицеров разочарованное-неожиданное, т[а]к к[а]к уж очень рассчитывали на продвижение хотя бы до Митавы.
В полдень приезжал Куропаткин, щедро наградил Георгиевскими медалями попадавшийся ему персонал санитаров и сестер. Последним — достойно и праведно есть! Женщине нашей за ее деятельность на войне — земной поклон! В ней я не разочаровался. А капитан Лаппе все еще ходит с палочкой и хромает; один из многих «конфуженных»; вот сукин сын, при присущей всем нашим паразитам настойчивости как-то ухитрился попасться на глаза Куропаткину и использовать его всецело для себя по части срыва награды и отличия! Вся эта своекорыстная шваль к солдатам зато применяет немилосердно-полицейский шаблон «тащить и не пущать» — карательную линию до готовности их своими руками хоть вешать и расстреливать.
Генерал Федоров с обычной прямотой много интересного и характерного порассказал о действии в августе 1914г. 19-го корпуса Горбатовского, проявившего-де «стратегию пьяного мужика».
Ну, что же теперь дальше? Борьба на истощение? Не взойдет ли солнце, когда роса уже глаза выест?
Штукмейстеры столичные Грессер и Вяземский по части урывания наград у Куропаткина. […]
11 июля. […] Приступаю к представлению к наградам медицинского персонала; не без нек[ото] рой зависти к этому относятся строевые начальники, к[ото]рым мне так и хотелось сказать, что чем-де хуже вы сражаетесь, тем больше дела создаете для врачей… Как мы будем воевать дальше? Нет хороших ни музыкантов, ни инструмента (он уже сильно испорчен), ни правильно составленных нот! Несчастье для России, что попадающиеся иногда и несколько здоровых винтов в машине, все же ничего не в состоянии улучшить в ее действии, т[а]к к[а]к она вся перержавела!
Воспользовался дневным досугом — побывал в полевом госпитале, где работает профессор Оппель над полостными ранеными. Что руководит его деятельностью? Только не человеколюбие! И здесь видна дорожка к корысти — к карьере…
Съездил вечером во Фламенгоф, где расположился уже штаб 5-й Сиб[ирской] дивизии, а неподалеку 38-й летучий отряд Кр[асного] Кр[еста] — наш, рязанский, «косопузый» — Родзевича. Прехорошую волнующую песенку мне спела сестра Анфиса под аккомпанемент гитары — «Не корите, не браните…»
Целый день — тихо, почти ни одного выстрела. Уморились!
12 июля. Солнечный день. У командующего — военный совет. Относительно представления врачей к наградам за истекшие бои дело обстоит так, как в доме повешенного неуместно говорить о веревке; строевые начальники, потерпевши фиаско, неохотно и нудно приступают к исполнению сего святого долга. И в деле наград у нас в поганой Руси требуются все «толкачи» и «толкачи»!
Командир сегодня мне сообщил, что мое представление в тайные советники в штабе, по-видимому, не прошло; когда я ему на это ответил, что это было бы актом высокой несправедливости, он уверил меня, что представление зато непременно пройдет теперь «за боевое отличие». Я бы на это и наплевал совсем и давно уже готов был бы обнажить перед «гг. людьми», так ценящими всякие отличия земного величия, свою derriere, если бы не имел детей, главное — Лялечки, для к[ото]рых мой новый официальный ярлык все-таки был бы лишним козырем в жизни, если бы им пришлось проводить ее в той же прогнившей казенной России, умеющей только по ярлыкам оценивать ближнего. Неужели у нас так и будет, как было? […]
За истекшие бои в нашем корпусе израсходовано 125, а в 6-м корпусе — 45 тысяч снарядов. Ощущается теперь в них недостаток. Помилуй Бог, если бы теперь немцы перешли в наступление, нам, я уверен, было бы не удержаться. Палят немцы из тяжелых орудий почти за Плаунек! В городе будто бы говорят о готовящемся сию ночью штурме, и многие из жителей укладывают свои чемоданы для выезда.
Мне жаль Долгова, к[ото]рого очень подвели начальники дивизий: 12-й — Эггерт, «божья коровка», и 13-й — Эфиров, «валет».
13 июля. Тихо. Мало-помалу приходим в себя после устроенной нам немцами трепки. К чести генерала Степанова надо отметить, что «ему как-то стыдно теперь показываться в театре миниатюр и на др. зрелища». […]
14 июля. […] Немцы палят из наших орудий нашими снарядами тульского изготовления, может быть, и наводчики-то у них также наши, как и обозные чины из наших же пленных.
Гг. Тимроты и К° ведут энергичную мышиную и кротовую работу по части урывания себе и находящимся с ними здесь членам семейства всяких наград и отличий; для достижения цели не брезгуют никакими средствами. Целый ажиотаж! Прапорщик Эспе, французской службы офицер, заведующий у меня 18-м санитарн[ым] военно-автомобильным отрядом, слишком честен, скромен, культурен и чист душой, что ни себя, ни других не в состоянии проводить к наградам теми путями, к[ото]рые указуются неизбежно нашей печальной русской действительностью, при к[ото]рой и хорошие-то дела осуществляются через тернии обмана, фальсификации, лжи, — той действительности, к[ото]рая калечит живых-здоровых людей, в бессилии делания настоящего дела вынужденных ограничиваться лишь исполнением формальной его стороны путем самоутопления в бездне бумажного канцелярского рукоблудства, становящегося для людей чем-то самодовлеющим… […]
Посетил меня еще корпусной врач 6-го Сибирск[ого] корпуса Соловьев, порассказавший мне много о бесстыдно-наглом поведении появившихся у него во время боев кн[язя] Вяземского, княгини Васильчиковой с своими летучками и отрядами. Камер-юнкер Вяземский на Соловьева покрикивал и грозил ему жалобой командующему и главнокомандующему, к[ото]рые-де у него всегда обедают и ужинают!.. Несчастная наша военная медицина, представительствуемая в армии никуда не годным полковником Арнольдом и его помощником дивиз[ионным] врачом Дюбуром, к[ото]рых начальник штаба Беляев — высокомерная сволочь — третирует как лакеев. Условия, создавшие возможность хозяйничанья и самоуправства и на фронте, и в тылу всяких камергеров, штукмейстеров, а также карикатурно-трагическую форму организации санитарной части в армиях и все проч. окаянства правящей бюрократии, — вот в чем гибель России, за что ее колотят немцы и чему втайне приходится радоваться: хотя и ценой дорогих жизней, но бьется морда правящей сволочи, осиного гнезда хищников, авось — посвободнее будет жить и развиваться здоровым росткам. Пока управители народные назначаются, а не выбираются, и пока нет свободы печати и слова — до тех пор не выйти России из состояния разлагающегося трупа. До тех пор — да бьют немцы нашу всероссийскую бессовестность, бесстыдство, высокомерие наших властей! […]
16 июля. Ранним утром дождь. Полковничишко Арнольд после двухмесячной эвакуации возвратился к своей прежней должности «начальника санитарн[ого] отдела» благодаря протекции какой-то великой княгини. В этой капле воды отражается весь мир всероссийской вакханалии по части казенного управления и непотребства правящих сфер… Радко-Дмитриев, пересаженный на русскую почву, обратился в обычного говнюка — «ассимилировался». […]
17 июля. День 2-й годовщины текущей войны. Время летит с головокружительной быстротой.
Наши военачальники в произведении кровавой операции
3–9 июля классически накуролесили; виновников много, но кто из них наибольший — Господь им судья; ч[то]б[ы] разобраться в этом, здесь требовалась бы своего рода «сенаторская ревизия»! В общем, большой конфуз для русского оружия. Главный виновник — чуть ли не Радко-Дмитриев, с самого начала обнаруживший вредную для дела суетливость и нервность; одного командования «на нож» оказалось недостаточно, нужно было и побольше в голове иметь кое-чего!
В большом смущении корпусное начальство: кого представлять за бои к наградам? Относительно медицинского персонала — сомнения нет, а ют относительно командного состава? Порешили представлять лишь маленьких чинов, слепо творивших волю пославшего. […]
18 июля. Погода прекрасная, но чувствуется уже прохлада приближающейся осени.
Все чаще и чаще приходится слышать старую печальную мелодию — «Снарядов мало!» […]
Снаряжал сегодня целую ватагу сестер и женщин-врачей Земского союза в экскурсию по противохолерной прививке в 12-ю и 13-ю дивизии. У приемника-госпиталя все вместе снялись на фотографии. […]
19 июля. Утренники и вечера становятся холодными. День ведренный. На нашем фронте тихо. Завтра корпус мой переходит на прежние позиции. Радко-Дмитриев, как блоха, прыгает, ища места нанести неодолимому врагу чувствительный удар. Но увы! Не двигаются вперед наши дела и на фронте Эверта. Немногим лучше и на фронте Брусилова. Союзники наши на Западном фронте по вершку продвигаются вперед. […]
Приехал из Петрограда один из офицеров штаба; больше тех новостей, что в нем теперь наблюдается масса разводов, ничего не нашел сообщить. Приехавший же оттуда Грессер сообщил, что там готовятся к нашему отступлению до Пскова, к смене Куропаткина, уход же Сазонова объясняют его разладом с камарильей, не желающей дать полякам определенные категорические гарантии их автономии, равно и честно урегулировать правовое положение населяющих Россию национальностей. […]
23 июля. […] Ночью приехал Сережа. Душа взбудоражена отжившими было картинами… […]
25 июля. Посмеивались мои генералы сегодня по поводу происшедшего в позапрошлую ночь в Мещовском полку (121-й дивизии): немцы врасплох напали на заснувших в окопах наших чудо-богатырей — убили 4 прапорщиков, около 13 нижних чинов и до 70–80 ранили. Благодаря дружеским отношениям Радко-Дмитриева к своему сородичу-болгарину Бендереву событие это было превращено в особый подвиг доблести для полка; штаб дивизии лишь на другой день около обеда узнал о происшедшем; пущен был в ход наисовершеннейше действующий у нас аппарат передергивания крат, ч[то]б[ы] черное изобразить белым!! Страшно становится за нашу охрану. Николай Чудотворец нас спасает. Наступление наше на Туккум отложено еще на 2 дня…
26 июля. Прибыл временно испол[няющий] должность главнокомандующего Гурко (вместо Куропаткина, получившего какое-то другое назначение). Завтра у Радко-Дмитриева — военный совет. Готовится нами десант — посмотрим, что из сего выйдет. Ничего доброго не ожидаем.
27 июля. Сожалеют, что вместо Куропаткина не убрали лукавого и хитрого болгарина Радко-Дмитриева. Вот уже несколько дней продолжается зловещая до жути тишина в батальном отношении.
28 июля. […] Туркестанский округ ставится на военное положение; командующим войсками туда назначен Куропаткин. Объезжал позиции Гурко — читал лекции по полевой хирургии!! […]
29 июля. […] Утром заезжал ко мне Шингарев с уполномочен[ным] Земского союза; условились завтра ехать на позиции.

