Книга: Остров фарисеев. Путь святого. Гротески
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА V

Прошел месяц, и Ноэль продолжала работать; но однажды утром она потеряла сознание и упала на груду тарелок. Шум привлек внимание, кто–то позвал миссис Линч.
Увидев Ноэль, лежащую со смертельно бледным лицом, Лила ужаснулась. Но Ноэль скоро пришла в себя, и для нее вызвали машину. Лила поехала с ней, велев шоферу отвезти их в Кэймилот—Мэншенз. Ноэль была в таком состоянии, что везти ее домой не следовало — лучше избавить девушку от лишней тряски в машине и дать ей сначала по–настоящему окрепнуть. Они поднялись по лестнице рука об руку. Лила уложила ее на диван и принесла бутылку горячей воды, чтобы согреть ей ноги. Ноэль была еще так слаба и бледна, что было бы жестоко расспрашивать ее. Лила тихонько достала из шкафчика бутылку с остатками шампанского, — которое прислал ей Джимми Форт, и, захватив два стакана и штопор, отправилась в спальню. Там она выпила немного сама, а другой стакан принесла и подала девушке. Ноэль покачала головой, глаза ее словно говорили: "Неужели ты думаешь, что меня так легко вылечить?" Но Лила за свою жизнь повидала многое и презирала общепринятые лекарства; она поднесла стакан к губам девушки и заставила ее выпить. Это было прекрасное шампанское, а Ноэль никогда не пробовала спиртного; вино немедленно оказало свое действие. Глаза ее заблестели; слабый румянец окрасил щеки. И вдруг она повернулась к Лиле спиной и зарылась лицом в подушку. С коротко остриженными волосами она была похожа на ребенка; Лила опустилась на колени и стала гладить ее по голове, приговаривая:
— Ну, родная! Ну же, успокойся!
Наконец девушка приподнялась; бледная маска отчаяния, которую она носила на лице весь последний месяц, спала; лицо ее горело, глаза блуждали. Она отодвинулась от Лилы, крепко прижала руки к груди и сказала:
— Я не вынесу этого. Я совсем не сплю. Я хочу, чтобы он вернулся ко мне. Я ненавижу жизнь, ненавижу весь мир! Мы не сделали ничего дурного только любили друг друга. Богу нравится наказывать; он наказывает нас лишь за то, что мы любили. У нас был только один день для нашей любви… только один день… только один! Лила видела, как судорожно дергается стройная, белая шея девушки, как неестественно вытянулись и оцепенели ее руки; было почти невыносимо смотреть на это. Удивительно нежный голос произносил безумные слова, безумным казалось и лицо девушки.
— Я не хочу… Я не хочу жить! Если есть загробная жизнь, я уйду к нему. А если ее нет, тогда это все равно, что уснуть.
Лила подняла руку, словно желая остановить этот бред. Как и большинство женщин, которые живут только своими чувствами и настроениями, она не привыкла раздумывать над подобными вещами и поступила так, как принято поступать в таких случаях.
— Расскажи мне о себе и о нем, — попросила она.
Ноэль повернулась и вскинула серые глаза на кузину.
— Мы любили друг друга; когда любишь, рождаются дети, правда? Ну, а мой не появится на свет!
Не столько эти слова, сколько выражение лица Ноэль раскрыло Лиле все; потом смысл сказанного как бы погас в ее сознании и вспыхнул снова. Невероятно! Но… если Ноэль сказала правду — это ужасно! То, что всегда казалось Лиле простым отступлением от общепринятых норм, сейчас вставало перед ней как подлинная трагедия! Она порывисто поднялась и крепко обняла девушку.
— Бедная детка, — сказала она. — Это у тебя какие–то фантазии.
Слабый румянец сошел с лица Ноэль, она откинула голову, веки ее наполовину опустились; теперь она была похожа на привидение, маленькое и скорбное.
— Пусть фантазии, но жить я не буду. Мне все равно — умереть так легко! И я не хочу, чтобы отец знал.
— Что ты, дорогая… дорогая моя! — шептала, запинаясь, Лила.
— Это была ошибка, Лила?
— Ошибка? Не знаю… Если все действительно так, то… это просто неудача. Но ты вполне уверена?
Ноэль кивнула.
— Я сделала так, чтобы мы принадлежали друг другу. Чтобы ничто не могло отнять его у меня.
Лила ухватилась за эти слова.
— Тогда, моя милая, он не совсем ушел от тебя, понимаешь?
С губ Ноэль слетело едва слышное "да".
— Но папа! — прошептала она.
Перед Лилой встало лицо Эдварда — так живо, что на минуту заслонило лицо девушки. Все жизнелюбие Лилы восстало против этого аскета. И хотя, следуя здравому житейскому рассудку, она не одобряла поступок Ноэль и огорчалась за нее, — сердцем она поневоле приветствовала этот час жизни и любви, который они вырвали для себя из пасти смерти.
— Разве отец непременно должен знать? — спросила она.
— Я никогда не лгала папе. Но это неважно. Зачем человеку продолжать жить, если жизнь ни к чему?
На улице ярко сияло солнце, хотя был уже конец октября. Лила поднялась с колен. Она стала у окна и глубоко задумалась.
— Дорогая, — сказала она наконец, — надо победить в себе эту боль и уныние. Посмотри на меня! У меня было два мужа, и… я провела довольно бурную жизнь, с подъемами и падениями, и смело скажу, что всяких бед и потрясений я видела довольно в своей жизни. Но я не собираюсь еще умирать; не надо умирать и тебе. Пирсоны всегда были мужественными людьми, не изменяй же своему роду. Это последнее дело! Твой мальчик тоже велел бы тебе быть мужественной. Теперь это — твои "окопы", и не надо давать жизни смять себя.
Наступило долгое молчание. Потом Ноэль пробормотала:
— Дай мне сигарету, Лила.
Лила достала маленький плоский портсигар, который всегда носила с собой.
— Вот молодец! — сказала она. — Нет ничего неизлечимого в твоем возрасте. Неизлечима только старость.
Ноэль усмехнулась.
— Но ведь и она излечима, не так ли?
— Если только не сдаваться.
Снова они замолчали; они курили, часто затягиваясь, и синий дымок двух сигарет поднимался к низкому потолку. Потом Ноэль встала с дивана и подошла к пианино. На ней была еще госпитальная форма из лилового полотна; стоя, она слегка прикасалась пальцами к клавишам, беря то один, то другой аккорд; сердце Лилы разрывалось от жалости; сама она была сейчас так счастлива, а жизнь этого ребенка исковеркана!
— Поиграй мне, — сказала она. — Или нет, не надо! Лучше я сыграю сама.
Она села за пианино и запела французскую песенку, в которой первые слова были: "Si on est jolie, jolie comme vous…" Если быть красивой, красивой, как вы… (франц.). Это была наивная, веселая, очаровательная песенка. Если бы Нолли выплакалась, для нее было бы лучше! Но Ноэль не плакала; она, видимо, вполне овладела собой. Она говорила спокойно, отвечала на вопросы Лилы без всякого волнения и наконец заявила, что хочет домой. Лила вышла вместе с ней и немного ее проводила; ей было грустно, но она чувствовала себя какой–то растерянной. В конце Портлэнд–плэйс Ноэль остановилась и сказала:
— Мне уже лучше, Лила. Я очень тебе благодарна. Я теперь пойду домой и лягу. А завтра приду в госпиталь, как обычно. До свидания!
Лила успела только схватить руку девушки и сказать:
— Милая моя, это чудесно! Мало ли что случается, особенно в военное время!
С этими словами, неясными для нее самой, она отпустила Ноэль и некоторое время следила, как та медленно шла вперед; потом Лила направилась к госпиталю. Она была растрогана и полна сострадания.
Ноэль не пошла домой; она зашагала по Риджент–стрит. В какой–то мере она успокоилась, немножко оправилась — этому помог оптимизм ее видавшей виды кузины; слова Лилы "он не совсем ушел от тебя" и "особенно в военное время" толкали ее на новые размышления. К тому же кузина говорила обо всем вполне откровенно; неведение, в котором Ноэль находилась последние три недели относительно своего физического состояния, рассеялось. Естественно, что она, как и большинство гордых натур, не очень задумывалась над тем, что скажут окружающие; впрочем, у нее было слабое представление об обществе и о том, как судят и что думают люди. Кошмаром висела над ней только одна мысль: какой это будет ужас и горе для отца. Она пыталась успокоить себя, вспоминала о сопротивлении отца ее замужеству, о том, как она озлобилась тогда. Он не понимал, не мог постигнуть, как они с Сирилом любили друг друга! Теперь, если у нее действительно появится ребенок, это будет ребенок Сирила — сын Сирила, это будет сам возродившийся к жизни Сирил! В ней понемногу снова пробуждался инстинкт, который сильнее всякой утонченности, традиций, воспитания; тот самый инстинкт, который толкнул ее так поспешно закрепить их союз — неудержимое биение жизни, противостоящее небытию; и ее ужасная тайна теперь казалась ей почти сокровищем. Она читала в газетах о так называемых "детях войны", читала с каким–то неясным ей самой любопытством. Теперь внутренний смысл прочитанного осветился для нее совсем иным светом. Эти дети были плодом "дурного поведения", они составляли "проблему"; и все–таки она знала теперь, что люди рады им; эти дети примиряли их с жизнью, заполняли пустоту. Может быть, когда у нее будет ребенок, она станет гордиться им, тайно гордиться, наперекор всем и даже отцу! Они старались убить Сирила — этот их бог и все они; но им это не удалось — Сирил живет в ней! Лицо Ноэль пылало, она шагала в гуще суетливой толпы; прохожие оборачивались и глядели на нее — у нее был такой вид, словно она никого и ничего не замечает, — обычно люди, у которых есть хоть немного времени, обращают на это внимание. Так она бродила два часа, пока не очутилась возле своего дома; состояние восторга прошло у нее только в ее комнате, когда она села на кровать, вынула фотографию и стала в нее вглядываться. И тут наступил новый упадок сил. Заперев дверь, она легла на кровать и заплакала, чувствуя себя совсем одинокой и заброшенной; наконец, окончательно измученная, она уснула, сжимая в руке фотографию, на которой не высохли еще следы слез. Проснулась она, как от толчка. Было темно, кто–то стучал в дверь.
— Мисс Ноэль!
Из какого–то детского упрямства она не ответила. Почему они не оставят ее в покое? Если бы они знали, они не приставали бы к ней! Она услышала новый стук и голос отца:
— Нолли, Нолли!
Она вскочила и открыла дверь. Вид у него был встревоженный, у нее сжалось сердце.
— Все хорошо, папа. Я спала.
— Дорогая, извини, но обед готов.
— Я не хочу обедать, я лучше лягу. Морщинка между его бровями углубилась.
— Ты не должна запирать дверь, Нолли. Я так испугался. Я зашел за тобой в госпиталь, мне сказали о твоем обмороке. Прошу тебя — пойди к доктору.
Ноэль отрицательно затрясла головой.
— Ах, нет! Это пустяки!
— Пустяки? Такой обморок? Но послушай же, дитя мое! Ради меня!
Он сжал ладонями ее голову. Ноэль отстранилась.
— Нет, папа, я не пойду к доктору. Что еще за нежности в военное время! Я не хочу. И не надо меня заставлять. Я спущусь вниз, если ты хочешь. А завтра я буду себя чувствовать совсем хорошо.
Пирсону пришлось уступить; но в этот вечер она не раз замечала его тревожный взгляд. Когда она снова ушла наверх, он последовал за ней и настоял, чтобы она растопила камин. Целуя ее у двери, он сказал очень спокойно:
— Как бы я хотел заменить тебе мать, дитя мое!
На мгновение Ноэль обожгла мысль: "Он знает!" Но потом, взглянув на его озадаченное лицо, она поняла, что это не так. Если бы он знал! Какую тяжесть это сняло бы с нее! Но она ответила ему так же спокойно:
— Доброй ночи, милый папочка! — Поцеловав его, она закрыла дверь. Потом села перед камином и протянула к нему руки. Ее сердце было словно сковано ледяным холодом. Отблески света играли на ее лице с тенями под глазами, на все еще округлых щеках, на тонких бледных руках, на всей ее юной, легкой, полной грации фигурке. А там, в ночи, мимо луны бежали облака. Снова наступило полнолуние.

ГЛАВА VI

Пирсон вернулся в кабинет и начал писать Грэтиане:
"Если бы ты могла взять отпуск на несколько дней, моя дорогая, я бы хотел, чтобы ты приехала домой. Меня очень беспокоит Нолли. С тех пор, как у нее случилось это несчастье, она совсем извелась; а сегодня она упала в обморок. Она ни за что не хочет обращаться к врачу, но, может быть, показать ее Джорджу? Если бы ты приехала, Джордж тоже завернул бы к нам на один–два дня; или же ты могла бы отвезти Нолли к нему, на море. Я только что прочел, что погиб твой троюродный брат Чарли Пирсон. Он убит в одном из последних наступлений на Сомме; он племянник моей кузины Лилы, с которой, как ты знаешь, Ноэль встречается каждый день в госпитале. Бертрам получил орден "За отличную службу". В последнее время я не так страшно занят: мой помощник Лодер приехал в отпуск с фронта и иногда служит в церкви вместо меня. Теперь, когда наступают холода, я чувствуую себя лучше. Постарайся приехать. Меня серьезно тревожит здоровье нашей дорогой девочки.
Твой любящий отец
Эдвард Пирсон".
Грэтиана ответила, что получит отпуск в конце недели и приедет в пятницу. Он встретил ее на станции, и они поехали в госпиталь, чтобы захватить с собой Ноэль. Лила вышла к ним в приемную; Пирсон, полагая, что им с Грэтианой будет удобнее поговорить о здоровье Ноэль, если он оставит их одних, вышел в комнату отдыха. Там он стал смотреть, как двое выздоравливающих играют в настольный бильярд. Когда он вернулся в маленькую гостиную, Лила и Грэтиана еще стояли у камина и разговаривали вполголоса. Грэтиана, должно быть, слишком близко наклонилась к огню: ее лицо пылало, оно даже как бы припухло, а веки были красные, словно она их обожгла.
Лила сказала легким тоном:
— Ну, Эдвард, разве наши солдатики не изумительны? Когда мы снова пойдем с тобой в концерт?
Но она тоже раскраснелась и выглядела совсем молодой.
— Ах! Если бы мы могли делать то, что хотим! — ответил Пирсон.
— Это хорошо сказано, Эдвард. Но иногда, знаешь ли, полезно хоть немного развлечься.
Он покачал головой и улыбнулся.
