Книга: Остров фарисеев. Путь святого. Гротески
Назад: ГЛАВА XXIV В РАЮ
Дальше: ГЛАВА V

Путь святого

"…Где силы брал он,
Чтобы жить так долго?"
Шекспир, "Король Лир".

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА I

Такие дни радуют душу. Июль поднял все свои флаги; пылало солнце, пылали маки; белые бабочки гонялись друг за дpyжкoй, пчелы хлопотали над чашечками львиного зева. Зацветали липы. В саду на клумбах высокие белые лилии уже догоняли дельфиниумы; Йоркские и ланкастерские розы, в полном цвету, раскрыли свои золотые сердечки. Дул мягкий ветерок, суета, шум и гам лета волнами поднимались и стихали в ушах Эдварда Пирсона, возвращавшегося из одинокой прогулки вокруг Тинтернского Аббатства. Он только сегодня утром приехал в Кестрель, что на берегу реки Уай, — погостить у своего брата Роберта; по дороге он останавливался на курорте Бат, и теперь лицо его покрывал тот неровный загар, какой обычно бывает у людей, постоянно живущих в городе. Проходя по узкой заросшей аллее, он услышал звуки музыки — кто–то бренчал на рояле вальс; Пирсон улыбнулся — музыка была самой большой его страстью. Его черные, седеющие волосы были откинуты назад, потный лоб он обмахивал соломенной шляпой; лоб был неширокий, хотя и составлял самую широкую часть узкого овального лица, казавшегося еще уже и длиннее благодаря небольшой бородке клинышком; Ван Дейку могло бы послужить натурой это лицо серьезное и кроткое, если бы не беспокойный блеск серых глаз с бесцветными ресницами и "гусиными лапками" морщин в уголках и странный, словно невидящий взгляд. Он шел быстро, хотя и устал от жары — высокий, прямой, сухощавый, в сером одеянии священника, с золотым крестиком на черном кашемировом жилете.
Дом его брата был с мансардой — вместительной комнатой с отдельным входом; позади дома раскинулся сад, отлого спускавшийся к железной дороге и реке. Пирсон остановился у развилки аллеи, радуясь звукам вальса и прохладным дуновениям ветерка, шумевшего в платанах и березах. В пятьдесят лет человек, способный чувствовать красоту, родившийся и воспитанный в деревне, всегда тоскует по ней, если безвыездно живет в столице; поэтому утро в старом Аббатстве показалось ему просто райским. А теперь он всей душой отдался созерцанию пронизанной солнечным светом зеленой рощи, приглядывался к паукам, маленьким блестящим жучкам, мyxoлoвкaм, воробьям, возившимся в плюще; касался рукой мхов и лишаев; рассматривал глазки цветущей вероники; мечтал сам не зная о чем. Над рощей кружил ястреб, и Пирсон мысленно вместе с ним парил в синеве неба. Он словно совершал какое–то духовное омовение — смывал с души пыльную суету Лондона.
В своем церковном приходе в столице он уже год работал один — его помощник ушел в армию капелланом. И вот теперь — первый настоящий отдых за два года, с начала войны; впервые он очутился и в доме брата. Он поглядел на сад, поднял глаза к верхушкам деревьев, окаймлявших аллею. Чудесный уголок нашел себе Боб после того, как четверть века прожил на Цейлоне. Славный старина Боб! Он улыбнулся при мысли о старшем брате, о его загорелом лице, со свирепо торчащими седыми бакенбардами, чем–то напоминавшем бенгальского тигра. Добрейший из всех смертных! Да, Боб нашел хороший дом для Тэрзы и себя. Эдвард Пирсон вздохнул. У него тоже когда–то был хороший дом, прекрасная жена; она умерла пятнадцать лет назад, но эта рана все еще кровоточила в его сердце. Обе дочери — Грэтиана и Ноэль — не были похожи на его жену; Грэтиана пошла в бабушку, мать Пирсона; а светлые волосы и большие серые глаза Ноэль всегда напоминали ему двоюродную сестру Лилу; та бедняга! — сделала из своей жизни сплошной сумбур, и теперь, как он слышал, выступает певицей где–то в Южной Африке, зарабатывая этим на жизнь. А какая красивая была девушка!
Несмолкающие звуки вальса словно притягивали его, и он пошел в музыкальную комнату. На дверях висела ситцевая занавеска; он сначала услышал шарканье ног по натертому полу, а потом увидел свою дочь Ноэль, которая медленно вальсировала с молодым человеком в офицерской форме цвета хаки. Они шли тур за туром, кружась, отступая, двигаясь в сторону мелкими шажками, эти забавные па, наверно, вошли в моду недавно, никогда прежде он не видел таких. У рояля сидела его племянница Ева, на ее розовом лице играла насмешливая улыбка. Но Эдвард Пирсон смотрел только на свою юную дочь. Ее глаза были полузакрыты, щеки немного бледноваты, коротко подстриженные светлые волосы вились над стройной круглой шеей. Она держалась с холодным спокойствием, а молодой человек, в объятиях которого она скользила, видимо, просто пылал; красивый юноша — голубые глаза, золотистый пушок на верхней губе, открытое румяное лицо. Эдвард Пирсон подумал: "Прелестная пара!" И на минуту перед ним встало видение — он сам и Лила, танцующие на празднестве Майской недели в Кембридже, когда ей исполнилось, помнится, семнадцать лет; значит, Лила была тогда на год моложе, чем Нолли сейчас! А этот молодой человек, должно быть, тот самый, о котором Нолли все упоминает последние три недели в своих письмах. Что же, они так никогда и не остановятся?
Он прошел мимо них и спросил:
— Тебе не очень жарко, Нолли?
Она послала ему воздушный поцелуй; молодой человек несколько смутился, а Ева крикнула:
— Это пари, дядя! Они должны меня перетанцевать.
Пирсон сказал мягко:
— Пари? О, дорогие мои!
Ноэль пробормотала через плечо:
— Все хорошо, папа!
Молодой человек выдохнул:
— Мы побились с Евой об заклад на щенка, сэр.
Пирсон уселся, загипнотизированный сонным бренчанием рояля, медленным движением танцующих, каким–то "плывущим" взглядом полузакрытых глаз своей юной дочери, смотревшей на него через плечо, когда она проносилась мимо. Он сидел и улыбался. Нолли становится взрослой! Теперь, когда Грэтиана замужем, на его попечении — только Нолли! Вот если бы была жива его дорогая жена! Улыбка его угасла; он вдруг почувствовал себя очень усталым. Временами ему казалось, что на нем лежит непосильным грузом физический и духовный труд этих пятнадцати лет. Большинство мужчин женятся снова, но он всегда считал это кощунством. Брачные союзы заключаются навечно, хотя церковь и разрешает вторичный брак.
Он смотрел на юную дочь со смешанным чувством эстетического наслаждения и растерянности. Хорошо ли это для нее? Правда, оба они выглядят счастливыми; но многого он не понимает в этих молодых. Ноэль — такая нежная, такая мечтательная; но подчас в нег вселяется какой–то бесенок. Эти вспышки одержимости Эдвард Пирсон приписывал тому, что она лишилась матери, когда была еще совсем крошкой; а Грэтиана, которая была всего на два года старше, не могла заменить ей мать. Все заботы о дочери легли на его плечи; и он знал, что в чем–то потерпел здесь неудачу. Он сидел и все смотрел на нее, и какая–то необъяснимая горечь закрадывалась в его душу. И вдруг он услышал ее капризный голосок, словно подчеркивающий каждое слово:
— С меня довольно! — И, сев рядом с ним, она схватила его шляпу и стала обмахиваться.
Ева взяла торжествующий заключительный аккорд.
— Ура, я выиграла!
Молодой человек пробормотал:
— Слушайте, Ноэль, мы ведь могли бы потанцевать еще!
— Конечно; но папе скучно, правда, папа? Это — Сирил Морленд.
Пирсон пожал молодому человеку руку.
— Папочка, у тебя загорел нос!
— Да, дорогая, я знаю.
— Я тебе дам белой мази. Ты намажешься на ночь. Дядя и тетя тоже пользуются ею.
— Нолли!
— Так мне сказала Ева. Если вы собираетесь купаться, Сирил, будьте поосторожнее, там быстрое течение.
Молодой человек, смотревший на нее с откровенным обожанием, сказал: "Хорошо!" — и вышел.
Ноэль проследила за ним глазами; Ева нарушила молчание.
— Если ты хочешь принять ванну перед чаем, Нолли, ты лучше поспеши.
— Я сейчас. Хорошо было в Аббатстве, папа?
— Изумительно! Словно какая–то великолепная музыка.