 

АВГУСТ 

1 августа. Прекрасная погода. Раздраженно-недовольное отношение командного состава к назначению врем[енным] главнокомандующим] Гурко, как выскочки и никакими особенными подвигами себя еще не заявившего. Тяжкие несправедливости штаба армии в отношении наград. Гневное настроение по этому поводу прокурора 6-го Сиб[ирского] корпуса… Пакостное поведение командира этого корпуса по отношению к корпусн[ому] врачу его Александрову, к[ото]рого самодурски-хамски совсем изгнали из армии… Как невольный стон души послышалось сегодня за столом восклицание молодого офицера: «Слава Богу, хоть здесь-то была проявлена правда!» […]
2 августа. Чудная погода. После обеда поехали с Сергеем ознакомиться с боевой обстановкой на Кеккан. Как мы с ним попали «в грязную историю» — под шрапнельный огонь… […]
3 августа. Главн[окомандующ] им Северн[ого] фронта назначен Рузский. […]
О том, как мой предшественник д-р Никитин очковтирательства ради повелевал врачам из тифов делать инфлюэнцию, а из цинги — ревматизмы и малокровие… […]
5 августа. С вечера — усиленная канонада на фронте 121-й дивизии; предполагают, что немцы перешли в наступление ради охоты за нашими черепами.
6 августа. Вчера, оказывается, было сделано немцами наступление в составе одного взвода 24-го резервн [ого] полка на 481-й Мещовский полк. Раненых и контуженных до 300 человек. Съездил с Сергеем на главные перевязочные пункты. […]
9 августа. Погожий хороший денек. Проводил Сережу. […]
11 августа. Ведренная погода. Не стыдно мне признаться в малодушии, что я сегодня в большом огорчении: представление меня в тайные советники заменено сидящими в штабе армии мизантропами представлением к мечам к имеющемуся у меня ордену [Св.] Анны 1-й степени. Большая несправедливость! Стараюсь всячески настроиться на сей предмет философски. […]
13 августа. Погода прелестная. Секретный приказ по корпусу от 12 августа за № 109: имеются сведения о стягивании на наш фронт немецких резервов, замечается особенное усиление противника на туккумском направлении. Директива — сбить противника и отбросить его от западного берега Двины; «12-й и 5-й армиям перейти в решительное наступление». Западнее нашего корпуса — 43-й, а восточнее — 37-й. Начало действий в семь утра 14-го числа; при неблагоприятной погоде ожидать отмены операций. Нашему корпусу задача — рядом успешных поисков на всем фронте и короткими ударами на олайском и катерингофском направлениях приковать и привлечь на себя силы противника и этим облегчить исполнение задачи правофланговым корпусом; в частности, частям нашего корпуса — правому (12-я дивизия и 483-й полк с артиллерией) участку и среднему (13-я дивизия и 6-й латышский батальон с артилл[ери]ей) начать действие в ночь под 14-е нанесением «коротких ударов», левому же участку (481-й и 484-й полки с артил[лери]ей) — приковать внимание противника в берземюндовском районе. Корпусной резерв: 482-й полк и 1-й латышский батальон — на занимаемых местах (район РудзеСкуйнек). Приказом «командарма» требуется от всех частей армии «от генерала до рядового самая энергичная работа и беззаветная решительность довести дело до конца, помня, что против нас стоит численно слабый противник, к[ото]рого мы должны раздавить прежде, чем он усилится» (sic!); предписывается не отходить перед огнем неприятеля, «начальствующим лицам до командиров бригад включительно вести лично свои части в атаку…», «залогом успеха должен служить не столько расчет на всемогущество техники, сколько непоколебимая решимость довести раз начатое дело до конца, мы должны действовать теми техническими средствами, к[ото]рые имеем… причем ограниченность их должна быть восполняема искусством и вдумчивым их использованием» (sic!). Следуют инструкции, как надо экономизировать снаряды!.. В снарядах же у нас большой недостаток, для тяжелых орудий — почти совсем их нет, имеется одна лишь шрапнель, годная только для полевых действий; все отобрано — на южный фронт… Тот же, как и в прошлом году, получается тришкин кафтан!.. Начальник штаба и инспектор артиллерии в большом недоумении, что решено наступать на авось. Кошмарно-трагическая перспектива! В приказе «командарма» видна лишь одна бюрократическая отписка, ничего разумного, ничего воодушевляюще-зажигательного…
Около полудня получена телеграмма от «главкосева», что наступление вплоть до особого распоряжения временно отложено. С чувством большого облегчения приняли эту весть. Неужели причиной отбоя послужила лишь захмурившаяся погода? Было бы уж очень смешно. […]
14 августа. День ведренный. Возвратившись к обеду с объезда своей епархии, узнал неожиданную весть: наш корпус выключается из состава 12-й армии, в ночи под 15 и 16 августа сменяется с рижских укрепленных позиций частями 2-го Сибирск[ого] корпуса и погружается на железную дорогу, а куда будет переброшен — для всех полная неизвестность. […] «Прошли золотые денечки…» Послал эзоповское письмо детям с уведомлением, что «больная тетя Катя» на днях уезжает на юг… […]
15 августа. Успение Пресв[ятой] Богородицы — «спожинки», как этот день назывался в семье при моей покойной матушке. О, как хорош этот праздник у меня на родине!
Корпус наш назначен, оказывается, в резерв Верховного главнокоманд[ующ] его. Куда нас повезут — секрет. «Комкор» и «наштакор», очевидно, его знают; из разговора с ними можно предположить, что перебрасывают нас приблизительно к Бродам, и ехать придется через Киев. В раздумье — нужно ли мне приобретать себе лошадь и повозку; рассчитываю на автомобили, а там что Бог даст. […]
17 августа. Понемногу сбираюсь в неизвестный путь… На душе необычайно грустно. Последний, может быть, день тех жизненных удобств, к[ото]рыми почти полгода баловало нас небо.
«На Шипке все спокойно…» Еле смерклось, к[а]к по небу стали шарить своими щупальцами наши прожектора.
Завтра погружается в вагоны наш штаб. Выбытие из Риги предположено в 2 часа пополудни (в 14 часов!). […]
18 августа. Рига расцвечена флагами по случаю выступления Румынии. Поможет ли нам «румынский оркестр»?!
Около 5 часов утра бросались бомбы аэропланами, но я спал и не слышал; было несколько жертв.
О засилье генерала Ракинта, командира 8-го Сиб[ирского] саперного батальона, паразитирующего где-то возле Ставки Верховного…
Мои генералы опасаются, как бы нам не попасть в армию Гурко: начнутся-де составления «схем возможного и невозможного, предполагаемого и непредполагаемого»… Вопли об учиняемых в штабе 12-й армии свинствах относительно наград… Революционеры!
Дождь. Около 2 часов дня погрузились в вагоны; однокупешником моим — инспектор артиллерии, с коим мы сошлись характерами: оба надрывно переживаем происходящую сумятицу, в к[ото]рой так доминирует бюрократическая обструкция… […]
Следуем в 90 эшелонах, в каждом эшелоне по 52 вагона. После нас будут переброшены еще 1–2 корпуса; а здесь, под Ригой, немцы возьмут да ахнут нас! Едем на КременецБроды (секретно!). В поезде устроили в одной из теплушек наш полевой ресторан; качает и трясет хуже, чем на море в утлой лодке. […]
19 августа. Около 8 утра под Верро. Пасмурно. Плетемся черепахой вне пределов досягаемости для неприятельских аэропланов. На станции нет сахара, а вместо него «соломка», нет хлеба, а есть пирожные!
Мелкий осенний дождь. Напряженное ожидание развертывающихся событий, ожидаемое выступление Греции и пр.
3 часа пополудни — Псков; едем на Двинск. Конечный пока маршрут — на Жлобин, а там укажут, куда следовать далее.
В глубокую полночь — Двинск. Удаляемся от аэропланов на Полоцк. […]
21 августа. 7 утра. Прекрасная погода…
Рогачёв.. Через два разъезда — Жлобин. Змеится Днепр. Дорога эта открыта лишь с 1 ноября 1915 г. Кое-что у нас да созидается.
Мои генералы опасаются за действия наших начальников] дивизий — Эфирова и Эггерта… […]
24 августа. 5 утра — Сарны. Столпотворение. Въезжаем в адову пасть войны. В 8 утра выехали на Ровно. Зажужжали в выси моторы аэропланных эскадрилий. Дремучие леса — преимущественно] дуб, граб, береза, попадается осина, верба. Местность болотистая. По пути — картина руин. В 12 верстах от Ровно переехали реку Горынь. Степь ровная, гладкая. […]
25 августа. 6 утра — разъезд Каменка. Мои генералы хорошо сознают, что мы воюем с негодными средствами, нет у нас того совершенного, что имеется у неприятеля. […]
Не пришла еще 12-я дивизия. Дал бы Бог нам немного здесь постоять и сорганизоваться.
26 августа. Прекрасная погода. Изредка доносятся отдаленные артиллерийские выстрелы. Пришло высочайшее повеление о передаче нашего корпуса в состав Юго-Западного фронта — в 7-ю армию. Корпусу приказано перейти в район Бучача, совершить марш в 5 дней на Гнездично, Игровицу, Тарнополь. Наш штаб выступает «в 14 час[ов] 28 августа». Увы, недолго придется поблагодушествовать в историческом замке, впереди предстоят большие невзгоды в отношении и движения, и питания, и проч. […]
29 августа. День усекновения главы Иоанна Крестителя, полный для меня самых поэтических представлений из былого. Погода все такая же прекрасная.
Телеграф известил о взятии болгарами Туртукая и Балчика, из немецких же источников сообщается и о взятии Силистрии; полонено румын более 10 тысяч. С самого момента объявления войны румынами я заподозрил их в коварстве, вернее — их правителей во главе с Фердинандом, к[ото]рые окажутся предателями для держав Согласия. Недалекое будущее подтвердит, думаю, мои подозрения. Неспроста Фердинанд в манифесте звонко объявил, что он-де свою волю приносит в жертву воле народа, объявляя войну Австро-Венгрии; при неудаче румынского оружия он будет иметь повод упрекнуть народ в непослушании королевской власти, всячески-де старавшейся предупредить начатую против его воли войну! […]
Пришло распоряжение следовать корпусу не на Бучач, а в район Подгаец. […]
30 августа. Рано утром поехали в штаб армии «комкор» с «наштакором» (в Бучач). Мне не захотелось туда трепаться, проделавши в автомобиле взад и вперед более 100 верст; остался в Тарнополе, с к[ото]рым воспользовался случаем более подробно ознакомиться. Набрел на существующую здесь улицу Коперника! Надоедали мне своей назойливостью мальчуганы с предложением почистить сапоги. Этой мелюзги здесь снует масса, удовлетворяя, очевидно, спрос. […]
Корпус наш с завтрашнего дня становится на пути ко Львову и в предгорья Карпат — сосредотачиваемся вокруг Подгайце в районе: Увсе, Кальне, Мужилов, Ухринув, Вежбув, Мондзелиовка, причем 12-я дивизия (правая колонна) располагается к северу от дороги Соснув — Подгайце — Рыбники, а 13-я дивизия (левая колонна) — к югу от нее. На участке же Куропатники, Рыбники и Подшумлянце действуют части 2-го и 16-го армейских корпусов.
31 августа. Приказом по корпусу от 30 авг[уста] объявляется, что 7-я армия перегруппировывается для занятия исходного положения для наступления; задачей для армии поставлено разбить австро-германо-турецкие войска в районе Бржезан, Рогатин и Большовце; впереди нашего корпуса будут наступать 2-й, 16-й,
22-й и 33-й армейские корпуса; нашему корпусу предписано продолжить сосредоточение в том же районе.