— Ты искусительница, Лила. Пожалуйста, скажи Нолли, что мы хотим увезти ее с собой. Ты можешь отпустить ее на завтра?
— На столько дней, сколько потребуется; Ноэль нужен отдых — я говорила об этом Грэтиане. Все–таки ей надо было перестать работать после такого страшного удара, может быть, тут и моя ошибка. Я думала тогда, что лучше всего для нее — работать.
Пирсон увидел, что Грэтиана идет мимо него к двери. Он пожал руку Лиле и последовал за дочерью. Позади себя он услышал восклицание, которое обычно издают женщины, наступив на собственное платье, или если что–либо другое вызовет у них раздражение. В приемной их уже ждала Ноэль; Пирсон, очутившийся как бы в центре треугольника женщин, смутно почувствовал, что глаза их ведут между собой какую–то тайную игру. Сестры расцеловались. Потом все они сели вместе в такси. Даже самый наблюдательный человек, расставаясь с ними дома в прихожей, ничего не заметил бы — разве только то, что обе были очень молчаливы. Войдя в свой кабинет, он взял с полки книгу "Жизнь сэра Томаса Мора"; там были строки, которые ему не терпелось показать Джорджу Лэрду — его ждали в этот же вечер.
Грэтиана и Ноэль поднимались по лестнице, поджав губы и не глядя друг на друга; обе были очень бледны. Они подошли к комнате Грэтианы, которая когдато была комнатой их матери, и Ноэль уже собиралась пройти мимо, но Грэтиана схватила ее за руку и сказала:
— Зайди ко мне.
В комнате ярко горел камин, и сестры стали по обе его стороны, опершись на каминную доску и глядя в огонь. Ноэль прикрыла рукой глаза и пробормотала:
— Я просила Лилу сказать тебе.
Грэтиана сделала такой жест, словно она боролась между двумя сильными чувствами, не зная, какому из них поддаться.
— Это ужасно! — только и выговорила она.
Ноэль пошла к двери.
— Подожди, Нолли.
Ноэль уже взялась за ручку двери, но остановилась.
— Мне не нужно ни прощения, ни сочувствия, — сказала она. — Я только хочу, чтобы меня оставили в покое.
— Но как же можно оставить тебя в покое?
Волна горечи поднялась в Ноэль, и она крикнула страстно:
— Я ненавижу сочувствие тех, которые не в состоянии понять! Мне не надо ничьего сочувствия. Я всегда могу уйти и скрыться подальше.
Слова "не в состоянии понять" ошеломили Грэтиану.
— Я могу понять, — сказала она.
— Нет, не можешь; ты никогда не видела его, ты не видела… — Ее губы задрожали, она закусила их, чтобы не разрыдаться. — И потом, ты бы никогда так не поступила, как я.
Грэтиана шагнула к ней, но остановилась и села на кровать. Да, это правда. Она сама никогда бы так не поступила! И именно это — как бы страстно она ни желала помочь сестре — сковывало ее любовь и сочувствие. О, как все это ужасно, уродливо, унизительно! Ее сестра, ее единственная сестра оказалась в таком же положении, как все эти бедные, плохо воспитанные девушки, которые потеряли себя! А что скажет ее отец — их отец! До этой минуты Грэтиана почти не думала о нем, она была слишком занята своей собственной уязвленной гордостью; слово "отец" вырвалось у нее против воли.
Ноэль вздрогнула.
— А этот мальчик! — сказала Грэтиана. — Его я не могу простить. Если ты не знала, то он знал. Это он… — Она осеклась, увидев лицо Ноэль.
— Я все знала, — ответила Ноэль. — И все сделала я. Он был моим мужем, так же, как Джордж — твой муж. Если ты скажешь хоть одно слово против Сирила, я никогда не буду с тобой разговаривать. Я счастлива, как и ты будешь счастлива, если у тебя родится ребенок. В чем же разница? Только в том, что тебе повезло, а мне нет? — Ее губы снова задрожали, и она замолчала.
Грэтиана уставилась на нее. Ей вдруг захотелось, чтобы Джордж был здесь; как бы хорошо узнать, что он думает обо всем этом!
— Ты не возражаешь, если я расскажу Джорджу? — спросила она.
Ноэль покачала головой.
— Нет, не теперь! Не говори никому. — И вдруг горе Ноэль, скрытое за мнимым безразличием, пронзило сердце Грэтианы. Она встала и обняла сестру.
— Нолли, дорогая, не смотри так!
Ноэль не ответила на ласку сестры и, как только та отняла руки, ушла в свою комнату.
Грэтиана осталась одна; она была полна сострадания к Ноэль и в то же время огорчена и разобижена; неуверенность и страх владели ею. Ее гордости был нанесен жестокий удар, сердце у нее сжималось; она злилась на себя. Почему она не проявила больше сочувствия и теплоты? И все–таки теперь, когда Ноэль ушла, она снова стала осуждать покойного. То, что он сделал, непростительно! Ведь Нолли — еще ребенок. Он совершил святотатство. Скорее бы приехал Джордж, и скорее бы переговорить с ним обо всем! Сама она вышла замуж по любви и знала, что такое страсть; была достаточно проницательна, чтобы понять, насколько глубока любовь Ноэль, конечно, в той мере, в какой может быть глубокой любовь девочки; себя Грэтиана считала уже зрелой женщиной — ей было двадцать лет. И все–таки, как могла Ноэль так забыться! А этот мальчик! Если бы Грэтиана была знакома с ним, может быть, ее негодование было бы смягчено личным впечатлением о нем — это ведь так важно во всех человеческих суждениях, — но она никогда его не видала и находила его поведение "непорядочным". Грэтиана знала, что это останется камнем преткновения в ее отношениях с сестрой. Как бы она ни пыталась скрывать свои мысли, Ноэль все равно поймет, что сестра втайне осуждает ее.
Она сбросила форму сестры милосердия, надела вечернее платье и начала беспокойно расхаживать по комнате. Все, что угодно, только как можно дольше не идти вниз к отцу! То, что случилось, разумеется, будет страшным горем для него. Она боялась разговора с ним, его расспросов о здоровье Ноэль. Она, разумеется, может обо всем умолчать, пока этого хочет Ноэль, но она была очень правдива по характеру, и ее приводила в отчаяние мысль, что надо что–то скрывать.
Наконец, она спустилась вниз; отец и сестра были уже в гостиной: Ноэль в платье с оборками сидела у камина, опершись подбородком на руку, а отец читал последние сообщения с фронта в вечерней газете. Увидев изящную девичью фигуру сестры, ее глаза, задумчиво устремленные на огонь, увидев усталое лицо отца, Грэтиана с особой силой ощутила трагичность происшедшего. Бедный папа, бедная Нолли! Ужасно!
Ноэль повернулась к ней и слегка качнула головой; ее глаза говорили так же ясно, как если бы сказали губы: "Молчание!" Грэтиана кивнула ей и подошла к камину. Так начался этот спокойный семейный вечер, но за этим спокойствием таились глубокие душевные страдания.
Ноэль подождала, пока отец отправился спать, и сразу поднялась в свою комнату. Она явно решила больше не разговаривать о себе. Грэтиана осталась в столовой одна — ждать приезда мужа. Когда он приехал, было уже около полуночи, и она сообщила ему семейные новости только на следующее утро. Он встретил их неясным мычанием. Грэтиана увидела, как он прищурил глаза, словно разглядывая тяжелую и сложную рану; потом уставился в потолок. Хотя они были женаты уже больше года, она все еще не знала его отношения ко многим вещам и с замиранием сердца ждала ответа. Эта позорная семейная тайна, скрываемая от других, будет испытанием любви Джорджа к ней самой, испытанием достоинств человека, за которого она вышла замуж! Некоторое время он молчал, и тревога ее все возрастала. Потом он нащупал ее руку и крепко сжал.
— Бедная маленькая Нолли! Вот случай, когда требуется весь оптимизм Марка Тэпли Имеется в виду отличавшийся большим оптимизмом герой романа Чарлза Диккенса "Мартин Чеззлвит".. Не унывай, Грэйси! Мы ее выручим.
— Но как быть с отцом! Ведь скрыть от него невозможно, но и рассказать нельзя! Ах, Джордж! Я раньше не знала, что такое семейная гордость. Это просто невероятно! Этот злополучный мальчик…
— Dе mortuis De mortuis aut bene aut nihil — о мертвых либо хорошее, либо ничего (лат.).. Вспомни, Грэйси: мы живем, осажденные смертью! Нолли, конечно, вела себя, как подлинная дурочка. Но ведь война! Война! Надо бы и твоему отцу привыкнуть к этому; вот для него прекрасный случай проявить христианский дух!
— Папа будет так же добр, как всегда; но именно это и страшно!
Джордж Лэрд сильнее сжал ее руку.
— Совершенно верно! Старомодный папа может себе это позволить! Но нужно ли, чтобы он знал? Мы можем увезти ее из Лондона, а позднее что–нибудь придумаем. Если отец узнает, надо будет убедить его, что этим поступком Нолли "внесла свою лепту".
Грэтиана отняла руку.
— Не надо, — сказала она едва слышно.
Джордж Лэрд обернулся и посмотрел на нее. Он и сам был очень расстроен и, возможно, более ясно, нежели его молодая жена, представлял себе жестокие последствия случившейся беды; он так же отчетливо понимал, насколько глубоко задета и взволнована Грэтиана; но, как прагматик, воспринимавший всегда жизнь с позиций опыта, он терпеть не мог этого восклицания: "Какой ужас!" Ему всегда хотелось побороть в Грэтиане и традиционную черту отцовского аскетизма. Если бы она не была его женой, он сразу сказал бы себе: изменить эту основную черту ее характера так же безнадежно, как пытаться переделать строение костей ее черепа; но она была его женой, и эта задача казалась ему такой же легко осуществимой, как, скажем, поставить новую лестничную клетку в доме или соединить две комнаты в одну. Обняв ее, он сказал:
— Я знаю. Но все это уладится, если только мы будем делать вид, что ничего не случилось. Поговорить мне с Нолли?
Грэтиана согласилась — она может сказать отцу, что Джордж согласился "осмотреть" Нолли, и тем избежать лишних разговоров. Но ей все больше казалось, что свалившуюся на них беду никак не отвести и не смягчить.
У Джорджа Лэрда было достаточно спокойного мужества — неоценимое свойство в человеке, которому часто приходится причинять боль и облегчать ее; и всетаки ему не нравилась эта "миссия", как выразился бы он сам. Он предложил Ноэль прогуляться с ним, потому что боялся сцен. Ноэль согласилась по той же причинс. Кроме того, Джордж ей нравился; с бескорыстной объективностью золовки и суровой проницательностью ранней юности она понимала его, пожалуй, даже лучше, чем его собственная жена. Во всяком случае, она твердо знала, что он не станет ни осуждать, ни жалеть ее.
Они могли, конечно, пойти в любом направлении, но почему–то избрали Сити. Такого рода решения принимаются бессознательно. Видимо, они искали какой–нибудь скучный деловой район; а возможно, что Джорджу — он был в военной форме — просто хотелось дать отдых своей руке, которая, словно заводная, непрерывно отдавала честь.
Не успел он сообразить, насколько нелепа эта прогулка с миловидной молодой золовкой по улицам, заполненным толпой суетящихся дельцов в черных сюртуках, как они уже дошли до Чипсайда. "Черт дернул нас пойти сюда, подумал он. — В конце концов мы могли с успехом поговорить и дома".
Он откашлялся и, мягко сжимая ее руку, начал:
— Грэтиана рассказала мне обо всем, Нолли. Самое главное для тебя — не падать духом и не волноваться.
— Я не думаю, чтобы ты смог вылечить меня.
Эти слова, произнесенные милым, насмешливым голоском, поразили Джорджа; он торопливо продолжал:
— Не об этом речь, Нолли, да это и невозможно. Ну, а ты–то сама что думаешь?
— Отец…
У него чуть не вырвалось: "Проклятый отец!", но он прикусил язык и продолжал:
— Бог с ним! Мы сами все обдумаем. Ты действительно хочешь утаить от него? Надо решать или так, или иначе; ведь нет смысла скрывать, если это все равно совершится.
— Да.
Он украдкой взглянул на нее. Она смотрела прямо перед собой. Как чертовски молода она и как прелестна! К горлу его подкатил комок.
— Пока я ничего не буду предпринимать, — сказал он. — Еще рано. Позднее, если ты захочешь, я расскажу ему. Но все зависит целиком, от тебя, моя дорогая; можно сделать так, что он никогда не узнает,
— Да…
Он не мог разгадать ее мыслей.
— Грэтиана осуждает Сирила, — сказала Ноэль после долгого молчания. Не позволяй ей. Я не хочу, чтобы о нем думали плохо. Во всем виновата я; мне хотелось быть уверенной в нем.
Джордж возразил решительно:
— Грэйси огорчена, конечно, но у нее это скоро пройдет. Пусть это не будет причиной раздора между вами. Только одно тебе нужно твердо запомнить: жизнь велика, и в ней можно найти свое место. Посмотри на всех этих людей! Многие из них перенесли или переносят какие–нибудь личные неприятности или горе. Может быть, такое же, как твое, или даже более тяжелое. И смотри: вот они, живые, прыгают, как блохи. В этом заключается и очарование и ирония жизни. Хорошо бы тебе побывать там, во Франции, и увидеть все в подлинном свете.
Он почувствовал, что она взяла его под руку, и продолжал с еще большим жаром:
— Жизнь — вот что будет самым важным в будущем, Нолли! Нет, не комфорт, не какая–либо монашеская добродетель или обеспеченность; нет, самый процесс жизни, ее давление на каждый квадратный дюйм. Понятно? Все старые, закостенелые традиции, все тормозы будут пущены в переплавку. Смерть вскипятит все это, и выйдет великолепный навар для нового супа. Когда приходится отсекать, удалять лишнее, — кровь течет в жилах быстрее. Сожаления, размышления, подавление своих чувств — все это выходит из моды; у нас не будет времени или нужды в них в будущем. Нам предстоит делать жизнь да, пожалуй, это единственное, за что можно благодарить нас. Ты ведь сохранила в себе живым Сирила Морленда? И… словом, как ты знаешь, все мы одинаково появились на свет; некоторые прилично, другие "неприлично", и тут нет ни на грош различия в ценности этого товара, нет и беды в том, что он появляется на свет. Чем бодрее ты будешь сама, тем крепче будет твой ребенок, — вот о чем надо прежде всего думать. По крайней мере, в ближайшие два месяца ты вообще не должна ни о чем беспокоиться, а после этого позволь уж нам подумать, куда тебе деваться, я все это устрою.