— Папа всегда все переводит на музыку. Ты бы посмотрел Аббатство при лунном свете; это просто величественно. Ну ладно, Ева, я бегу! — Но она не встала с места, а когда Ева ушла, взяла отца под руку и шепотом спросила:
— Как тебе нравится Сирил?
— Душенька, что я могу сказать? Как будто очень приятный молодой человек.
— Хорошо, папа, не надо… Здесь замечательно, правда?
Ноэль встала, чуть потянулась и пошла к двери — коротко подстриженные вьющиеся волосы придавали ей вид долговязого подростка.
Пирсон смотрел ей вслед и, когда она исчезла за занавесью, подумал: "Какое прелестное существо!" Он тоже поднялся, но не пошел за ней, а сел к роялю и начал играть Прелюдию и Фугу ми–минор Мендельсона. У него было Прекрасное туше, и играл он с какой–то страстной мечтательностью. Только музыка и помогала ему: это был безошибочный способ преодолеть растерянность, сожаление, тоску.
В Кембридже Пирсон собирался стать профессиональным музыкантом, но по семейной традиции он предназначался для священнического сана; подъем религиозных настроений в те дни захватил и увлек его.
У него были личные средства, и свою молодость перед женитьбой он провел довольно счастливо в одном из приходов лондонского Ист–энда. Не только иметь возможность, но и быть призванным помогать бедным — это было увлекательно. Сам человек простой, он близко принимал к сердцу горести своих неимущих прихожан. Когда он женился на Агнессе Хэриот, ему дали самостоятельный приход, как раз на границе восточной и западной части Лондона; он так и остался в этом приходе после смерти жены. Горе чуть не убило его самого; но легче было жить и работать там, где все напоминало о той, которую он поклялся никогда не забывать и не связывать себя другими узами. Однако он чувствовал, что служение церкви далеко не так увлекает его, как при жизни жены или даже до женитьбы. Иногда он сомневался, помогли ли ему двадцать шесть лет пребывания в сане священника в точности понять то, во что он верует. Все было записано и установлено в тысячах его проповедей, но заново вникнуть в свою веру, углубиться в ее корни — значило бы подкапываться под фундамент еще крепкого дома. Некоторые люди стремятся в область непостижимого и полагают, что все догматы более или менее одинаковы; но Эдвард Пирсон решительно предпочитал догму англиканской церкви учению, скажем, Зороастра. Едва заметные перемены в жизни или новшества, вносимые наукой, не порождали в его душе мыслей о несовместимости их с религией и не вели к отказу от нее. Чувствительный, человеколюбивый и только в глубине души воинствующий, он инстинктивно избегал споров, если видел, что может причинить боль другим, а они ему. Впрочем, от него трудно было ожидать истолкования явлений — он не опирался на Разум и лишь очень редко углубленно изучал что–либо. Как и в старом Аббатстве, следя за ястребом и глядя на насекомых и травы, он уносился куда–то в бесконечное, так и теперь — звуки, которые он сам создавал, увлекали его снова в мир высокого душевного волнения; он не замечал, что, собственно, был сейчас в одном из глубочайших своих религиозных настроений.
— Ты разве не пойдешь пить чай, Эдвард?
У стоявшей позади него женщины в лиловом платье лицо было из тех, которые навсегда сохраняют наивное выражение. Тэрза Пирсон, как и все матери, прекрасно знала жизнь. В годы горя и тревог, как и в эту мировую войну, Тэрза Пирсон была незаменима. Она никогда не высказывала своего мнения о высоких материях, она только повторяла и утверждала некоторые общеизвестные истины. Так, например: хотя вся планета сейчас охвачена войной, есть все–таки и мир; хотя сыновья погибают на войне, остается материнство; хотя все умирают за будущее, существует, однако, и настоящее. Ее спокойная, мягкая, будничная деловитость, взгляд по–молодому живых глаз все в ней свидетельствовало о том, что двадцать три года жизни на чайной плантации в жаркой части Цейлона не оказали на нее никакого влияния, как, впрочем, и на Боба Пирсона; по внешнему виду Тэрзы нельзя было подумать, что ее постоянно обуревает тревога матери, у которой два сына на фронте, и что ей почти каждый день приходится слушать рассказы о таких же горестях от многих женщин, с которыми она встречалась. Она была невозмутима и напоминала изображение "Доброты" на картине какого–то старого мастера, реставрированной Кэт Гринуэй Гринуэй, Катарина (1846–1901) — английская художниница–иллюстратор.. Она никогда заранее не готовилась к жизненным бедам, но когда они приходили, справлялась с ними наилучшим образом. Такова уж она была, и Пирсон всегда чувствовал, что отдыхает в ее присутствии.
Он послушно встал и пошел с ней через лужайку к большому дереву в конце сада.
— Как ты находишь Ноэль, Эдвард?
— Очень мила. А что этот молодой человек, Тэрза?
— О… Боюсь, он по уши влюблен в нее.
Пирсон в замешательстве пробормотал что–то, и она просунула ему под рукав свою мягкую, округлую руку.
— Он скоро едет на фронт, бедный мальчик!
— Они говорили с тобой?
— Он говорил, а Нолли нет.
— Нолли странный ребенок, Тэрза.
— Нолли — прелесть, но у нее какой–то отчаянный характер, Эдвард.
Пирсон вздохнул.
"Отчаянный характер" сидел в качалке под деревом, где был накрыт стол для чаепития.
— Просто картинка! — сказал Пирсон и снова вздохнул.
До него донесся голос брата, высокий и хриплый, словно подпорченный климатом Цейлона:
— Ты неисправимый мечтатель, Тэд! Мы тут съели всю малину. Ева, дай ему хоть варенья, он, наверно, умирает от голода. Фу, какая жара! Дорогая, налей ему чаю. Здравствуйте, Сирил! Хорошо искупались? Ах, черт побери, мне бы хоть голову смочить! Садитесь рядом с Нолли — она будет качаться и отгонять от вас мух.
— Дай мне сигарету, дядя Боб, — попросила Нолли.
— Что?! Твой отец не…
— Это я от мух. Ты не возражаешь, папа?
— Не возражаю, если это уж так необходимо, милая.
Ноэль улыбнулась, показав верхние зубы; глаза ее, казалось, плыли под длинными ресницами.
— Нет, не так уж необходимо, но приятно.
— Ха, ха! — рассмеялся Боб Пирсон. — Ну, держи сигарету, Нолли!
Но Ноэль покачала головой. В эту минуту ее отца больше всего тревожила мысль о том, как она повзрослела; она сидела в качалке такая спокойная, сдержанная, а молодой офицер примостился у ее ног, и его загорелое лицо светилось обожанием. "Она больше не ребенок! — подумал Пирсон. — Милая Нолли!"

ГЛАВА II

Разбуженный ежедневной пыткой — принесли горячую воду для бритья, Эдвард Пирсон проснулся в комнате с ситцевыми занавесками, и ему показалось, что он снова в Лондоне. Дикая пчела, охотившаяся за медом у вазы с цветами на подоконнике, и сильный запах шиповника нарушили эту иллюзию. Он раздвинул занавески и, став коленями на подоконник, высунул голову в окно. Утренний воздух был пьяняще свеж. Над рекой и лесом стелился легкий туман; лужайка сверкала росой, две трясогузки пролетели в солнечном сиянии. "Благодарение богу за эту красоту! — подумал он. Но каково бедным мальчикам там, на фронте!.."
Опершись руками о подоконник, он стал молиться. То же чувство, которое побуждало его украшать свою приходскую церковь — он любил красивые облачения, хорошую музыку, ладан, — владело им и сейчас. Бог был в красоте мира и в его церкви. Человек может поклоняться ему в буковой рощице, в красивом саду, на высоком холме, у берегов сверкающей реки.
Бог в шелесте ветвей, и в гудении пчел, и в росе, покрывающей траву, и в благоухании цветов — он во всем! И к обычной молитве Пирсон прибавил шепотом: "Я благодарю тебя за мои чувства, всевышний! Сохрани их во всех нас светлыми, благодарными за красоту". Он стоял неподвижно, весь во власти какого–то блаженного томления, близкого к печали. Подлинная красота всегда приводила его в такое состояние. Люди так мало ее видят и никогда не наслаждаются ею в полную меру. Кто–то сказал недавно: "Любовь к красоте это на самом деле только инстинкт пола, и его удовлетворяет только полный союз". Ах, да, — это сказал Джордж, муж Грэтиаиы, Джордж Лэрд! Небольшая морщинка обозначилась меж его бровей, словно он внезапно укололся о шип.
Бедный Джордж! Впрочем, все они, эти врачи, в душе — материалисты, хотя и прекрасные ребята; и Джордж тоже славный парень, он просто до смерти заработался там, во Франции. Но их нельзя принимать всерьез. Он сорвал несколько веток шиповника и поднес их к носу, на котором еще остались следы белой мази, принесенной ему Ноэль. Сладкий запах чуть шероховатых лепестков вызвал в нем какую–то острую боль. Он бросил шиповник и отошел от подоконника. Нет, никакой тоски, никакой меланхолии! В такое прекрасное утро надо быть на воздухе!
