ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Мытье посуды — не очень вдохновляющее занятие. А в августе оно превратилось для Ноэль в подлинное испытание ее сил и энтузиазма. К тому же, готовясь к роли сестры милосердия, она выполняла и другие работы. У нее было очень мало свободного времени, и по вечерам она дома часто засыпала, свернувшись калачиком в большом, обитом ситцем кресле.
Джордж и Грэтиана давно уже уехали в свои госпитали, и Ноэль с отцом были сейчас в доме одни. Она получала от Сирила много писем, носила их с собой и часто перечитывала по дороге в госпиталь и домой. Сама она писала ему через день. Он еще не был на передовой. В письмах он рассказывал ей, какие у него солдаты, каков военный паек, что за люди живут в тех местах, вспоминал о Кестреле. А Ноэль писала, что моет посуду в госпитале, и тоже вспоминала Кестрель. Но в каждом их письме всегда было словечко–другое о том, как они тоскуют друг о друге.
В конце августа он написал ей, что его часть передвинули на передовую. Отныне он постоянно будет в опасности! В этот вечер Ноэль не заснула после обеда в кресле, а села, сцепив руки, у открытого окна; пыталась читать "Гордость и предрассудок" Роман известной английской писательницы Джейн Остин (1775–1817)., но не понимала ни одного слова. Когда к ней заглянул отец, она была целиком поглощена своими мыслями.
— Капитан Форт пришел, Нолли. Угости его кофе. А мне надо отлучиться.
Отец ушел. Ноэль смотрела на гостя, отхлебывающего кофе. Капитан был на фронте и вернулся живым, вот только слегка прихрамывает. Форт сказал с улыбкой:
— О чем вы думали после того, как мы виделись с вами?
— Я все время думаю только о войне.
— Есть какие–нибудь новости от него?
Ноэль нахмурилась.
— Да. Он теперь на передовой. Не хотите ли сигарету?
— Спасибо. А вы закурите?
— Да, непременно. Мне кажется, что сидеть тихо и ждать — ужаснее всего на свете.
— Еще ужаснее — знать, что другие тебя ждут. Когда я был на фронте, меня страшно мучили мысли о матери. Она все время болела. Самое жестокое в войне — это беспокойство друг о друге — ни с чем нельзя сравнить!
Эта фраза словно подытожила то, о чем постоянно думала Ноэль. Он утешал ее, этот человек с длинными ногами и худым, загорелым, шишковатым лицом.
— Я хотела бы быть мужчиной, — сказала она. — Мне кажется, больше всего страдают во время войны женщины. Ваша мать старая? "Ну, конечно же, старая, ведь и сам он не молод", — подумала она.
— Она умерла в прошлое рождество.
— О, простите!
— А вы потеряли мать еще в детстве, не правда ли?
— Да. Вот ее портрет.
В углу комнаты на куске черного бархата висел исполненный пастелью, в очень бледных тонах, да и выцветший уже, портрет молодой женщины со страстным и нежным лицом и темными глазами; она сидела, слегка подавшись вперед, словно о чем–то спрашивая художника. Форт подошел к портрету.
— Вы нисколько не похожи на нее, но она, наверно, была прелестной женщиной.
— Она как будто живет в этой комнате. Мне хотелось бы быть похожей на нее.
— Нет, — сказал Форт, вернувшись к столу. — Нет. Лучше оставайтесь такой, какая вы есть. Это бы только нарушило цельность вашего облика.
— Она была хорошая.
— А вы?
— О нет! Иногда в меня вселяется бес.
— В вас? Да вы же прямо принцесса из сказки!
— Беса я унаследовала от отца; только он этого не знает, потому что он — настоящий святой. Но я-то знаю, что в нем когда–то сидел бес. Иначе отец не мог бы быть святым.
— Гм! — пробормотал Ферт. — Что–то очень сложно! Но одно, я думаю, верно: в каждом святом действительно когда–то сидел бес.
— Бес бедного папочки уже давно умер. Или он морил его голодом, и тот удрал.
— А вашему бесу есть еще чем поживиться?
Ноэль почувствовала, как вспыхнули ее щеки под его взглядом, и отвернулась к окну.
— Нет. Но это настоящий бес.
И вдруг перед нею живо предстало темное Аббатство и луна, повисшая над полуразрушенной стеной, и белая сова, плывущая над ними. И, словно в пространство, она прошептала:
— Бес заставляет человека делать то, что ему нравится.
Она подумала, что он засмеется — это прозвучало так глупо. Но он не засмеялся.
— И — наплевать на последствия? Понимаю. Наверно, занятно, когда в тебе живет бес?
Ноэль покачала головой.
— Вот папа возвращается, — сказала она.
Форт протянул ей руку.
— Мне пора идти. Спокойной ночи: и не слишком тревожьтесь, хорошо?
Он держал ее руку довольно долго, потом крепко пожал.
"Не тревожьтесь"! Что за совет! О Сирил!
В сентябре 1916 года, несмотря на войну, суббота наступила перед воскресеньем. Для Эдварда Пирсона эта суббота была очень напряженным днем, и даже сейчас, чуть не в полночь, он продолжал трудиться, заканчивая почти готовую проповедь.
