4. Разлука
Рафаэль
Мы собрались переезжать. Новость обрушилась на нас с Жюльеном неожиданно, и мы расстроились.
Зато мама была очень довольна и без конца смотрела квартиры. Вечером она отчитывалась перед папой. Нас с братом мучили два вопроса: будем ли мы жить в том же квартале? Будем ли ходить в ту же школу?
Почти все еврейские семьи уже успели переехать из этого квартала в центр Виллербана. После большого притока эмигрантов-алжирцев — пье-нуаров, харки, евреев из Алжира — количество ссор и стычек в квартале увеличилось. Дома переполнились жильцами, окрестные улицы и дворы почти не убирались, можно было подумать, что ты оказался в стране третьего мира, где никто не заботится о своих обитателях. И тогда все, кто мог, не колеблясь, стали переезжать. Перемещение неизбежное и постоянное. Стадное чувство у нас сильно развито, мы не смогли ему противостоять.
Поначалу евреи с мусульманами продолжали жить вместе, встречались по утрам на улице, ходили друг к другу в гости, дружили, как привыкли на родине, держались вместе, дорожа поддержкой друг друга среди чужаков. Евреи и арабы держались друг за друга, чувствуя свое родство в общем неблагополучии. Ощущение чужеродности, трудности приживания к непривычным условиям сближали их. На поверхностный взгляд, жизнь текла без особых сложностей. В домах привычно пахло пловом с пряностями, слышались смех и гортанная речь. По вечерам в пятницу мужчины собирались у подъездов, желая потолковать, посмеяться, поиграть в карты. Но на деле все было не так-то просто.
Для евреев квартал Оливье-де-Серр был всего-навсего пересадочной станцией. Шлюзом. Перевалочным пунктом. Лагерем, раскинутым перед тем, как идти на приступ Франции. Они задерживались здесь на несколько месяцев, боясь упустить свой шанс встроиться в новую жизнь. Не желая застрять навсегда в гетто, в плену традиций, утратив возможность стать настоящими французами.
Мои родители никак не могли понять, почему их друзья, алжирские евреи, так ядовито говорят об арабах. Но в споры никогда не вступали. «Это их дело. У них все по-своему», — как-то сказал папа. Сами они чувствовали себя марокканцами, у них увлажнялись глаза, когда на экране или в газетах появлялся Хасан II, когда они могли поговорить с земляком, какой бы веры он ни был.
Злоба наших единоверцев алжирцев по отношению к арабам и нелюбовь к ним арабов были едкой кислотой, что подспудно текла и разъедала сердца. Алжирская война не кончилась, она все еще требовала жертв.
— Знаешь, на что это все похоже? — спросил как-то отец у своего приятеля. — На болото. Люди надеются из него выбраться, шагая по головам тех, кого винят в своей беде. Французы, недовольные поражением, топят пье-нуаров, пье-нуары — евреев и арабов. Евреи топчут алжирцев, арабы — харки. Результат? Утонут все.
— А мы тоже топим арабов? — решился я спросить.
Меня так волновала эта тема, что я нарушил непререкаемое правило, установленное отцом: никогда не вмешиваться в разговоры взрослых. Я ждал выговора, но, к моему удивлению, отец посмотрел на меня с любопытством.
— Мы? Мы марокканцы. У нас нет никаких причин злобиться против мусульман нашей страны. А вот здесь нам сложнее.
— Почему сложнее?
— Здесь мы связаны с общиной, а значит, должны быть согласны с другими евреями, хотя у нас могут быть иные взгляды и представления. На протяжении долгих веков мы жили с арабами в дружбе и в конце концов стали на них похожи. По сути, евреи Марокко, Алжира и Туниса отличаются друг от друга так же, как отличаются мусульмане этих стран. Я уверен, что различий между сефардами и ашкеназами гораздо больше, чем между евреями и мусульманами.
Как же сложно быть евреем! Марокканским евреем. Иудеем-французом, родом из Марокко!
С кем я должен дружить? Кого любить? Кого поддерживать? Кто для меня друзья? Кто враги?
Для ребенка очень важно понять, кто он такой, познакомиться с общим для всего его клана прошлым, сжиться с укладом, узнать взгляды друзей и врагов. А что делать мне? Настоящее сближает меня с марокканцами, далекое прошлое — с евреями. А что касается уклада — религия диктует мне одни законы, обычаи — другие.
А будущее сулит еще и не такие разлады.
Мунир
— Мы скоро переезжаем, — сообщил мне Рафаэль, когда мы сидели, пытаясь отдышаться и прийти в себя после футбольного матча.
Такого я не ждал, новость здорово меня поразила, но я постарался не показать виду.
— И вы тоже? — протянул я. — Все евреи снимаются.
— Двинем дальше. Поближе к небоскребам.
— Как все.
Рафаэль уловил в моем голосе нотку раздражения. С отъездом евреев квартал у нас здорово изменился, атмосфера стала совсем другой. Евреи покинули Марокко и увезли с собой частичку истории страны, теперь они снова нас оставляли, Рафаэль увозил от меня частичку настоящего.
— Будешь ходить в другую школу?
— Наверное.