День был воскресный; но он сегодня свободен — и от трех служб и от чтения проповеди. День отдохновения, наконец–то его собственный день! Его это даже как–то смущало; так долго он чувствовал себя рабочей лошадью, которую нельзя распрягать из боязни, что она упадет. Он начал одеваться с особой тщательностью и еще не кончил, когда кто–то постучал в дверь и послышался голос Ноэль:
— Можно войти, папа?
В бледно–голубом платье, с дижонской розой, приколотой у ворота, открывавшего загорелую шею, она казалась отцу олицетворением свежести.
— Письмо от Грэтианы; Джорджа отпустили в Лондон, он болен и сейчас у нас в доме. Ей пришлось взять отпуск в госпитале, чтобы ухаживать за ним.
Пирсон прочел письмо. "Бедный Джордж!"
— Папа, когда ты позволишь мне стать сестрой милосердия?
— Надо подождать, пока тебе исполнится восемнадцать, Нолли!
— А я могу сказать, что мне уже исполнилось. Всего месяц остался — и выгляжу я гораздо старше.
Пирсон улыбнулся.
— Разве не так, папа?
— Тебе, наверно, что–то между пятнадцатью и двадцатью пятью, родная, если судить по твоему поведению.
— Я хочу поехать как можно ближе к фронту.
Она закинула голову так, что солнце ярко осветило ее довольно широкое лицо и такой же широкий лоб, обрамленный волнистыми, светло–каштановыми волосами, короткий, несколько неопределенной формы нос, еще по–детски округлые, почти восковой прозрачности, щеки и голубоватые тени под глазами. Губы были нежные и уже любящие, серые глаза, большие и мечтательные, чем–то напоминали лебедя. Он даже не мог представить ее в форме сестры милосердия.
— Это что–то новое, да, Нолли?
— Обе сестры Сирила Морленда там; и сам он тоже скоро идет на фронт. Все идут.
— Грэтиана еще не уехала. Требуется время для подготовки.
— Я знаю. Тем более надо начинать поскорее.
Она встала, посмотрела на него, потом на свои руки, казалось, собираясь что–то сказать, но не сказала. Легкий румянец окрасил ее щеки. Чтобы только поддержать разговор, она спросила:
— Ты идешь в церковь? Забавно послушать, как дядя Боб читает Поучения, особенно когда он будет путаться… Не надо надевать длинный сюртук до того, как пойдешь в церковь. Я этого не потерплю!
Пирсон послушно отложил сюртук.
— Ну, теперь можешь взять мою розу. А нос твой много лучше! — Она поцеловала его в нос и воткнула розу в петлицу его куртки.
— Вот и все. Пойдем!
Он взял ее под руку, и они вышли вместе. Но он гнал: она пришла сказать ему что–то и не сказала.
Бобу Пирсону, как человеку наиболее состоятельному из всех прихожан, оказывалось уважение: он всегда читал библию; читал он высоким, глухим голосом, не всегда соразмеряя дыхание с длиннотами некоторых периодов. Прихожане привыкли слушать его, и их это особенно не смущало; он был человеком полезным и желательным компаньоном в любом деле. Только собственную семью он этим чтением всегда приводил в смущение. Сидя во втором ряду, Ноэль важно взирала на профиль отца, сидевшего впереди, и думала: "Бедный папа! У него, кажется, вот–вот глаза на лоб вылезут. О, папа! Улыбнись, нельзя же так!" Сидевший с ней рядом юный Морленд, подтянутый, в военной форме, размышлял: "Она и не думает обо мне". Но в то же мгновение ее мизинчик зацепился за его палец. Эдвард Пирсон волновался: "Ох! Этот старина Боб! Ох!" А рядом с ним Тэрза соображала: "Бедный милый Тэд, как хорошо, что он устроил себе полный отдых. Его надо подкормить — он так исхудал!" А Ева думала: "О господи! Пощади нас!" Сам же Боб Пирсон прикидывал: "Ура! Кажется, осталось всего только три стиха!"
Мизинец Ноэль разжался, но она то и дело украдкой поглядывала на молодого Морленда, и в ее глазах все время, пока длились песнопения и молитвы, светился какой–то огонек. Наконец прихожане, стараясь не очень шуметь, стали рассаживаться, и на кафедре появилась фигура в стихаре.
"Не мир пришел я принести, но меч!"
Пирсон поднял голову. Он был весь погружен в ощущение покоя. Приятный свет в церкви, жужжание больших деревенских мух — все только подчеркивало удивительную тишину. Ни одно сомнение не волновало его душу, но не было и экстаза. Он подумал: "Сейчас я услышу нечто, что пойдет мне на пользу; хороший текст взят для проповеди; когда это я в последний раз читал на этот текст?" Чуть повернув голову, он не видел ничего, кроме простого лица проповедника над резной дубовой кафедрой; давно уже не приходилось ему слушать проповедей, так же давно, как не было у него отдыха! Слова доносились отчетливо, проникали в сознание, как бы поглощались им и растворялись.
"Хорошая простая проповедь, — подумал он. — Мне кажется, я становлюсь черствым; словно я не…"
— Не следует думать, дорогие братья, — убежденно гудел проповедник, что господь наш, говоря о мече, который он принес, имел в виду меч материальный. Упомянутый им меч был меч духовный, тот светлый меч, который во все века разрубал путы, налагаемые людьми на себя во имя удовлетворения своих страстей, налагаемые одними людьми на других во имя удовлетворения своего честолюбия; разительный пример тому — вторжение нашего жестокого врага в маленькую соседнюю страну, которая не причинила ему никакого вреда. Братья, все мы должны нести меч!
У Пирсона дернулся подбородок; он поднял руку и провел ею по лицу. "Все должны нести мечи, — подумал он. — Мечи… Я не сплю; да, это так!"
— Но мы должны быть уверены, что наши мечи светлы; что они сияют надеждой и верой; тогда мы увидим, как сияют они среди плотских вожделений сей бренной жизни, как прорубают нам дорогу в царство божие, где царит только мир, подлинный мир. Помолимся!
Пирсон не стал прикрывать рукой глаза; он еще шире открыл их, когда преклонил колени. Сзади Ноэль и юный Морленд тоже опустились на колени, и каждый прикрыл себе лицо только одной рукой; ее левая рука, как и его правая были свободны. Они почему–то стояли на коленях несколько дольше, чем все другие, и, поднявшись, запели гимн немного громче.
По воскресеньям газет не было — даже местной, которая своими крупными заголовками вносила благородную лепту в дело победы. Не было газет — значит, не было известий о солдатах, взлетевших на воздух при взрывах артиллерийских снарядов; ничто не всколыхнуло тишины жаркого июльского дня и не помешало усыпительному действию воскресного завтрака, изготовленного тетушкой Тэрзой. Одни спали, другие думали, что бодрствуют, а Ноэль и юный Морленд поднимались через лесок к раскинувшемуся на холмах, заросшему вереском и дроком лугу, над которым возвышались так называемые Кестрельские скалы. Ни слова о любви не было еще сказано между молодыми людьми; их влюбленность выражалась только во взглядах и прикосновениях.
Молодой Морленд был школьным товарищем братьев Пирсонов, которые сражались на фронте. У него не было семьи — родители его умерли; сейчас он не впервые появился в Кестреле. Три недели назад он приехал сюда в последний отпуск перед отъездом на фронт; возле станции он увидел встретившую его на маленькой тележке девушку и почувствовал сразу, что это его судьба. А что до Ноэль, то, кто знает, когда влюбилась она. Надо полагать, она была готова отозваться на это чувство. Последние два года она заканчивала свое образование в аристократическом учебном заведении; несмотря на предусмотренные программой занятия спортом, а может быть, именно благодаря им, там всегда ощущался некий скрытый интерес к лицам другого пола; и никакие, даже самые строгие меры не могли воспрепятствовать этому. Потом, когда почти вся молодежь мужского пола исчезла, брошенная в мясорубку войны, интерес к мужчинам усилился. Мысли Ноэль и ее школьных подруг невольно обратились к тем, кто в довоенное время, по их уверениям, играл для них весьма второстепенную роль. Над этими юными созданиями нависла угроза, что они будут лишены любви, замужества, материнства, от века предуказанных судьбой миллионам женщин. И совершенно естественно, девушки тянулись к тому, что, как им казалось, ускользает от них.