Он был патриотом, и у него часто появлялось страстное желание отказаться от своего прихода и отправиться, как и его помощник, на фронт войсковым священником. Ему казалось, что люди считают его жизнь праздной, бесполезной и слишком уж беззаботной. Даже в мирное время его очень уязвляли отчужденность и равнодушие, с которыми приходится встречаться церкви в этот век материализма. Он знал, что девять человек из десяти видят в нем чуть ли не паразита, не занятого никаким полезным делом. И так как основной чертой его характера была необычайная добросовестность, он работал до полного изнеможения.
Сегодня он встал в половине седьмого и после ванны и гимнастики уселся за свою проповедь — даже теперь он раз в месяц составлял новую, хотя всегда мог легко выбрать что–нибудь из запаса, накопившегося за двадцать шесть лет. Впрочем, сочиняя проповедь наново, он широко использовал старые; с отъездом помощника на фронт у него уже не хватало времени для новых размышлений на старые темы. В восемь он позавтракал с Ноэль; потом она ушла в госпиталь, откуда возвращалась в восемь вечера. С девяти до десяти он принимал прихожан; они являлись к нему со своими бедами, за помощью или советом; сегодня он принял троих, все они просили помощи, и он оказал ее. С десяти до одиннадцати он снова работал над проповедью, а с одиннадцати до часу был в церкви, занимаясь всякими мелочами: писал объявления, намечал порядок песнопений, отслужил ежедневную получасовую службу, установленную для военного времени, хотя мало кто посещал это моление. Потом он поспешил домой ко второму завтраку и съел его второпях, чтобы осталось время посидеть у рояля, забыться хотя бы на час. В три он крестил очень крикливого ребенка, и его еще задержали родители расспросами о самых разнообразных вещах. В половине пятого он наскоро проглотил чашку чая и просмотрел газету. Между пятью и семью побывал в двух приходских клубах, поговорил с несколькими прихожанами, для которых он хлопотал о военных пенсиях — заполнял формы, подлежащие хранению в соответствующих учреждениях до тех пор, пока не будут выпущены новые формы. От семи до восьми он снова был дома — на случай, если понадобится своей пастве; сегодня явились побеседовать с ним четверо — он не был уверен, стали ли они мудрее от этой беседы или нет. С половины девятого до половины десятого он присутствовал на репетиции хора, так как органист был в отпуску. Потом медленно в вечерней прохладе добрался до дома и там уснул в кресле. В одиннадцать проснулся, как от толчка, и, скрепя сердце, снова засел за проповедь. И вот теперь почти полночь, а вся проповедь займет не больше, чем двадцать минут. Он закурил сигарету, что позволял себе очень редко, и предался размышлениям. Как красивы эти светло–алые розы в старой серебряной вазе, словно удивительная маленькая поэма! А как хороша та музыкальная пьеса Дебюсси или картина Мариса Mapис, Маттейс (1839–1917) голландский художник., которая странным образом напоминала ему слово "Лила". Не ошибка ли это, что он позволяет Ноэль так много времени проводить в обществе Лилы? Но она стала намного лучше, эта славная Лила!.. А розы уже готовы осыпаться! И все–таки они прекрасны!.. Сегодня спокойный вечер…. Он почувствовал, что начинает дремать… А Нолли все еще думает об этом юноше или ее чувство уже прошло? Она с тех пор ни разу не поверяла ему своих тайн! Хорошо бы после войны увезти ее в Италию, показать все эти маленькие городки. Они могли бы поехать в Ассизи, где жил святой Франциск. "Цветочки Франциска Ассизского" Сборник проповедей приписываемых Франциску Ассизскому (1182–1226), основателю монашеского ордена францисканцев.. Цветочки! Рука его упала, сигарета погасла. Он спал. Лицо его было в тени.
Но постепенно в его глубокую дремоту вторглись какие–то едва слышные, зловещие звуки, какие–то легкие постукивания — они звали его, выводили из этого тяжелого оцепенения. Он вскочил. В дверях стояла Ноэль в длинном пальто. Она сказала спокойным голосом:
— Цеппелины, папа!
— Да, моя милая. Где девушки?
Кто–то с ирландским акцентом ответил из передней:
— Мы здесь, сэр; уповаем на господа; но лучше бы спуститься в подвальный этаж.
Он увидел на ступеньках лестницы три жавшиеся друг к другу фигуры в довольно странных одеяниях,
— Да, да, Бриджи. Там безопаснее. — Но тут он заметил, что Нолли исчезла. Он пошел за ней следом на площадь, уже заполненную людьми, лица которых были едва различимы в темноте. Ноэль он нашел возле ограды сквера.
— Пойдем домой, Нолли.
— Ну нет! У Сирила это бывает каждый день.
Он покорно стал рядом с ней; его и самого охватывало какое–то возбуждение. Несколько минут они напрягали зрение, стараясь разглядеть что–нибудь в небе, но видели только зигзагообразные вспышки рвущейся шрапнели да слышали гул голосов вокруг и выкрики: "Смотри, там, там! Вот он — там!"
Но, должно быть, эти люди обладали более острым зрением, чем Пирсон: он не видел ничего. Наконец он взял Ноэль за руку и повел в дом; в прихожей она вырвалась.
— Пойдем на крышу, папочка! — И побежала вверх по лестнице. И опять он последовал за ней, поднялся по лестнице и через люк вылез на крышу.
— Здесь так хорошо видно! — крикнула она.