 

СЕНТЯБРЬ

1 сентября. […] Перед обедом я, «комкор», «наштакор», корпусной инженер, инспектор артиллерии и «мозги» (чин оперативного отделения) покатили в автомобилях в Подгайцы и в Завалув, где расположились штабы 2-го и 33-го армейск[их] корпусов. Задача была каждому из нас войти в тесную связь по своей части для совместных действий при готовящемся ударе на австро-германо-турок. […]
2 сентября. Холодно, хотя и солнечно. Сегодня штаб 13-й дивизии располагается в дер[евне] Гнильче, а завтра на западном берегу Золотой Липы в Носуве становится штаб 12-йдив[изии]. Завтра-послезавтра готовимся ввязаться в бой, или, как выражается мой генерал Федоров, «дурака сломать». Вчерашняя неистовая канонада являлась своего рода истерическим припадком с нашей стороны, спровоцированным немцами, заставившими нас зря израсходовать массу снарядов, к[ото]рых окажется мало, когда в них явится надобность.
О румынах сообщает телеграмма, что они «взяли 8 орудий и пленных» (sic!). Ввязались они в грязную историю с негодными средствами.
Турки, по показанию раненых, дерутся отважно и отлично идут в штыки; недавно одни из батальонов 2-го корпуса уже совсем хотел по установившемуся обычаю наших «чудо-богатырей» сдаваться, но увидя, что турки все равно продолжали колоть сдававшихся, взялись сами в штыки и выбили турок из занятых позиций.
За обедом, между прочим — разговоры с «комкором» и «наштакором» о пакостных проделках генералов Артамонова, Безобразова, Гулевича и нек[ото]рых др. Вопли обойденных наградами: вопиют к небу, и творимая несправедливость наших штабных революционеров немало способствует обиженным офицерам охотно вместе с солдатами сдаваться в плен; последние же с особенн[ым] удовольствием это проделывают, сознавая, что льют кровь лишь за бар-господ. Требуется радикальная дезинфекция нашего правящего аппарата.
В 5 вечера приехали и остановились в Подгайцах. И при наступивших движениях продолжаем довольствоваться столом и чаем в стаде.
3 сентября. С раннего утра идет неистовая канонада. Погода дождливая и холодная. «Комкор» и «наштакор», напившись утреннего чая, уехали в штаб 33-го корпуса в Завалув; мой генерал Федоров в негодовании, что ему они не сказали ни слова, я его успокоил и убедил ехать.
Началась настоящая война — настоящая бестолочь и сумятица, когда каждый из нас, когда не нужно, бывает предоставлен предержащей властью самому себе; эта же власть, когда не нужно, и лезет тебя опекать, как только почувствует сладость более или менее мирного, спокойного своего жития.
Я с частью штаба остался пока в Подгайцах] война меня достаточно умудрила, ч[то]б[ы] я всегда был в состоянии знать, где и когда мне находиться, знать и цену всяких приказаний и распоряжений свыше, отдаваемых при общей свалке чисто сомнамбулически. Аналогия с пожаром…
Сейчас дерутся 2-й и 33-й корпуса, наш корпус будет развивать их успех, а пока он в роли «пришей-пристебай». Быть, мне кажется, нашему корпусу при успешном наступлении других корпусов — в тени, а при неуспешных их действиях — козлом отпущения! Со мной согласен и генерал Федоров!
Стоном стоит ропот офицерства на обиды, учиненные штабом
12-й армии по части наград. Вопиют и врачи, кроме взысканных судьбой помпадуров; корпусной врач 33-го корпуса в своих ламентациях повторил в разговоре со мной ту же фразу, к[ото]рую мне пришлось как-то слышать в Риге от военного прокурора, обойденного наградами: «Совестно показаться детям!» Что награждения ведутся хулигански — всем известный факт; непристойное поведение в этом отношении командармов Радко-Дмитриева (уже давно потерявшего свой престиж хорошего стратега) и Горбатовского, являющихся настоящими сукиными сынами в проявлении самодурства, где требовалась бы по одному чувству патриотизма строгая справедливость. […]
4 сентября. Дождь, грязь, слякоть, холод. Я живу в Подгайцох, оперативная же часть — в Завалуве. Из-за мерзкой погоды раздумал ехать туда для свидания, а потому не осведомлен в деталях, как наши дела.
13-я дивизия вышла из состава нашего корпуса и передана на вчерашний бой в 33-й корпус. Того и гляди, что и 12-ю дивизию передадут в другой корпус, и останется наш «комкор» без «кор». Прошибательное движение, очевидно, совершается туго, иначе быстро бы пошли вперед. И стихии-то природы все не за нас: некстати будто бы испортилась погода. […]
5 сентября. Погода кислая. Окружающее царство проявлений одной только грубой силы, в среде к[ото]рого я нахожусь уже третий год, страшно меня утомляет и угнетает.
Совместные действия нашего корпуса со 2-м и 33-м не дали успеха нашему оружию; покуда-то мы собирались сделать прорывательный удар, немцы уже успели подвезти достаточно войска, чтобы произвести «уравновешение сил» — даже сами перешли в наступление, отнявши у нас нек[ото]рые пункты; потери наши огромные; в полках 33-го корпуса людей осталось до 500–600 в каждом; корпус этот отводится в резерв для пополнения, и наш корпус с 4 часов дня заступает его место; к нам вливается еще 23-я дивизия. […]
6 сентября. Погода хорошая. Ожесточенная с раннего утра до полудня канонада. Продолжает жить штаб на два отделения — в Подгайцах и в Завалуве. Когда освободятся помещения в последнем с уходом штаба 33-го корпуса — тогда соединимся опять вместе.
До обеда съездил в Завалув для держания связи. «Противник, — гласит приказ по корпусу, — после контратак 4-го и утром 5-го занял линии: опушку лесов западнее высот 419 и 350… Свистельники и рощи восточнее и юго-восточнее Сарники — Дольне… Правее нас — 2-й корпус, а левее — 22-й; 33-й корпус отходит в армейский резерв в район Бокув, Носув, Гнильче и Рудники… Придается нам 23-я дивизия… Имея в виду в ближайшие дни продолжить наше наступление, командарм приказал закрепляться возможно ближе к позициям противника».
23-я дивизия — в корпусном резерве. Штаб 12-й див[изии] — ф[о]л[ьварк] Поноры, 13-й — Бокув и 23-й — Дытятын. Свистельники — в руках противника. Немцы нам на путях к Львову и Галичу создадут, я уверен, такие же неодолимые препятствия, как и на остальных фронтах. «Наше наступление»! Как грустно и смешно звучит это выражение. Наша скрипучая телега и усовершенствованное тевтонское авто! Пока мы сюда перебрасывали с севера силы, немцы уже успели опередить нас массированием своих сил, и перед нами теперь опять гранитная скала; развить брусиловского успеха над австрийцами уже нам не по плечу, когда предстал перед нами опять немец. Наши маргариновые полководцы диву даются, откуда только тевтоны берут столько сил! Артистическое художество и ремесленничество! Небо и земля… На стороне противника быстрота, сообразительность], организованность, уверенность и все проч. положительные качества, а на нашей — неповоротливость, нудность, хаотичная бессвязность и все прочие минусы. […]
7 сентября. День серый. В 13-й Сибир[ской] дивизии наколотили уже более 6 тысяч человек! Пленные немцы и австрийцы единогласно заявляют, что питались они превосходно и сытно! […]
15 сентября. Всю ночь шла канонада. В 12-й дивизии выявлена была полная растерянность и необъединенность действий — шли кто в лес, кто по дрова; один какой-н[и]б[удь] взвод немецкий занял часть наших окопов; убыло из строя до 15 офицеров (из них убито 6 чел[овек]), до 950 нижних чинов (из них убито 186, без вести пропали — 109); ранения были большей частью весьма тяжелые и причинены были в значительной степени нашей же артиллерией. «Комкор» не теряет видимости хорошего настроения, выбивать из занятых немцами окопов теперь считает лишним: при дальнейшем-де развитии действий немцы, говорит он, сами должны будут их очистить.
Прибыл в корпус первый передовой отряд Юго-Западного земского комитета (камергера Коновницына); прикомандиров[ал] его к 13-й дивизии; ожидаю обещанных мне других летучек, эпидемических, зубоврачебных отрядов.
Проклятые аэропланы стали назойливыми как мухи, палят в нас из пулеметов; за неимением у нас зенитных орудий мы не имеем возможности их обстреливать ни здесь, в Завалуве, ни в Подгайцах, где расположен штаб 2-го корпуса. […]
16 сентября. Погода захмурилась. Ночью спал как-то тревожно; сильно гвоздила артиллерия. Приказ по корпусу от 16 сего сент[ября] № 123: выполнение все той же задачи, объявленной в приказе от 9 сент[ября] №121. Продолжаем топтаться на одном и том же месте с потерями большого количества людей… На всех действиях наших — всероссийская печать ремесленничества, инертности, канцеляризма без следа одушевляющих чувств и вдохновенного творчества; свободное от механической работы офицерство при штабе влачит полусонное существование, убивая время в картах и, если можно — в выпивке. Жрут с колоссальным аппетитом, особенно корпусной ветеринар, готовый вот-вот лопнуть.