Ноэль нравилось, что юный Морленд все время провожает ее взглядом, явно показывая, что с ним творится; затем это приятное чувство сменилось легким волнением; волнение — мечтательностью. Потом, примерно за неделю до приезда отца, она уже сама начала украдкой заглядываться на молодого человека. Она стала капризной и чуточку злой. Будь здесь другой юноша, которому можно было бы отдать предпочтение… но такого не было; поэтому она отдавала предпочтение рыжему сеттеру дяди Боба. В душе Сирила Морленда нарастало отчаяние. В последние три дня бес, которого так страшился отец, окончательно овладел Ноэль. Однажды вечером, когда они с Морлендом возвращались с лугов, она посмотрела на него искоса; тот так и ахнул:
— О Ноэль, что я такого сделал?
Она схватила его руку и на мгновение сжала ее. Боже, какая перемена! Какая счастливая перемена!..
Теперь в лесу юный Морленд шел молча, только всячески старался прикоснуться к ней. Ноэль тоже молчала и думала: "Я его поцелую, если он поцелует меня". Какое–то нетерпеливое томление ощущала она в крови, но не смотрела на Морленда из–под своей широкополой шляпы. Сквозь просветы в листве пробивались солнечные лучи, придавая густой зелени леса удивительную теплоту; они вспыхивали на листьях буков, ясеней, берез, маленькими ручейками струились на землю, расписывали яркими полосами стволы деревьев, траву, папоротники; бабочки гонялись друг за другом в солнечных лучах, мириады муравьев, комаров, мух, казалось, были охвачены неистовой жаждой бытия. Весь лес был одержим ею, словно вместе с солнечным светом сюда пришел Дух счастья. На середине пути, в том месте, где деревья расступались и вдали была уже видна сверкающая река, Ноэль села на буковый пенек; молодой Морленд стоял, глядя на нее. Почему именно это лицо, а не другое, этот голос, а не другой, заставляют так биться его сердце? Почему прикосновение именно этой руки пробуждает восторг, а прикосновение другой не вызывает ничего? Он вдруг опустился на колени и прижался губами к ее ноге. Ее глаза засияли; но она вскочила и побежала — она никак не думала, что он поцелует ее ногу. Она слышала, как Морленд спешит за ней, и остановилась, прислонившись к стволу березы. Он рванулся к ней и, не говоря ни слова, прижался губами к ее губам. Для обоих наступила та минута, которую не передать словами. Они нашли свое заколдованное место и не уходили отсюда, а сидели обнявшись и их охранял добрый Дух леса. Война — поразительный ускоритель Любви: то, на что должно было уйти полгода, совершилось в три недели. Час пролетел, как минута, и Ноэль промолвила:
— Я должна рассказать папе, Сирил. Я хотела сделать это сегодня утром, но решила, что лучше подождать", а вдруг ты не…
— О Ноэль! — воскликнул Морленд. Это было все, что он мог сказать, пока они сидели здесь. Прошел еще один мимолетный час, и Морленд проговорил:
— Я сойду с ума, если мы не поженимся до моего отъезда.
— А сколько это потребует времени?
— О, совсем немного! Надо только поспешить. У меня шесть дней до явки в часть; и, может быть, командир даст мне еще неделю, если я попрошу его.
— Бедный папа!.. Поцелуй меня еще. Крепко. Когда долгий поцелуй кончился, она сказала:
— А потом я смогу приехать и быть с тобой, пока ты не уйдешь на фронт? Ах, Сирил!
— О Ноэль!
— А может быть, ты не уедешь так скоро? Не уезжай, если можешь.
— Если бы я мог, дорогая! Но я не могу.
— Да, я знаю.
Юный Морленд схватился за голову.
— Все мы сейчас плывем в одной лодке; но не вечно же это будет продолжаться! А теперь, когда мы помолвлены, мы сможем быть вместе все время, пока я не получу разрешения или как это там называется. А потом…
— Папа захочет, чтобы мы повенчались в церкви. Но мне все равно.
Глядя сверху на ее закрытые глаза, на опущенные ресницы, юный Морленд думал: "Бог мой, я в раю!"
И еще один короткий час прошел, пока она не высвободилась из его объятий.
— Надо идти, Сирил. Поцелуй меня еще раз. Было время обеда, и они бегом начали спускаться с холма.
Эдвард Пирсон возвращался с вечерней службы, на которой читал библию, и увидел их издали. Он сжал губы. Их долго не было, и это сердило его. Но что он может сделать? Перед этой юной любовью он чувствовал себя странно беспомощным. Вечером, открыв дверь своей комнаты, он увидел на подоконнике Ноэль; она сидела в халате, освещенная лунным светом.
— Не зажигай огня, папочка! Я должна тебе что–то сказать.
Она потрогала золотой крестик и повернула его.
— Я помолвлена с Сирилом; мы хотим пожениться на этой неделе.
Пирсону показалось, что его ударили под ребра; у него вырвался какой–то нечленораздельный звук. Ноэль торопливо продолжала:
— Видишь ли, это необходимо; он каждый день может уехать на фронт.
Как он ни был ошеломлен, он должен был признать, что в ее словах есть доля здравого смысла. Но он сказал:
— Милая моя, ты ведь еще ребенок. Брак — самое серьезное дело в жизни. А вы и знакомы–то всего три недели!
— Я все это понимаю, папа. — Ее голос звучал на удивление спокойно. Но нам нельзя ждать. Он ведь может никогда не вернуться, понимаешь? И тогда получится, что я сама отказалась от него.
— Но, Ноэль, представь себе, что он действительно не вернется. Тогда тебе будет еще хуже.
Она выпустила крестик, взяла его руку и прижала к сердцу. Но голос ее был все так же спокоен.
— Нет. Так будет гораздо лучше; ты думаешь, что я не знаю своих чувств. Но я их знаю.
Сердце Пирсона–человека смягчилось, но он был еще и священник.
— Нолли, настоящий брак — это союз душ; а для этого нужно время. Время, чтобы убедиться, что вы оба чувствуете и думаете одинаково и любите одно и то же.
— Да, я знаю. Но у нас так и есть.
— Ты еще не можешь этого сказать, дорогая; да и никто не может за три недели.
— Но ведь теперь не обычное время, правда? Теперь людям приходится спешить во всем. О папа! Будь же ангелом! Мама, наверно, поняла бы и позволила мне, я знаю!
Пирсон отнял у нее руку; эти слова ранили его, напомнив об утрате, напомнив и о том, как плохо он заменял ей мать.
— Послушай, Нолли, — сказал он. — Столько лет прошло с тех пор, как она покинула нас, а я все оставался одиноким; это потому, что мы с ней были действительно одно целое. Если вы поженитесь с этим молодым человеком, зная о своих сердцах только то, что вы могли узнать за такое короткое время, вы, возможно, потом страшно раскаетесь; вы можете вдруг убедиться, что все было лишь маленьким пустым увлечением; или же, если с ним случится что–нибудь до того, как у вас начнется настоящая семейная жизнь, твое горе и чувство утраты будут гораздо сильнее, чем если, бы вы оставались просто помолвленными до конца войны. И потом, дитя мое, ты ведь слишком еще молода!
Она сидела так неподвижно, что он с испугом посмотрел на нее.
— Но я должна!
Он закусил губу и сказал резко:
— Ты не можешь, Нолли.
Она встала и, прежде чем он успел ее удержать, ушла. Когда дверь закрылась за ней, гнев его испарился, вместо него пришло отчаяние. Бедные дети! Что же делать с этими своевольными птенцами, — они только что вылупились из яйца, а уже считают себя вполне оперившимися. Мысль о том, что Ноэль сейчас лежит у себя, несчастная, плачущая, может быть, проклинающая его, не давала покоя Пирсону; он вышел в коридор и постучал к ней. Не дождавшись ответа, он вошел. В комнате было темно, только смутный свет луны пробивался сквозь штору; он увидел Ноэль — она лежала на кровати лицом вниз. Он осторожно подошел и положил руку ей на голову. Она не шевельнулась. Гладя ее волосы, он мягко сказал:
— Нолли, родная, я вовсе не хочу быть жестоким. Если бы на моем месте была твоя мать, она сумела бы убедить тебя. Но я ведь только старый брюзга–папочка.
Она повернулась на спину и скрестила ноги. Он видел, как сияли ее глаза. Но она не произнесла ни слова, словно зная, что сила ее в молчании.
Он сказал с каким–то отчаянием:
— Позволь мне поговорить с твоей тетушкой. Она очень разумный человек.
— Хорошо.
Он наклонился и поцеловал ее горячий лоб.
— Спокойной ночи, милая, не плачь! Обещай мне. Она кивнула и потянулась к нему; он почувствовал, как горят ее мягкие губы, коснувшиеся его лба, и вышел, немного успокоенный.
Ноэль сидела на кровати, обхватив руками колени, и вслушивалась в ночь, пустую, безмолвную; каждую минуту она теряла еще частичку из крохотного времени, которое она еще могла быть с ним.