Он заметил, как сверкают ее глаза, и подумал: "Откуда у моего ребенка такое пристрастие ко всему возбуждающему — это просто невероятно!"
На необъятном темном, усеянном звездами небе метались лучи прожекторов, освещая маленькие облака; среди множества крыш вздымались вверх купола и шпили, величественные и призрачные. Зенитные пушки вдруг прекратили огонь, словно чем–то озадаченные; вдали раздался взрыв.
— Бомба! Ах! Вот бы сбить хоть один из цеппелинов!
Снова яростно загрохотали пушки, канонада продолжалась с минуту, потом снова умолкла, словно по волшебству. Они увидели, как два луча прожекторов скрестились и встретились прямо у них над головой.
— Это над нами, — прошептала Ноэль.
Пирсон обнял ее. "Она совсем не боится", — подумал он. Лучи прожекторов опять разделились; и вдруг откуда–то издалека донесся неясный гул.
— Что это?! Кричат "ура"! О! Папочка, смотри!
На восточной стороне неба висело что–то тускло–красное, оно словно удлинялось прямо на глазах.
— Они попали в него! Он горит! Ура!
Пылающий оранжевый предмет начал опускаться книзу, крики "ура" все нарастали, доходя до какой–то неистовой ярости. Пирсон сжал плечо дочери.
— Хвала богу, — пробормотал он.
Яркий овал, казалось, надломился и, распластавшись, поплыл боком, опускаясь за крыши; и вдруг все небо вспыхнуло, словно опрокинулся гигантский сосуд, наполненный красным светом. Что–то перевернулось в сердце Пирсона; он порывистым жестом прикрыл глаза рукой.
— Бедные люди — те, которые там! — сказал он. — Как ужасно!
Он услышал голос Ноэль, жесткий и безжалостный:
— Нечего было лететь сюда! Они убийцы!
Верно, они убийцы. Но как это страшно! Он продолжал стоять неподвижно, содрогаясь, закрыв лицо руками, пока наконец не замерли крики "ура" и не наступила тишина.
— Помолимся, Нолли, — прошептал он. — О боже! Ты, по великой милости своей спасший нас от гибели! Прими в лоно твое души врагов наших, испепеленных гневом твоим на наших глазах; дай нам силы сожалеть о них, ведь они такие же люди, как и мы сами!
Но даже молясь, он видел лицо Ноэль — бледное, освещенное отблесками пламени; и когда кровавый свет на небе угас, он еще раз ощутил трепет торжества.
Они спустились вниз, рассказали обо всем девушкам и некоторое время сидели вместе, толкуя о том, что им довелось увидеть, ели печенье и пили молоко, подогретое на спиртовке. Было уже около двух часов, когда они легли спать. Пирсон заснул тут же и ни разу не повернулся во сне, пока его не разбудил в половине седьмого будильник. В восемь ему надо было раздать причастие; он торопился попасть в церковь заблаговременно и кстати выяснить, не пострадала ли она от налета. Но церковь стояла вся залитая солнечным светом, высокая, серая, спокойная, неповрежденная, и колокола ее тихо звонили.
В этот самый час Сирил Морленд стоял у бруствера своей траншеи, затягивая пояс, поглядывая на ручные часы и в сотый раз примеряясь, куда поставить ногу, где опереться рукой, когда надо будет выпрыгнуть из окопа. "Я ни в коем случае не должен позволить ребятам идти впереди меня", — думал он. Столько–то шагов до первой линии траншей, столько–то до второй линии -и там остановка!.. Итак, репетиции кончились; сейчас начнется действие. Еще минута — и из страшного гула артиллерийской подготовки возникнет огневая завеса, которая будет передвигаться впереди них. Он обвел глазами траншею. Ближайший к нему солдат поплевывал на пальцы, словно готовясь взять биту и ударить по мячу в крикете. Чуть подальше другой солдат поправлял об* мотки. Чей–то голос сказал: "Вот бы оркестр сейчас!" Сирил увидел сверкающие зубы на загорелом до черноты лице. Потом он посмотрел наверх; сквозь бурую пелену пыли, поднятой рвущимися снарядами, проступала синева неба.
Ноэль! Ноэль! Ноэль!.. Он засунул пальцы глубоко в левый карман куртки, пока не почувствовал края фотографии между бумажником и сердцем. Оно трепетало сейчас так же, как тогда, когда он еще школьником, пригнувшись и касаясь одной рукой земли, собирался стартовать на сто ярдов. Уголком глаза он уловил огонек зажигалки — какой–то солдат закуривал сигарету. Этим ребятам все нипочем. А как он? Ему понадобится все его дыхание — да еще мешают винтовка и вся выкладка! Два дня назад он читал в газете описание того, как солдаты чувствуют себя перед атакой. Теперь он знал это по себе. Нервы его были напряжены до предела. Скорее бы наступила эта минута и скорее бы прошла! Он не думал о противнике, как будто его не существовало; не было ничего–ничего, кроме снарядов и пуль, словно живущих своей собственной жизнью.
Он услышал свисток; его нога сразу оказалась на том месте, которое он наметил, рука там, где решил ее положить. Он крикнул:
— Ну, ребята!