Виновником неудачной операции 12-й дивизии 14—15 сентября наши штабные считают degowno Эггерта и командира 45-го стрелк[ового] полка Романовского. Да вообще, где только мы ни столкнемся лицом к лицу с немцем — везде нам не везет.
Происходит и с той, и с другой стороны «перегруппировка сил». Ожидают переброску к нам сюда 12-й армии из-под Риги. Под Сморгонью недавно немцы развитием удушающих газов поморили у нас массу солдат. Противопоставить им в этом мы можем лишь одну бутафорию… […]
17 сентября. […] Второй день как потеплело. День серенький с наклонностью к дождю. Готовившаяся атака нашим корпусом пока отсрочена. Идет теперь смертный бой на нашем правом фланге, где расположены 3-й Кавказский, 2-й и 16-й арм[ейские] корпуса. По донесениям, мы немножечко продвинулись к Бржезанам, но еще вопрос, удастся ли нам закрепиться. Наши хвалят действия 3-го Кавказского] корпуса. Но сколь неисчислимых жертв нам стоит каждое вершковое продвижение?! Солдаты говорят, что «это не война, а одно лишь смертоубийство».
Большую тревогу внушают действия 12-й дивизии, руководимой генер[алом] Эггертом, негодным и неспособным военачальником, к[ото]рый во время боев совсем безумеет, уходит в блиндаж, дрожит и буквально все время под себя испражняется; его ближайшие помощники в лице командира 45-го полка Романовского и бригадного командира артиллерии Фиалковского как воеводы еще того хуже, совмещают с полным своим невежеством еще безучастность и небрежение к делу.
Под несмолкаемую ураганную пальбу с правого фланга прошелся в лазарет 12-й дивизии, расположившийся при въезде в Завалув в замке — старом, полуразрушенным артиллерийским огнем. Здесь уцелели «гробовец Рачинского» (владельца замка) и недавно поставленный памятник какому-то австрийскому большому четнику с надписью: «…да снится ему самостийная Украина». Впервые увидел платановые деревья. […]
18 сентября. […] Заехал в штаб генерал Федоров, бывший временно при 3-м Кавказск[ом] корпусе. Оказывается, что в результате бывших на днях боев на правом фланге — одна грусть. Донесения 3-го Кавк[азского] корпуса о его нек[ото]ром продвижении — сплошная ложь. Вообще все наши воеводы от мала до велика поглощены лишь мыслью, как бы половчей самим выкрутиться, для чего стараются всячески передергивать карты и врут, врут и бессовестно врут; на ложном материале реляций строятся сводки, даются директивы, получается невообразимый хаос. Полная разъединенность действий — кто в лес, кто по дрова. В 12-й дивизии один из полковых командиров телеграфно просит прислать скорее офицера Генерального штаба показать, где на карте находится буква «О», а то-де он рискует по ошибке атаковать букву «У». В происходящих боях наши были в полном неведении, где окопы неприятельские; артиллерия жарила по своим, немцы отлично были осведомлены о местонахождении наших батарей, мы же — не знали, где их батареи расположены, и палили наугад. Причиной выставляется отсутствие у нас воздушной разведки, к[ото]рая прекрасно поставлена у немцев. […]
19 сентября. […] По оперативной сводке видно, что в результате прескучных боев нашего правого фланга (16-й, 2-й армейские и 3-й Кавк[азский] корпуса) ничего радостного для успехов нашего оружия не получилось — части возвратились к своему исходному положению. С людьми наши воеводы маневрируют — две капли воды к[а]к с входящими и исходящими бумагами, с той лишь разницей, что к последним относятся бережней и сердечней… И ответственности больше за правильное ведение их, чем за расходование жизней серой массы!.. […]
20 сентября. […] Действия 3-го Кавказс[кого] и 16-го арм[ейского] корпусов окончились лишь огромными потерями в людях и материальных средствах. Жолкевка и Потуторы продолжают оставаться в руках несокрушимых тевтонов. Наш штаб все еще в Завалуве, и, всего вероятнее, нам придется и зазимовать в занимаемом районе; здесь воздвигнуто немцами против нас то же, что и под Ригой, да немцы с Северного фронта перетянулись сюда нам навстречу — своего рода contredanse. За нашим корпусом следом с севера уже идут, по слухам, 21-й армейский и 6-й […]
21 сентября. Светлый, погожий денек. Направление нашему корпусу дано на Миколаев. Где-то мы зазимуем? […]
22 сентября. Воспользовался хорошей погодой и более или менее исправной дорогой, ч[то]б[ы] объехать санитарные учреждения корпуса. […]
Видел в лазарете пятерых офицериков — несчастных прапорщиков, «контуженных»; по докладу мне малоопытного еще врача все они страдали якобы расстройством речи к[а]к последствием контузии; в разговоре со мной бедненькие сконфуженно и неумело делали вид, что заикаются. Бог им судья, мне только невыразимо было их жаль, и я не препятствовал их эвакуации. Все находящиеся на позициях офицеры всячески стремятся под тем или другим предлогом к[акой]-либо болезни поскорее утечь в тыл; о солдатах нечего и говорить! […]
23 сентября. […] Идет непрекращающаяся ни днем, ни ночью жестокая канонада в районе 2-го, 16-го армейских и 3-го Кавказского] корп[усов]. Нашему корпусу предстоит работать с 27–28 числа. Много грома, колоссальные потери, а воз все на том же месте — встретившись опять с немцами, не взяли ни пяди земли. Гвоздят же наши воеводы как-то все по заведенному, без искорки творчества, ч[то]б[ы] ухитриться придумать к[акой]-л[ибо] искусный маневр. Перед нами — непреодолимая гранитная скала. Спрашиваю своих стратегов, почему действуем мы т[а] к бесцветно и шаблонно — отвечают мне: на то, вероятно, имеются политические соображения, в глазах наших союзников надо-де показать, что мы действуем, скольких бы бесплодных жертв людьми эти действия ни стоили!
24 сентября. Ведренный день. Артиллерия все долбит и долбит, к[а]к будто задалась лишь одной целью — побольше произвести грома. Палят без толку, не знают точно, где сидит противник; воеводы больше всего действуют на картах да схемах, водя и перекладывая по ним спички…
Турки дерутся замечательно отважно, даже не укрываются в окопах, а прямо становятся во весь рост! […]
26 сентября. Препоганая погода; дождь; дороги раскисли до невозможности. В 11 утра приехал командарм Щербачев на военный совет, после к[ото]рого сервирован был обед с участием избранного количества штабных, не исключая, конечно, меня. При представлении был очень удивлен его особенным вниманием ко мне, выразившимся в его недоумении, что я, заслуженный человек, странно-де обойден соответствующими наградами, и на прощание, пожавши мне руку, приветливо пожелал мне «побольше удачи в будущем». На лице ли у меня был написан образ печального рыцаря?! Своим удивлением я после отъезда Щербачева чувствовал потребность поделиться с милейшим «комкором» Долговым, открывшим мне карты: оказывается, он уже предупредил Щербачева о том, что сделанное им представление меня в тайные советники так несправедливо было заменено Радко-Дмитриевым под внушением человеконенавистника Беляева — мечами к имеющемуся у меня орд[ену] Св. Анны 1-й степени; при этом сообщил мне, что по окончании начатой операции, после боев он опять меня представит в тайные советники, и через Щербачева оно уж обязательно пройдет. Я, конечно, был очень признателен Долгову за его благие намерения. Вообще штаб 12-й армии, дирижируемый прохвостом Беляевым, уже стал притчей во языцех по части преступной скупости в награждении подвластных и лично ему не услужающих лиц и бессовестной с другой стороны щедрости в награждении самих себя. Как видно, атмосфера в штабе 7-й армии куда благодатнее, чем в штабе 12-й армии. Сам Щербачев — истинный джентльмен. Служить при таких условиях — одно удовольствие. […]
27 сентября. Ведренный день. Проехал с уполномоченным 10-го отряда Земсоюза в район 12-й Сиб[ирской] дивизии на перевязочные пункты. Очаровательный вид в горах, незабываемая по своей красочности картина осеннего леса, рассеянные по пути корчмы и охотничьи дома… […]
29 сентября. […] Приехал все-таки утром начальник штаба армии генерал Головин — сварганить под «Георгия», к[а]к выразился наш «комкор»: прокатиться в автомобиле к штабам дивизий, после чего, в случае малейшего успеха нашей армии, «Георгий» сему генералу будет уже обеспечен!! Людишки мы, людишки, жалкие людишки… И война-то для нас является настоящей масленицей — грубой, узкой целью удовлетворения нашего благоутробия! Геройские подвиги-то у нас создаются лишь для видимости — кинематографически! Идеология же в них интересов родины, народа и тому подобных высших материй — и не ночевала! […]
30 сентября. Грязь, мокрота. День как будто хочет проясниться. Заминка в нашем наступлении. Штабная наша публика умирает от скуки в такой дыре, как Завалув. Еще бы, после Риги-то! Предаются выпивке и картежной игре. […]