ГЛАВА III

Пирсон проснулся после тяжелой, полной беспокойных сновидений ночи ему снилось, что он потерянно блуждает в небесах, словно грешная душа.
Вчера он вернулся к себе от Ноэль особенно подавленный и обеспокоенный тем, что его слова: "Не плачь, Нолли!" — оказались совершенно ненужными. Он убедился, что она и не собиралась плакать; нет, она была далека от этого! Он и сейчас живо представлял себе: полумрак в комнате, Нолли лежит, скрестив ноги, сдержанная, загадочная, точно какая–нибудь китаянка; он еще чувствовал лихорадочное прикосновение ее губ. Лучше бы ей по–детски выплакаться: и самой было бы легче и в него это вселило бы какую–то уверенность. И хотя было неприятно признаваться себе, но он с горечью убеждался в том, что его отказ прошел мимо ее сознания, словно он ничего и не говорил. В тот поздний час он не мог отдаться музыке, а потому провел остаток ночи в молитве, на коленях прося у бога наставления, но не удостоился получить его.
Юные преступники вели себя за завтраком очень скромно. Никто не сказал бы, что они только что целый час сидели, крепко обнявшись, любовались рекой и очень мало разговаривали, так как губы у них были заняты. Пирсон пошел вслед за невесткой в комнату, где она каждое утро разбирала цветы. Он с минуту смотрел, как она отделяет розы от анютиных глазок, васильки от душистого горошка, а потом заговорил:
— Я очень встревожен, Тэрза. Вчера вечером ко мне приходила Нолли. Представь себе! Они хотят пожениться — эта пара!
Тэрза принимала жизнь такой, как она есть, и поэтому не выказала особого удивления, только щеки ее чуть–чуть порозовели и глаза удивленно округлились. Она взяла веточку резеды и промолвила безмятежно:
— Ах, ты, моя милочка!
— Подумай, Тэрза, она совсем еще ребенок. Ведь всего год или два назад она сидела у меня на коленях и щекотала мне своими кудрями лицо!
Тэрза продолжала разбирать цветы.
— Ноэль старше, чем ты думаешь, Эдвард; она много старше своих лет. И настоящая семейная жизнь у них начнется лишь после войны, если только вообще начнется.
Пирсон почувствовал, что у него словно отнимается язык. То, что сказала невестка, было преступно легкомысленным!
— Но… но… — пробормотал он, запинаясь. — Ведь это же… брачный союз, Тэрза! Кто знает, что может случиться, прежде чем они снова встретятся?
Она посмотрела на его вздрагивающие губы и сказала мягко:
— Я знаю, Эдвард; но если ты не дашь согласия, боюсь, как бы Нолли чего–нибудь не натворила — вспомни, в какое время мы живем. Говорю тебе, в ней есть что–то отчаянное.
— Ноэль послушается меня.
— Ты уверен? Ведь сколько их сейчас, этих браков военного времени!
Пирсон отвернулся.
— Это ужасно. О чем думают эти молодые? Только о том, чтобы удовлетворить свою чувственность! С таким же успехом можно было бы и вовсе не жениться.
— Сейчас, как правило, думают о военной пенсии, — сказала Тэрза спокойно.
— Тэрза, это цинично! К тому же это не имеет никакого отношения к Ноэль. Я не могу даже подумать, чтобы моя маленькая Нолли поступила так под влиянием минуты, да еще зная, что это ни к чему не приведет или станет началом несчастливого брака. Кто он, этот мальчик, что он такое? Я ничего о нем не знаю. Как я могу ее отдать ему — это невозможно! Если бы они некоторое время были помолвлены, если бы я знал что–нибудь о нем, тогда брак был бы возможен, пусть даже они еще очень юные. Но такая опрометчивая влюбленность — нет, это нехорошо, недостойно. Я не понимаю, право же, не понимаю, как может такой ребенок, как она, желать этого? Тут дело в том, что она сама не понимает, о чем меня просит, моя маленькая Нолли! Она просто не знает, что означает брак, и не может постигнуть, что он священен. Ах, если бы была жива ее мать! Поговори с Нолли, Тэрза, ты сумеешь сказать то, чего не умею я.
Тэрза посмотрела ему вслед. Несмотря на свое одеяние, а отчасти даже благодаря ему, он казался ей ребенком, который приходил показать ей свой больной пальчик. Кончив разбирать цветы, она пошла искать племянницу. Ей не пришлось далеко ходить. Ноэль стояла в прихожей, явно поджидая кого–то. Они вместе пошли по аллее.
Девушка сразу заговорила:
— Бесцельно убеждать меня, тетя. Сирил собирается просить разрешение.
— О, значит, у вас все уже договорено?
— Окончательно.
— А ты думаешь, что это честно по отношению ко мне, Нолли? Разве я пригласила бы его сюда, если бы знала, что случится такая история?
Ноэль только улыбнулась.
— Нолли! Ты себе представляешь, что такое брак?
Ноэль кивнула.
— Да неужели?
— Ну, конечно. Вот Грэтиана замужем. И, кроме того, в школе…
— Твой отец решительно возражает. Для него это большое горе. Он ведь настоящий святой, и ты не должна причинять ему боль. Разве ты не можешь подождать хотя бы до следующего отпуска Сирила?
— Но может случиться, что у него больше никогда не будет отпуска!
Сердце матери, у которой сыновья были на фронте, откуда у них тоже могло не быть больше отпуска, откликнулось на эти слова. Она взволнованно смотрела на племянницу и уже ощущала какое–то смутное одобрение этому восстанию жизни против смерти, этому мятежу юности, которой грозит уничтожение. Ноэль шла, стиснув зубы, устремив взгляд куда–то вперед.
— Папа не должен был возражать. Пожилым людям не приходится воевать, их не убивают; И не надо им мешать нам, когда мы хотим взять от жизни, что можем. Они тоже были когда–то молоды.
Тэрза не знала, что ответить.
— Да, — сказала она наконец. — Может быть, он не совсем понимает все это.
— Я хочу быть уверенной в Сириле, тетя; я хочу взять от нашей любви все, что возможно. И не думаю, что это так уж много, ведь я, может быть, больше его не увижу.
Тэрза взяла девушку под руку.
— Я понимаю, — сказала она. — Только, Нолли, подумай: война кончится, мы вздохнем с облегчением и снова заживем нормальной жизнью, а ты вдруг поймешь, что сделала ошибку?!
Ноэль покачала головой.
— Нет, это не ошибка.
— Все мы так думаем, родная. Но люди совершают тысячи ошибок, хотя уверены, как и ты, что ошибки нет. А потом наступает расплата. Она оказалась бы особенно ужасной для тебя; твой отец всем сердцем и душой верует в то, что брак заключается навек.
— Папа — прелесть; но, знаете ли, я не всегда верю в то, во что верит он. Кроме того, я не делаю ошибки, тетя! Я так люблю Сирила!
Тэрза обняла ее за талию.
— Тебе нельзя ошибаться — мы слишком любим тебя, Нолли! Как мне хотелось бы, чтобы Грэтиана была здесь.
— Грэтиана поддержала бы меня, — сказала Ноэль. — Она знает, что такое война. Да и вы должны знать, тетушка. Если бы Рекс и Гарри захотели жениться, я уверена, вы не стали бы им мешать. Они не старше Сирила. Вы должны понять, тетя, дорогая, что означает для меня знать, что мы принадлежим друг другу по–настоящему, до того, как это начнется для него… и… может быть, больше вообще ничего не будет. Отец этого не понимает. Я знаю, он ужасно добрый, но… он забыл.
— Деточка, я думаю, он даже слишком хорошо помнит. Он был безумно привязан к твоей матери.
Ноэль стиснула руки.
— Правда? Но я так же предана Сирилу, а он мне. Мы бы не шли наперекор, если бы… если бы это не было необходимо. Поговорите с Сирилом, тетушка; тогда вы поймете. Вон он здесь; но только не задерживайте его долго, потому что он мне нужен. Ах, тетушка, он так мне нужен!
Она повернулась и убежала в дом; Тэрза, видя, что попала в ловушку, направилась к молодому офицеру, который стоял, сложив руки на груди, как Наполеон перед битвой. Она улыбнулась ему.
— Ну, Сирил, значит, ты меня предал?
Она понимала, какая серьезная перемена произошла в этом загорелом голубоглазом, сдержанно–дерзком юноше с того дня, как он приехал сюда в их маленькой тележке три недели назад. Он взял ее руку — точно так, как и Ноэль, — и усадил ее рядом с собой на грубо сколоченную скамейку, у которой, видимо, ему было приказано ждать.