Голова его была уже над бруствером. Он перемахнул через него и тут же увидел, что кто–то падает, а вот, рядом с ним, еще двое. Только не бежать, только не сбиться с ровного шага; идти твердо и только вперед! Черт бы побрал эти ямы! Пуля пробила его рукав, обожгла руку — точно он прикоснулся к раскаленному железу. Английский снаряд пронесся над самой его головой и разорвался в шестидесяти ярдах впереди; Морленд споткнулся, упал плашмя, потом снова вскочил. Теперь впереди него трое! Он зашагал быстрее и поравнялся с ними. Двое упали. "Вот повезло!" — подумал он и, крепче сжав винтовку, не глядя, ринулся в ров. Там повсюду валялись мертвые тела! Это была первая линия немецких траншей, и ни одного живого солдата в них не было. Некого было выбивать — ни живой души! Он остановился перевести дыхание и смотрел, как его солдаты, запыхавшись, прыгают в траншею. Гул орудий стал громче, заградительный огонь переносили на вторую линию. Пока все хорошо. А вот и капитан!
— Готовы, ребята? Вперед!
Теперь он двигался куда медленнее, земля была вся изрыта воронками и ямами. Инстинктивно он искал и находил укрытия. Все вокруг было наполнено треском пулеметов, их огонь бушевал вокруг зигзагообразными линиями — воздух казался живым от взвизгивания пуль, пыли и дыма. "Как я расскажу ей обо всем этом?" — подумал он. Но о чем тут рассказывать? Какое–то безумное опьянение! Он смотрел прямо перед собой, стараясь не видеть падающих вокруг солдат, не желая знать ничего, что могло бы отвлечь от этого движения туда, вперед. Он чувствовал, как свистит воздух от пролетающих пуль. Должно быть, близко вторая линия. Почему же не прекращают заградительный огонь? Что это? Новая военная хитрость — вести огонь до последней секунды, пока атакующие не достигнут траншей? Еще сто ярдов — и он ворвется в них. Он снова бросился на землю, выжидая; взглянув, на часы, он вдруг заметил, что его рукав пропитался кровью. Он подумал: "Рана! Теперь я вернусь домой. Слава богу! О Ноэль!" Пули свистели над ним; он слышал их даже сквозь грохот и гром орудийного огня. "Вот проклятые!" — подумал он. Чей–то голос сзади него сказал:
— Заградительный прекращен, сэр.
— За мной, ребята! — крикнул Морленд и, согнувшись, побежал вперед. Пуля ударила в его винтовку, он пошатнулся, словно электрический ток пробежал по его руке. "Снова повезло! — подумал он. — Теперь — туда! Я еще не видал ни одного немца!" Он прыгнул вперед, завертелся на месте, вскинул вверх руки и упал на спину, насквозь прошитый пулеметной очередью…
Позиция была закреплена, как говорится в донесениях; в темноте, по этому участку фронта в полмили, бродили санитары. Как блуждающие светлячки, они двигались час за часом со своими затененными фонариками, понемногу прочесывая черную, опаленную, похожую на соты землю, лежащую позади новой английской линии. То и дело одинокая ракета освещала их фигуры, склоняющиеся к земле, подымающие неподвижные тела раненых или орудующие лопатой и киркой.
— Офицер.
— Убит?
— Без сомнения.
— Обыщите.
Желтоватый свет фонарика, поднесенного прямо к телу, упал на лицо и грудь. Руки санитара двигались в этом маленьком пятне света. Второй санитар делал заметки. Он наклонился пониже.
— Еще один мальчик! — сказал он. — Это все, что у него есть?
Первый санитар поднялся.
— Только это, и вот еще фотография.
— Бумажник, кредитный билет в фунт стерлингов, пачка сигарет, ручные часы, фотография. Дайте посмотреть.
Второй санитар осветил маленькую фотографию фонариком. Лицо девушки, обрамленное коротко остриженными кудрями, глядело на них.
— "Ноэль", — прочел первый санитар.
— Гм! Спрячьте фотографию, положите в бумажник. Пошли!
Пятно света погасло, и тьма навеки окутала Сирила Морленда.
ГЛАВА II
Когда они вчетвером заняли места в большом зале Куинс–холла, шел уже второй номер программы; несмотря на все патриотические усилия устроителей, это было произведение немецкого композитора: "Бранденбургский концерт" Баха. Еще любопытнее было то, что концерт повторяли на бис. Пирсон не аплодировал; наслаждаясь музыкой, он сидел с блаженной улыбкой, забыв об окружающем. Он был сейчас бесконечно далек от земных радостей и горестей. Когда замерли последние аплодисменты, Лила сказала ему на ухо.
— Какая удивительная аудитория, Эдвард! Смотри: всюду хаки. Кто бы думал, что наши молодые солдаты интересуются музыкой, хорошей музыкой, к тому же немецкой?
Пирсон посмотрел на всю эту массу людей в военных кепи и соломенных шляпах, терпеливо стоявших в зале и глядевших на эстраду, и вздохнул:
— Хотелось бы мне иметь такую аудиторию в церкви!
Улыбка тронула уголки губ Лилы. Она подумала: "Ах, мой дорогой, церковь твоя устарела, и ты вместе с ней! Куда уж ей, твоей церкви, с запахом плесени и ладана, витражами, узкими закоулками и гудящим органом! Бедный Эдвард, он совсем не от мира сего!" Но она только пожала ему руку и прошептала:
— Посмотри на Ноэль.