 

ОКТЯБРЬ

[…]
3 октября. […] Утром отправился по врачебным учреждениям в ожидании встретить после совершенных двух атак массу раненых, и каково мое удивление?! На весь корпус их оказалось около 300 чел[овек], преимущественно легкораненых и с пальчиками. Что за чудо? Делюсь впечатлением со своими штабными; они, ухмыляясь, остроумно отвечают мне, что-де в этом кроется «секрет изобретателя»! Ларчик-то открывался, к[а]к я потом убедился из достоверных источников, просто: гора родила мышь — произведенные нашими дивизиями «атаки» выразились в том, что 13-я дивизия совсем не вышла из окопов, часть же 12-й, вылезши было из них, сейчас же залегла перед проволочными заграждениями!
Уже давно начдивы — и 13-й дивизии генерал Эфиров (нек[ото] рые его называют «барон Шулер»), и 12-й генерал Эггерт (переменивший недавно свою фамилию на «Викторов») являются для всех притчами во языцех. О первом из них рассказывают, к[а]к он нагло заврался, описывая в своей реляции геройский свой подвиг, как он будто бы самолично подползал на брюхе вместе с тремя разведчиками к неприятельским окопам! Со вторым же, Викторовым, на днях случился прекомичный инцидент: во время посещения им 48-го стрелк[ового] полка неподалеку разорвалась бомба, и он, спасаясь, бросился прямо в яму с говном, погрузившись в нее чуть не по шею!
Около полудня заехал к нашим «операторам» на наблюдательный пункт. Блиндажи у них прямо-таки циклопической постройки — не прошибет и двенадцатидюймовое орудие. Шла адская канонада, к[ото]рую живописно можно было наблюдать, особенно в бинокль, к[а]к на ладони в стороне Свистельников, Ур[очны] на Корсаку и Ставентына на левом фланге от нашего корпуса работал 22-й. В кругозоре открывались высоты, зарегистрированные] на карте по №№; вдали виднелись в синей дымке Карпаты… Хотели было атаку повести до обеда, потом отсрочили сначала до 2, а потом до 3 час[ов] пополудни (до «14–15 час[ов]»). […]
4 октября. […] Команды укомплектования не все получают ружья — и так без них засаживаются в окопы, из получивших же ружья многие не умеют с ними обращаться… Слышал от военного следователя рассказ, как один командир (из кадровцев), желая избавиться от «ученых» добровольцев (к[ото]рых поступало много в начале войны), стеснявших его скуловоротные движения в отношении «серой скотинушки», — ставил нарочно их вперед под верный расстрел, чтобы «изничтожить эту вредную сволочь»…
[…] За истекшие сутки наколотили «серой скотины» большее количество, чем накануне: более 200 убитых, около 1600 раненых и контуженных. За все время операции в течение 2 дней в корпусе: убито 9 офицеров, 375 нижних чин[ов], раненых — 23 офиц[ера] и 543 н[ижних] ч[ина]. […]
5 октября. […] Милейший мой «комкор» очень удручен только что совершившимся. Я избегаю с ним говорить о веревке в комнате повешенного. Все чины нашего оперативного отделения ходят как битые, щипаные петухи, пораженные неожиданным для них исходом операции, видят они какую-то пропаганду в том, что «серая скотинушка» не хотела лезть на проволоку, что среди нее укрепилось убеждение, что Россия продана немцам. Командир 48-го полка действительно ранен в руку; батальонный же командир Никитин, как говорят, под сурдинку приколот своими же. Несколько солдат 12-й и 13-й дивизий полевым судом были расстреляны.
Удивительно, что немцы, отразивши нашу атаку, не пошли энергично по-макензеновски вперед далее — всех бы нас они могли захватить голыми руками; публика уже настроена панически; объясняют наши, что немцы этого не сделали за неимением у них надлежащих резервов, т[а]к к[а]к все их войска переброшены на Балканский полуостров. Туда же перебрасывают и наши корпуса — 2-й и другие. Какая-то судьба ожидает наш корпус — пока не известно; казалось бы, должны быть немедленно отрешены от должности и «комкор», и «начдивы». Может случиться, что весь корпус раскассируют. Не думаю, ч[то]б[ы] наш корпус уж так резко выделялся из других по своей деморализованности. Со стороны в лучшем свете обрисовываются действия 22-го корпуса перед нашим только потому, что там были потери до 50%. Нек[ото]рые из штабных «рябчиков» («дроздов»?) уже озабочены заблаговременным подысканием себе новых хозяев; пустят в ход все связи и протекции… […]
6 октября. «На Шипке все спокойно…» Падает мокрый снег. По дороге на Бучач к югу двигается много войск с музыкой и песнями. За уходом 2-го корпуса в Подгайцах освобождаются хорошие помещения, к[ото]рые нашими штабными намечаются как филиалы для расквартирования имеющих к ним съехаться на праздники жен и «подруг». Самому штабу in corpore перемещаться туда из Завалува немного зазорно — будет похоже на отступление! […] Удивительная история: до сих пор в штабе никто не знал, была ли когда нашей высота 348 и местечко Боково; уверяют что владение ими могло быть лишь фиктивным; мало ли что может творить проворство рук?! Генерал Федоров критикует, между прочим, приемы действий нашей артиллерии, направляющей всю силу огня прежде всего на разрушение проволоки, а потом уж на окопы противника, не то-де у немцев, направляющих артиллерийский огонь прямо на окопы противника, а проволоку уже потом режущих и разрушающих, когда выбьют из окопов последнего.
Генерал для поручений при штабе армии разъезжает по производству расследования относительно случившегося в корпусе скандала, что солдаты не хотели выходить из окопов, ч[то]б[ы] идти в атаку.
К вечеру тревожные сведения с позиций: артиллерия 22-го корпуса и 13-й дивизии нашей готовится подавать передки, ч[то]б[ы] отступать; затрещали телефоны, заработал телеграф… Надо отдать справедливость, что настроение в штабе у нас не паническое, а скорее отупело-легкомысленное, так к[а]к ясна для всех перспектива, что если отступит 22-й корпус, то немцы нам зайдут в тыл, будет беда «горшея первыя». […]
8 октября. […] С полудня началась опять канонада со стороны Свистельников; засвистело для нас обладание ими; немцы энергично накапливают силы; вот уж истинные они маэстро в своем деле: для выполнения своей задачи они не стесняются ни непогодой, ни испорченными дорогами, а долбят себе с настойчивостью дятла в намеченную ими точку. А мы… мы?.. Сколько раз откладывали свою «наступательную» операцию? Мешали нам то дождь, то туман, то дороги. Наконец начали свое наступление в кавычках, и Господь нам послал на эти дни дивную погоду, и в результате — одна грусть! Я уверен, что в каждом офицере и солдате нашем сидит теперь высказываемое ли, или не высказываемое сознание, что немцы для нас несокрушимы… Нет-нет! Они стали для нас волшебниками, против коих все наши усилия обречены на неудачу!
Сильно потрепана наша соседка с левого фланга, 41-я дивизия; немцы оттесняют нас на восточный берег Нараевки. Левый фланг корпуса удлиняется теперь до северной окраины Подшумлянце. Наш «комкор» все же рыхлый человек: не мешало бы ему эти дни побывать на позициях, тем более что там действуют заведомо ненадежные воеводы — Эфиров и Эггерт.
Действуют в настоящее время комиссии по переосвидетельствов[анию] штабных офицеров на предмет их перечисления в строй; штабы всякими хитростями стараются их, конечно, оставить при себе, встречая со стороны врачей милосердное к тому содействие. Эх, погана наша российская неприкрашенная действительность! И законы-то для нас существуют как будто для того, чтобы их всячески обходить! […]
9 октября. […] Взятый в плен немецкий солдат старался уверить, что он не перебежчик, что питаются в германской армии очень хорошо, и что не будь с нами в союзе Англия, против к[ото] рой в фатерланде чрезвычайно озлоблены, немцы давно бы с нами расправились и война была бы уже прикончена.
10 октября. […] Условия жизни в окопах наших солдатиков по своей отвратительности не поддается даже воображению — в грязи, в воде, в холоде и голоде. Из них массами сдаются в плен. Caveant consules!
Для военачальников наших — очередная теперь для решения проблема: как наилучшим образом использовать артиллерию, так как направление ее для разрушения главным образом неприятельской проволоки не оправдало возлагавшихся надежд. Дело это, впрочем, специальное и не моего ума. […]
11 октября. […] Командированный мной для санитарно-гигиенического] расследования на позиции д-р Толченое (из земских врачей) передает невероятную картину той ужасной обстановки, в к[ото] рой живут наши несчастные солдаты, — чуть не по пояс в грязи, безо всякого укрытия от непогоды, без теплой одежды, без горячей пищи и чая, выкопанные кое-как подземные логовища обваливаются и погребают в себе заживо ищущих в них пригрева наших серых воинов. Дороги испортились так, что ни пройти, ни проехать, ни верхом, ни в подводе. Сами себя мы разбиваем, расточительно расходуя «человеческий материал», не жалея его…
С присоединением к нам румын мы еще более растянули в одну ниточку свой фронт. […]
Вот потрясающая и душу раздирающая картина: идут солдатики босиком, за неимением сапогов, продрогшие, промокшие; всякий, к кому эти несчастные смиренно ни обратятся за помощью, чтобы только от них скорее отделаться, посылает их один к другому из селения в селение — «вот там-де вам дадут, что нужно…» И это картина не эпизодическая, явление не исключительное, а общее. Я не выдержал и обратился к своим сослуживцам, беспомощно пожимавшим плечами, с таким необычным предложением: «Г-да! Если только от этого будет хоть малейшая польза для солдат, то для достижения ее, ч[то]б[ы] они были как следует и одеты, и обуты, и удовлетворены всем, положенным по закону — снимите сейчас с меня, к[а]к корпусного врача, штаны, разложите меня и больно меня высеките! Говорю вам это искренне и откровенно!» Из дальнейших наших разговоров они достаточно, по-видимому, убедились, что не надо быть врачом, ч[то]б[ы] удовлетворить солдата всем, что ему полагается, и что неудовлетворение его всем необходимым по закону будет делать из солдата нашего не защитника отечества, а в понимаемом ими смысле «революционера». Картина творящейся у нас на фронте разрухи — это лишь осколочек зеркальца, в к[ото]ром отражается вся наша казенная, карверная, «самодержавная» Русь, — эта первопричина всех язв и зол русской жизни и переживаемой нашей родиной катастрофы. Дай Бог, чтобы вышло «чем хуже — тем лучше»…[…] От «коринж» Шевелева узнал о возмутительной по цинизму вещи: в то время, как мое представление к Георгиевской медали почтеннейшей женщины-врача Белоусовой за действительное ее отличие было отклонено, поганцами Беляевым и Радко-Дмитриевым награждены были Георгиевскими медалями жена, сын и дочь гофмейстера Тимрота за то только, что они раскатывали в автомобилях по лечебным заведениям г. Риги; кроме того, этой же медалью награждена женщина-врач Кизильбаш, не бывшая совсем на позициях, а лечившая лишь и сделавшая якобы «операцию» на конъюнктиве (вероятно — прокол meibomitis) у мерзавца Беляева. Эти сукины сыны (а мало ли их?) с пожухшей совестью считают себя вправе награждать не за действительные подвиги или усердие к службе, а тех, кои им лично оказали к[акое]-л[ибо] угождение или выделялись знатностью своего положения. Золоченые каторжники и преступники, у к[ото]рых вся Россия вмещается лишь в их туго набитых карманах и пресыщенных утробах! […]