Она посмотрела на него, и под этим юным, ясным, печальным взглядом у него возникло неприятное ощущение, что он разговаривает с ней, как шарлатан. Разве он затронул суть дела? Какая польза от всех этих общих разговоров для молодой, заботливо воспитанной девушки, приученной старомодным любящим отцом всегда говорить правду? Джордж тоже ненавидел пустословие; а обстановка его жизни в эти последние два года просто внушила ему страх перед людьми, деятельность которых заключается в разговорах. Ему хотелось сказать Ноэль: "Не обращай ни малейшего внимания на мои слова, все это чепуха; будь что будет — и дело с концом".
Но тут Ноэль спросила совершенно спокойно:
— Что же, рассказать мне папе или нет?
Ему хотелось ответить: "нет"; но он почему–то не сказал этого. В конечном счете прямой путь — вероятно, самый лучший. Можно из всего сделать тайну, но нельзя же хранить тайну всю жизнь. Рано или поздно все раскрывается. Но тут в нем заговорил врач:
— Не торопись, Нолли; успеем сделать это через два месяца. Тогда ты ему сама расскажешь или поручишь мне.
Она покачала головой.
— Нет. Я скажу сама, если надо будет. В знак согласия он снова сжал ее руку.
— А что мне делать до тех пор? — спросила она.
— Возьми отпуск на неделю, а потом будешь работать, как и прежде.
Ноэль помолчала с минуту и сказала:
— Да. Я так и сделаю.
Больше они не говорили на эту тему, и Джордж стал ей рассказывать о разных случаях из своей работы в госпитале, распространялся и об удивительном на его взгляд явлении — британском солдате. Но, когда они подходили к дому, он вдруг сказал:
— Послушай, Нолли, если ты сама не стыдишься себя, — никто не будет тебя стыдиться. Если ты вздумаешь посыпать пеплом главу, все твои близкие станут делать то же самое; таково уж их христианское милосердие.
Он снова почувствовал на себе ее ясный, задумчивый взгляд и покинул ее с мыслью: "Как одиноко это дитя!"

ГЛАВА VII

После недельного отпуска Ноэль вернулась в госпиталь. Джордж даже не подозревал, какое огромное впечатление произвели на нее его слова: "Жизнь велика, и в ней можно найти свое место". В самом деле, какое значение имеет то, что случилось с ней? Она стала вглядываться в лица людей, с которыми встречалась, стараясь разгадать, о чем они думают, какие тайные горести или радости носят в себе? Ее собственное одиночество понуждало ее к такому наблюдению за другими — а она действительно была очень одинока. Грэтиана и Джордж уехали в свои госпитали, от отца приходилось держаться подальше; встречаясь с Лилой, Ноэль тоже чувствовала себя как–то неловко: гордость ее была уязвлена тогдашним признанием, а друзей дома и всяких знакомых она боялась, как чумы. Единственным человеком, от которого ей не удалось избавиться, был Джимми Форт. Однажды вечером он явился с большим букетом фиалок. Но его Нолли не принимала всерьез: слишком недавно они знакомы и слишком разные люди. По некоторым его замечаниям она поняла, что ему известно об ее утрате и что фиалки — как бы знак соболезнования. Он был удивительно мил в тот вечер, рассказывал ей всякие "арабские сказки" и не произнес ни одного слова, которое могло бы быть неприятным отцу. Как это замечательно — объехать весь свет, побывать во всяких диковинных странах, повидать жизнь разных народов: китайцев, гаучо, буров, мексиканцев! Она слушала его с любопытством, и ей приятно было смотреть на его насмешливое, загорелое лицо: кожа на нем была словно дубленая. Его рассказы вызывали в ней ощущение, что суть жизни в наблюдениях, что самое главное — это многое повидать и что–то сделать. Ее собственное горе начинало казаться ей маленьким и незначительным. Когда он распрощался, она крепко пожала ему руку.
— Спасибо вам за фиалки и за то, что пришли; это очень мило с вашей стороны. Мне бы так хотелось пережить хоть одно из ваших приключений!
— У вас еще будут приключения, милая сказочная принцесса! — ответил он.
Он произнес это странным голосом, очень ласково. Сказочная принцесса! Как это забавно! Но если бы он знал…
Какие приключения могли ее ожидать там, где она мыла посуду? Не видать там было и "большой жизни, в которой можно найти свое место", и вообще ничего, что могло бы отвлечь ее от мыслей о себе. И тем не менее по дороге в госпиталь и обратно с ней все чаще случались маленькие приключения. Однажды утром она заметила бедно одетую женщину с покрасневшим и распухшим лицом она неслась вдоль Риджент–стрит, будто подстреленная птица, и как–то странно кусала собственную руку. Услышав ее стон, Ноэль спросила, что с ней случилось. Женщина показала ей руку.
— О! — простонала она. — Я мыла пол, и большая иголка вонзилась мне в руку! Она сломалась, я не могу ее вытащить. О… ох!
Женщина все пыталась ухватить зубами кончик иголки, почти незаметной, но сидевшей где–то близко под кожей; и вдруг она сильно побледнела. Испуганная Ноэль обхватила ее за плечи и отвела в ближайшую аптеку. Там у прилавка несколько дам выбирали духи; они с неприязнью посмотрели на растрепанную, грязную женщину. Ноэль подошла к продавцу:
— Дайте, пожалуйста, поскорее что–нибудь этой бедной женщине. Боюсь, что она упадет в обморок. Ей попала в руку иголка, она не может ее достать.
Продавец дал ей какое–то лекарство, и она бросилась мимо покупательниц к женщине. Та все так же упорно кусала руку; и вдруг она дернула головой — в зубах у нее торчала иголка! Она взяла ее другой рукой и воткнула в отворот платья, едва слышно пробормотав:
— Ну, вот она. Я все–таки поймала ее!
Проглотив лекарство, она растерянно оглянулась вокруг.
— Большое вам спасибо, мисс, — сказала она и тут же вскочила.
Ноэль заплатила за лекарство и вышла вместе с ней, за их спинами нарядный магазин, казалось, испустил благоухающий вздох облегчения.
— Вам нельзя идти на работу, — сказала Ноэль. — Где вы живете?
— В Хорнси, мисс,
— Садитесь в автобус, поезжайте домой и сделайте сразу же примочку из слабого раствора марганцевого калия. Иначе рука распухнет. Вот пять шиллингов.
— Да, мисс; спасибо вам, мисс! Вы очень добры. Рука сильно болит.
— Если сегодня не станет лучше, пойдите к врачу, обещайте мне это!
— О, дорогая мисс, обязательно! Вот мой автобус. От всего сердца спасибо вам, мисс.
Ноэль глядела, как автобус увозил ее, как она все еще посасывала грязную опухшую руку. И она пошла дальше, полная душевного сочувствия к этой бедной женщине и ненависти к дамам, которых она видела в аптеке. Почти до самого госпиталя она ни разу не вспомнила о собственном горе.
В другой ноябрьский день, в субботу, она ушла из госпиталя пораньше и направилась в Хайд–парк. Платаны уже были готовы окончательно расстаться со своей увядающей красотой. Мало, очень мало желтых листьев висело на ветках; стройные, величественные деревья словно радовались тому, что сбросили с себя тяжелый летний наряд. Их тонкие ветки раскачивались и плясали на ветру, а омытые дождями, пятнистые, словно шкура леопарда, стволы выглядели не по–английски легкомысленными. Ноэль прошла меж рядами деревьев и села на скамью. Рядом писал картину художник. Его мольберт стоял в нескольких шагах от нее, и она могла разглядеть картину. Это был уголок Парк—Лейн с домами на фоне веселых молодых платанов. Художник был высокий человек лет сорока, по всей видимости — иностранец; худощавое, овальное, безбородое лицо, высокий лоб, большие серые глаза, глядевшие так, словно он страдал головными болями и жил какой–то скрытой внутренней жизнью. Он несколько раз взглянул на Ноэль, а она, следуя пробудившемуся в ней интересу к "жизни", незаметно наблюдала за ним: однако она немного испугалась, когда он вдруг снял широкополую мягкую шляпу и сказал с сильным иностранным акцентом:
— Простите меня за смелость, mademoiselle! Не будете ли вы добры позволить мне сделать с вас набросок — так, как вы сидите? Я работаю очень быстро. Прошу вас, не откажите мне. Я бельгиец и, как видите, не очень хорошо воспитан… — Он улыбнулся.
— Если вам угодно, — ответила Ноэль.
— Очень вам благодарен.
Он поставил мольберт поближе к ней и принялся рисовать. Она была польщена и в то же время чувствовала себя немного смущенной. Он был такой худой и бледный, что она растрогалась.
— Вы давно в Англии? — спросила она.
— С первого месяца войны.
— Вам нравится здесь?
— Сначала я очень тосковал по родине. Но моя жизнь — в картинах. В Лондоне есть изумительные полотна.
— Почему же вам захотелось рисовать меня? Художник снова улыбнулся.
— Mademoiselle, юность так таинственна! Молодые деревца, которые я сейчас писал, говорят моему сердцу больше, чем старые большие деревья. Ваши глаза видят то, чего еще не случилось. В них — сама судьба, они запрещают нам, посторонним, видеть это. У меня на родине нет таких лиц; мы проще; наши глаза открыто выражают наши чувства. Англичане же непостижимы. Мы для них нечто вроде детей. Но и вы для нас в некотором смысле дети. Вы совершенно не такие, как другие нации. Вы, англичане, добры к нам, но вы не любите нас.
— Наверно, и вы нас тоже не любите?
Он снова улыбнулся, и она заметила, какие у него белые зубы.
— Да, не очень. Англичане многое делают из чувства долга, но сердце они оставляют для себя. А их искусство — ну, оно просто забавно.
— Я мало понимаю в искусстве, — прошептала Ноэль.
— А для меня это весь мир, — возразил художник и некоторое время молчал, с увлечением занявшись своей работой.
— Так трудно найти тему, — заговорил он отрывисто. — У меня нет денег на модель, а когда работаешь на открытом воздухе, на тебя косятся. Вот если бы у меня была такая натура, как вы! У вас… у вас горе, не правда ли?
Вопрос поразил Ноэль; взглянув на художника, она нахмурилась.
— У всех теперь горе.
Художник ухватился за подбородок; выражение его глаз внезапно стало трагическим.
— Да, — сказал он, — да, у всех. Трагедия стала повседневностью. Я потерял семью, она осталась в Бельгии. Как они живут, не знаю.
— Мне очень жаль вас; я сожалею и о том, что к вам здесь не так добры. Нам надо быть добрее.
Он пожал плечами.
— Что поделаешь! Мы разные. Это непростительно. К тому же человек искусства всегда одинок; у него более тонкая организация, чем у других людей, и он видит то, чего не дано видеть им. Люди не любят, когда ты не похож на них. Если вам когда–либо придется поступить не так, как другие, вы это поймете, mademoiselle.
Ноэль почувствовала, что краснеет. Неужели он разгадал ее тайну? В его взгляде было что–то необычное, словно он обладал вторым зрением.
— Вы, наверно, уже кончаете рисунок? — спросила она.
— Нет, mademoiselle. Я мог бы рисовать еще несколько часов. Но я не хочу задерживать вас. Вам, должно быть, холодно.
Ноэль встала.
— Можно взглянуть?
— Конечно.
Она не сразу узнала себя — да и кому дано узнавать себя? — но увидела лицо, странно взволновавшее ее: девушка на рисунке всматривалась во что–то, что уже словно было перед ней, но чего еще как будто и не существовало.
— Моя фамилия Лавенди, — сказал художник. — Мы с женой живем вот здесь. — И он протянул ей карточку.
Ноэль ничего не оставалось, как ответить:
— Меня зовут Ноэль Пирсон: я живу с отцом; вот наш адрес. — Она открыла сумочку и достала карточку. — Мой отец — священник. Не хотите ли познакомиться с ним? Он любит музыку и живопись.
— С удовольствием, а может быть, мне будет разрешено написать вас? Увы! У меня нет мастерской.
Ноэль отшатнулась.
— Боюсь, что, я не смогу. Я целый день занята в госпитале, и… и… я не хочу, чтобы меня рисовали, благодарю вас. Но папе, я уверена, будет приятно с вами познакомиться.
Художник снова поклонился; она поняла, что обидела его.
— Я, конечно, вижу, что вы очень хороший художник, — торопливо добавила она. — Только… только… я не хочу, понимаете? Может быть, вы пожелаете написать папу? У него очень интересное лицо.
Художник усмехнулся.
— Он ваш отец, mademoiselle. Можно мне задать вам вопрос? Почему вы не хотите, чтобы я писал вас?
— Потому что… потому что я не хочу. Я боюсь. — Она протянула ему руку. Художник склонился над ней.
— Au revoir, mademoiselle До свидания, барышня (франц.)..
— Спасибо вам, — сказала Ноэль. — Мне было очень интересно.
И она ушла. В небе над заходящим солнцем клубились тучи; ажурные сплетения ветвей платанов вырисовывались на фоне серого облака с золотистыми краями. Ее успокаивала эта красота, как и горести других людей. Ей было жаль художника; вот только глаза у него видят слишком многое. А его слова: "Если вам когда–либо придется поступить не так, как другие…" показались ей просто вещими. Правда ли, что люди не любят и осуждают тех, кто живет иначе, чем они? Если бы ее школьные подруги знали, что ей предстоит, — как бы они отнеслись к ней? В кабинете ее отца висела репродукция небольшой, находящейся в Лувре картины "Похищение Европы" неизвестного художника изящная, полная иронии вещица: светловолосая девушка на спине вздыбленного белого быка, пересекающего неглубокий поток; на берегу ее подруги, искоса, полусердито, полузавистливо смотрят на это ужасающее зрелище; одна из девушек пытается с робким безрассудством сесть верхом на лежащую рядом корову и ринуться вслед. Однажды кто–то сравнил лицо девушки, гарцующей на быке, с лицом Ноэль. Она думала теперь об этой картине и видела своих школьных подруг — группу возмущенных и изумленных девиц. "А что, если бы одна из них очутилась в ее положении? Отвернулась бы я от нее, как остальные? Нет, я не отвернулась бы, нет! — решила Ноэль. — Я бы ее поняла!" Но Ноэль чувствовала, что в этих ее мыслях таится какой–то фальшивый пафос. Инстинкт ей подсказывал, что художник прав. Тот, кто действует вразрез с общепринятым, пропащий человек!
Она рассказала отцу о встрече с художником и добавила:
— Я думаю, он придет к нам, папа.
Пирсон ответил мечтательно:
— Бедняга, я рад буду повидать его, если он захочет.
— И ты будешь позировать для него, да?
— Милая моя, — я?!