Я покачал головой, как делают взрослые, покоряясь фатальной неизбежности. Мне было тяжело. Я искоса взглянул на своего друга и понял, что и ему тоже не по себе. Мне стало легче и грустнее одновременно.
— Папа сказал, что евреи и арабы не могут больше жить вместе. Алжирцы к нам очень недоброжелательны.
— Но мы же не алжирцы, — отозвался я с излишней, наверное, поспешностью.
— Папа тоже так говорит, но здесь у нас не так много марокканцев.
Мы примолкли, совсем не так, как, когда не нуждаясь в словах, наслаждались наработанным день за днем пониманием и дружеским согласием. Теперешнее молчание угнетало нас, свидетельствуя о скованности, мешавшей обсудить множество мучительных вопросов. До этой минуты мы были одно, а теперь, похоже, обнаружили, что мы разные. И наше молчание подтверждало, что мы отдаляемся друг от друга, жестоко и неотвратимо.
— Я буду приходить к тебе. Будем видеться, — заговорил Рафаэль. — И ты ко мне тоже.
— Ага.
Почему бы нет? Но я знал: этого не будет.
— Когда переезжаете?
— В июле.
Впереди у нас было еще несколько месяцев, и это меня утешило.
— Ну ладно, я пошел, — сказал я.
— Уже?
— Дела, понимаешь?
— Ну да, у меня тоже.
Мы разошлись. Пошли каждый к своему дому.
— Что это с тобой? — спросила мама, глядя, как я яростно намазываю хлеб нутеллой.
— Ничего.
— Сыночек! Я тебя родила, я тебя кормила, я тебя растила. Я знаю, когда тебе хорошо и когда плохо.
Мне не хотелось с ней откровенничать. Жаловаться маме? Все же как-то стыдно. Но на сердце было так тяжело, что я не мог не ответить.
— Семья Рафаэля переезжает.
— Вот оно что. Значит, и они тоже, — вздохнула мама.
— Он сказал, что из-за алжирцев. Евреи с ними не ладят.
Мама снова вздохнула и соединила ладони в знак покорности.
— Не стоит говорить плохое про алжирцев, они такие же мусульмане, как мы, — наконец сказала она. — И большинство из них ни в чем дурном не замечены.
— Они действительно такие же, как мы?
— Мы отличаемся культурой, взглядами, но у нас одна религия.
— Что значит культура, взгляды? Папа тоже говорит, что мы разные.
Мама покачала головой, сомневаясь, имеет ли право вести со мной такие разговоры, но потом все с той же покорностью воздела руки к небу.
— Нас растили по-разному. В Марокко правит король, там есть города, школы, разные учреждения, есть артисты. Это богатая страна. Большинство алжирцев, приехавших во Францию, жили в глухих углах. У них не было короля. Они жили племенами, и у каждого был свой вождь. Они ютились в лачугах, и кое-кто ел прямо с земли, как, бывает, едят и у нас в деревне. И к тому же алжирцы вспыльчивые, задиристые.
— Но они позволили хозяйничать у себя французам. Взбунтовались и выкинули их вон.
— Да. Это так. Они воины.
— А тунисцы?
— Они немного не в себе, всегда смеются, но, в целом, ничего, симпатичные.
— Мусульмане все заодно?
Брови мамы взлетели вверх.
— Да-да, конечно.
Двойное «да» означало «нет» или, скорее, «не совсем». И тон ее говорил о том же.
— И евреи заодно.
Я высказал свое утверждение без большой уверенности, скорее как вопрос.
— Да, это так. Нам бы тоже так надо.
— Мальчишки постоянно смеются друг над другом. Даже алжирцы между собой тоже насмехаются. Из-за того что из разных мест. Кто-то из Алжира, кто-то из Константины, кто-то из деревни.
— Они еще маленькие.
— А их родители не насмехаются?
— Нет. Нет.
Значит, «да».
— Мы арабы или мусульмане?
— Мы мусульмане. Но здесь все называют нас арабами. Так что выходит, что это одно и то же.
— Мне Рафаэль ближе, чем… Чем мусульмане.
— Конечно, он же из Марокко.
— Но он же еврей.
— В Марокко человек прежде всего марокканец, а потом уж кто как захочет.
— А мы тоже переедем?
— Ай-ва, сынок! Вот этого я не знаю, — отозвалась мама и хлопнула себя по бедрам, давая мне понять, что я ей уже поднадоел. — Такие вещи решает отец. Мне нравится наш квартал, но квартира тесновата. Может, и переедем. Там видно будет.
Сколько раз я уже думал, что был бы куда счастливее в Марокко. Там мне не пришлось бы ломать голову, кто я, с кем я. Был бы марокканцем, мусульманином и точка. Мне бы этого хватило.
Жизнь между тем у нас в квартале шла своим чередом. Сулила надежды. Грозила безнадежностью. Мальчишки играли на мостовых и на пустырях в футбол, женщины рассказывали друг другу о том, как жили у себя в деревне, что стряпали, говорили о мужьях и детях, мужчины толковали о работе и скачках, открыв для себя это удовольствие. Одни, желая занять место повыше, рассказывали, как успешны они на работе, какие хорошие у них заработки, какие у семьи связи. Другие искали сердечного тепла среди соплеменников, чтобы хоть ненадолго забыть о своем неуюте, об унижениях и неудобствах жизни в чужой стране. Для отцов семейства счастливое будущее детей служило оправданием их теперешнего невыгодного положения, на которое эти гордые мужчины променяли свое прошлое.