— Видите ли, миссис Пирсон, — начал он, — дело в том, что Ноэль не какая–нибудь обычная девушка, и время теперь тоже необычное, правда? Ноэль такая девушка, что за нее душу отдашь; отпустить меня на фронт, не позволив мне жениться на ней, это значит разбить мне сердце. Разумеется, я надеюсь вернуться обратно, но ведь там и убивают; и вот я думаю, что было бы жестоко, если бы мы с ней не могли взять от жизни все, что можем и пока еще можем. Кроме того, у меня есть деньги; так или иначе они достанутся ей. Так будьте же доброй, хорошо? — Он обнял Тэрзу за талию, словно был ее сыном, и это согрело ее сердце, тоскующее по двум сыновьям. — Видите ли, я не знаю "мистера Пирсона, но он как будто страшно милый и приятный человек, и если бы он знал мои мысли, он, конечно, не стал бы возражать, я убежден в этом. Мы готовы рисковать своей жизнью и всякое такое; но мы считаем, что надо позволить нам распоряжаться своей жизнью, пока мы еще живы. Я дам ему предсмертную клятву или что–нибудь вроде этого — что никогда не переменюсь к Ноэль, а она тоже даст клятву. Ах, миссис Пирсон, будьте же молодчиной и замолвите за меня словечко, только поскорее! У нас осталось так мало времени!
— Но, мой милый мальчик, — слабо запротестовала Тэрза, — ты думаешь, что поступаешь честно с таким ребенком, как Ноэль?
— Думаю, что да. Вы просто не понимаете: ей пришлось повзрослеть, вот и все. И она повзрослела за эти недели; она такая же взрослая, как я, а мне двадцать два года. И видите ли, приходит — уже пришел! — новый, молодой мир; люди начнут входить в жизнь гораздо раньше! Какой смысл притворяться, будто все осталось по–старому, остерегаться и прочее? Если меня убьют, то, я думаю, у нас было полное право сначала пожениться; а если не убьют, тогда какое это имеет значение?
— Но вы ведь с ней знакомы всего только двадцать один день, Сирил!
— Нет, двадцать один год. Тут каждый день стоит года, когда… Ах, миссис Пирсон! Это что–то не похоже на вас, правда? Вы ведь еще никогда никому не делали ничего дурного, верно ведь?
После этого хитрого замечания она нежно сжала его руку, все еще обнимавшую ее за талию.
— Хорошо, мой милый, — сказала она тихо. — Посмотрим, что тут можно сделать.
Сирил Морленд поцеловал ее в щеку.
— Я буду вечно вам благодарен, — сказал он. — Вы ведь знаете, что у меня никого нет, кроме двух сестер.
Что–то вроде слезинки мелькнуло на ресницах Тэрзы. Да, оба они похожи на детей, заблудившихся в лесу.

ГЛАВА IV

В столовой отцовского дома на Олд–сквер Грэтиана Лэрд, одетая в форму сестры милосердия, составляла телеграмму: "Преподобному Эдварду Пирсону, Кестрель — Тинтерн, Монмаутшир. Джордж опасно болен. Пожалуйста, приезжай, если можешь. Грэтиана".
Передав телеграмму горничной, она скинула пальто и на минуту присела. Всю ночь после тяжелого рабочего дня она провела в пути и только сейчас приехала. Муж ее был на волосок от смерти. Грэтиана была совсем не похожа на Ноэль: не такая высокая, но более крепкая, с темно–каштановыми волосами, ясными светло–карими глазами и широким лбом; у нее было серьезное, отражающее постоянную работу мысли лицо и удивительно правдивый взгляд. Ей недавно исполнилось двадцать лет; за год своего замужества она всего только полтора месяца провела с Джорджем; у них даже не было своего пристанища.
Отдохнув пять минут, она решительно провела рукой по лицу, тряхнула головой и пошла наверх, в комнату, где он лежал. Он был без сознания; она ничем не могла ему помочь — ей оставалось только сидеть и смотреть на него. "Если он умрет, — подумала она, — я возненавижу бога за его жестокость. Я прожила с Джорджем шесть недель, а люди живут вместе по шестьдесят лет". Она не отрывала глаз от его лица, округлого и широкого, с "шишками наблюдательности" над бровями. Он сильно загорел. Глаза были закрыты, и темные ресницы четко выделялись на мертвенно–желтых щеках; густые волосы окаймляли довольно низкий и широкий лоб, сквозь полуоткрытые губы виднелись зубы, крепкие и белые. У него были маленькие подстриженные усы, на четко очерченном подбородке отросла щетинистая борода. Пижама его была распахнута, и Грэтиана застегнула ее. Стояла удивительная для лондонского дня тишина, хотя окно было широко открыто. Все, что угодно, только бы Джордж вышел из этого каменного забытья — не только он, но и она и весь мир! Какая жестокость! Подумать только: через несколько дней и даже часов она может потерять его навеки! Она вспомнила об их расставании в последний раз — оно было не очень нежным. Он уезжал вскоре после того, как они сильно поспорили, а это часто случалось между ними, и ни один не шел в споре на уступки. Джордж сказал тогда, что если человек умирает, для него нет никакой будущей жизни; она утверждала, что есть. Оба разгорячились, были раздражены. Даже в машине по пути на вокзал они продолжали этот злополучный спор, и последний поцелуй их был отравлен горечью размолвки. С тех пор, словно раскаиваясь, она начала склоняться к точке зрения Джорджа, а сейчас… сейчас он, возможно, разрешит для себя этот вопрос. И тут она почувствовала, что если он умрет, она не встретится с ним больше никогда! Это было вдвойне жестоко в эти минуты подвергалась испытанию и ее вера! Она приложила ладонь к его руке. Рука была теплой и, казалось, полной силы, хотя лежала неподвижно и беспомощно. Джордж — здоровый, жизнеспособный, волевой человек; просто невероятно, чтобы судьба могла сыграть с ним такую злую шутку! Она вспомнила твердый взгляд его блестящих стальных глаз, глубокий, немного вибрирующий голос, в котором не было и следа застенчивости, но не было и фальши или притворства. Она приложила руку к его сердцу и принялась осторожно, мягко растирать ему грудь. Он, как врач, и она, как сестра милосердия, видели много смертей за эти последние два года. А здесь ей все казалось неожиданным, словно она никогда не видела, как умирают люди, словно все эти молодые лица в палатах госпиталя, бледные и безжизненные, были для чего–то выставлены напоказ. Да, смерть предстанет перед нею впервые, если из этого лица, такого любимого, навеки уйдут краски, движение, мысль.
Со стороны парка влетел шмель и стал с ленивым жужжанием носиться по комнате. Она подавила рыдание и медленно, осторожно вздохнула.
Пирсон получил телеграмму в полдень, вернувшись с невеселой прогулки, которую он предпринял после разговора с Тэрзой. Если уж Грэтиана, обычно такая уверенная в себе, вызывает его, видимо, дело плохо. Он сразу же стал собираться, чтобы поспеть на ближайший поезд. Ноэль не было в доме, никто не знал, где она. С каким–то болезненным чувством он написал ей:
"Милое дитя,
Я еду к Грэтиане; бедный Джордж тяжело болен. Если дела пойдут еще хуже, тебе придется приехать и побыть с сестрой. Я дам тебе телеграмму завтра рано утром. Оставляю тебя на попечение тетушки, моя дорогая. Будь разумна и терпелива. Благослови тебя бог.
Твой любящий отец".
Он сидел один в купе третьего класса и, подавшись вперед, до тех пор смотрел на руины Аббатства по ту сторону реки, пока они не исчезли из виду. Те древние монахи жили не в такой тяжелый век, как этот! Они, наверно, вели мирную, уединенную жизнь; в ту эпоху церковь была величественна и прекрасна, и люди отдавали жизнь за веру и сооружали вечные храмы во славу божию! Как непохожи те времена на этот век спешки и суеты, науки, торговли, материальных выгод, век, породивший эту ужасную войну! Он попытался читать газету, но от нее веяло ужасом и ненавистью. "Когда это кончится?" — думал он. А поезд, ритмично раскачиваясь, словно отстукивал в ответ: " Никогда… никогда…"
В Чепстоу в вагон вошел солдат, за ним следовала женщина с раскрасневшимся лицом и заплывшими глазами; волосы ее были спутаны, из губы сочилась кровь, словно она прокусила ее. У солдата тоже был такой вид, будто он сейчас выкинет что–нибудь отчаянное. Они уселись на противоположной скамье и отодвинулись друг от друга. Чувствуя, что мешает им, Пирсон решил укрыться за газетой; когда он взглянул снова, солдат уже скинул мундир, снял фуражку и стоял, глядя в окно; женщина, сидя на краю скамейки, всхлипывала и вытирала лицо. Она встретилась глазами с Пирсоном, во взгляде ее была злоба. Приподнявшись, она потянула солдата за рукав.
— Садись. Не высовывайся!