— Видишь ли, он одинок, и люди не очень–то ласковы к нему. Разве это не ужасно, что одни люди обижают других только потому, что те иностранцы или отличаются еще чем–либо?
Она увидела, как расширились его глаза и в них появилось выражение кроткого удивления.
— Я знаю, ты считаешь людей милосердными, папа. Но они не милосердны, нет!
— То, что ты говоришь, не слишком милосердно, Нолли.
— Ты ведь знаешь, что я права. Мне иногда кажется, что грех означает только одно: человек поступает не так, как другие. Но ведь если он причиняет этим боль только самому себе — это еще не настоящий грех. И все–таки люди считают возможным осуждать его, правда?
— Я не понимаю, что ты хочешь сказать, Нолли.
Ноэль прикусила губу и прошептала:
— Ты уверен, папа, что мы истинные христиане?
Такой вопрос, заданный собственной дочерью, настолько ошеломил Пирсона, что он попытался отделаться шуткой.
— Я возьму этот вопрос на заметку, как говорят в парламенте, Нолли.
— Значит, ты не уверен? Пирсон покраснел.
— Нам суждено ошибаться; но не забивай себе голову такими идеями, дитя мое. И без того уже много мятежных речей и писаний в наши дни.
Ноэль заложила руки за голову,
— Я думаю, — сказала она, глядя прямо перед собой и говоря как бы в пространство, — что истинно христианский дух выражается не в том, что ты думаешь или говоришь, а в том, как поступаешь. И я не верю, что человека можно считать христианином, если он поступает так, как все остальные, то есть я хочу сказать, как те, кто осуждает людей и причиняет им боль.
Пирсон встал и зашагал по комнате.
— Ты еще не видела жизни, чтобы говорить такие вещи, — сказал он.
Но Ноэль продолжала:
— Один солдат рассказывал в госпитале Грэтиане, как поступают с теми, кто отказывается от военной службы. Это просто ужасно! Почему с ними так обращаются? Только потому, что у них другие взгляды? Капитан Форт говорит, что это страх делает людей жестокими. Но о каком страхе можно говорить, если сто человек набрасываются на одного? Форт говорит, что человек приручил животных, но не сумел приручить себе подобных. Или люди и в самом деле дикие звери? Иначе как объяснить, что мир так чудовищно жесток? А жестокость из хороших побуждений или из плохих — я здесь не вижу никакой разницы.
Пирсон смотрел на нее с растерянной улыбкой.
Было что–то фантастическое и невероятное в этих неожиданных философских рассуждениях Ноэль, которая росла на его глазах, превращаясь из крохотного создания во взрослого человека. Устами младенцев иногда… Но молодое поколение всегда было для Пирсона книгой за семью печатями; его чувствительность и робость, а еще больше его священнический сан всегда воздвигали какой–то невидимый барьер между ним и сердцами других людей, особенно молодых. Очень многое он вынужден был осуждать либо, на худой конец, делать вид, что ничего не замечает. И люди великолепно это понимали. Еще несколько месяцев назад он и не подозревал, что знает своих собственных дочерей не больше, чем какие–нибудь девственные леса Бразилии. А теперь, поняв это, он растерялся и не мог себе даже представить, как найти с ними общий язык.
Он стоял, глядя на Ноэль, глубоко озадаченный, и не подозревал, какое несчастье случилось с ней и как оно изменило ее. Его мучила смутная ревность, тревога, боль. И когда она ушла к себе, он долго еще шагал взад и вперед по комнате в тяжелой задумчивости. Как ему нужен друг, которому можно было бы довериться, у которого можно было бы попросить совета! Но у него не было такого друга. Он отдалился от друзей, считая одних слишком прямолинейными, резкими и деловитыми; других — слишком земными и глухими к прекрасному; третьих — слишком окостенелыми и ограниченными. Среди молодых людей его профессии он встречал таких, которые нравились ему; но разве доверишь глубоко личные переживания людям, которые вдвое моложе тебя? А среди людей своего поколения или стариков он не знал никого, к кому можно было бы обратиться.

ГЛАВА VIII

Лила самозабвенно вкушала свой новый эликсир любви. Уж если она влюблялась, то по уши; и поэтому страсть у нее обычно перегорала раньше, чем у любимого. В этом, конечно, было большое ее преимущество. Не то, чтобы Лила ожидала, что чувство ее угаснет само собой; наоборот, она каждый раз думала, что полюбила навсегда. Сейчас она верила в это больше, чем когда бы то ни было. Джимми Форт казался ей человеком, которого она искала всю жизнь. Он был не так красив, как Фэйн или Линч, но, когда она его сравнивала с ними, эти двое казались ей почти жалкими. Впрочем, они теперь и вовсе не шли в счет, их образы словно расплылись, увяли, рассыпались в прах; они исчезли, как и другие, к которым она когда–то питала преходящую слабость. Теперь для нее во всем мире существует один мужчина, и он останется единственным навеки. Она ни в коем случае не идеализировала Джимми Форта — нет, все было гораздо серьезнее; ее приводил в трепет его голос, прикосновение, она мечтала о нем, тосковала, когда его не было рядом. Она жила в постоянном беспокойстве, ибо прекрасно понимала, что он и вполовину не любит ее так, как любит его она. Это новое ощущение было непонятно даже ей самой, и все время ее не покидала душевная тревога. Возможно, что именно эта неуверенность в его чувстве заставляла ее так дорожить им. Была и другая причина — она сознавала, что время ее уходит и что это ее последняя любовь. Она следила за Фортом, как кошка следит за своим котенком, хотя и виду не показывала, что наблюдает за ним: она была достаточно опытна. У нее появилась странная ревность к Ноэль, которую она скрывала; но почему возникло это чувство, она не могла сказать. Может быть, это объяснялось ее возрастом или смутным сходством между ней и Ноэль, которая была привлекательнее, чем она сама в молодости; либо тут сыграло роль случайное упоминание Форта об "этой маленькой сказочной принцессе". Какой–то непостижимый инстинкт порождал в ней эту ревность. До того, как погиб молодой Сирил, возлюбленный ее кузины, она чувствовала себя уверенно; она знала, что Джимми Форт никогда не станет добиваться той, которая принадлежит другому. Разве он не доказал это еще в те дни, когда сбежал от нее?
Она часто жалела, что сообщила ему о смерти Сирила Морленда. Однажды она решила рассказать ему и все остальное. Это было в зоопарке, куда они обычно ходили по воскресеньям. Они стояли у клетки мангуста- зверька, напоминавшего им прежние дни. Не поворачивая головы, она сказала, словно обращаясь к зверьку:
— А ты знаешь, что у твоей "сказочной принцессы", как ты ее прозвал, скоро появится так называемое "военное дитя"?
В его голосе звучал ужас, когда он воскликнул: "Что?!" Это словно подхлестнуло ее.
— Она мне сама все рассказала, — продолжала Лила упрямо. — Ее мальчик убит, как ты знаешь. Какая беда, правда? — Она посмотрела на него. Вид у него был просто комичный — такое недоверие было написано на его лице.
— Эта милая девочка! Невозможно!
— Иногда невозможное оказывается возможным, Джимми!
— Я отказываюсь верить.
— Говорю тебе, это правда, — повторила она сердито.
— Какой позор!
— Она сама виновата; так мне она и сказала.
— А отец–то ее — священник! Господи!
Внезапно Лилу охватило тревожное сомнение. Она рассчитывала вызвать в нем неприязненное чувство к Ноэль, излечить от малейшего желания романтизировать ее, а теперь заметила, что вместо этого пробудила в нем опасное сострадание. Она готова была откусить себе язык. Уж если Джимми Форт преисполнится рыцарских чувств к кому–нибудь, то на него нельзя будет полагаться, — это она хорошо знала; Лила не без горечи успела убедиться, что ее власть над ним в какой–то мере зиждется на его рыцарском отношении к ней; она чувствовала наконец, что он замечает ее постоянное опасение быть покинутой — ведь она уже немолода! Только десять минут назад он произнес целую тираду перед клеткой какой–то обезьяны, которая показалась ему особенно несчастной. А теперь она сама вызвала в нем сочувствие к Ноэль. Как она глупа!
— Не гляди так, Джимми! Я жалею, что сказала тебе.
Он не ответил на пожатие ее руки, только пробормотал:
— Видишь ли, я тоже считаю, что это переходит всякие границы. Но как можно ей помочь?
Лила ответила как можно мягче:
— Боюсь, что помочь нельзя. Ты любишь меня? — Она крепче сжала его руку.
— Ну конечно.
Лила подумала: "Если бы я была этим мангустом, он бы более тепло отозвался на прикосновение моей лапы". У нее внезапно защемило сердце. Она крепко сжала губы и с высоко поднятой головой перешла к следующей клетке.
В этот вечер Джимми Форт ушел из Кэймилот—Мэншенз в чрезвычайно дурном настроении. Лила вела себя так странно, что он распрощался сразу после ужина. Она отказывалась говорить о Ноэль и сердилась, когда он начинал заводить о ней разговор. Как непостижимы женщины! Неужели они думают, что мужчина может остаться невозмутимым, услышав нечто подобное о прелестном юном создании? Ужасающая новость! Ну что она теперь станет делать, бедная маленькая принцесса из волшебной сказки? Ее маленький карточный домик распался, и все, что было в ее жизни, пошло прахом! Все! Сможет ли она это перенести, с ее–то воспитанием, с таким отцом и всем окружением? А Лила, как бессердечно она отнеслась к этой жуткой истории! До чего все–таки жестоки женщины друг к другу! Будь она простой работницей, и то ее положение было бы скверным, но изящная, окруженная заботой близких, красивая девочка! Нет, это слишком жестоко, слишком горько!..
Следуя порыву, которому он не мог противостоять, он пошел по направлению к Олд–сквер. Однако, дойдя до самого дома Пирсона, он почти решил повернуть назад. Пока он стоял в нерешительности, подняв руку к звонку, из освещенного луной ноябрьского тумана, словно по волшебству, появились девушка и солдат; крепко обнявшись, они прошли мимо и снова исчезли в тумане, оставив после себя лишь гулкое эхо шагов. Форт дернул ручку звонка. Его провели в комнату, которая для человека, пришедшего из тумана, могла показаться залитой светом и полной народа, хотя на самом деле в ней горело только две лампы и было всего пять человек. Они сидели вокруг камина и о чем–то разговаривали; когда он вошел, все замолчали. Он пожал руку Пирсону, который представил его "моей дочери Грэтиане", человеку в хаки — "мой зять Джордж Лэрд", и наконец высокому, худощавому человеку, похожему на иностранца, в черном костюме и как будто бы без воротничка; Ноэль сидела в кресле у камина, и когда Форт подошел к ней, она слегка приподнялась. "Нет, — подумал он, — мне все это приснилось или Лила солгала!" Она великолепно владела собой и была все той же прелестной девушкой, какой он помнил ее. Даже прикосновение ее руки было таким же — теплым и доверчивым. Садясь в кресло, он сказал:
— Пожалуйста, продолжайте, позвольте и мне принять участие в беседе.
— Мы спорим о Мироздании, капитан Форт, — сказал человек в хаки. — И будем рады получить вашу поддержку. Я только что говорил о том, что наш мир не столь уж важная штука; если он будет завтра уничтожен, любой продавец газет выразит это событие так: "Страшная катастрофа, полное разрушение мира — вечерний выпуск!" Я говорил, что мир наш когда–нибудь снова превратится в туманность, из которой он возник, и путем столкновения с другими туманностями преобразуется в некую новую форму. И так будет продолжаться ad infinitura До бесконечности (лат.). — только я не могу объяснить, почему. Моя жена поставила вопрос: существует ли этот мир вообще или он только в сознании человека, — но и она не может объяснить, что такое сознание человека. Мой тесть полагает, что Мироздание есть излюбленное творение бога. Но и он не может объяснить, кто такой или что такое бог. Нолли молчит. Monsieur Лавенди еще не высказал своего мнения. Так что вы думаете обо всем этом, monsieur?
Человек с худощавым лицом и большими глазами потер рукой высокий, с набухшими жилами лоб, словно у него болела голова; он покраснел и начал говорить по–французски, Форт с трудом понимал его.
— Для меня Мироздание — безграничный художник, monsieur, художник, который искони и до настоящего дня выражает себя в самых разнообразных формах — постоянно старается создать нечто совершенное и большей частью терпит неудачу. Для меня наш мир, да и все другие миры, как и мы сами, и цветы, и деревья — суть отдельные произведения искусства, более или менее совершенные, жизнь которых протекает своим чередом, а потом они распадаются, превращаются в прах и возвращаются к этому Созидающему Художнику, от которого проистекают все новые и новые попытки творить. Я согласен с monsieur Лэрдом, если правильно его понял; но я согласен также и с madame Лэрд, если понял ее. Видите ли, я считаю, что дух и материя — это одно и то же; или, вернее, не существует того, что было бы или духом, или материей; существует лишь рост и распад и новый рост — и так из века в век; но рост это всегда развитие сознания; это художник, выражающий себя в миллионах постоянно изменяющихся форм, а распад и смерть, как мы их называем, — это не более, чем отдых и сон, отлив на море, который всегда наступает между двумя приливами, или как ночь приходит между двумя днями. Но следующий день никогда не будет таким же, как предыдущий, как и очередная волна не похожа на свою предшественницу; так и маленькие формы мира и мы сами — эти произведения искусства, созданные Вечным Художником, никогда не возобновляются в прежнем виде, никогда не повторяются дважды; они всегда представляют нечто новое — новые миры, новые индивидуальности, новые цветы, все новое. В этом нет ничего угнетающего. Наоборот, меня угнетала бы мысль, что я буду продолжать жить после смерти либо существовать снова в иной оболочке: я и в то же время не я. Как это было бы скучно! Когда я кончаю картину, я не могу представить себе, что она когда–нибудь превратится в другую или что можно отделить изображение от его духовного содержания. Великий Художник, который есть совокупность Всего, всегда делает усилия к созданию новых вещей. Он, как фонтан, который выбрасывает все новые капли, и ни одна из них не похожа на другую; они падают обратно в воду, стекают в трубу и снова выбрасываются вверх в виде новых свежих капель. Но я не могу объяснить, откуда берется эта Вечная Энергия, постоянно выражающая себя в новых индивидуальных творениях, этот Вечный Работающий Художник; не могу объяснить, почему существует он, а не какая–то темная и бессодержательная пустота; я только утверждаю, что должно существовать либо то, либо другое; либо все, либо ничто; и на деле так и есть. Все, а не Ничто.
Он замолк, и его большие глаза, которых он не сводил с лица Форта, казалось, совершенно его не видят, а устремлены куда–то в пространство. Человек в хаки, который теперь стоял, положив руку на плечо жены, сказал:
— Браво, monsieur, очень красиво изложено с точки зрения художника! В целом идея интересная. Но, может быть, вообще не надо идей? Существуют вещи; и надо принимать их такими, какие они есть.