И вот они опускали глаза, сгибали спину, улыбались. Они считали нужным постараться, чтобы была забыта война в Алжире, чтобы привыкли к нашему не всем удобному присутствию, к ошибкам во французском, к акценту.
Чуть подальше в стороне у скамеек собирались будущие мужчины, они гордо поднимали голову, расправляли грудь, напрягали мускулы. Они приехали сюда работать, приехали, потому что их позвали. Они не знали за собой никакой вины. Им не в чем было раскаиваться. Прошлое, изуродовавшее старших, не имело к ним отношения. В них кипела юность. Они выбирали себе будущее, выбирали по своим возможностям. Самые отчаянные сбивались в банды. Время предоставило им такую возможность. Банда представляла собой силу. Дать понять, кто ты есть, взять под свой контроль территорию, установить свои законы и отчаянно защищать их от всех других — так понимали свое назначение эти парни. Банда с улицы Оливье-сюр-Серр сложилась именно так. Быть мужчиной — значит идти прямо, с гордо поднятой головой. Во враждебной вселенной нужно уметь драться.
Рафаэль
Переезд в «город» подразумевал существенные перемены в нашем образе жизни. Три стоящих рядом дома не только внушительно выглядели, но были снабжены всевозможными современными удобствами: ставнями на роликах, широкими коридорами, подстриженной изгородью, удобными автостоянками.
К тому же в каждом подъезде сидел консьерж. А возле домов за оградой зеленела лужайка, стояли трое качелей, горка и песочница.
Одним словом, налицо были признаки благосостояния, которые позволяли моим родителям рассматривать наш переезд как следующий этап внедрения во французское общество. Присутствие в доме французских семей было также источником гордости для моих родителей. Мы попадали в общество «добропорядочных семей»: служащих государственных учреждений, работников магазинов. Словом, нас окружал средний класс, к которому они вскоре надеялись примкнуть. Среди жильцов были даже два полицейских, что служило в глазах папы и мамы залогом особой респектабельности.
На самом деле все было далеко не так лучезарно. Французов там было совсем немного. Остальные — такие же, как мы, иммигранты со всех концов света. И французы здесь поселились не по своей воле, а под давлением обстоятельств. Они вынужденно терпели сложившуюся ситуацию. Для оптимистов эти квартиры были временным пристанищем на пути к другим, более достойным, домам и кварталам. Для пессимистов — зримым доказательством провала. Мы об этом не подозревали.
Для детей подобных проблем не существует. «Площадка», как мы стали называть отведенную для нас территорию, отлично подходила для наших игр, футбольных матчей, встреч и общения. Здесь собиралась ребятня со всех соседних улиц.
Мы никогда не обсуждали своих родителей, не говорили, кто из них где работает. Вопрос был деликатным, на этот счет у нас была повышенная чувствительность. Зато мы говорили о верованиях и о тех странах, откуда приехали. Развеселясь, мы посмеивались над обычаями друг друга, но никогда не смеялись зло. Каждый из нас отстаивал свои обычаи, дорожил своим прошлым, историей, верой, но мы были едины в стремлении завоевать Францию, не обращая внимания на остракизм французов. Наше отношение к ним было — как бы это сказать? — неоднозначным. Если честно, то я думаю, что мы упрекали их в том, что они оказались совсем не такими, какими мы представляли их в своих фантазиях. Родители увлекли нас в поход за французскостью, словно крестоносцев за Граалем, потребовав воли, беззаветности, готовности расстаться с нажитыми привычками. Встреченные нами французы вызвали у нас сомнения: стоит ли тратить столько усилий?
Они были сосредоточены на себе, мы их совершенно не интересовали, они не понимали, что мы чувствуем и переживаем. Их внешнее спокойствие представлялось нам застылостью. Их не тревожило прошлое, не волновало будущее. Ни за прошлое, ни за будущее у них не было нужды бороться. Им не надо было собирать свою волю, утверждать себя, формировать свою судьбу. Они были просто французами у себя во Франции.
А мы испытывали к ним подозрение. Может, они дети или внуки коллаборационистов? В недавней истории французов не было ничего героического, она не казалась нам интересной. Когда мы в школьном дворе смотрели на них, они опускали глаза, затаивались. За редким исключением, они не защищались; криво усмехались, принимая насмешки, но никогда не лезли в драку. Их безропотность действовала угнетающе, а иногда бесила.
Настоящими героями в наших глазах были американцы. Веселые, энергичные, полные жажды завоеваний. Вестерны и приключенческие фильмы с Джоном Уэйном, Робертом Митчем, Чарльзом Бронсоном, Кирком Дугласом нравились нам гораздо больше французских (Годара и Трюффо). «Без конца и начала» — так говорил о них папа.