Девушка разговаривала с Джимми Фортом. Щеки ее разрумянились, она была такой красивой, какой Пирсон не видел ее уже давно, с самого Кестрела. Он услышал, как вздохнула Лила.
— Есть у нее какие–нибудь вести от этого юноши?.. Помнишь ту нашу Майскую неделю, Эдвард? Мы были очень молоды тогда, даже ты был молод. И ты написал мне такое милое письмецо. Я и сейчас представляю себе, как ты бродил в своем карнавальном костюме вдоль реки, среди этих "священных" коров.
Но, говоря это, Лила смотрела в другую сторону — на второго своего соседа и на девушку. Скрипач играл сонату Цезаря Франка. Это была любимая вещь Пирсона. Она всегда вызывала в нем ощущение небес — этой напоенной благодатью голубой тверди, в которой блистают кроткие звезды, а в полдень солнце заливает ликующие деревья и воды, где плавают ликующие лебеди.
— Странный мир, мистер Пирсон! Представьте себе: все эти ребята после того, как прослушают такую музыку, должны вернуться в казармы! Что вы думаете об этом? Не возвращаемся ли мы назад, к обезьянам? Или поднимаемся до высоты этой сонаты?
Пирсон повернулся и внимательно посмотрел на Форта.
— Нет, капитан Форт, я не думаю, что мы опускаемся до обезьян, если мы только произошли от них. У этих парней — души героев.
— Я знаю это, сэр, и, быть может, лучше, чем вы.
— Ах, да, — кротко сказал Пирсон. — Я и забыл. Но он все еще с сомнением смотрел на своего соседа.
Этот капитан Форт, знакомый Лилы, дважды уже приходивший к ним, ставил его в тупик. У него было открытое лицо, спокойный голос, но совершенно дикие воззрения — или это только казалось Пирсону? Что–то от магометанства; что–то от религий жителей джунглей или южноафриканской степи; при этом странный, неожиданный цинизм и какой–то иронический взгляд на Англию. Все это совмещается в нем, и Форт этого, кажется, не скрывает. Мысли выскакивают из него, как пули, и хотя он говорит спокойно, его слова словно пробивают дыры в слушателе. Подобные критические воззрения звучат острее в устах человека, получившего примерно то же образование, что и сам Пирсон, чем если бы все это говорил какой–нибудь скромный самоучка, какой–нибудь актер, иностранец или даже врач вроде Джорджа. И это каждый раз вызывает какое–то неприятное чувство, словно прикосновение к колючему шипу. Нет, это совсем не забавляет! Эдвард Пирсон всегда сжимался, соприкасаясь со всякой крикливой философией, — и естественно, что так на него действовал и Форт.
После первого отделения концерта они с Ноэль ушли, распрощавшись с Лилой и Фортом в дверях. Отец взял Ноэль под руку и, все еще занятый теми мыслями, которые возникли у него в концертном зале, спросил:
— Тебе нравится капитан Форт, Нолли?
— Да, он славный человек.
— Это верно. Он производит впечатление славного человека — у него приятная улыбка, но, боюсь, очень странные взгляды.
— Он считает, что немцы немногим хуже, чем мы сами; он говорит, что большинство англичан — такие же грубые, как они.
— Да, он говорил что–то вроде этого.
— Но разве мы такие, папа?
— Безусловно, нет.
— Один полисмен сказал мне то же самое. Капитан Форт считает, что мало кто из людей не развратился бы, добравшись до власти. Он рассказал мне несколько ужасных случаев. Он говорит, что у нас нет воображения и мы часто делаем многое, не понимая, как это жестоко.
— Мы, конечно, не безупречны, Нолли, но в целом я считаю, что мы добродушный народ.
Ноэль с минуту помолчала, потом вдруг сказала:
— Хорошие люди часто думают, что все другие тоже хорошие; а на самом деле те совсем нехороши. Капитан Форт не ошибается в людях.
— Я думаю, что он немного циничен и поэтому вреден.
— А разве все, кто думает не так, как другие, — вредные люди, папа?
Пирсон неспособен был насмехаться над людьми и поэтому не понимал, когда насмехаются над ним самим. Он посмотрел на дочь с улыбкой.
— Не так плохо сказано, Нолли, но все–таки мистер Форт в каком–то смысле вреден. Вероятно, потому, что он видел слишком много плохого в жизни.
— Поэтому он мне и нравится!
— Ну, ну, — ответил Пирсон рассеянно.
У него была срочная работа: надо было подготовиться к конфирмации. Как только они вернулись домой, он сразу направился в свой кабинет.