Солдат плюхнулся на скамейку и посмотрел на Пирсона.
— Мы с женой немножко повздорили, — доверительно заговорил он. — Она раздражает меня; я не привык к этому. Она попала в бомбежку, ну, и нервы у нее совсем пошли к черту, правда, — старуха? У меня что–то с головой. Я был там ранен, понимаете? Теперь уж я мало на что гожусь. Я бы мог что–нибудь делать, но только пусть она бросит свои фокусы.
Пирсон повернулся к женщине, но в глазах ее была все та же враждебность. Солдат протянул ему пачку сигарет.
— Закуривайте, — сказал он.
Пирсон взял сигарету и, чувствуя, что солдат чего–то ждет от него, пробормотал:
— У всех у нас беды с близкими; и чем больше мы их любим, тем больше страдаем, не правда ли? Вот и я с моей дочерью вчера…
— А! — сказал солдат. — Это верно. Но мы с женой как–нибудь поладим. Ну, хватит, старушка.
Из–за газеты до Пирсона доносились звуки, свидетельствующие о примирении — упреки в том, что кто–то часто выпивает, потом поцелуи вперемежку с легкими похлопываниями, потом ругань. Когда они выходили в Бристоле, солдат тепло пожал ему руку, но женщина глядела на него с той же злобой. Он подумал: "Война. Как она затрагивает каждого!"
Вагон наводнила толпа солдат, и весь остаток путешествия он просидел в тесноте, стараясь занимать как можно меньше места. Когда он наконец добрался до дома, Грэтиана встретила его в прихожей.
— Никакой перемены. Доктор говорит, что все выяснится через несколько часов. Очень хорошо, что ты приехал! Наверно, устал, — ведь такая жара. Просто ужасно, что пришлось прервать твой отдых!
— Милая, да разве я… Могу я подняться и посмотреть на него?
Джордж Лэрд все еще был в беспамятстве. Пирсон глядел на него с состраданием. Как и все священники, он часто посещал больных и умирающих и был как бы на короткой ноге со смертью. Смерть! Самая обыденная вещь на свете — сейчас она еще обычнее, чем жизнь. Этот молодой врач, должно быть, повидал немало мертвецов за два года и многих людей спас от смерти; а теперь он лежит и не может пальцем шевельнуть для собственного спасения. Пирсон посмотрел на дочь; какая жизнеспособная, какая многообещающая молодая пара! И, обняв Грэтиану, он повел ее и усадил на диван, откуда они могли наблюдать за больным.
— Если он умрет, отец… — прошептала она.
— Если умрет, то умрет за родину, моя любовь! Как и многие наши солдаты.
— Я понимаю; но это не утешение; я просидела возле него целый день и все думала: после войны люди будут такими же жестокими, если не более жестокими. Все в мире останется таким же.
— Нужно надеяться, что так не будет. Может быть, помолимся, Грэтиана?
Грэтиана покачала головой.
— Если бы я могла верить, что мир… если бы я вообще могла во что–либо верить! Я потеряла веру, отец, даже в будущую жизнь. Если Джордж умрет, мы никогда с ним больше не встретимся.
Пирсон смотрел на нее, не говоря ни слова. Грэтиана продолжала:
— Когда мы в последний раз разговаривали с Джорджем, я обозлилась на него за то, что он смеялся над моей верой. А теперь, когда она мне так нужна, я чувствую, что он был прав.
Пирсон ответил дрожащим голосом:
— Нет, нет, родная! Ты просто слишком устала. Бог милостив, он вернет тебе веру.
— Бога нет, отец.
— Милое мое дитя, что ты говоришь?!
— Нет бога, который мог бы помочь нам; я чувствую это. Если бы существовал бог, который принимал бы участие в нашей жизни и мог бы изменить что–либо помимо нашей воли, если бы его заботило то, что мы делаем, он не потерпел бы, чтобы в мире творилось то, что творится сейчас.
— Но, дорогая, пути господни неисповедимы. Мы не смеем судить о том, что он делает или чего не делает, не должны пытаться проникнуть в цели его.
— Тогда он для нас бесполезен. Это все равно, как если бы его не было. Зачем же мне молиться о том, чтобы Джордж остался в живых, молиться кому–то, чьи цели только ему известны? Я знаю одно: Джордж не должен умереть. Если есть бог, который может ему помочь, то тогда будет просто позором, если Джордж умрет; если есть бог, который должен помогать людям, тогда страшный позор и то, что умирают дети, умирают миллионы бедных юношей. Нет, уж лучше думать, что бога нет, чем верить в то, что бог есть, но он беспомощен или жесток…
Пирсон внезапно зажал уши. Она подвинулась поближе и обняла его.
— Милый папа, прости, я совсем не хотела огорчить тебя.
Пирсон прижал ее голову к своему плечу и глухо сказал:
— Как ты думаешь, Грэйси: что сталось бы со мной, если бы я потерял веру, когда умерла твоя мать? Я никогда не терял веры. Да поможет мне бог никогда не потерять ее!
Грэтиана пробормотала:
— Джордж не хотел, чтобы я притворялась, будто верю; он хотел, чтобы я была честной. Если я не честна, тогда я не заслуживаю, чтобы он остался в живых. Я не верю, и поэтому я не могу молиться.
— Милая, ты просто переутомилась.
— Нет, отец. — Она отодвинулась и, охватив руками колени, уставилась куда–то в пространство. — Только мы сами можем себе помочь; и я смогу перенести все это, только если восстану против бога.
У Пирсона дрожали губы, он понимал, что никакие увещевания сейчас не подействуют на нее. Лицо больного уже было почти неразличимо в сумерках, и Грэтиана подошла к его кровати. Она долго глядела на него.
— Пойди отдохни, отец. Доктор снова придет в одиннадцать. Я позову тебя, если будет нужно. Я тоже немного прилягу рядом с ним.
Пирсон поцеловал ее и удалился. Побыть рядом с ним — это было для нее теперь величайшим утешением. Он вошел в узкую маленькую комнату, которую занимал с тех пор, как умерла его жена; скинув башмаки, он принялся ходить взад и вперед, чувствуя себя разбитым и одиноким. Обе дочери в беде, а он словно им и не нужен! Ему казалось, что сама жизнь отодвигает его в сторону. Никогда он не был так растерян, беспомощен, подавлен. Если бы Грэтиана действительно любила Джорджа, она не отвернулась бы в такой час от бога, что бы она об этом ни говорила! Но тут он понял, насколько кощунственна эта мысль, и как вкопанный остановился у открытого окна.
Земная любовь… Небесная любовь… Есть ли между Ними что–либо общее? Ему ответил равнодушный шорох листьев в парке; где–то в дальнем углу площади слышался голос газетчика, выкрикивавшего вечерние новости о крови и смертях.
Ночью в болезни Джорджа Лэрда наступил перелом. Наутро врачи сказали, что опасность миновала. У него был великолепный организм — сказывалась шотландская кровь — и очень боевой характер. Но вернулся он к жизни крайне ослабевшим, хотя и с огромной жаждой выздоровления. Первые его слова были:
— Я висел над пропастью, Грэйси!
…Да, он висел над крутым скалистым обрывом, и тело его качалось над бездной в бесплодных попытках удержать равновесие; еще дюйм, крошечная доля дюйма — и он сорвется вниз. Чертовски странное ощущение; но не такое ужасное, как если бы это было в действительности. Соскользни он еще немного — на этот последний дюйм, и он сразу перешел бы в небытие, не пережив ужаса самого падения. Так вот что приходилось ежедневно испытывать этим беднягам, которых немало прошло через его руки за эти два года! Их счастье, что в эти последние мгновения в них оставалось так мало жизни, что они уже не сознавали, с чем расстаются, так мало жизни, что им это уже было безразлично. Если бы он, Джордж Лэрд, мог почувствовать тогда, что рядом с ним его молодая жена, понять, что видит ее лицо и прикасается к ней в последний раз, — это был бы сущий ад; если бы он был способен видеть солнечный свет, свет луны, слышать звуки жизни вокруг, ощущать, что лежит на мягкой постели, — это было бы самой мучительной пыткой! Жизнь чертовски хороша, и быть выброшенным из нее в расцвете сил — это означало бы, что есть какая–то гнусная ошибка в устройстве Природы, убийственная подлость со стороны Человека, ибо его смерть, как и миллионы других преждевременных смертей, свидетельствовала бы об идиотизме и жестокости рода человеческого!.. Теперь он уже мог улыбаться, когда Грэтиана наклонялась над ним; но все пережитое только подлило масла в огонь, который всегда горел в его сердце врача, огонь протеста против этой полуцивилизованной породы обезьян, именующей себя человеческой расой. Что ж, он получил кратковременный отпуск с карнавала смерти! Он лежал и всеми вернувшимися к нему чувствами радовался тому, что жена возле него. Из нее получилась прекрасная сестра милосердия; его наметанный глаз отдавал ей должное: она была энергична и спокойна.