Думаю, мы посмеивались над французами еще и в пику родителям, стараясь как-то уравновесить их безоглядное стремление во что бы то ни стало ассимилироваться.
Французы были для нас «сырниками», «лягушатниками», «франами», «галлами», «белоручками». А мы были «остальной мир».
В три часа дня солнце светило прямо в окна нашей комнаты. Я прижался лбом к гладкому стеклу.
— Смотри-ка, они сейчас будут играть в воров и полицейских, — говорит Жюльен.
— Надо же! Везет им! — вздыхает наш младший Оливье.
— А мне сдается, делятся на команды, будут играть в футбол.
— Ничего подобного! — возражает Жюльен свойственным ему безапелляционным тоном. — Они только что закончили матч.
— Да, но Жозе оказался среди проигравших. Похоже, они перегруппируются и будут играть снова.
Брат что-то проворчал, но я не разобрал что.
— Везет! — повторил Оливье.
— Везет, их родители не заставляют сидеть дома после обеда.
— У них родители будь здоров, не то что наши, — заявляет Оливье с недовольным видом.
И получает от меня по макушке, а от Жюльена кулаком в бок.
Он кривится, давая понять, что сейчас заревет во весь голос.
— Ори, давай, не стесняйся, а потом объяснишь маме, за что получил.
Оливье замолкает, соображая, стоит реветь или нет, и снова плаксиво кривится.
— Еще раз скажешь такое о папе и маме, вздую, — обещает Жюльен, не глядя на младшего брата.
Оливье обиженно передергивает плечами.
Время каникулярное, вторая половина дня. Нам запрещено выходить во двор раньше пяти часов. Почему? Чтобы не умереть от обезвоживания. Так объяснил папа новое правило, прослушав по радио передачу. Он не сомневается, что журналисты говорят только правду.
Интересно, он что, забыл Марокко? Как бегал с футбольным мячом по площади Верден под палящим солнцем?
Поэтому мы и смотрим с восьмого этажа, как играют наши приятели. Иногда кто-то из нас покидает пост наблюдения и усаживается смотреть комиксы. Но остальные остаются у окна, чтобы не пропустить какого-нибудь важного события. Стычки происходят то и дело, нужно быть в курсе ситуации, чтобы, когда, быстренько поев, выбежим во двор, не терять времени, выясняя, кто с кем, а сразу примкнуть к нужной команде.
Верховодит на нашей площадке Жозе. Он самый сильный, самый голосистый, самый возбудимый. К нему прибилось несколько мальчишек, и он без малейшего стеснения называет их своими рабами. Он отдает им приказания, и они беспрекословно их выполняют. Власть Жозе беспредельна. Марио крепко досталось, когда он вздумал посмеяться над таким послушанием. Жозе на площадке распоряжается всем: решает, в какую игру играть, кто будет в ней участвовать, когда она начнется, когда закончится. Другим позволялось играть во что-то свое при условии, что они устроятся с краю и народу у них будет поменьше.
Жозе, и только Жозе, принадлежала почетная обязанность устраивать футбольный матч, который носил название «Франция против остального мира». Когда он объявлял об этом матче, радостные крики сотрясали окна во всех трех домах. Никто и никогда не осмелился бы устроить этот матч за спиной Жозе. Он его придумал, он его проводил.
Судя по радостным воплям, которые доносились до нас снизу, Жозе объявил, что будет матч. Полак, Габи, Моисей, Жеки, Жюда, Порто, Зорба еще прыгали от радости, когда мы выскочили во двор. Четыре раба Жозе с недовольными минами присоединились к Игнасу, Бертрану, Жан-Пьеру и Эдди, уже стоявшим в сторонке, твердо решив держаться до последнего и сдаться как можно позже.
Услышав радостные крики, со всех сторон примчались еще ребята, просясь принять их в команду. Диктатор Жозе, хитроумный стратег, отстранял наиболее слабых игроков французов: «Ты опоздал! Ты тоже шагай отсюда!» И они, повесив нос, удалялись, не желая прибавить к огорчению неучастия еще и унижение наказания.
Мы с Жюльеном скромненько присоединись к команде «Остальной мир» не потому, что боялись, что Жозе прогонит нас — он относился к нам с уважением и не стал бы злоупотреблять своими правами — просто нам не хотелось бегать шестерками в команде французов. Хотя евреям позволялось играть за французов — таков был вердикт Жозе. «Еврей — это религия, а не страна», — объявил он. А когда мы ему возразили, что у евреев есть страна Израиль, он отрезал: «Это еще неизвестно. В конце концов, они сдадутся, вон сколько вокруг арабов крутится». И поскольку Жозе не слышал ни о войне евреев за независимость, ни о Шестидневной войне, он разрешил нам играть за французскую команду (еще и благодаря хорошей игре Жюльена), но постоянное место отвел в команде «остальной мир».
Сегодня французов хватало, и мы заняли свои места в команде противников.
Началась игра. Жозе вел. Игроком он был замечательным. У него были такие живые, такие эффективные проходы. Но и условия тоже были соответствующие. Все игроки его команды играли на него, а все противники не решались по-настоящему его атаковать. Он добрался до «клетки» — двух скамеек, поставленных по две стороны лужайки.