Ноэль зашла в столовую выпить горячего молока. Шторы не были опущены, и яркий лунный свет заливал комнату. Не зажигая электричества, она поставила молоко на спиртовку и стала смотреть на небо. Было полнолуние — второе с тех пор, как она и Сирил ожидали появления луны над Аббатством. Она вздрогнула и прижала руки к сердцу. Если бы она могла призвать его к себе из этого лунного света! Если бы она была колдуньей — могла увидеть его, узнать, где он, что делает! Уже две недели от него нет писем. После того, как он уехал на фронт, она ежедневно прочитывала в газетах списки убитых; у нее было суеверное чувство, что этим она как бы спасает его от гибели. Она взяла "Таймс". Было достаточно светло, и она принялась читать этот свиток доблести и читала до тех пор, пока… луна не осветила ее, лежащую на полу рядом с отброшенной в сторону газетой…
Она была горда и унесла свое горе к себе в комнату, как унесла с собой свою любовь в ту ночь, когда он уезжал. Ни один звук не выдал дому ее несчастья; газета на полу, запах подгоревшего молока — все это не говорило ни о чем. В конце концов ее сердце — лишь одно из тысяч сердец, которые терзаются в эту лунную ночь жестокой мукой. Каждую ночь, год за годом, тысячи женщин прячут лицо в подушку, пытаясь заглушить это первое страшное чувство осиротелости; они словно ищут тайного прибежища, слабого утешения в мысли о том, что есть и другие, у которых такое же горе. Утром она поднялась после бессонной ночи, даже как будто съела завтрак и пошла в госпиталь. Там, с каменным лицом, с темными кругами под глазами, она принялась мыть тарелки и блюда.
Пирсон узнал о гибели Морленда из письма Тэрзы, которое получил во время завтрака. Он прочел его с великой горечью. Бедная, бедная маленькая Нолли! Какое страшное несчастье для нее! Весь день он работал с кошмарной мыслью, что вечером должен будет сообщить ей это. Никогда он не чувствовал себя таким одиноким, никогда так страстно не желал, чтобы здесь была мать его детей. Она знала бы, как успокоить, как утешить! На ее груди девочка могла бы выплакать свое горе. Весь этот час между семью и восемью, когда он обычно выполнял обязанности представителя бога перед своими прихожанами, он провел в молитве, прося указания: как нанести ей этот удар и как залечить рану? Когда наконец Ноэль пришла, он сам открыл ей дверь и, отбрасывая волосы с ее лба, сказал:
— Зайди ко мне на минутку, родная!
Ноэль пошла за ним в кабинет и села.
— Я уже знаю, папа.
Ее стойкость поразила Пирсона больше, чем если бы Он увидел естественный взрыв горя. Робко поглаживая ее волосы, он нашептывал ей то же самое, что Грэтиане и многим другим в такие минуты:
— Смерти нет. Жди новой встречи с ним. Бог милосерден!
И снова он изумился спокойствию этого бледного лица, такого юного.
— Как ты мужественна, дитя мое! — сказал он.
— Ничего другого не остается.
— Могу ли я сделать что–нибудь для тебя, Нолли?
— Нет, папа.
— Когда ты узнала об этом?
— Вчера вечером.
Она знала уже почти сутки и не сказала ему ни слова!
— Ты молилась, моя девочка?
— Нет.
— Попытайся, Нолли!
— Нет.
— О, попытайся!
— Это было бы нелепо, папа. Ты не понимаешь.
Охваченный горем, растерянный, Пирсон отстранился от нее и сказал:
— У тебя страшно усталый вид. Может быть, примешь горячую ванну и тебе дадут пообедать в постель?
— Я хотела бы чашку чая, больше ничего. — И она ушла.
Когда ей понесли чай, он вышел из дому. У него было непреодолимое желание спросить совета у какой–нибудь женщины. Он взял машину и поехал к Лиле.
ГЛАВА III
После концерта Лила и Джимми Форт разыскали такси; поздно вечером, да еще в военное время, поездка в машине располагала к интимности. Тряска, шум мотора, темнота; однако всего этого было мало, чтобы возродить прежнее чувство; не хватало аромата жимолости, роз, белых цветов плюща, который они вдыхали в Верхней Констанции, — тот аромат был много приятнее, чем этот запах бензина.
Когда Лила очутилась с Фортом наедине, чего она так жаждала, ее охватила болезненная застенчивость. Вот уже несколько недель она была в странном состоянии. Каждую ночь подолгу размышляла и никак не могла разобраться в своих чувствах. Когда женщина достигает известного возраста, какой–то голос словно нашептывает ей: "Ты была молода, ты была красива; ты еще и теперь красива; ты не постарела, и ты не должна быть старой; не расставайся с молодостью, держись за свою красоту; бери от жизни все, что можно, не жди, пока твое лицо покроется морщинами, волосы поседеют; не верь, что прошлая твоя любовь была последней".
Такие мысли с особой силой овладели ею, когда она увидела, как Джимми Форт разговаривает на концерте с Ноэль. Лила не была ревнива и искренне восхищалась Ноэль, но сама мысль, что Джимми Форт может тоже восхищаться девушкой, причиняла ей боль. Он не имеет права на это; это нечестно; он слишком стар для нее — и, кроме того, у девушки есть тот мальчик, а Лила уже позаботилась, чтобы Форт знал об этом. Наклонившись к нему, когда молодая дама с обнаженными плечами пела что–то на эстраде, она прошептала:
— О чем задумались?
Он ответил ей шепотом:
— После скажу.
Это успокоило ее. Он проводит ее домой. Пора ей открыть ему свое сердце.
Но теперь, в машине, когда она уже решила сказать ему о своих чувствах, ею овладела неожиданная робость, и все показалось не таким–то легким. Любовь, которой она не испытывала уже три года, вдруг ожила в ней. Чувствовать это было сладостно и мучительно; она сидела, отвернувшись от него, не в силах воспользоваться драгоценными минутами. Они подъехали к ее дому, перекинувшись лишь несколькими словами о том, что улицы темны, а луна светит ярко. Она вышла из машины, еще не зная, как ей поступить, и вдруг сказала с решимостью отчаяния:
— Вы можете подняться ко мне и выкурить сигарету. Еще совсем рано.