Джорджу Лэрду было тридцать лет. В начале войны он проходил практику в Ист–энде, а потом сразу пошел добровольцем в армию. Первые девять месяцев он провел в самой гуще войны. Заражение крови в раненой руке быстрее, чем любое начальство, дало ему отпуск домой. Во время этого отпуска он и женился на Грэтиане. Он был немного знаком с семьей Пирсонов и, зная, как неустойчиво все стало теперь в жизни, решил жениться на Грэтиане при первой возможности. Своему тестю он отдавал должное и даже любил его, но всегда испытывал к нему какое–то смешанное чувство не то жалости, не то презрения. В Пирсоне уживались властность и смирение, церковник и мечтатель, монах и художник, мистик и человек действия; такое смешение вызывало в Джордже немалый интерес, но чаще какое–то досадливое удивление. Он сам совершенно по–иному смотрел на вещи, и ему не было свойственно то смешное любопытство, которое заставляет людей восхищаться всем необычным только потому, что оно необычно. В разговорах друг с другом они неизбежно доходили до той черты, когда Джорджу хотелось сказать: "Если мы не должны доверять нашему разуму и чувствам и не будем всецело полагаться на них, сэр, тогда не будете ли вы любезны сказать, чему же нам верить? Как можно полностью полагаться на них в одних случаях, а в других случаях вдруг отказываться от этого?" В одном из таких споров, которые часто бывали язвительными, Джордж изложил свои взгляды более подробно.
— Я допускаю, — сказал он, — что есть какая–то великая конечная Тайна, которую мы никогда не познаем, — тайна происхождения жизни и основ Мироздания; но почему должны мы отбросить весь аппарат наших научных исследований и отрицать всякую достоверность нашего разума, когда речь идет, скажем, об истории Христа, или о загробной жизни, или о моральном кодексе? Если вы хотите, чтобы я вошел в ваш храм маленьких тайн, оставив на пороге свой разум и чувства — как магометане оставляют свою обувь, — тогда нельзя просто пригласить меня: "Вот храм! Войди!" Вы должны еще показать мне дверь. А вы не можете этого сделать! И я скажу вам, сэр, почему. Потому что в вашем, мозгу есть какая–то маленькая извилина, которой нет в моем, или, наоборот, отсутствует извилинка, которая есть в моем. И ничто, кроме этого, не разделяет людей на две главные категории — на тех, кто верит в бога, и на тех, кто не верит. О, конечно! Я знаю, вы не согласитесь с этим, потому что такой взгляд превращает все ваши религии в нечто естественное, а вы считаете их сверхъестественными. Но, уверяю вас, ничего другого нет. Ваш взор всегда устремлен вверх или вниз, но вы никогда не смотрите прямо перед собой. Ну, а я смотрю прямо!
В тот день Пирсон чувствовал себя очень усталым, и, хотя дать отпор такой атаке было для него жизненно важно, он не был в состоянии сделать это. Его мозг отказывался работать. Он отвернулся и подпер рукой щеку, словно желая прикрыть неожиданный прорыв его оборонительных позиций. Но через несколько дней он сказал:
— Теперь я могу ответить на ваши вопросы, Джордж. Я надеюсь, мне удастся заставить вас понять.
— Очень хорошо, сэр, — сказал Лэрд. — Давайте!
— Вы начинаете с допущения, что человеческий разум есть конечное мерило вещей. Какое право вы имеете утверждать это? Представьте себе, что вы муравей; тогда муравьиный разум будет для вас конечным мерилом, не правда ли? Но разве это мерило откроет вам истину? — Он довольно ухмыльнулся в бороду.
Джордж Лэрд тоже улыбнулся.
— Это звучит как сильный аргумент, сэр, — сказал он. — Но аргумент этот хорош, если вы только не вспомните, что я вовсе не говорил о человеческом разуме как о конечном, абсолютном мериле вещей. Я ведь сказал, что это наивысшее мерило, какое мы способны применить, и что за пределами этого мерила все остается темным и непознаваемым.
— Значит, Откровение для вас ничего не означает?
— Ничего, сэр.
— Тогда, я думаю, нам бесцельно продолжать спор, Джордж.
— Я тоже так думаю, сэр. Когда я разговариваю с вами, у меня такое чувство, будто борюсь с человеком, у которого руки связаны за спиной.
— А я, может быть, чувствую, что спорю с человеком, слепым от рождения.
И все–таки они часто спорили, и каждый раз на их лицах появлялась эта особенная, ироническая улыбка. Но они уважали друг друга, и Пирсон не был против того, чтобы его дочь вышла замуж за этого еретика, которого он знал как человека честного и заслуживающего доверия. Джордж и Грэтиана поженились еще до того, как зажила его рука, и они выкроили себе медовый месяц, прежде чем он снова уехал во Францию, а она — в свой госпиталь в Манчестере. А потом, в феврале, они провели две недели на море — вот и вся их совместная жизнь!..
С утра Джордж попросил бульона и, выпив чашку, заявил:
— Мне надо кое–что сказать твоему отцу.
Хотя губы его улыбались, Грэтиану обеспокоила его бледность, и она ответила:
— Скажи сначала мне, Джордж.
— Это о нашем с тобой последнем разговоре, Грэйси. Так вот, по ту сторону жизни нет ничего! Я сам заглянул туда: ничего, кроме тьмы, черной, как твоя шляпа.
Грэтиана вздрогнула.
— Я знаю. Вчера вечером, когда ты лежал здесь, я сказала об этом отцу.
Он сжал ее руку.
— Мне тоже хочется сказать ему это.
— Папа ответит, что тогда теряется смысл жизни.
— А я скажу, что, наоборот, смысла в ней становится больше, Грэйси. Ах, как мы сами калечим нашу жизнь — мы, обезьяны в образе ангелов! Когда же наконец мы станем людьми, я спрашиваю? Мы с тобой, Грэйси, должны бороться за достойную жизнь для каждого. А не только размахивать руками по этому поводу! Наклонись ко мне. Как приятно снова прикоснуться к тебе! Все очень хорошо. А теперь мне хочется заснуть…
Когда утром врач заверил, что все обойдется, Пирсон вздохнул с облегчением, но ему пришлось еще выдержать тяжелую борьбу с собой. Что же написать в телеграмме Ноэль? Ему так хотелось, чтобы она снова была дома, подальше от соблазна, от грозящего ей легкомысленного и недостойного брака. Но может ли он умолчать о том, что Джордж выздоравливает? Будет ли это честно? Наконец он послал такую телеграмму: "Джордж вне опасности, но очень слаб. Приезжай".
С вечерней почтой он получил письмо от Тэрзы:
"У меня было два долгих разговора с Ноэль и Сирилом. Их невозможно отговорить. Я серьезно думаю, дорогой Эдвард, что было бы ошибкой упорно сопротивляться их желанию. Он, может быть, не так скоро уедет на фронт, как мы предполагали. Не следует ли пойти на то, чтобы они сделали оглашение в церкви? Это дало бы отсрочку еще на каких–нибудь три недели; а когда придет время им расставаться, может быть, удастся уговорить их отложить свадьбу? Боюсь, что это единственный выход; если ты просто запретишь свадьбу, они сбегут и поженятся где–нибудь в регистрационном бюро".
Пирсон отправился в Сквер—Гарден и взял письмо с собой, чувствуя, что ему предстоят горестные размышления. У человека, который много лет был на положении духовного наставника, не могла не сложиться привычка судить других, и он осуждал Ноэль за опрометчивость и непокорство, а черточка упрямства в ее характере еще больше укрепила его в том, что как отец и священник он правильно судит о ней. Тэрза его разочаровала: она, видно, плохо представляет себе непоправимые последствия, которые может иметь этот поспешный и нескромный брак. Она, наверно, смотрит на это слишком легко; она думает, что можно все отдать на волю случая, а если случай обернется неблагоприятно, то все–таки останется какой–нибудь выход. А он полагает, что никакого выхода не будет. Он посмотрел на небо, словно ожидая оттуда поддержки. День был так прекрасен, и так горько было причинить боль своей девочке, даже если это пойдет ей на пользу! Что посоветовала бы ее мать? Он знал, что Агнесса всегда, так же глубоко, как он сам, верила в святость брака!
Он сидел, освещенный солнцем, и чувствовал, как ноет и все больше ожесточается его сердце. Нет, он поступит так, как считает правильным, каковы бы ни были последствия! Он вернулся в дом и написал, что не может дать согласия и требует, чтобы Ноэль немедленно вернулась домой.
Назад: ГЛАВА XXIV В РАЮ
Дальше: ГЛАВА V