Эдди защищал ворота сдержанно. Он знал, что не стоит рваться в бой, если хочешь все-таки играть в команде Франции. Жозе забил гол.
Раздался оглушительный восторженный рев. Двенадцать мальчишек ревели во всю силу своих легких, обнимая капитана. Восторг был преувеличенным, как любое проявление чувств в нашем мальчишеском мирке, основой которого была стыдливость. Проявление чувств рассматривалось как слабость, и только оглушительный выплеск считался правомерным. Если тебя кто-то раздражал, ты не должен был показывать виду, иначе тебя сочли бы нюней и слабаком, ты должен был обозвать надоеду погрубее, а еще лучше хорошенько стукнуть. Чувства, они для девчонок, мужское дело — сила.
Мунир
Сестру назвали Джамиля. «Первая француженка в семье», — сообщил папа дяде Али, вернувшись из больницы. Не знаю, что больше обрадовало папу, — что родилась дочь или что она француженка.
— Француженка, — задумчиво повторил Тарик. — Как ты думаешь, у нее светлые волосы? Если да, то и глаза должны быть голубые.
Иногда я думаю: я что, в его возрасте тоже был таким идиотом?
— Дети! Я поведу вас знакомиться с сестрой, — восторженно объявил нам отец. — Идите оденьтесь празднично.
С рождением малышки папа преобразился. Он был счастлив и не скрывал этого. И мы были благодарны незнакомой сестренке за это чудо.
Обстановка в роддоме меня поразила. Мы как будто очутились на другой планете. Все здесь улыбались, говорили ласково, ходили не спеша. Лица лучились счастьем, словно у блаженных или идиотиков. И наш папа не был исключением. Он вел нас к маминой палате и по дороге со всеми здоровался.
Когда мы вошли, мама встретила нас счастливой улыбкой. Она была очень довольна, что мы так хорошо одеты и аккуратно причесаны. И взглянула краем глаза на соседку: видит ли она, какое у нее замечательное семейство. Папа подтолкнул нас, чтобы мы поздоровались с этой соседкой, а потом подошли и поцеловали маму. Так. Мы все поняли: надо разыгрывать маленьких французов. Мы с Тариком поздоровались, поцеловали маму и, пока родители разговаривали, склонились над колыбелькой.
— Ничего она не француженка, — огорченно шепнул мне брат. — Если честно, страшненькая.
У Джамили маленький ротик с нарисованными губками и черные глаза. На голове несколько черных гладких волосиков.
— Не говори глупостей. Она красавица.
Брат с любопытством посмотрел на меня.
— Ты что, серьезно?
— Серьезно. А ты сказал глупость.
— Сказал, что думал, вот и все. Смотри, у нее кожа вся в пятнышках, и нос такой маленький, как будто просто две дырочки сделали. Вон тот куда симпатичнее.
И Тарик показал мне на младенца соседки по палате с круглым личиком и светлой кожей.
— Лучше тебе закрыть рот, чем говорить глупости, — посоветовал я ему.
Он в ответ передернул плечами и продолжал с беспокойством изучать сестру.
— Ты всегда со мной споришь, — проворчал он. — И никакая она не француженка, что нет, то нет.
Вот тут я не мог с ним не согласиться.
— И вообще, мне бы хотелось мальчика, — продолжал Тарик. — Во что, скажи, мне с ней играть?
Как-никак он был на десять лет старше, так что и с новорожденным братом ему играть было не во что.
Мама наклонилась и взяла Джамилю на руки, и было видно, что она счастлива. Она отдала долг мужу и всей своей семье, родив мальчиков, но сама она хотела иметь дочку, возиться с платьями и с куклами.
— А с кем я буду потом разговаривать? С сыновьями? Взрослым сыновьям нечего сказать матери. А кто мне поможет? С двумя сыновьями не так-то легко, все на мне одной, — призналась она соседке. И та сочувственно покивала, у нее были две взрослые дочери и трое сыновей, так что она могла себе позволить сходить к подруге выпить кофе.
Что правда, то правда, у нашей мамы ни минутки свободной. Она стряпает, ходит за покупками, стирает, убирает, чтобы дом блестел и стол был накрыт к ужину. Когда папа приходит после работы, она следит за ним, торопясь предугадать каждое его желание, ловя малейший знак одобрения. Словесные благодарности у нас не приняты, мама ловит их в едва заметных знаках. Папа садится за стол, смотрит на двух своих детей в пижамах, видит стоящие перед ним салаты, вдыхает запах из кастрюли, стоящей на огне, и улыбается.
Лицо у него добреет, и тогда он смотрит на жену. Мгновенный, едва заметный обмен взглядами, в который умещается так много. Мама расправляет плечи, поднимает голову и начинает раскладывать еду.
Я стараюсь вести себя как папа. Когда я прихожу из школы, мама смотрит на меня с такой нежностью. И мне хочется подбежать к ней, броситься ей на шею, поцеловать, сказать, как я ее люблю. Но я не могу. Я ей только улыбаюсь. Изредка целую ее в щеку. Мне кажется, что мужчина только так и может себя вести. Мама на меня не обижается, я уверен. Она меня понимает. И то, как я люблю ее, читает в моих глазах.