13 октября. […] В полках 41-й дивизии, оказывается, состав людей не превышает 250–300 чел[овек]!! Наши солдатики от холода и голода бросают самовольно окопы и идут куда глаза глядят, ч[то] б[ы] обогреться и покормиться… Сегодня я спросил генерала Федорова: «Кто нас теперь охраняет?» Он отвечал: «Немцы, которые, покончивши с румынами, примутся за нас!» Вся эта потрясающе-грустная действительность не мешает многим из маломыслящих наших штабных устраивать себе здесь жизнь повеселее: выписываются уже жены и даже «кузины»… […]
14 октября. За обедом сегодня горячий спор между «наштакор» и генерал[ом] Федоровым: ч[то]б[ы] от «хорошей» жизни наши солдатики не перебегали к немцам, заманивающим их еще бутылочками водки, Степанов предлагал к[а]к наиболее надежную меру по выходящим нашим воинам на встречу к немцам стрелять из пушек, Федоров же с ним не соглашался, рекомендуя вообще, и вполне резонно, меры более органического характера, отрицательно относясь даже к телесному наказанию…
И внутри России, и здесь на фронте мы переживаем отчаянное положение. Уже никто из нас не сомневается, что война продлится еще года 2–3. Страшно ехать теперь в тыл! Даже здесь себя чувствуешь покойнее, чем если бы быть там. […]
15 сентября. Погода прегнусная. Съездил в Монастыржиско на «дискуссию»… возвратился поздно ночью весь изломанный и избитый от автомобильной встряски по исковерканному шоссе. Солдатики наши, отчасти и немцы, если мало-мальски перестает дождь, вылезают из окопов и обсушиваются, сидя на брустверах. Суп, лишенный мяса и всяких приправ, они называют «шрапнельным» супом. За оскудением внутри России мужского персонала «бабы пошли в мужики» и «баба, как соль, стала употребляться во все». […]
17 октября. Одиннадцатая, кажется, годовщина дарования по утерянной ныне грамоте человеческих прав существования покоренно-подданным российской державы!
После обеда совершенно неожиданно для наших жрецов стратегии шибко зашевелились немцы на правом нашем фланге; началась энергичная канонада, продолжавшаяся до ночи. У жрецов — вытянутые от удивления физиономии с плохо делаемой bonne mine a mauvais jeu. Ввиду деморализации, царящей в войсковых частях, почти полной непроездности дорог и страшного истощения от голодания лошадей нам и не выбраться из этих гиблых мест, если бы немцы вздумали серьезно повести на нас наступление. «Комкор» как-то раскис и носит на себе печать какой-то фатальной обреченности, когда человек в отчаянии опускает руки и говорит: «Пусть будет, что будет!» Мягкостью характера «комкора» штабные сильно злоупотребляют для обделывания своих личных мышиных операций… […]
18 октября. […] Прибывает большое количество раненых, преимущественно из 46-го и 48-го полков; транспортных средств недостаточно. Дороги для раненых — убийственны! Fado quod possum!
19 октября. «Комкор» очень удрученный; только что он закончил на 20 листах свое объяснение в штаб армии о несчастной недавно нашей операции; теперь будет ожидать своей участи. Сегодня готовилась нами контратака, но отложена до завтра, а может быть — и еще дальше. Что за волшебники немцы: начинают свои операции когда им нужно — без обращения внимания на непогоду и плохие дороги, даже плохая погода с началом их операций изменяется в хорошую! У нас же — наоборот. […]
20 октября. Хмурый, но бездождный день. С 2 часов пополудни началась «контратака» в 12-й дивизии. Пальба артиллерийская шла ожесточенная до глубокой ночи. Утешительного не произошло ничего, «иерихонские трубы» молчали!.. В донесениях боевых все изоврались. […]
21 октября. День прояснился. В небесной лазури появились хищные птицы-бомбометательницы. С полудня началась адовая канонада, по своей интенсивности превзошедшая все бывшие до сего времени на сем фронте, с нек[ото]рым ослаблением продолжавшаяся всю ночь. С 17 по 20 октября убито офицеров — 15, нижних чинов — 788, раненых офицеров — 32, нижн[их] чин[ов] — 2630, контуженных офицеров — 11, а нижних чин[ов] — 330. Ранения преобладают легкие. Сегодня, вероятно, потери будут большие. В 12-ю дивизию вливается бригада 47-й дивизии. […].
22 октября. […] Возвратился домой уже поздно вечером, когда узнал, что «начдивы» и наш «комкор» по повелению свыше отчислены в резерв, и на их должности уже прибыли заместители. На место Долгова назначен один из «начдивов» 33-го корпуса — Ступин. Я очень устал и не пошел на ужин, а поскорее залег в постель. Завтра познакомлюсь с «новой метлой». Изнеженная, распущенная, обританившаяся наша штабная публика отзывается о новом командире к[а]к о грубом, свирепом начальнике и очень сожалеет об уходящем Долгове, гуманностью и деликатностью к[ото]рого она так злоупотребляла, дойдя до такого безобразия, что в Завалув стало офицерство привозить себе на потребу горизонталок профессиональных. А в укор Долгову будь сказано: слушком уж он обмяк и скис! Слава Богу, нынешний день тевтоны на нас не наступали.
23 октября. Уже несколько дней, как погода стала проясняться. Познакомился с новым «комкором» — с двумя «Георгиями». Ознакомил его с положением дел по моей части. Впечатление произвел на меня благоприятное — видимо, не из хамов, но и не из светских джентльменов. Человек простой, и не «Гениального штаба» с юнкерским образованием, умеет, очевидно, управлять серой солдатской массой — живой портрет Собакевича, изображенного в «Мертв[ых] душах».
К обеду прибыли два вновь назначенных «начдива» и в одеянии сестры милосердия — жена Ступина, следующая за ним по пятам и держащая его, видимо, под своим башмаком; обратилась с места в карьер ко мне с просьбой устроить ее в каком-либо из лазаретов поблизости от мужа; я реагировал дипломатически, т[а]к к[а]к еще не ориентировался, насколько такая близость супруги будет желательна для самого супруга. […]
В 12-й Сиб[ирской] дивизии осталось на роту челов[ек] 60–70! «Комкор» потребовал придачи ему еще другой бригады 47-й дивиз[ии]. Два командира полков — 46-го и 49-го — во время боевой горячки вздумали подать рапорты о болезни; «комкор» намеревается предать их суду, и резонно! Нельзя гуманничать с нашими фальстафами! На то они профессиональные защитники отечества, ч[то]б[ы] предъявлять к ним более строгие требования, чем к простым смертным.
Войска наши, надо признаться, деморализованы и не влито в них теперь воодушевления, когда и слепые прозревают относительно нашей полной дезорганизованности. Военный следователь Крыжановский многое может поведать о безнадежности нашей военной машины…
Имел крупный разговор с начальником штаба относительно небрежного отношения подведомственных] ему органов по питанию команд: поганец Сапега дуется круглые сутки в карты и оставляет солдат без каши и масла. Проклятое аморальство! К солдатам относятся не только небрежно, но и злобно-мстительно; в обращении следуют правилу «греть этих сукиных сынов за каждую малость, чтобы они не заважничали и всегда чувствовали бы себя виноватыми»!! […]
Бывший начальником штаба 35-й пех[отной] дивизии в японскую кампанию Сухомлин «Сеничка» — ныне, случайно узнал, уже генерал-лейтенант и назначен начальником] штаба Юго-Западного] фронта! См. мой дневник за прошлую кампанию, в к[ото]ром достаточная приведена характеристика этого воина! Узнал еще о смещении штабных грандов 10-й армии — Радкевича, Попова и прочих главарей разбойничьей шайки.
24 октября. Заехали в штаб проездом смещенные «начдивы» Эггерт (Викторов) и Эфиров. Презренно-жалкие экземпляры человеческой разновидности, протравленные блевотиной военно-бюрократического мироощущения и дальше своего узкоперсонального брюха и кармана ничего не видящие и не чувствующие! […]
27 октября. Погода стоит теплая. Приятно-унылый ландшафт осени. Осенние цветы и осенние песни — самые красивые и печальные на земле.
Новый наш «комкор» — большой юморист и прекрасный рассказчик, но только на темы из военно-боевой жизни; он до мозга костей солдат. Странно лишь, что примазавшаяся к нему его супруга до сего времени не сыграла еще роковой роли «Стесселыни»! В передаче кровавых эпизодов, к ужасу непривычного человека, серые массы трактуются Ступиным не как люди, а как не имеющие никакой цены пешки…
Недавно прибыли партии пополнения, все — желторотые юноши, на другой же день их пустили в штыки… Потрясающая картина, как многие из них, не желая умирать, кричали в отчаянии «мама!..» […]
О Ступиной: работает (?!) вопреки законному регламенту в войсковых лазаретах (ч[то]б[ы] только не было скучно, когда муж занят), изо всех сил выбивается, пуская все пружины в ход, ч[то]б[ы] непременно дали ей «золотую шейную медаль на Владимирской ленте»!!
История с моим бедным фельдшером Устюговым, заявившим свои справедливые претензии на неудовлетворение солдат положенным количествам] пищев[ых] продуктов; началась на него травля раздраженных гусей.
[…] Начальник штаба Степанов за столом уверял, что Долгов, Эггерт и Эфиров вылетели из корпуса не вследствие каких-либо тактических [или] стратегических] ошибок, а вследствие «пропаганды» в войсках! Ох уж эта «пропаганда», «жиды» и всяческая «крамола», на к[ото]рых так любят ездить верхом и отыгрываться наши горе-военачальники и правители, ч[то]б[ы] только себя обелить и реабилитировать.
28 октября. С утра до глубокой ночи гремела канонада и трещали пулемета. Зачали — немцы, все из обладания высотами. Тевтоны мало-помалу выбивают нас с позиций; две, кажется, роты 47-й дивизии с них вытеснены, на подмогу для вышибания назначается наш 47-й стрелк[овый] полк. […]
30 октября. Погода, слава Богу, стоит хотя и хмурая, но без дождей. Тепло. Второй день на позициях пока тихо. Потери за бои 28 октября были главным образом в 47-й дивизии, в которой убито офицер[ов] — 3, солдат — 112, раненых офиц[еров] — 6, солдат — 251, контужен[ных] офиц[еров] — 5, солдат — 117 чел[овек]. За 29-е же: убито офиц[еров] — 1, солдат — 132, ранено офиц[еров] — 2, солдат — 558, контужено офиц[еров] — 3, нижн[их] чин[ов] — 71.
Новый наш «комкор» — настоящий «неавтомобильный» генерал: почти каждый день жарит на позиции верхом, да еще в такую раннюю пору, когда Ьаша изнеженная штабная публика изволит почивать. Молодец!
31 октября. Тепло. Стали приходить газеты. «Речь» зияет белыми лысинами. […]
Австро-Германией уже объявлено восстановление Польского Королевства. Наш российский поезд неизменно запаздывает за развитием мировых событий. И, несмотря на воздвигаемые правящей бюрократией рогатки, жизнь верным молотом продолжает ей наносить удары! Правильна мысль, кем-то сказанная, что свобода и независимость крепки только тогда, когда их завоевывает сам народ; если же ему дарят независимость или свободу, то дают не то, что нужно народу, а то, что угодно тем, кто дает. […]