Форту показалось, что перед его глазами встало что–то темное, расплывающееся; то была худая черная фигура хозяина дома, который встал и подошел к камину.
— Я не могу допустить, — сказал Пирсон, — чтобы Создатель отожествлялся с его созданиями. Бог существует вне нас. Я не могу также допустить, что нет определенных целей и свершений. Все сотворено по его великим начертаниям. Мне кажется, мы слишком предались умствованиям. Мир потерял благочестие. Я сожалею об этом, я горько об этом сожалею.
— А я радуюсь этому, — сказал человек в хаки. — Ну, капитан Форт, теперь ваша очередь брать биту в руки.
Форт, смотревший на Ноэль, встрепенулся и заговорил.
— То, что monsieur называет выражением себя, я бы назвал борьбой. Я подозреваю, что Мироздание — это просто очень длительная борьба, сумма побед и поражений. Побед, ведущих к поражениям, и поражений, ведущих к победе. Я всегда хочу победить, пока я жив, и именно поэтому мне хочется жить и после смерти. Смерть есть поражение. Я не хочу признать его. И поскольку я обладаю этим инстинктом, я не верю, что действительно умру: вот когда лишусь этого инстинкта, тогда, наверно, умру.
Форт видел, что лицо Ноэль обращено к нему, но ему казалось, что она его не слушает.
— Мне думается, — продолжал он, — то, что мы называем духом, — это и есть инстинкт борьбы; то, что мы называем материей, это стремление к покою. Существует ли бог вне нас, как утверждает мистер Пирсон, или мы сами, как выражается monsieur, являемся частицами бога — вот этого я не знаю!
— Ага! Значит, так оно и есть! — сказал человек в хаки. — Все мы рассуждаем в соответствии с нашим темпераментом, но никто из нас не знает. Все религии мира — это не более, как поэтические выражения определенного, резко выраженного темперамента. Monsieur и сейчас остается поэтом, и, пожалуй, его темперамент — единственный, которого не вбить в глотку мира в форме религии. Но пойдите и провозгласите ваши взгляды с крыш домов, monsieur, и вы увидите, что из этого получится.
Художник покачал головой, улыбнувшись, казалось бы, веселой, но, на взгляд Форта, грустной улыбкой.
— Non, monsieur, — сказал Лавенди, — художник не желает никому навязывать свой темперамент. Различие в темпераментах — в этом вся суть его радости, его веры в жизнь. Он не мыслит жизни без этих различий. Tout casse, tout lasse Все распадается, все наскучивает (франц.)., но изменение продолжается вечно. Мы, художники, преклоняемся перед изменением; мы поклоняемся новизне каждого утра, каждой ночи, каждого человека, каждого проявления энергии. Для нас нет ничего конечного, мы жадны ко всему и всегда — ко всему новому. Поймите, мы влюблены даже… в смерть.
Наступило молчание; потом Форт услышал шепот Пирсона:
— Это красиво, monsieur, но, увы, как это ложно!
— А что думаешь ты, Нолли? — спросил вдруг человек в хаки.
Она сидела очень тихо в низком кресле, сложив руки на коленях и устремив глаза на огонь. Отблески ламп падали на ее пышные волосы; она подняла голову, вздрогнула и встретилась глазами с Фортом.
— Я не знаю, я не слушала.
Что–то дрогнуло в нем, где–то в глубине поднялась волна обжигающей жалости, непреодолимое желание защитить ее.
Он сказал поспешно:
— Наше время — время действия. Философия мало что значит сейчас. Надо ненавидеть тиранию и жестокость и защищать всякого, кто слаб и одинок. Это все, что нам остается, все, ради чего стоит жить в эти дни, когда волчья свора во всем мире вышла на охоту за кровью.
Теперь Ноэль слушала его, и он горячо продолжал говорить:
— Да! Даже мы, которые первыми вышли на бой с этой прусской сворой, даже мы заразились ее инстинктом — и вот по всей стране идет травля, травят самых разных людей. Это очень заразительная вещь.
— Я не считаю, что мы заражены этим, капитан Форт.
— Боюсь, что это так, мистер Пирсон. Подавляющее большинство людей всегда поддержит того, кто травит, а не того, кого травят; давление сейчас очень велико. Дух травли и убийства носится в воздухе.
Пирсон покачал головой.
— Нет, я не вижу этого, — повторил он. — Мне кажется, в нас сильнее дух братства и терпимости.
— Ах, monsieur le cure Господин священник (франц.)., — услышал Форт мягкий голос художника. — Хорошему человеку трудно увидеть окружающее зло. Есть люди, которых течение жизни оставляет как бы в стороне, и действительность щадит их. Они шествуют по жизни со своим богом, а жестокость животных кажется им фантазией. Дух травли, как сказал monsieur, носится в воздухе. Я вижу, как все человечество мчится, разинув пасть и высунув красный язык, тяжело дыша, с диким воем. На кого нападут в первую голову, никто не знает — ни невинный, ни виновный. Если бы вы видели, как самое дорогое вам существо погибает на ваших глазах, monsieur le cure, вы тоже почувствовали бы это, хотя, впрочем, не знаю.
Форт увидел, как Ноэль повернулась к отцу. Выражение ее лица в эту минуту было очень странным — вопрошающим, отчасти испуганным. Нет! Лила не солгала. Это ему не приснилось! Это правда!
Он встал, распрощался и вышел на площадь. Он ничего не замечал вокруг. Перед ним вставало ее лицо, вся ее фигура — мягкие линии, нежные краски, тонкое изящество, задумчивый взгляд больших серых глаз. Он пересек Нью—Оксфорд–стрит и уже повернул в сторону Стрэнда, как вдруг услышал позади себя голос:
— Ah, c'est vous, monsieur! Ах, это вы, мосье! (франц.). — Рядом с ним появился художник.
— Нам с вами по дороге? — спросил Форт. — Но я хожу медленно.
— Чем медленнее, тем лучше, monsieur. Ночной Лондон так красив! Лунные ночи — несчастье для художника. Бывают минуты, когда кажется, что действительности нет. Все видишь, будто во сне, — как лицо этой молодой девушки.
Форт посмотрел на него вопрошающим взглядом.
— А! Она произвела на вас впечатление, да?
— Да! Это очаровательное создание. Духи прошлого и будущего веют вокруг нее. А она не хочет, чтобы я ее писал. Да, возможно, только Матье Марис… Он приподнял свою широкополую шляпу и взъерошил волосы.
— Да, — сказал Форт, — с нее можно писать картину. Я, правда, не судья в искусстве, но понимаю это.
Художник улыбнулся и торопливо продолжал по–французски:
— В ней и молодость, и зрелость, все вместе. А это так редко встречается. Ее отец тоже интересный человек; я пытаюсь писать его, но он очень труден. Он живет в какой–то полной отрешенности; он — человек, душа которого обогнала его самого — в точности как его церковь, которая удирает от этого века машин, оставив позади свое тело, не правда ли? Он так добр; я думаю, он просто святой. Другие священники, которых я встречаю на улицах, совсем не похожи на него; они вечно заняты и словно застегнуты на все пуговицы, у них лица людей, которые могли бы быть школьными учителями, или адвокатами, или даже военными, — словом, лица земных людей. Знаете ли, monsieur, в том, что я скажу, есть какая–то доля иронии, но это правда; я думаю, хорошим священником может быть только земной человек. Я еще не встречал ни одного священника, у которого был бы такой взгляд, как у monsieur Пирсона, — какой–то скорбный и отсутствующий. Он наполовину художник, большой любитель музыки. Я пишу его сидящим у рояля; когда он играет, лицо его оживляется, но даже и тогда душа его витает где–то далеко. Мне он напоминает красивую, но заброшенную церковь. Он очень трогателен. Je suis socialiste Я социалист (франц.)., но мне всегда не было чуждо эстетическое восхищение старой церковью, которая удерживала свою паству с помощью одного простого чувства. Времена меняются; она не может больше взывать только к чувству; церковь стоит в тумане, и ее шпиль тянется к небу, которого больше не существует; ее колокола все еще мелодично звонят, но они уже не звучат в унисон с музыкой улиц. Все это мне и хотелось бы вложить в портрет monsieur Пирсона. И, sapristi Черт возьми (франц.)., это нелегко! Форт сочувственно хмыкнул. Затея художника показалось ему чересчур сложной, если он правильно понял его.
— Чтобы сделать такой портрет, — продолжал художник, — надо хорошо подготовиться: знать течения современной жизни, чувствовать современного человека, который подчас проходит мимо тебя, не оставляя никакого впечатления. В современной жизни нет иллюзий, нет мечты. Посмотрите на эту улицу. La, la! Вон туда! (франц.).
По погруженному в темноту Стрэнду сплошным потоком двигались сотни людей в хаки под руку с девушками, голоса звучали грубо, весело и вульгарно. Бешено мчались такси и автобусы; продавцы газет, не умолкая, предлагали свой товар. И снова художник безнадежно махнул рукой:
— Как мне выразить в своей картине эту современную жизнь, которая бушует вокруг него и вокруг вот этой церкви, что стоит здесь, на самой середине улицы? Смотрите, как бурлят вокруг нее людские потоки и словно вот–вот ее смоют; но она стоит и не замечает опасности. Если бы я был фантастом, все было бы гораздо легче; но быть фантастом слишком просто — эти романтически настроенные художники втискивают в свои картины все, что им нравится, преследуя только собственные цели. Mais je suis realiste Но я реалист (франц.).. И вот, monsieur, я набрел на одну идею. Он сидит у рояля, а перед ним на стене будет изображен другой портрет — портрет одной из этих молодых проституток, в которых нет ни таинственности, ни юности; ничего, кроме дешевого опыта жизни, вызова добродетельному обществу да веселого настроения. Он смотрит на этот портрет, но не видит его. Лицо этой девушки будет воплощением жизни, а он будет глядеть на нее и не видеть ничего. Что вы скажете о моей идее?
Но Форт уже почувствовал к нему ту неприязнь, которая очень быстро возникает у человека действия к художнику, пустившемуся в длинные рассуждения.
— Это звучит неплохо, — сказал он отрывисто. — Но все равно, monsieur, мои симпатии на стороне современной жизни. Возьмите хотя бы этих девушек и солдат. При всей их бездумной вульгарности — а они чертовски вульгарны должен сказать, что это прекрасный народ; они умеют стойко переносить невзгоды; все они "вносят свою лепту" и смело противостоят этому жестокому миру. А в эстетическом отношении, надо сказать, они представляются мне жалкими. Но можете ли вы утверждать, что их философия в целом не является шагом вперед по сравнению с тем, что мы имели до сих пор? Они ничему не поклоняются — это верно, но они хорошо знают, чего хотят.
Художник, очевидно, почувствовал, какой ушат холодной воды вылили на его идею, и пожал плечами.
— Меня это не интересует, monsieur, я пишу то, что вижу — плохо ли, хорошо ли, не знаю. Но посмотрите! — Он протянул руку вдоль темной, озаренной луной улицы. Казалось, вся она была усеяна драгоценными камнями, облита глазурью, то тут, то там играли тускло–красные и зеленовато–голубые блики, а с высоких фонарей струилось оранжевое сияние, и по этой заколдованной, словно из сновидения, улице двигались бесчисленные ряды призраков, земную реальность которых можно было разглядеть лишь на близком расстоянии. Художник шумно перевел дыхание.
— Ах, — сказал он, — какая красота! А они не видят ее — разве что один из тысячи. Жаль, не правда ли? Красота — это святыня.
Форт, в свою очередь, пожал плечами.
— У каждого человека свое зрение, — сказал он. — Однако нога начинает меня беспокоить; мне придется взять машину. Вот мой адрес. В любое время, когда вздумается, заходите. Обычно я дома около семи. Может быть, вас подвезти куда–нибудь?
— Тысяча благодарностей, monsieur, но мне в северный район. Мне очень понравились ваши слова о своре. Я часто просыпаюсь по ночам и слышу завывание всех свор мира. Люди мягкие и по натуре добрые в наши дни чувствуют себя чужеземцами в далекой стране. Спокойной ночи, monsieur!
Он снял свою смешную шляпу, низко поклонился и пересек улицу, направляясь к Стрэнду; он словно приснился Форту и теперь расплылся, как сонное видение. Форт подозвал такси и отправился домой; все время он видел перед собой лицо Ноэль. Это ее вот–вот бросят на съедение волкам! Это вокруг нее будет завывать свора всего мира, вокруг этого прелестного ребенка! И первым, самым громким из этой своры, будет голос ее собственного отца, высокого, тощего человека с кротким лицом и горящими внутренним огнем глазами. Как это жутко!
В эту ночь он видел сны, которые едва ли одобрила бы Лила.

ГЛАВА IX

Когда в семье появляется настоящая тайна, в которую не посвящен только один из членов семьи, — этот человек неизбежно становится одиноким. Но Пирсон прожил одиноким пятнадцать лет и не чувствовал этого так сильно, как почувствовали бы другие люди. В нем наряду с мечтательностью уживалась забавная самонадеянность, которую могли поколебать только очень сильные удары судьбы; он по–прежнему был погружен в свою служебную рутину, столь же незыблемую для него, как и мостовые, по которым он ходил в церковь и обратно. Однако нельзя сказать, что он вовсе не сталкивался с жизнью, как утверждал художник. В конце концов на его глазах люди рождались, сочетались браком, умирали. Он помогал им в Нужде или в случае болезни; воскресными вечерами он объяснял им и их детям библейские тексты; для тех, кто нуждался в пище, он устроил бесплатную раздачу супа. Он никогда не щадил себя и всегда готов был выслушать любую жалобу своих прихожан на тяготы жизни. И все–таки он не понимал этих людей, и они знали это; словно он или они страдали дальтонизмом. Он и его паства совершенно по–разному смотрели на жизнь. Он видел одни ее стороны, они — другие.