Тарик проявляет куда больше чувств. Он кидается маме в объятия, целует ее, смешит. Мама говорит, что он похож на ее брата Хасана. Она часто вспоминает свою семью, оставшуюся в Марокко. Дяди, тети, двоюродные братья и сестры известны нам не только по именам, но и всевозможными историями, которые с ними случались. «Самир, акробат?» «Зора, которая печет блинчики?» «Тот Морад, что рассказывает истории?» Призраки, живущие с нами. Чаще всего они появляются вместе со своей историей среди ароматных запахов кухни в день своего рождения, и глаза мамы увлажняются.
— Я нашел нам другую квартиру, — объявил всем нам папа в больнице.
Мы очень удивились.
— Значит, мы переезжаем? — уточнил Тарик.
— Да. Наша квартира теперь станет тесновата.
Мы об этом как-то не подумали. Мама с папой никогда об этом не говорили. На секунду у меня вспыхнула надежда, что мы будем жить поближе к небоскребам, и я снова окажусь по соседству с Рафаэлем.
— Куда переезжаем?
— В Воз-ан-Велен.
Я расстроился, но не показал виду — у папы было такое счастливое лицо.
— А где это?
— Совсем недалеко. Сразу за Блошиным рынком.
На Блошиный рынок мы с папой ездили не один раз. На автобусе. Далеко. Даже очень. Куда дальше, чем до Небоскреба.
— Все мои коллеги там живут, — прибавляет папа, объясняя свое решение.
Когда он говорит «коллеги», это значит «знакомые», «приятели».
Я осторожно кошусь на Джамилю. Это из-за нее мы уедем из нашего квартала.
Вот уж точно — стоило ей появиться, и вся жизнь у нас пошла по-другому. Но в общем-то новость хорошая.
Каждый год родители обещают, что на каникулы мы поедем в Марокко, но за несколько недель до отъезда папа отменяет поездку. Мама объясняет, что мы хотели бы приехать к родне не с пустыми руками, оделить всех подарками, показать, что наш отъезд не был ошибкой. Но мне-то кажется, папе хочется попрочнее здесь прижиться, почувствовать все вокруг своим, чтобы, оказавшись на родине, среди родни, на земле, на которую капали его детские слезы, он не ощутил ностальгии, куда более острой, чем гордость чувствовать себя французом.
Рафаэль
О настоящей банде в нашем квартале речь, конечно, не шла. Для настоящей банды нужно много народу, железная дисциплина и готовность рисковать. У нас и юнцов-то было всего человек двадцать, а охотников до дисциплины и того меньше, не говоря уж об отваге, необходимой, чтобы создать в городе банду. Несколько наших по-настоящему крутых парней примкнули к банде соседнего квартала Бонтер.
Банда Бонтера! Миф и легенда! Подлинные герои для мальчишек, какими мы тогда были. Мы говорили о них с восхищением и трепетом. Говорили постоянно, но по сути мало что знали. Все, что мы обсуждали, было слухами, часто выдумками, и очень редко фактами.
И откуда нам было что-то знать? Умение держать язык за зубами — первое условие для крутых парней в банде, но для легенды хватало и нескольких откровенных слов, пары-тройки дошедших до нас историй.
Банда — братство отчаянных парней, которым перевалило за двадцать, готовых яростно защищать установленный ими кодекс чести и территорию, которую они объявили своей. У них культ физической силы и дружбы.
Чтобы стать членом их клана, необходимо пройти ритуал посвящения. О банде Бантер рассказывали, что любой новичок, за которого проголосовало большинство, проходит испытания. Двести отжиманий с грузом двадцать килограммов на спине самое легкое из них. А самое тяжелое — выдержать пятьдесят ударов веревкой и не показать, что больно. Это нам рассказал Мигель, младший братишка Мануэля Домингеса. Его старший брат вернулся как-то домой с окровавленной спиной. И хотя про Мигеля было известно, что он трепач, нам хотелось ему верить. Такие рассказы мы горячо обсуждали целыми днями, вырабатывая свое понимание храбрости.
Соперниками Бонтера были банды Виллербана и Бюэ. Враждуя, они мерились силами, надеясь со временем объединиться и взять под контроль весь город.
Но пока ходили слухи об их ожесточенных стычках. Враги договаривались о встрече на пустыре, замирали стенка на стенку в тяжелом угрожающем молчании, а потом по знаку главарей с воплем бросались друг на друга. В ход шли кулаки, цепи, палки. Стороны яростно добивались победы. Но даже самый яростный бой велся по правилам, которые молчаливо признавались всеми. За ними маячил общий идеал: честь. Честь была главным идеалом, и кланы на свой лад уважали друг друга. Уважали потому, что пока еще ни один не взял верх над другими. Они собирались объединиться и напасть на общего врага, лучше которого не придумаешь, — агрессивного, высокомерного, плюющего на все правила, живущего всего через несколько улиц и тем не менее совершенно на них не похожего, — на банду Оливье-де-Серр.