 

НОЯБРЬ 

[…]
7 ноября. Оттепель. […] Возобновилась канонада на нашем фронте. Маршевые команды, следующие на пополнение через штаб корпуса, не доходят полностью к местам назначения — власть прапорщиков над ними бессильна по пресечению массового «дралимона»; назначаются из штаба корпуса специальные конвоиры!
По перехватываемым немецким радиотелеграммам можно следить, какую массу тевтоны захватывают у нас офицеров и нижних чинов!!
Только что раскачиваются в решении вопроса о проведении железн[о] дорожн[ого] пути от Козово до Подгаиц и декавильки от Подгаиц на Рудники — ПонорыБокув. Теперь только наши жрецы сознаются, что в случае удачи нашего наступления все равно нельзя было бы развить успеха за необорудрованием тыловых дорог. Чего же смотрели раньше?
Вчера в штаб армии отправлен мой наградной список, в коем моим бывшим «комкором» начертано: «За время истекших операций 3–10 июля под Францем, 4–7 сентября и 2–3 октября под Свистельниками и Урочна Корсаку, к[ото]рые дали свыше 18 тысяч раненых, прекрасно организовал дело медицинской помощи и эвакуации. Личным примером и участием поддерживал правильную и напряженную в высшей степени работу. Благодаря своевременной помощи, значительный % раненых через несколько дней мог быть выписан, а частью и добровольно возвращался в строй. Неоднократно был под огнем. Благодаря энергии, удалось в короткий срок сделать противотифозные и холерные прививки во всем корпусе. Ходатайствую о производстве за боевые отличия в тайные советники со старшинством с 5 октября. Долгов. 13/Х.16» (sic!). […]
10 ноября. […] Румынские наши музыканты-союзники, видимо, в критическом положении: под натиском умно руководимых тевтонов они продолжают свой «дралимон»!.. Видимо-невидимо отправлено к ним на выручку наших войск. А каким могучим фактором этот румынский оркестр оказался бы в руках тевтонов, если бы был с ними в союзничестве!
Солдатики передают, что с немцами они уговорились друг в друга не стрелять, а если уж очень прикажут, то хотят палить вверх на воздух.
В газетах промелькнули телеграммы об аресте А.И. Гучкова, затем опровергнутые. Есть версия, что А[лександр] Щванович] будто бы послал письмо Алексееву, указующее, что среди правящих сатрапов имеются явные изменники… […]
11 ноября. Погода великолепная. Среди офицеров курсирует версия, что прибывшая недавно огромная партия скота в Москву, в значительном количестве подохшая от бескормицы, была из тех, к[ото]рые направлены были великой княгиней Елизав[етой] Федоровной в Румынию для доставки в Германию, но возвратились за объявлением первой войны последней. […]
13 ноября. […] Сдавши две линии окопов на высотах 417 и 419, мы кое-как держимся в каких-то жалких наскоро вырытых ровиках. И поехал бы сам на позиции без боязни «быть посаженным на мушку», да что из того толку?!
Довольствие нижних чинов и лошадей продолжает быть «осадным»; мрут и болеют, но не в такой степени, как ожидалось бы.
За обедом «наштакор» Степанов (так занятый обереганием своего здоровья, что носит по нескольку теплых фуфаек и особый вязанный для беременных набрюшник!..), отметивши весь развал, к[ото]рый мы здесь переживаем, выразился, [что] […]
15 ноября. […] 47-ю дивизию из нашего корпуса перебрасывают в составе всего корпуса, в к[ото]рый она раньше входила, — на румынский фронт. Положение румынских музыкантов расплевательное. Расколошмативши их, хитроумные тевтоны устроят и нам бенефис.
Моего фельдшера, раздразнившего гусей горькой для них правдой, стараются съесть. Мужественно его защищаю, и, ч[то]б[ы] убедить наших карателей, ухитряюсь стать в плоскость их специфической идеологии, а не общечеловеческой — недоступной для них… Попадаются, к счастью, среди штабных из университетской молодежи люди — осмысленные, с к[ото]рыми можно и говорить по злобам дня. Сегодня один полковник из временно отчисленных от командования (Романовский), захлебываясь от удовольствия, рассказывал, как он порол солдатиков, смевших заявлять о недоедании, а затем пропускал их церемониальным маршем под музыку. Уверял, что это самое действенное средство, ч[то]б[ы] солдаты не чувствовали голода и были бы в дисциплине!!
Прибежал ко мне, весь трясясь от страха, мой Лепорелло — Качура, ч[то]б[ы] доложить, что какой-то полковник, увидевший его рубящим дерево на дрова, набросился на него и пригрозил его «сгноить». Полковник этот оказался Романовский же. Увидевши его за обедом, я его спросил, что незаконного совершил мой денщик, ч[то]б[ы] его на будущее время я мог предостеречь от повторения таких же проступков; сей воин мне, улыбаясь, ответил, что это он сделал «так» — солдат-де не мешает почаще подтягивать, и всякое-де прещение их только больше дисциплинирует! Жуть берет, когда представишь себе, что ведь такова идеология не одного этого полковника, а чуть ли не всех наших витязей, к[ото]рые в возможно большем забивании, угнетении и оскорблении личности солдата видят наилучшие средства их воспитания. А с каким сладострастием эти витязи накладывают взыскания на солдат «так» — «здорово живешь»? Из этих же ведь витязей комплектуется весь кадр наших правителей, свои воспитательные навыки продолжающих применять затем и к общественности. Безумие и ужас!
Тяжело мне вести начатую хронику, но в этой ежедневной процедуре я чувствую хоть нек[ото]рую возможность себя облегчить внутренне путем разряжения многого из того, что накапливается на душе; если бы не писал, то, кажется, меня бы разорвало как бомбу… […]
17 ноября. […] Штюрмер привлекает к ответственности за клевету Милюкова, что он в думской речи назвал первого изменником и вором. И не ошибся, несомненно!
Румынской армии, очевидно, уже не существует теперь совсем — в пух и прах ее разметали и разбили германцы. Прибывший с румынского фронта из 145-го запасн[ого] полев[ого] госпиталя на должность старшего врача 288-й Пермской дружины Абрам Модель передал мне сегодня невероятные вещи о полной дезорганизованности, некультурности и негодяйстве наших новых союзников: холерных эпидемиях, уничтожавших целые полки, неслаженности взаимных отношений между нашим командным составом и их, и проч., и пр. Создалось такое положение, что в интересах наших боевых операций против германцев необходимой является предпосылка, чтобы предварительно румыны были изничтожены! Кому союзники служат на пользу, а нам во вред! А помощь нашей воодушевленной было на борьбу с врагом общественности разве не является помехой правительственному механизму?! […]
19 ноября. […] Получил письмо от инспектора артиллерии с выражением благодарности за мое к нему внимание по эвакуации. Между прочим, сообщает: «В Киеве встретил несколько офицеров с разных фронтов — везде одно и то же, везде ищут виновных, и к чему это приведет — увидим». Где все виновные — эти максималисты подлости? Слава Богу, что, кажется, многие из зоологических националистов теперь значительно «обэсерились», и едва ли виновных будут искать лишь среди «жидов»! […]
24 ноября. […] Лошадки бедные с голоду объедают оглобли, дышла и плетни. Послал телеграмму в штаб армии, что если так продлится еще неделю, то мы лишимся совсем конского состава. Скоро солдатики будут не в лучшем положении, чем лошади. Начали бездействовать и хлебопекарни за неимением муки. Я про черный день втихомолку собираю остатки белого хлеба от пышного нашего штабного стола…
Получил бумагу с фронта о созыве в корпусе совещания врачей и присылке его заключения по вопросу: можно ли убавить солдатский пек хлеба до двухфунтовой дачи согласно следующего представления интенданта армии Юго-Зап[адного] фронта от 25 октября № 52360: «Последнее время наблюдается расстройство транспортировки припасов, и следствием этого — повсеместный на фронте недостаток продуктов довольствия и жалобы частей на неудовлетворение их требований. В видах успешной ликвидации кризиса облегчением железным дорогам подвоза припасов и требования Ставки предполагается ходатайствовать об уменьшении дачи хлеба до 2 фунтов и совершенной отмене риса (его уж давно солдаты наравне с крупой не видят! — мое примечание) или заменяющих его продуктов, так как, по имеющимся сведениям, трехфунтовая дача (фактически тоже давно уже перешли на 2 — фунт[овую] дачу! — мое примечание) хлеба несомненно велика и не поедается нижними чинами (это за отсутствием каши-то с маслом?! — мое примечание); рис же, введенный в рацион солдата (номинально! — мое примечание) единственно как диетическое средство, в последнее время, за неимением его в продаже, все равно войскам не отпускается, следовательно — должны быть отменены и заменяющие его продукты (?!?! — мое примечание]). Эти мероприятия дадут ежедневную экономию без всякого ущерба для питания людей (?!?!) 90 вагонов, что составляет до 10% от общего подвоза армиям. По приказанию Главн[ого] начальника снабжения прошу по изложенному вашего заключения». Подписал и скрепил NN. Какова логика?! Полный развал… Быть революции, как бы война ни кончилась!
25 ноября. «Комкор» мне сегодня сообщил, что Бухарест пал!
Об этом только малой штабной публике опасаются пока говорить. Итак, что же? Немцы теперь воспользуются вполне заслуженным ими относительным отдыхом за зиму, а к весне, раздавивши румынский оркестр, со вновь сформированными польскими легионами и освобожденными в тылу новыми силами (вследствие применения общегражданской мобилизации — всеобщей трудовой повинности) грянут миллионными массами на нас. Что мы в состоянии им противопоставить? Полный развал, слякотность, всеобщий упадок духа, большое количество фуражек… […]
26 ноября. Праздник георгиевских кавалеров. В штабе устроен был по сему случаю обильный ужин с возлиянием; присутствовал «комкор» с супругой — большой юморист, играла музыка, плясали, пели… […]
Возвратившийся из отпуска «наштакор» генерал Степанов рассказывает невероятные вещи о происходящем хаосе в движении по железн[ым] дорогам; позавидовал, говорит он, даже сидящим в вагоне за решетками, коих все-таки охраняют, и безо всякого с их стороны усилия отводят им места, не как прочим пассажирам, завоевывающим свои места с боем. «Только, — выразился он с негодованием, — всю эту сволочь теперь следовало бы прямо пристреливать, ч[то]б[ы] с ними не возиться!» По идеологии сего представителя военной бюрократии с прогнившей совестью и затхло-вонючим миропониманием следовало бы теперь для освобождения помещений и вообще придушить всех обитателей «мертвых домов» — тюрем и острогов!! Подумаешь только — ведь такие дегенераты даже правят Россией!.. […]