Одна из улиц его прихода граничила с большой магистралью; там возникло новое место сборищ проституток, которых власти прогнали с облюбованных раньше улиц в целях охраны общественного порядка; теперь они занимались своим промыслом в темноте. Это зло всегда было кошмаром для Пирсона. В его собственной жизни царило суровое воздержание; это побуждало его быть строгим и к другим, но строгость не была самой сильной чертой его характера. Поэтому под личиной суровой непримиримости в нем шла постоянная острая борьба с самим собой. Он становился на сторону тех, кто устраивал облавы, потому что боялся — нет, разумеется, не своих собственных инстинктов, ибо, будучи джентльменом и священником, был разборчив, — он боялся оказаться снисходительным к греху, к чему–то, что ненавистно господу. Он как бы принуждал себя разделять профессиональную точку зрения на это нарушение общественной нравственности. Когда ему приходилось встречать на улицах женщину легкого поведения, он невольно поджимал губы и хмурился. Темнота улиц, казалось, придавала этим женщинам какую–то нечистую власть над ночью. К тому же они представляли большую опасность для солдат, а солдаты, в свою очередь, угрожали благополучию юных овечек из его паствы. Время от времени до него доходили сведения о семейных бедах его прихожан; случалось, что солдаты вовлекали в грех молодых девушек, и те собирались стать матерями. Пирсон жалел этих девушек, но он не прощал им их легкомыслия и того, что они вводили в соблазн юношей, которые сражаются за родину. Ореол, окружавший солдат, не был в его глазах достаточным оправданием. Узнав, что родился внебрачный ребенок, он созывал учрежденный им самим комитет из трех замужних и двух незамужних женщин. Те посещали молодую мать и, если это было необходимо, определяли ребенка в ясли; как–никак, а дети представляли ценность для страны, и — бедные создания! — конечно, не отвечали за грехи своих матерей. Пирсон редко сталкивался с молодыми матерями — он стеснялся их, а втайне даже побаивался, что не будет достаточно суров. Но однажды жизнь столкнула его лицом к лицу с одной из них.
В канун Нового года он сидел после чая в кабинете; это был час, который он всегда старался отдавать прихожанам. Ему доложили, что пришла миссис Митчет; он ее знал — это была жена мелкого книгопродавца, временами исполнявшего в церкви обязанности причетника. Она привела с собой молодую черноглазую девушку, одетую в широкое пальто мышиного цвета. Он указал им на стоявшие перед книжным шкафом два зеленых кожаных кресла, уже сильно потертые за годы этих бесед с прихожанами; слегка повернувшись на стуле у письменного стола и сцепив свои длинные пальцы музыканта, он внимательно смотрел на посетительниц. Женщина вынула носовой платок и принялась вытирать слезы; девушка сидела притаившись, как мышь, и чем–то даже была похожа на мышь в своем пальто.
— Итак, миссис Митчет? — наконец тихо спросил Пирсон.
Женщина отложила носовой платок, решительно засопела и начала:
— Это Хильда, сэр. Такого от нее ни Митчет, ни я никогда не ожидали. Это свалилось как снег на голову. Я решила, что лучше всего привести ее к вам, бедную девочку. Конечно, во всем виновата война. Я ее десять раз предупреждала; и вот — пожалуйста! Ей через месяц рожать, а солдат во Франции.
Пирсон инстинктивно отвел глаза от девушки, которая неотрывно смотрела ему в лицо, правда, без всякого интереса, словно она уже махнула рукой на свою беду и предоставила думать об этом другим.
— Печально, — сказал он. — Очень, очень печально.
— Да, — пробормотала миссис Митчет, — я то же самое говорила Хильде.
Девушка на минуту опустила глаза, потом снова принялась равнодушно разглядывать Пирсона.
— Как зовут этого солдата, какой номер его полка? Может быть, нам удастся устроить ему отпуск, — он приедет и тут же женится на Хильде?
Миссис Митчет засопела.
— Она не говорит нам, как его зовут, сэр. Ну, Хильда, скажи же мистеру Пирсону! — В ее голосе послышалась мольба. Но девушка только покачала головой. И миссис Митчет забормотала горестно: — Вот какая она, сэр! Не хочет сказать ни слова. Мы начинаем думать, что он был у нее не первый. Какой стыд!
Девушка даже не шевельнулась.
— Поговорите с ней вы, сэр! У меня просто ум за разум заходит.
— Почему вы не хотите сказать его имя? — начал Пирсон. — Я убежден, что этот человек захотел бы поступить по справедливости.
Девушка покачала головой и проговорила:
— Я не знаю его имени.
У миссис Митчет задергалось лицо.
— Ну вот! — простонала она. — Только подумайте! Нам она даже и этого не сказала.
— Не знаете его имени? — растерянно переспросил Пирсон. — Но как же… как же вы могли… — Он остановился, и лицо его потемнело. — Но вы ведь не поступили бы так, если бы не испытывали к нему привязанности? Ну же, расскажите мне!
— Я не знаю, — повторила девушка.
— Ох, уж эти прогулки в парках! — пробормотала миссис Митчет из–за носового платка. — И подумать только, что это будет наш первый внук! Хильда — трудный ребенок: такая тихая, такая тихая, но зато уж такая упрямая!..
Пирсон посмотрел на девушку, у которой, видимо, совсем пропал интерес к разговору. Ее тупое равнодушие и поистине ослиное упрямство раздражали его.
— Я не могу понять, — сказал он, — как могли вы так забыться? Это очень печально.
— Да, сэр, — подхватила миссис Митчет, — девушки нынче вбили себе в голову, что для них не останется молодых людей.
— Так и есть, — угрюмо отозвалась Хильда.
Пирсон крепче сжал губы.
— Что же я могу сделать для вас, миссис Митчет? — сказал он. — Ваша дочь ходит в церковь?
Миссис Митчет скорбно покачала головой:
— Никогда. С тех пор, как мы купили ей велосипед.
Пирсон встал с кресла. Старая история! Контроль и дисциплина подорваны — и вот они, горькие плоды!
— Ну что ж, — сказал он, — если вам понадобятся ясли, зайдите ко мне.
— А вы, — он повернулся к девушке, — разве эта ужасная история не тронула ваше сердце? Дорогое дитя, мы должны владеть собою, нашими страстями и неразумными чувствами — особенно в такое время, когда родина нуждается в нас. Мы должны быть дисциплинированными и думать не только о себе. Я полагаю, что по натуре своей вы хорошая девушка.
Черные глаза Хильды были все так же неподвижно устремлены на его лицо, и это вызвало в нем приступ нервного раздражения.
— Ваша душа в большой опасности, и вы очень несчастны, я вижу это. Обратитесь за помощью к богу, и он в милосердии своем сделает для вас все иным, совершенно иным. Ну же!
Девушка сказала с каким–то поражающим спокойствием:
— Мне не нужно ребенка!
Эти слова потрясли его, словно она совершила какое–нибудь богохульство.
— Хильда работала на военном заводе, — объяснила ее мать. — Получала около четырех фунтов в неделю. О! Боже мой! Это просто разорение!
Странная, недобрая усмешка искривила губы Пирсона.
— Божья кара! — сказал он. — Спокойной ночи, миссис Митчет. До свидания, Хильда. Если я вам понадоблюсь, когда придет срок, пошлите за мной.
Они встали; Пирсон пожал им руки. И вдруг он увидел, что дверь открыта и в ней стоит Ноэль. Он не слышал, когда она вошла, и не знал, долго ли она стояла здесь. В ее лице и позе была какая–то странная неподвижность. Она смотрела на девушку, а та, проходя мимо нее, подняла голову; черные и серые глаза встретились. Дверь захлопнулась, и Ноэль осталась наедине с отцом.
— Ты сегодня вернулась раньше, дитя мое? — спросил Пирсон. — Ты вошла так тихо.
— Да. Я все слышала.
Тон ее голоса был таким, что он слегка вздрогнул; на лице ее было то самое выражение одержимости, которого он всегда страшился.
— Что именно ты слышала? — спросил он.
— Я слышала, как ты сказал: божья кара! А мне ты скажешь то же самое? Но только мне… мне мой ребенок нужен.
Ноэль стояла, прислонившись спиной к двери, на которой висела тяжелая темная портьера, и на этом фоне лицо ее казалось юным и маленьким, а глаза необыкновенно большими. Одной рукой она теребила блузку в том месте, где билось сердце.
Пирсон глядел на нее, вцепившись в спинку кресла. Привычка всей жизни подавлять свои чувства — помогла ему и на этот раз совладать с еще не вполне осознанным ужасом. У него вырвалось одно–единственное слово:
— Нолли!
— Это правда, — сказала она, повернулась и вышла из комнаты.
У Пирсона закружилась голова; если бы он двинулся с места, он, наверное, упал бы. Нолли! Он опустился в кресло, и по какой–то жестокой и обманчивой игре нервов ему вдруг представилось, что Нолли сидит у него на коленях, как сидела когда–то маленькой девочкой, прижавшись светлыми, пушистыми волосами к его щеке. Ему казалось, он чувствует даже, как ее волосы щекочут кожу; тогда, после смерти ее матери, эти минуты были для него величайшим утешением! А теперь в какое–нибудь мгновение вся его гордость сгорела, словно цветок, поднесенный к огню; вся необъятная тайная гордость отца, который любит своих детей и восхищается ими, боготворит в этих детях память умершей жены, подарившей их ему; гордость отца, кроткого по натуре, никогда не знавшего меру своей гордости, пока не обрушился на него этот удар; вся многолетняя гордость священнослужителя, увещания и поучения которого подняли его на такую высоту, о какой он даже и не догадывался, вся эта гордость перегорала сейчас! Что–то кричало в нем от боли, как кричит и стонет животное, когда его мучают и оно не может понять, за что. Сколько раз ему приходилось взывать к богу: "Господи! Господи! Почему ты покинул меня?"
Он вскочил, пытаясь преодолеть смятение. Все его мысли и чувства странно перемешались. Духовное и мирское… Презрение общества… Ее душа в опасности!.. Испытание, посланное богом!.., Будущее? Он не мог себе его представить. Он подошел к маленькому пианино, открыл его, закрыл снова; потом схватил шляпу и тихонько вышел из дома. Он шагал быстро, не зная, куда идет. Было очень холодно — стоял ясный вечер, дул пронизывающий ветер. Быстрое движение на морозном воздухе принесло ему какое–то облегчение. Как Ноэль убежала от него, сказав ему о своей беде, так и он сейчас бежит от нее. Все страждущие куда–то торопятся. Он скоро очутился у реки и повернул на запад вдоль набережной. Всходила луна, почти полная, ее стальной свет ложился мерцающими бликами на воду. Жестокая ночь! Он дошел до Обелиска и бессильно прислонился к нему, раздавленный тем, что произошло. Ему казалось, что лицо покойной жены осуждающе смотрит на него из прошлого. "Плохо же ты заботился о Нолли, если она дошла до этого!" Но потом лицо жены превратилось в лицо озаренного луной сфинкса, смотревшего прямо на него, — широкое темное лицо с большими ноздрями, жестоким ртом, выпуклыми глазами без зрачков; живое и бледное в серебристом свете луны — воплощение чудовищной, слепой энергии Жизни, без всякого милосердия переворачивающей и терзающей человеческие сердца. Он смотрел в эти глаза с каким–то тревожным вызовом. Огромные когтистые лапы, сила и беспощадное спокойствие этого притаившегося зверя с человечьей головой, ожившего в его воображении благодаря игре лунного света, — все казалось ему искушением, побуждало к отрицанию бога, к отрицанию человеческой добродетели.
Потом в нем вдруг проснулось чувство красоты. Он отодвинулся, чтобы посмотреть сбоку на посеребренные луной ребра и мощные мышцы; хвост сфинкса, закинутый на бедро, был свернут кольцом, и кончик его высовывался из этого кольца, как голова змеи. Это чудище, созданное руками человека, было волнующе живым, прекрасным и жестоким. Сфинкс выражал нечто, присущее человеческой душе, безжалостное, далекое от любви; или скорее ту беспощадность, с которой судьба вторгается в жизнь людей. Пирсон отошел от сфинкса и продолжал свой путь вдоль набережной, почти пустынной в этот холодный вечер. Он дошел до того места, откуда был виден вход в подземку; крохотные фигурки людей устремлялись туда, где сверкали оранжевые и красные огоньки. Зрелище захватило его своей теплотой и красочностью. Не приснилось ли ему все? Приходила ли к нему на самом деле эта женщина с дочерью? А Нолли, не была ли она только видением, а ее слова — игрой его воображения? Он еще раз отчетливо увидел ее лицо на фоне темной портьеры, ее руку, теребящую блузку, услышал свой собственный испуганный возглас: "Нолли!" Нет, это не обман чувств! Все здание его жизни лежит во прахе. Смутной, призрачной вереницей мимо него проносились человеческие лица — лица его друзей, достойных мужчин и женщин, которых он знал раньше и которые теперь были чужды ему. Вот они все столпились вокруг Ноэль, показывают на нее пальцами. Он содрогнулся от этого видения, он не в силах был перенести его. Нет, он не может признать своего несчастья! Болезненное ощущение нереальности окружающего сменилось вдруг некоторым успокоением, и он перенесся мыслью в прошлое, к летним каникулам, которые проводил с девочками в Шотландии, Ирландии, Корнуэлле, Уэльсе, в горах, у озер; сколько солнечных закатов, расцветающих деревьев, птиц, зверей, насекомых они перевидали тогда! Юная дружба его дочерей, их пылкость, доверие к нему — сколько было в этом тепла и сколько радости! Но если эти воспоминания — правда, то не может быть правдой то, что случилось! Ему вдруг захотелось бежать домой, подняться к Ноэль, сказать, что она жестока к нему, или по крайней мере убедиться, что в ту минуту она была не в своем уме. Он все больше и больше раздражался, раздражение переходило в гнев. Гнев против Ноэль, против всех, кого он знал, против самой жизни! Глубоко засунув руки в карманы легкого черного пальто, он спустился в узкий, ярко освещенный туннель, где была билетная касса метро, и выбрался снова на кишащие людьми улицы. Но когда он добрался до дома, гнев его улегся, осталась только огромная усталость. Было девять часов, горничные в растерянности убирали посуду со стола. Ноэль уже ушла в свою комнату. У него не хватило мужества подняться к ней, и он, не поужинав, сел за рояль, и пальцы его стали искать нежные, горестные мелодии; может быть, Ноэль услышит сквозь беспокойную дремоту эти слабые, далекие звуки? Так он сидел до тех пор, пока пришло время идти к полунощной службе под Новый год.