Он поднялся вместе с ней.
— Подождите минутку, — сказала Лила.
Сидя за стаканом вина и покуривая сигарету, он пристально разглядывал цветы в вазе марки "Семейство Роз" и ждал — уже минут десять; слегка улыбаясь, он вспоминал нос этой маленькой сказочной принцессы и ее изящную манеру складывать губы, когда она говорит. Не будь этого чертовски удачливого солдатика, он бы и сам был не прочь застегивать ее башмаки или расстилать перед ней в грязи свое одеяние — или как это еще делается в волшебных сказках? Да, он хотел бы этого, — эх, чего только не хочется человеку! Чтоб он пропал, этот молодой солдат! Лила сказала, что ему двадцать два года. Черт побери! Каким старым чувствуешь себя, когда тебе под сорок, да еще с таким увечьем! Нет, сказочные принцессы не для него! Вдруг запах духов ударил ему в нос; подняв голову, он увидел Лилу; она стояла перед ним в длинном кимоно из темного шелка, белые руки были обнажены.
— Опять задумались? А помните эти кимоно, Джимми? В Кейптауне их носили малайские женщины. Можете себе представить, как я отдыхаю, когда сбрасываю свою одежду рабыни? Ах, до чего мне надоело быть сестрой милосердия! Джимми, мне так хочется пожить еще, хотя бы немного!
В этом одеянии она выглядела лет на пятнадцать моложе: цветок гардении, приколотый на груди у самого выреза шелкового кимоно, не казался белее, чем ее кожа. Он удивленно подумал: уж не упал ли этот цветок с неба?
— Пожить? — переспросил он. — Как это? Разве вы сейчас не живете?
Она подняла руки, и черные шелковые рукава упали, обнажив их до плеч.
— У меня нет жизни — вот уже два года. Ах, Джимми, помогите мне. Жизнь так коротка, особенно сейчас.
Ее взгляд, напряженный и взволнованный, обнаженные руки, запах цветов смутили его. Он почувствовал, как кровь приливает к его лицу, и опустил глаза.
Легким движением она бросилась к нему, опустилась на колени и, сжимая обеими руками его руки, зашептала:
— Полюбите меня хоть немного! Что же еще остается? Ах, Джимми, что же еще?
Вдыхая волнующий аромат цветка, раздавленного их руками, Форт подумал: "Ах, что еще есть в это окаянное время?"
Джимми Форт обладал чувством юмора и был в своем роде философом, и его почти всегда забавляли всякие капризные повороты жизни. Но от Лилы он возвращался в глубокой задумчивости. Она была хороша собой — очень красивое создание, женщина спортивного склада, обольстительница, но… она явно перезрела. И вот он впутался в эту историю — теперь он должен помочь ей "пожить"; впутался так, что это не может не вызывать тревоги; он уже почти безошибочно знал, что она действительно полюбила его.
Это было, конечно, очень лестно и приятно. Время просто ужасное, развлечения скупые, но… Инстинкт бродяжничества заставлял его с юных лет носиться по свету; так же инстинктивно он избегал всяких уз, даже приятных, если не мог сам оценить их силу и прочность; может быть, впервые в жизни он заглянул в какую–то сказочную страну, — а в его связи с Лилой уж, конечно, нет ничего сказочного. Была у него и другая причина чувствовать себя неловко. Несмотря на беспорядочный образ жизни, он обладал мягким сердцем, и ему всегда бывало трудно причинять кому–либо боль, особенно женщине, которая оказала ему честь полюбить его. Какое–то предчувствие угнетало Форта, шагавшего по залитым луной улицам в этот безлюдный ночной час, когда даже такси не попадались. Захочет Лила, чтобы он женился на ней? И будет ли он считать это своим долгом, если она захочет? Но мысли его приняли другое направление; он думал о концерте, о девушке, которая слушала его рассказы. "Дьявольски странный мир! — мелькало у него в голове. — И как все это нелепо получилось!.. Что подумала бы она обо мне и Лиле, если бы знала? И этот добрый священник! Уф!"
Он шел медленно, боясь, что разболится нога и придется провести ночь на крыльце, поэтому у него было достаточно времени для размышлений. Но они не успокаивали его, и он в конце концов решил: "Ладно, ведь могло быть и хуже. Надо без долгих рассуждений брать те блага, которые посылают нам боги!" И вдруг он с удивительной живостью вспомнил ту ночь на веранде в Верхней Констанции и подумал растерянно: "Тогда я мог бы погрузиться в эту любовь с головой, а теперь не могу. Вот она, жизнь! Бедная Лила! Да и сам я, возможно, несчастен — кто знает!"
ГЛАВА IV
Когда Лила открыла дверь Эдварду Пирсону, глаза ее сияли, на губах играла мягкая улыбка. Казалось, вся ее душа мягко улыбается; она протянула ему обе руки. В этот день все доставляло ей радость, даже это скорбное лицо. Она любила и была любима. У нее снова было настоящее и будущее, а не только прошлое; надо только кончить разговор с Эдвардом в полчаса — ведь скоро придет Джимми! Она села на диван, по–родственному взяла Пирсона за руку и сказала:
— Ну, выкладывай, Эдвард; я чувствую, ты в большом смятении. Что случилось?