Молва об этой банде быстро распространилась по Виллербану, потом по Лиону, потом по близлежащим городкам. Рассказы о ней были отчасти правдивыми, отчасти выдуманными, но неизменно грешили преувеличениями. Вражда, которую питали к парням из квартала Оливье-де-Серр другие банды, зиждилась на двух обвинениях. Первое: они не соблюдали никаких правил, пользовались ножами, бритвами, не брезговали бить одиночек, нападали из-за угла, обворовывали своих жертв. Второе лежало в области непоправимого, превратившись в неутолимую ненависть: во время драки паренек из Оливье-де-Серр убил главаря Бонтер, всадив ему в спину перо. До этих пор в драках били, но не убивали, кодекс запрещал убийства и использование ножей. Банда Бонтер похоронила главаря, выбрала на его место другого и объявила беспощадную войну Оливье-де-Серр. Войну, которая повела к объединению всех других банд против Оливье.
Мы, местная мелкота от десяти до пятнадцати лет, мигом учуяли, что обстановка переменилась. Возросло напряжение, увеличилась озлобленность. Те, кому довелось жить на знаменитой улице, помалкивали об этом. Я часто вспоминал Мунира, который продолжал там жить. Неужели он знаком с этими монстрами? Неужели эти бандиты — старшие братья пареньков, с которыми мы учились в школе? А сам он как к ним относится? Неужели восхищается?
Я так и не навестил ни разу наш бывший квартал. Но я вспоминал Мунира, вспоминал нашу с ним дружбу. Мне его не хватало, но я не мог собраться и отправиться к нему. А что, если он изменился? Что, если стал драчуном и забиякой? Говорили, что тамошние ребята не пускают на свою территорию чужих, бьют их и обчищают карманы. Но в это я, конечно, не верил. А рассказов ходило много. Говорили даже, что один француз вернулся оттуда раздетым до трусов. Я не боялся идти туда, мне бы ничего не сделали, у меня там было много знакомых, они не дали бы меня в обиду. Но мне казалось, что, отправившись на ту территорию, я совершу предательство по отношению к этой.
Мунир
Меня слегка колотило и подташнивало, тело вышло из-под контроля. Мне даже показалось, что волосы у меня на голове шевелятся и в мозгу пробегают электрические искры. Мне очень хотелось развернуться и убежать.
Но как я мог отпраздновать труса? Опозориться? Такого мне не забудут никогда, и всегда будут надо мной смеяться. Нет. Назад хода нет.
— Говорю же вам, пройти проще некуда. Я сто раз уже так ходил. А как вы думаете, я смотрел все фильмы про кунг-фу? Сегодня же Брюс Ли, парни! — убеждал нас Моктар. — Он же король! Король кунг-фу! Как вы можете упустить такое!
И я повелся. Я не думал, что мне будет так страшно, что у меня поджилки затрясутся. Я думал совсем о другом: что сижу в зале и смотрю фильм, тот самый, о котором Моктар прожужжал нам все уши.
Тарик стоял тут же, рядом со мной. Как я мог потащить с собой брата в эту глупую авантюру?! Я представил себе, что будет, если нас сейчас обнаружат. Подумал о папе и маме. Как им будет стыдно и как они будут меня ругать за Тарика. Я же за него отвечаю. Папа постоянно мне напоминает: «Старший брат — это второй отец!»
Я взглянул на братишку. Тот стоял, прислонившись к стене, и мне захотелось попросить у него прощения. Сказать, чтобы шел домой, пока не поздно. Да, захотелось схватить его за руку и убежать. Какая мне разница, будут они смеяться или не будут! А Тарик? Что он скажет? Я больше не буду для него героем, образцом для подражания. Мы встретились глазами, ему было спокойно. Он доверял мне на все сто. Должно быть, считал, что рядом со мной, старшим братом, разумным и ответственным, совершенно безопасно.
— Внимание! Я слышу, они сейчас начнут выходить. Крим, ты придержишь дверь, когда выйдет последний.
— А почему я? — прошептал Крим, но не получил ответа.
Двери распахнулись, и зрители стали не спеша выходить из зала. Их было совсем немного. Человек двадцать юнцов с дурацкими улыбками. Кое-кто из них пытался подражать приемам кунг-фу, со смехом издавая кошачьи вопли.
— А там зайцы стоят, — сказал один парень приятелям, показав на нас.
Блин! Нас все-таки заметили. Может, к лучшему. Можно спокойно вернуться, не боясь насмешек. Я почувствовал, как мускулы у меня расслабились и по телу прошла теплая волна. Я уже двинулся было к выходу, но Моктар схватил меня за руку.
— Ты куда?
— Ну… Нас же заметили…
— И что? Они тут не хозяева! Они мажоры, которые платят за свои места.
Моктар показал мне рукой: давай вставай обратно.
— Ага, понял. Значит, супер.
И ко мне мгновенно вернулись страх и горечь во рту.
Как только последний человек вышел, Крим придержал дверь, поставив ногу.
— Порядок, — сказал он. — Никого.
Моктар махнул нам, как капитан команде, приказывая идти вперед. Мы проскользнули в темный коридор. Тарик шел за мной. Я хотел взять его за руку, но не нащупал в темноте руки. Коленки у меня подгибались.