 

ДЕКАБРЬ

[…]
4 декабря. […] В интересах личных самого же Устюгова, моего фельдшера, ожидаю его сегодня на посажение под арест, ч[то]б[ы] насытить комендантскую и К° на него злобу. […]
Дуреха-супруга «комкор» уже завела интриги и распри. Не угодил ей дивизионный врач — почтеннейший Аблов, недостаточно оказавший ей якобы внимания и вежливости; звонит об этом баба всем без разбору направо и налево; пробовал было я ее урезонить, что у Аблова никакой тенденции ее обидеть и оскорбить не было, если в перевязочно-операционной он не подал ей руки, когда она стояла уже при инструментах (так-де требуется нашей наукой!), и если был с ней деловито сух и неразговорчив. Посмотрю, как себя дальше поведет эта ворона в павлиньих перьях. Я ее готов был бы просто трактовать как истеричку — уж больно нагло она врет! — но… но… а вдруг она окажется даже ниже того мнения, к[ото]рое я о ней составил: явится просто пакостницей с преувеличенным самосознанием относительно своего положения, связей, ч[то]б[ы] не мытьем, так катаньем на место Аблова перевести к[ого]-либо из намеченных ей своих протеже? Ведь что же, у нас, в благодатной стране неограниченных (немыслимых) возможностей даже наиневозможного, может случиться и это! При всем пессимизме моем, я все же не потерял способности изумляться и поражаться еще многому по части пакостей, с к[ото]рыми приходится встречаться на жизненном пути. Довольно сумасбродной бабе начальника выразить то или другое отношение, в данном случае — к Аблову, как вся штабная клика воспитанная в холопском сервилизме, отождествляемом в идеологии нашего офицерства со службой, к[а]к один человек с корпоративным единодушием, достойным лучшего применения, выступила в полной готовности залягать этого человека, особенно если он еще врач! Теперь лишь я отдаю себе отчет в том казавшемся мне странным явлении, когда в начале кампании, в бытность мою при 25-м корпусе все его штабное стадо баранов вдруг изменило ко мне приличное отношение… Под конец только, спустя много времени, уже будучи переведенным в штаб 10-й армии, я узнал, где была зарыта собака: Зуев возымел страстное желание на мое место перетянуть моего коллегу (не без его, конечно, происков!) Архангельского! […]
14 декабря. День ясный, голубой; легкий морозец по утрам и к ночи. Писать стало тяжело, а не писать — еще тяжелей. Продовольственный кризис не менее остро стоит на фронте, как и в тылу. Обессилели от бескормицы лошади, усиленно дохнущие; ослабели и наши сермяжные воины от голодухи, болеющие и умирающие тем не менее не в таком грандиозном масштабе, как ожидалось бы. С сыпным и возвратным тифами (первого — лишь спорадические случаи) боремся банями и дезинсекциями при недостатке мыла для людей и керосина для пароформалиновых камер. Идет противобрюшнотифозная прививка. Совестно как-то ездить на позиции в солдатскую гущу, чувствуя себя перед сермяжной массой как бы виноватым, что она не удовлетворена тем, что ей следует по законным нормам. […]
17 декабря. […] Выступили с предложением мирного посредничества Север[о]-американские Штаты, Швейцария и даже… Китай! Его предложение медиации «принято с благодарностью к сведению». Прискорбно видеть, как союзные нам гражданские культурные нации вступают все более и более в конфликт с железными требованиями Марса, принуждающего к ослаблению режима парламентаризма и к установлению более или менее неприкрытого абсолютизма. Процесс приспособления наших благородных [и] свободолюбивых союзников должен быть для них очень болезнен и мучителен, и тем более, чем менее до сего времени были милитаризованы. Да будет проклято воинствующее пруссачество! Тем прискорбней сознание, что не обломать нам мечей прусского милитаризма, не установить миропорядка, к[ото]рому не угрожал бы навязывающий свою волю бронированный кулак вильгельмовщины, что объявленная якобы война войне, имеющая конечной целью всеобщее разоружение, — одна бесплодная утопия… […]
20 декабря. […] Из «Вечерних известий» узнал сенсационную новость об убийстве Гр[игория] Распутина. По частным сведениям в штабе, непосредственными участниками убийства фигурируют великий князь Дмитрий Павлович и Сумароков-Эльстон. […] 22 декабря. 6 час[ов] — Жмеринка. Пестрят плакаты: «Остерегайтесь — молчите; польза родины этого требует. Помните, что враг повсюду вас подслушивает». В полдень — Фастов.
Смерть какого-то проходимца Распутина заслонила, по-видимому, все события фронта и тыла; и это — в момент великой трагедии, решающей судьбы русского народа! До какого падения дошла страна, доведенная бухарской системой управления!
Около 2-х дня — в Киеве. Мытарственная процедура по приобретению плацкарта на скорый поезд в Москву. Заночевал в паршивой гостинице возле вокзала — «Ливадия». Колокольный благовест, к[ото]рый не слышал более полугода! Полный зимний путь. […]
24 декабря. Здорово запаздываем прибытием в Москву. Символическое событие: освобожден от суда король шантажистов — личный секретарь Штюрмера Манасевич-Мануйлов…
К чему-то приведет наглый антиобщественный курс руководящих сфер? Страна пребывает в унизительном положении «у парадного подъезда»…
Москва, Москва! Колокольный звон ко всенощной под Рождество Христово. Предуведомительной моей телеграммы домашние мои не получили, а потому прибытие мое явилось для них приятной неожиданностью! […]
31 декабря. Последний день проклятого года. Прочитал на досуге литературу по истории французской революции. Как много похожего на переживаемый теперь кавардак во внутренней политической жизни России! Прогрессивный распад предержащей власти продолжается. Самодержавие в безумном ослеплении своих помазаннических привилегий лишилось последней доли понимания не только общественных, но и своих личных интересов: закусивши удила, оно для настоящего наисерьезнейшего момента, переживаемого Россией, не измыслило ничего лучшего, как ответить на предъявленные патриотические требования представителей народных удовлетворением их «совсем наоборот». Какое презрение и небрежение к страдальческим крикам угнетенной общественности! […]
С вечерним поездом отправляюсь завтра в С.-Петербург для выражения покорности нашей военно-санитарной консистории… […]

 

Назад: 1916
Дальше: 1917