Вернувшись домой, он закутался в плед и улегся на старом диване в своем кабинете. Когда утром горничная вошла разжечь камин, она застала его спящим. Круглолицая, с приятным румянцем девушка замерла на месте, глядя на него с благоговейным страхом. Он лежал, положив голову на руку, его темные, слегка поседевшие волосы были гладко причесаны, словно он ни разу не пошевелился во сне; другая рука прижимала плед к груди, а из–под пледа высовывались ноги в ботинках. Он показался ей одиноким и заброшенным. Она с интересом рассматривала его впалые щеки, морщины на лбу, губы, обрамленные темными усами и бородой, крепко сжатые даже во сне. Оказывается, быть святым вовсе не значит быть счастливым! Больше всего ее растрогали пепельные ресницы, опущенные на щеки, слабое дыхание, едва колеблющее лицо и грудь; она наклонилась над ним с каким–то детским желанием — посчитать его ресницы. Губы ее раскрылись, готовые сказать "ах!", если он проснется. Лицо его чуть подергивалось, и это вызывало в ней особенную жалость. Он джентльмен, у него есть деньги, каждое воскресенье он читает проповеди и не так уж стар — чего еще может желать человек? И все–таки у него такой измученный вид, такие впалые щеки! Она жалела его; он казался ей беспомощным и одиноким — вот и уснул здесь, нет чтобы по–настоящему лечь в постель! Вздохнув, она на цыпочках пошла к двери.
— Это вы, Бесси?
Девушка вернулась.
— Да, сэр. Очень сожалею, что разбудила вас. Со счастливым Новым годом, сэр!
— Ах, да! Счастливого Нового года и вам, Бесси!
Она увидела его обычную улыбку; но тут же улыбка погасла и глаза застыли. Это испугало ее, и она поспешно вышла.
Пирсон вспомнил все. Несколько минут он лежал, глядя в пространство и ничего не видя, потом встал, машинально сложил плед и посмотрел на часы. Восемь! Он поднялся по лестнице и, постучав, вошел к Ноэль.
Шторы были подняты, но она еще лежала в постели. Он стоял и смотрел на нее.
— Счастливого Нового года тебе, дитя мое, — сказал он и весь задрожал, словно его била лихорадка. Она выглядела так молодо и невинно — круглолицая и свежая после ночного сна. И у него снова вспыхнула мысль: "Наверно, это мне приснилось!" Она не двинулась, на щеках ее проступил слабый румянец. Нет, не сон!.. Не сон!.. И он сказал прерывающимся голосом:
— Я не могу поверить. Я… я надеялся, что неправильно понял тебя. Может быть, я не расслышал, Нолли? Может быть…
Она только покачала головой.
— Скажи мне все, — попросил он. — Ради бога!
Он увидел, как зашевелились ее губы, и уловил ее шепот:
— Больше не о чем говорить. Грэтиана и Джордж знают, и Лила знает. Сделанного не воротишь, папа! Быть может, я и не поступила бы так, если бы ты не запретил мне и Сирилу пожениться. А теперь я иногда чувствую себя счастливой, потому что у меня останется хоть что–нибудь от него… — Она подняла на него глаза. — В конце концов какая разница, право же! Только что нет кольца на пальце. Не стоит разговаривать со мной об этом — я тоже думаю, думаю дни и ночи. И знаю заранее, что ты можешь сказать. Я и сама себе это говорила. Теперь уже ничего не поделаешь, лишь бы все обошлось хорошо.
Она высунула горячую руку из–под одеяла и крепко сжала его пальцы. Щеки ее пылали, глаза горели.
— Ах, папа! У тебя такой усталый вид! Ты, наверное, не ложился! Бедный папочка!
От прикосновения ее горячей руки, от этих слов "бедный папочка" у него на глазах выступили слезы. Они медленно скатились на бороду, и он закрыл лицо рукой. Она еще крепче, почти судорожно сжала его руку и вдруг поднесла ее к губам, поцеловала и отпустила.
— Не надо, — сказала она и отвернулась.
Пирсон подавил волнение и ответил почти спокойно:
— Ты хочешь остаться дома, дорогая, или поехать куда–нибудь?
Ноэль заметалась по подушке, словно ребенок в бреду, которому волосы попали в глазами рот.
— Ах, я не знаю; да и какое это имеет значение!
— А если в Кестрел? Может быть, тебе поехать туда? Твоя тетя… Я могу ей написать. — Ноэль несколько мгновений смотрела на него, охваченная, видимо, какой–то внутренней борьбой.
— Да, — сказала она наконец. — Я поеду. Но только если там не будет дяди Боба.
— Дядя может приехать сюда и пожить со мной. Она снова отвернулась к стене, голова ее судорожно заметалась по подушке.
— Мне все равно, — сказала она. — Куда угодно. Все равно.
Пирсон положил ледяную руку ей на лоб.
— Успокойся, — сказал он и опустился на колени у ее кровати. Милосердный отец, — зашептал он, — дай нам силы вынести это ужасное испытание. Возьми мое возлюбленное дитя под свою защиту и даруй ей мир; и дай мне уразуметь, что сделал я неправедного, в чем прегрешил пред тобой и ею. Очисти и укрепи мое дитя и меня.
Его мысли текли вместе с этой путаной, невнятной, отрывочной молитвой. Потом он услышал, как Ноэль сказала:
— Ты не согрешил. Почему ты говоришь о грехе? Это неправда! И не молись за меня, папа.
Пирсон встал и отошел от кровати. Ее слова ошеломили его, он боялся отвечать. Она опустила голову на подушку и лежала, уставившись глазами в потолок.
— У меня будет сын; значит, Сирил не совсем умер. И я не хочу, чтобы меня прощали.
Он смутно понимал, какой долгий и молчаливый процесс брожения мыслей и чувств происходил в ней, прежде чем она так ожесточилась; это ожесточение казалось ему чуть ли не богохульством. Но при всем смятении, царящем в его душе, он не мог не любоваться ее прекрасным лицом, округлыми линиями открытой шеи, вьющимися вокруг нее короткими кудряшками. Сколько страстной, протестующей жизненной силы чувствовалось в этой откинутой назад голове, мечущейся по горячей смятой подушке! Он продолжал молчать.
— Я хочу, чтобы ты знал, что во всем виновата я сама. Но я не могу притворяться. Конечно, я постараюсь причинять тебе как можно меньше горя. Мне так жаль тебя, бедный папа! Ах, мне так тебя жаль!
Непостижимо быстрым и мягким движением она повернулась и зарылась головой в подушку, и он видел только спутанные волосы и трясущиеся под одеялом плечи. Он попытался погладить ее по голове, но она отодвинулась, и он тихо вышел из комнаты.
К завтраку она не спустилась. А когда он сам покончил с безвкусной для него едой, привычный механизм его профессии священника уже целиком завладел им. Новый год! У него много дел. Надо держаться как можно бодрее перед паствой, напутствовать всех и каждому сказать ласковое слово; надо вселять в людей мужество и надежду.

ГЛАВА Х

Узнав почерк шурина, Тэрза Пирсон сказала, не повышая голоса:
— Письмо от Тэда.
Боб Пирсон, у которого рот был набит колбасой, так же спокойно промычал:
— Что он пишет?
Она начала читать письмо и сразу поняла, что ответить на этот вопрос самая трудная задача из всех, которые когда–либо вставали перед ней. Письмо глубоко взволновало и обеспокоило ее. Ведь беда разразилась под ее крылышком! Именно здесь произошло это прискорбное событие, чреватое такими неурядицами и ложью. Перед ней встало лицо Ноэль, страстное и какое–то отсутствующее, — такой она увидела ее возле двери ее комнаты в ту ночь, когда Сирил Морленд уезжал — нет, инстинкт не обманул ее тогда!
— Эдвард хочет, чтобы ты приехал и пожил с ним, Боб.
— А почему не мы оба?
— Он хочет, чтобы Нолли приехала сюда ко мне; она не совсем здорова.
— Нездорова? А в чем дело?
Рассказать ему — значило бы совершить предательство по отношению к своему полу; не рассказать — обмануть доверие собственного мужа. Простой учет фактов, а не принципов помог ей принять решение. Что бы она ни придумала, Боб тут же скажет: "Ну, это ты хватила через край!" И ей все равно придется рассказать. Она начала спокойно:
— Ты помнишь ту ночь, когда Сирил Морленд уезжал, а Ноэль вела себя несколько странно? Так вот, мой милый, у нее будет ребенок в начале апреля. Несчастный юноша убит, Боб, — он погиб за родину…
Она увидела, как он побагровел.
— Что?!
— Бедный Эдвард страшно расстроен. Мы должны сделать все, что можем. Во всем я виню себя. — Последние слова она произнесла почти машинально.
— Винишь себя? Дудки! Этот молодой… — Он осекся.
Тэрза все так же спокойно продолжала:
— Нет, Боб! Из них двоих виновата Ноэль; она в тот день совсем потеряла голову. Разве ты не помнишь ее лицо? Ах, эта война! Она весь мир перевернула вверх дном. И в этом единственное оправдание. Что сейчас нормально?
Боб Пирсон в большей мере, чем другие, владел секретом быть счастливым, ибо всегда жил минутой, полностью растворяясь в том, что делал: ел ли он яйцо, рубил ли дерево, заседал ли в суде, или приводил в порядок счета, сажал картошку, смотрел на луну, или ехал верхом на лошади, или читал в церкви библию, — он решительно не способен был посмотреть на себя со стороны и спросить себя, почему он делает это так, а не делает лучше. Он был крепок, как дуб, и вел себя как сильный, добродушный пес. Его горести, гнев, радость были, как у ребенка, и таким же был его неспокойный, шумный сон. Они с Тэрзой очень подходили друг другу, потому что и она владела тем же секретом чувствовать себя счастливой; хотя она жила так же, как и он, минутой, но, подобно всякой женщине, всегда помнила о ближних; более того, именно они и были для нее главным в жизни. Кто–нибудь мог бы сказать, что ни у него, ни у нее нет никакой собственной философии; но это была самая философическая супружеская пара, какую только можно встретить на нашей планете, населенной простаками. Оба сохранили вкус к простой обыденной жизни. Не было ничего более естественного для них, как раствориться в жизни, в этой бесконечной, удивительной смене времени и явлений, которые ощущаешь или создаешь сам, о которых говоришь и которые изменяешь; они поддерживали связи с бесконечным множеством других людей, но никогда не размышляли о том, растворились ли они в жизни или нет, есть ли у них какое–либо определенное отношение к Жизни и Смерти; это, конечно, было великое благо в эпоху, в которой они жили.
Боб Пирсон шагал по комнате, настолько озабоченный этой бедой, что был почти счастлив.
— Черт побери, — рассуждал он, — вот ужас–то! И надо же, чтобы так случилось! И именно с Нолли! Я просто убит, Тэрза. Просто не нахожу себе места! — Но с каждым словом голос его становился все бодрее, и Тэрза почувствовала, что самое худшее позади.
— Кофе стынет, — сказала она.
— Что же ты советуешь? Ехать мне туда, а?
— Я думаю, что ты будешь просто находкой для бедного Тэда; ты поддержишь его дух. Ева не приедет в отпуск до пасхи, и я останусь здесь одна и присмотрю за Нолли. Прислугу можно отпустить на отдых; а мы с нянькой будем вести хозяйство. Мне это даже нравится.
— Ты хорошая женщина, Тэрза. — Взяв руку жены, он поднес ее к губам. Другой такой женщины не сыщешь во всем белом свете.
Глаза Тэрзы смеялись.
— Дай–ка мне чашку, я налью тебе горячего кофе.
Было решено осуществить этот план в середине месяца. Тэрза пустила в ход все уловки, чтобы вдолбить мужу мысль, что одним ребенком больше или меньше — не так уж важно для планеты, где живет миллиард двести миллионов человек. Обладая более острым чувством семейной чести, свойственным мужчинам, Боб никак не мог уразуметь, что этот ребенок будет таким же, как и все другие.
— Проклятие! — восклицал он. — Я просто не могу привыкнуть к этому. В нашей семье! А Тэд к тому же священник. И на какого черта нужен нам этот ребенок?
— Если Нолли позволит, почему бы нам не усыновить его? Это поможет мне не думать все время о наших мальчиках.
— Идея! Но Тэд забавный парень. Он теперь придумает какую–нибудь догму искупления или другую несуразицу!
— Да не волнуйся, пожалуйста! — решительно прервала его Тэрза.
Мысль о том, что ему придется пожить некоторое время в столице, не была неприятной для Боба Пирсона. Работа в суде закончилась, ранний картофель посажен, и он уже мечтал о том, как будет трудиться на благо родины, как его выберут специальным констеблем, как он будет обедать в своем клубе. И чем ближе он передвинется к фронту и чем чаще ему доведется рассуждать о войне, тем более важные услуги, как ему представлялось, он окажет родине. Он обязательно потребует работы, в которой смогут пригодиться его мозги! Он очень сожалел, что Тэрзы не будет с ним. Долгая разлука казалась ему слишком большим испытанием. И он вздыхал и теребил бакенбарды. Но ради Нолли и родины придется примириться с этим.
Когда наконец Тэрза прощалась с ним в вагоне поезда, у обоих в глазах стояли слезы — они ведь были искренне привязаны друг к другу и хорошо знали, что раз уж взяли это дело в свои руки, оно будет доведено до конца, а это значит по меньшей мере трехмесячная разлука.
— Я буду писать каждый день.
— Я тоже, Боб.
— Не станешь нервничать, старушка?
— Нет, если ты не станешь нервничать.
— Я буду на месте в пять минут шестого, а она приедет сюда без десяти пять. Давай еще раз поцелуемся — черт бы побрал этих носильщиков! Благослови тебя бог! Я надеюсь, Нолли не будет недовольна, если я изредка стану наезжать сюда.
— Боюсь, что будет. Это… это… — ну, словом, ты сам понимаешь.
— Да, да, понимаю! — И он действительно понимал; в душе он был человеком деликатным.
Ее последние слова: "Ты очень милый, Боб!" — звучали в его ушах вплоть до станции Сэверн.
Тэрза вернулась домой, и дом показался ей пустым без мужа, дочери, мальчиков и даже прислуги. Только собаки были на месте да старая нянька, которая издавна была ее доверенным лицом. Даже в укрытой лесистой долине этой зимой было очень холодно. Птицы попрятались, ни один цветок не цвел, а бурая река вздулась и с ревом несла свои воды. Весь день в морозном воздухе гулко отдавались удары топора в лесу и шум падающих деревьев — их валили для креплений в окопах. Она решила сама приготовить обед и до самого полудня возилась на кухне, варила и пекла всякие вкусные вещи и при этом размышляла: как бы она себя чувствовала на месте Ноэль, а Ноэль на ее — и решила устранить все, что могло бы причинить боль девушке. К вечеру она отправилась на станцию в деревенском автобусе, том самом, который в июльскую ночь увез Сирила Морленда; их кучер был в армии, а лошадей угнали на подножный корм.
Ноэль выглядела усталой и бледной, но спокойной, слишком спокойной. Тэрзе показалось, что лицо ее стало тоньше, а задумчивые глаза придавали ей еще больше очарования. В автобусе она взяла Ноэль за руку и крепко сжала ее; они ни разу не упомянули о случившемся, только Ноэль, как и полагается, промолвила:
— Очень вам благодарна, тетушка, за ваше приглашение; это так любезно с вашей стороны и со стороны дяди Боба.