Коридор был не длинный, и мы оказались перед другой дверью, с двумя створками.
Моктар прижался лицом к щелке.
— Что это он делает? — спросил шепотом Карим.
— Смотрит, не остался ли кто в зале, — ответил ему Крим.
— Если кто задержался и собирается выйти, Моктар позеленеет от злости, — прошептал Ахмет.
Тарик прыснул, и мне сразу стало легче. Моим натянутым нервам нужна была разрядка. В горле защекотало, и вот мы уже оба трясемся от хохота.
— А ну тихо! — приказал грозным шепотом Крим.
— Можно идти, — сообщил Моктар.
Наш командир достал из-под рубашки металлический штырь, вставил его между створками и, действуя, как рычагом, увеличил щель, так что между ними стало можно просунуть руку. Он открыл нам дверь, и мы пробрались в освещенный зал.
— Все за мной, — снова скомандовал он.
Моктар проскользнул во второй ряд и лег на пол, показав, что мы все тоже должны лечь между рядами.
Мы улеглись на пол.
Крим лежал прямо напротив меня.
— Бывает, что билетер заглядывает в зал для проверки. Как только начнут входить зрители, мы встанем.
Тарик лежал рядом со мной. Мы лежали и смотрели на пыльный ковролин. На фантики, на раздавленный кусок шоколада, на всякий сор, прилипший к ковролину. Брат брезгливо сморщил нос.
Прошло несколько секунд, мы лежали молча.
— Блин! Кругом козюльки, — прошипел Карим.
Тарик залился нервным смехом.
— Заткнись, дурак! Заметят — голову оторву, — пригрозил Моктар.
— Что? Что ты сделаешь? — зашипел я, угрожающе стиснув зубы. — Голову оторвешь? Моему брату?! Ах ты, гад! Еще раз услышу, будешь иметь дело со мной! В один миг начищу морду!
Вообще-то я не дерусь, но слова, мимику, жесты, которые необходимы, чтобы тебя уважали, усвоил хорошо. Изображаю убедительно. Моктар примирительно шепнул:
— Ладно тебе, успокойся. А за братом присматривай, чтобы не засекли.
Мы снова затихли. Вдалеке послышался какой-то шум. От ковролина несло затхлостью, и мне было противно.
Еще я почувствовал, как дурацки выгляжу. Что я, с ума сошел — лежать тут на полу, как собака, молчать, как кошка, и дрожать, как крыса?
Дойти до этого, чтобы посмотреть какой-то фильм?!
Подумал о маленьких блондинчиках, которые стоят в очереди возле красивого кинотеатра, собираясь посмотреть последний фильм Диснея. Они усядутся в мягкое кресло (здесь у нас деревянные, изрезанные перочинными ножами, исписанные ручками), а их родители купят им конфет. Или мороженое.
У меня папа с мамой никогда не бывали в кино. Даже не знаю, приходила ли им такая мысль в голову. Я как-то подумал, не предложить ли мне как-нибудь сходить в кино всем вместе. Поиграть во французов в воскресенье после обеда. Но не решился. Понял, что мысль неудачная. А почему, не могу даже точно сказать. Может, потому что папа с мамой почувствуют себя неловко, не будут знать, куда идти, что спросить, как себя вести. Их жизненное пространство было четко определено: они жили в своем квартале, жили, как привыкли. Работа, дом, двор со скамейками, рынок и раз в месяц большой выход на большой базар. И уж точно, билеты в кино показались бы им слишком дорогими.
— Порядок, парни! Встаем!
Мы уселись, постаравшись быть как можно незаметнее. Кое-кто из зрителей то и дело на нас поглядывал. Они, должно быть, были недовольны нашим присутствием, им не нравилось, что мы бесплатно воспользуемся просмотром.
Страх отпустил меня, когда в зале погас свет. Я обрадовался: сейчас я увижу фильм с королем кунг-фу. С Брюсом Ли… Самым сильным человеком на свете!
Но когда Брюс Ли появился на экране, вид небольшого роста китайца разочаровал меня. Это он-то король кунг-фу — человечек с робким взглядом, кланяющийся каждому американцу, извиняясь за то, что он на него не похож? Этот азиат в балетных тапочках со странной походкой? И вот сцена унижения. Его не любят, потому что он чужак. Над ним смеются, а он молчит, опускает глаза, застенчиво улыбается. Ну же, Брюс! Давай! Не позволяй им смеяться! И он как будто меня услышал. Напряг свои волшебные мускулы, которые были скрыты одеждой, стал воином, вновь обрел гордость и раздавил злодеев одной силой своего искусства. Сцены боев загипнотизировали меня. Тарик, распахнув глаза, всем телом следовал за движениями героя. Он был счастлив, и его счастье делало меня еще счастливее.
На улице ребята перебирали запомнившиеся эпизоды, пытались повторять движения, восхищались. Я старался не показать, до какой степени я под впечатлением, пытался разобраться, почему фильм мне так понравился.
Потом понял: я почувствовал себя этим главным героем, поначалу как будто слабым и униженным, но потом показавшим свою настоящую цену и разметавшим в прах всех обидчиков.