— Ноэль… Тот мальчик, которого она любила, убит. Лила выпустила его руку.
— Не может быть! Бедное дитя! О, как это жестоко! — Слезы навернулись на ее серые глаза, она отерла их крошечным носовым платочком. — Бедная, бедная маленькая Ноэль! Она его очень любила?
— Это была неожиданная и поспешная помолвка; но боюсь, что на Ноэль все это слишком подействовало. Не знаю, как утешить ее; это может только женщина. Я пришел спросить тебя: продолжать ли ей работать? Как ты думаешь, Лила? Я просто растерялся.
Лила взглянула на него и подумала: "Растерялся? О да, похоже на то, мой бедный Эдвард!"
— На твоем месте я позволила бы ей работать, — сказала она. — Это помогает; только это и может помочь. Я посмотрю, может быть, устрою ее работать в палатах. Ей нужно быть поближе к нашим солдатам, видеть, как они страдают; теперь работа на кухне будет для нее особенно мучительной… А он был очень молод?
— Да. Они хотели пожениться. Я был против этого, Лила чуть скривила губы. "Еще бы!" — подумала она.
— Я не мог вынести даже мысли, что Нолли готова так поспешно отдать себя; они и знакомы–то были всего три недели. Это было очень тяжело для меня, Лила. А потом он внезапно уехал на фронт.
Волна возмущения поднялась в Лиле. Ах, уж эти ханжи! Как будто и без них жизнь не лишает людей радости! В эти минуты лицо кузена казалось ей почти отталкивающим; его кроткая, безмятежная доброта словно потускнела и растворилась в этом монашеском облике. Она отвернулась, посмотрела на часы над камином и подумала: "Ну, конечно, он и нам с Джимми стал бы мешать! Сказал бы: "О нет, дорогая Лила, ты не должна его любить — это грех!" Как я ненавижу это слово!"
— Я считаю, что самое страшное в жизни, — возразила она, — это когда люди подавляют в себе естественные инстинкты да еще заставляют других делать; то же, если, конечно, могут; этим объясняется добрая половина несчастий, которые случаются в мире.
Заметив по его лицу, что он ошеломлен этим взрывом, причин которого он не мог знать, она поспешно добавила:
— Я надеюсь, что Ноэль скоро забудет свое горе и найдет кого–либо другого.
— Возможно. Но было бы еще хуже, если бы они поженились! Слава богу, что они этого не сделали.
— Не знаю. У них, наверно, был бы все–таки час блаженства. Даже час блаженства чего–то стоит в наше время.
— Для тех, кто верит только в земную жизнь, — пожалуй.
"Осталось всего десять минут, — подумала она, — Ах, — почему он не уходит?" Но тут он поднялся, и сразу же ее сердце смягчилось.
— Мне так жаль Нолли, Эдвард! Если только я могу чем–нибудь помочь, завтра же попытаюсь сделать дли нее все, что в моих силах; а ты приходи сюда, когда тебе вздумается.
Она снова протянула ему обе руки; прощаясь, она боялась, что он вдруг вздумает остаться, но все–таки ласково заглянула ему в глаза и тепло и сочувственно пожала ему руки.
Пирсон улыбнулся. Эта улыбка всегда вызывала в Лиле жалость к нему.
— Прощай, Лила; ты очень мила и добра. До свидания!
Она ответила глубоким вздохом, в котором чувствовалось явное облегчение. Потом она пошла его провожать.
Взбегая по лестнице, она думала: "У меня еще есть время. Что мне надеть? Бедный Эдвард, бедная Ноэль!.. Какой цвет нравится Джимми?.. Ах, почему я не удержала его тогда, десять лет назад, как глупо растрачено это время!"
Лихорадочно закончив туалет, она подошла к окну и стала ждать, не заживая света; аромат жасмина доносился снизу. "Выйду я за него замуж, если он предложит мне? — думала она. — Но он не предложит — с чего бы он стал это делать? Кроме того, я бы не потерпела, если бы он подумал, что я ищу положения или денег. Мне нужно одно — любовь, любовь, любовь!" Беззвучное повторение этого слова приносило ей какое–то приятное ощущение прочности и спокойствия. Пока она хочет только любви — он наверняка останется с ней!
Из–за угла церкви появилась высокая фигура и направилась к ее дому. Он! И вдруг Лила опомнилась. Она подбежала к маленькому пианино и, аккомпанируя себе, запела песенку, которую пела десять лет назад. "Если б я была росинкой, я несла б тебе прохладу каждый день!" Она не обернулась, когда он вошел, а продолжала напевать, чувствуя, что он уже стоит в темноте за ее плечами. Но, окончив песню, она встала, обняла его, притянула к себе и разрыдалась у него на плече; она думала о Ноэль и об этом убитом юноше, о миллионах других юношей, думала о своем счастье, и об этих упущенных десяти годах, и о том, как коротки жизнь и любовь, И, думая обо всем этом, она едва ли сознавала, о чем думает. А Джимми Форт, растроганный ее настроением, которое понимал только наполовину, крепко сжимал ее в объятиях, целовал ее мокрые щеки и теплую шею, такую белую, что она словно светилась в темноте.