— В доме нет никого, моя милая, кроме старой няни. Тебе будет очень скучно, но я решила научить тебя готовить; это всегда пригодится.
Улыбка, скользнувшая по губам Ноэль, испугала Тэрзу.
Она отвела девушке комнату и постаралась сделать ее как можно уютнее и веселее — в камине пылали дрова, на столе стояла ваза с хризантемами и блестящие медные подсвечники, на кровати лежали грелки.
Когда настало время ложиться спать, Тэрза поднялась наверх вместе с Ноэль и, став у камина, сказала:
— Знаешь, Нолли, я решительно отказываюсь рас сматривать все это как трагедию. Подарить миру новую жизнь в наши дни — неважно каким путем — это же счастье для человека. Я бы и сама согласилась на это, — по крайней мере я чувствовала бы, что приношу пользу. Спокойной ночи, дорогая! Если тебе что–либо понадобится, постучи в стену. Моя комната рядом. Да хранит тебя бог!
Она увидела, что девушка очень тронута — этого не могла скрыть даже бледная маска ее лица; и Тэрза вышла, пораженная самообладанием племянницы.
Тэрза плохо спала эту ночь. Ей все представлялось, как Ноэль мечется на большой кровати и широко открытыми серыми глазами вглядывается в темноту.
Встреча братьев Пирсонов произошла в обеденный час и отличалась истинно английской сдержанностью. Они были такими разными людьми, и с самых ранних лет, проведенных в старом доме в Букингэмшире, так мало жили вместе, что по сути дела были почти чужими, и единственное, что связывало их, — это общие воспоминания о том далеком прошлом. Об этом они и беседовали, да еще о войне. По этому вопросу они были согласны друг с другом в основе, но расходились в частностях. Так, оба считали, что знают Германию и другие страны, хотя ни у одного не было настоящего представления ни о какой стране, кроме собственной; правда, они оба порядком попутешествовали по чужим краям в то или иное время, но не увидели там ничего, кроме земли, по которой они ходили, церквей да солнечных закатов. Далее, оба полагали, что являются демократами, но ни один не знал подлинного значения этого слова к не считал, что рабочему можно по–настоящему доверять; оба чтили церковь и короля. Обоим не нравилась воинская повинность, но они признавали ее необходимость. Оба высказывались в пользу предоставления самоуправления Ирландии, но ни один не считал, что это можно осуществить. Оба мечтали, чтобы война кончилась, но были за то, чтобы она продолжалась до победы, хотя ни тот, ни другой не знали, что это означает. Так обстояло дело с основными проблемами. Что же до частностей, — таких, как стратегия или личности руководителей страны, то тут они были противниками. Эдвард был западником, Роберт — восточником, что было естественно, так как он провел четверть века на Цейлоне. Эдварду нравилось правительство, которое пало, Роберту — то, которое пришло к власти. Ни один не мог привести никаких причин, объясняющих такое пристрастие, если не считать того, что вычитал в газетах. Впрочем, могли ли быть какие–либо другие причины? Эдварду не нравилась пресса Хармсворта; а Роберт считал, что она приносит пользу. Роберт был вспыльчив, но довольно расплывчат в суждениях; Эдвард был мечтателен, но несколько дидактичен. Роберту казалось, что бедный Тэд похож на призрак, а Эдварду казалось, что бедный Боб похож на красное заходящее солнце. Их лица и в самом деле были до смешного непохожими, как и глаза и голоса — бледный, худой, удлиненный лик Эдварда с короткой остренькой бородкой — и красное, широкое, полное, обрамленное бакенбардами лицо Роберта! Они расстались на ночь, обменявшись теплым рукопожатием.
Так началось это курьезное содружество; по мере того, как проходили дни, оно свелось к получасу совместного завтрака — причем каждый читал свою газету — и к совместным обедам примерно три раза в неделю. Каждый считал, что его брат странный человек, но оба продолжали быть самого высокого мнения друг о друге. И вместе с тем глубокое родственное чувство говорило им, что они оба попали в беду. Впрочем, об этой беде они никогда не разговаривали, хотя несколько раз Роберт опускал газету и поверх очков, торчащих на его породистом носу, созерцал своего брата, и маленькая морщинка сочувствия пересекала его лоб между кустистыми бровями. Но иногда Роберт ловил на себе взгляд Эдварда, который отрывался от газеты, чтобы увидеть не столько брата, сколько… их совместную семейную тайну; и тогда Роберт поспешно поправлял очки, проклинал нечеткую газетную печать и тут же извинялся перед Эдвардом за грубость. "Бедный Тэд, — думал он, — ему бы выпить портвейна, как–нибудь развлечься, забыть обо всем. Какая жалость, что он священник!"
В письмах к Тэрзе он оплакивал аскетизм Эдварда. "Он ничего не ест, ничего не пьет и редко когда выкуривает одну несчастную сигарету. Он одинок, как сыч. Тысячу раз приходится жалеть, что он потерял жену. Все же, я надеюсь, что крылья его в один прекрасный день расправятся; но, черт побери, я не уверен, что у него хватит мяса, на котором можно укрепить эти крылья. Пришли–ка ему сливок, а я уж постараюсь, чтобы он их съел". Когда сливки были получены, Боб заставил Эдварда съесть немного за завтраком, но когда подали чай, вдруг убедился, что съел почти все сам. "Мы никогда не говорим о Нолли, — писал он. — Я все собираюсь потолковать с ним начистоту и сказать, что ему надо приободриться; но когда доходит до дела, я не нахожу слов, потому что в конце концов все это и у меня стоит поперек горла. Мы, Пирсоны, уже довольно стары и всегда были людьми порядочными, начиная со святого Варфоломея, когда этот гугенотский парень явился сюда и основал нас. Единственная черная овца, о которой я слыхал, — это кузина Лила. Кстати, я на днях ее видел — она заглянула к Тэду. Помнится, я как–то собирался остановиться у нее в Симле, когда она жила там с мужем, молодым Фэйном; я возвращался тогда домой как раз перед нашей женитьбой. Фью! Это была забавная пара; все молодые парни увивались вокруг нее, а молодой Фэйн относился к этому, как истый циник. Даже теперь она не может удержаться, чтобы не заигрывать с Тэдом, а ему это и невдомек; он думает, что она набожное существо, что она окончательно исправилась в этом своем госпитале и тому подобное. Бедный старина Тэд! Он самый мечтательный парень из всех, кого я знавал".
"В конце недели приезжала Грэтиана с мужем, — писал Боб в следующем письме. — Я ее люблю не так, как Нолли; слишком она серьезная и прямолинейная, намой взгляд. Ее муж, видимо, тоже рассудительный парень; но он до черта свободомыслящий. Они с беднягой Тэдом, как кошка с собакой. В субботу к обеду была снова приглашена Лила и приходил еще какой–то человек по фамилии Форт. Лила влюблена в него — я видел это уголком глаза, но милейший Тэд, разумеется, ничего не замечает. Доктор и Тэд спорили до полного изнеможения. Доктор сказал одну вещь, которая меня поразила: "Что отличает нас от зверей? Сила воли — больше ничего. В самом деле, что такое эта война, как не карнавал смерти, который должен доказать, что человеческая воля непобедима?" Я записал эти слова, чтобы передать их тебе в письме, когда пойду писать его к себе наверх. Он умный человек. Я верю в бога, как ты знаешь, но должен сказать, что как только дело доходит до спора, бедняга Тэд кажется слабоватым с этими вечными "нам сказано то" или "нам указано это". Никто не упоминал о Нолли. Постараюсь обязательно поговорить о ней с Тэдом; нам надо знать, как действовать, когда все кончится".
Но только в середине марта, после того, как оба брата просидели друг против друга за обеденным столом, около двух месяцев, эта тема была, наконец, задета, да и то не Робертом. Однажды Эдвард стоял после обеда у камина в своей обычной позе, поставив ногу на решетку, а рукой опираясь на каминную доску и устремив глаза на огонь. Он сказал:
— Я ни разу не попросил у тебя прощения, Боб.
Роберт, засидевшийся за столом со стаканом портвейна, вздрогнул, обернулся к Эдварду, успевшему уже надеть свое одеяние священника, и ответил:
— Да что ты, старина!
— Мне очень тяжело говорить об этом.
— Разумеется, разумеется! — И снова наступила тишина. Роберт обводил глазами стены, словно ища вдохновения. Но глаза его встречали только написанные маслом портреты покойных Пирсонов и снова возвращались к обеденному столу. Эдвард продолжал, как бы обращаясь к огню:
— Это до сих пор кажется мне невероятным. День и ночь я спрашиваю себя: что повелевает мне долг?
— Ничего! — вырвалось у Роберта. — Оставьте ребенка у Тэрзы; мы будем заботиться о нем. А когда Нолли поправится, пусть возобновит работу в госпитале. Она скоро забудет обо всем!
Увидев, что брат покачал головой, он подумал: "Ну, конечно, сейчас пойдут всякие чертовы осложнения с точки зрения совести".
— Это очень мило с вашей стороны, — повернулся к нему Эдвард, — но было бы ошибкой и трусостью, если бы я это разрешил.
Роберт почувствовал возмущение, которое всегда появляется у отца, когда он видит, как другой отец бесцеремонно распоряжается жизнью своих детей.
— Брось, дорогой Тэд; слово тут за Нолли. Она теперь женщина, помни об этом.
На помрачневшем лице его брата застыла улыбка.
— Женщина? Маленькая Нолли! Боб, право же, я окончательно запутался со своими дочерьми. — Он приложил пальцы к губам и снова отвернулся к огню. Роберт почувствовал, как комок подкатил к его горлу.
— Черт возьми, старина, я с тобой не согласен. А что еще ты мог сделать? Ты слишком много берешь на себя. В конце концов они прекрасные дочери. Я убежден, что Нолли — прелесть. Тут все — в современных взглядах и в войне. Выше голову! Все еще устроится!
Он подошел к брату и положил ему руку на плечо. Эдвард, казалось, окаменел от этого прикосновения.
— Ничто не устраивается само собой, — сказал он, — если не добиваться этого. Ты хорошо знаешь это, Боб.
Стоило посмотреть в эту минуту на Роберта. Он виновато понурился и стал похож на пса, на которого накричал хозяин; густо покраснев, он начал позвякивать монетами в кармане.
— В этом есть доля смысла, конечно, — сказал он резко. — Но все равно, решение за Нолли. Посмотрим, что скажет Тэрза. Во всяком случае, нечего спешить. Я тысячу раз сожалею, что ты священник; хватит у тебя бед и кроме этой.
Эдвард покачал головой.
— Обо мне нечего говорить. Я думаю о своем ребенке, ребенке моей жены. Все дело в гордости, и только. И я не могу подавить эту гордость, не могу победить ее. Прости меня бог, но я возроптал!
Роберт подумал: "Черт возьми, как близко он принимает это к сердцу. Впрочем, и со мной было бы то же самое. Да, да, если бы так пришлось!" Он вытащил трубку и стал ее набивать, все плотнее уминая табак.
— Я не мирской человек, — услышал он голос брата. — Многое остается вне меня. Просто невыносимо чувствовать, что я вместе с мирянами осуждаю собственную дочь — может быть, мною движут не те причины, что ими, не знаю; надеюсь, что нет. И все–таки я противнее.
Роберт разжег трубку.
— Спокойнее, старина, — сказал он. — Произошло несчастье. Но будь я на твоем месте, я бы вот что подумал: "Да, она совершила дикий, глупый поступок; но, черт возьми, если кто–нибудь скажет против нее хоть одно слово, я сверну ему шею!". Более того, ты и сам почувствуешь то же, когда дойдет до дела.
Он выпустил мощный клуб дыма, которым заволокло лицо брата; кровь оглушительно стучала в его висках, голос Эдварда доносился откуда–то издалека.
— Я не знаю; я пытался это понять. Я молился, чтобы мне было указано, в чем состоит долг мой и ее. Мне кажется, не знать ей покоя, пока она не искупит греха прямым страданием; я чувствую, что суд людской — это ее крест, и она должна нести его. Особенно в эти дни, когда все люди так мужественно идут навстречу страданиям. И вдруг мне становится так тяжко, так горько. Моя маленькая бедная Нолли!
Снова наступила тишина, прерываемая только хрипением трубки Роберта. Наконец он заговорил отрывисто:
— Я не понимаю тебя, Тэд, нет, не понимаю. Мне кажется, что человек должен защищать своих детей как только может. Выскажи ей все, если хочешь, но не давай говорить это другим. Черт побери, общество — это сборище гнусных болтунов. Я называю себя человеком общества, но когда доходит до моих личных дел — извините, тут я подвожу черту. По–моему… по–моему, это бесчеловечно! Что думает об этом Джордж Лэрд? Он ведь парень толковый. Я полагаю, что вы… надеюсь, что вы не…
Он замолчал, потому что на лице Эдварда появилась странная улыбка.
— Нет, — сказал он, — вряд ли я стану спрашивать мнение Джорджа Лэрда.
И Роберт вдруг понял, сколько упрямого одиночества сосредоточено в этой черной фигуре, в этих пальцах, играющих золотым крестиком. "Эх! — подумал он. — Старый Тэд похож на одного из тех восточных типов, которые удаляются отшельниками в пустыню. Он в плену у каких–то призраков, ему видится то, чего и на свете нет. Он живет вне времени и пространства, просто никак не поймешь его. Я бы не удивился, если бы узнал, что он слышит голоса, подобно этим.., как их там звали? Эх! Какая жалость!.. Тэд совершенно непостижим. Он очень мягок и прочее — он джентльмен, разумеется; этото и служит ему маской. А внутренне — что он такое? Самый настоящий аскет, факир!"
Чувство растерянности от того, что он имеет дело с чем–то необъяснимым, все больше охватывало Боба Пирсона. Он вернулся к столу и снова взялся за стакан с портвейном.
— По–моему, — сказал он довольно резко, — цыплят по осени считают.
Он тут же раскаялся в своей резкости и осушил стакан. Почувствовав вкус вина, он подумал: "Бедный старина Тэд! Он даже не пьет — вообще никаких удовольствий в жизни, насколько я вижу. Только и знает, что выполняет свой долг, а сам не очень ясно понимает, в чем он состоит. Но таких, как он, к счастью, немного. И все–таки я люблю его — трогательный он парень!"
А "трогательный парень" все стоял и не отрываясь глядел на огонь.
В тот самый час, когда шел разговор между братьями, — ибо мысли и чувства таинственным образом передаются через пространство по невидимым проводам, — Ноэль родила, немного раньше срока, сына Сирила Морленда.
Назад: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