3. Быть непохожим
Рафаэль
— Нечего есть некошерное!
Мамины брови взлетели вверх. Папа удивленно поднял голову от тарелки.
— Да, нечего есть некошерное… дома.
Я счел нужным прибавить это уточнение, чтобы смягчить строгость предлагаемой меры.
Папа вздохнул, давая понять, что он в недоумении.
— Откуда такие строгости?
— Ну-у… Мы евреи, а евреи едят кошерное.
После истории в бассейне и рассказов отца я стал одержим своим еврейством. С высоты девяти лет я с особой строгостью относился теперь к вопросам религии. Этому способствовали и беседы с Джеки, дворовым приятелем, сыном раввина. Вообще-то не знаю, был ли его отец в самом деле раввином, но он так одевался, и Джеки всегда носил кипу и снимал ее, только входя в класс. Джеки был старшим из семи братьев и сестер.
— Тебе нельзя есть некошерное мясо в столовой, — сказал он мне неодобрительно. — Это большой грех.
— Я и не ем свинину, — ответил я.
— Само собой, но в столовой некошерное мясо. Есть его такой же грех, как есть свинину.
— Но… Папа никогда меня не ругал за это.
— Конечно, я понимаю. Но вы евреи, и вам нужно жить так, как живут евреи.
Замечание меня поразило. Словно волшебное заклинание, оно сразу заставило меня по-другому посмотреть на привычное.
— Да… Конечно… Но мы чувствуем себя евреями. И живем, как евреи.
Если я и пытался оправдаться, то без большой убежденности. Просто пытался обозначить свою принадлежность, которая от меня ускользала.
Мой ответ его удивил.
— Знаешь, чувствовать себя евреем и жить вне религии это… все равно что считать себя футболистом и никогда не играть в футбол. Понимаешь, что я хочу сказать? Чувствовать себя евреем можно, только постоянно совершая то, что требуется. Быть евреем — значит верить в Бога.
— Я верю в Бога. И мои родители тоже верят.
— Конечно. Но верить в Бога означает еще и почитать Тору. Я как-то видел твоих родителей на рынке. Они покупали кучу запрещенных вещей и собирались праздновать Рождество. Евреи не празднуют Рождество. Евреи такого не едят.
Я остался крайне недовольным нашим последним Рождеством. Бродил вокруг накрытого стола и возмущался родителями и гостями, а они радостно наслаждались запретной пищей. Устроили, так сказать, «день открытых дверей» для всего запрещенного, марафон по нарушению религиозных запретов. Без всякой к тому же кулинарной и гастрономической логики. Все в одну кучу: устрицы, креветки, улитки, паштет из гусиной печенки. Все встречалось радостными возгласами. Отказались только от свинины. Вот уж не знаю, по какой причине она подверглась остракизму. Пиршество Гаргантюа и Пантагрюэля с вином и шампанским, а рядом дети, которые смотрят с опаской, как их родители поедают эти странные блюда. А родители, чтобы подавить робкие попытки возмущения старших детей, разрешают им есть сколько угодно чипсов, арахиса, жареной картошки с майонезом и сладостей. На следующий день недозволенные празднества продолжаются: мы получаем подарки, как положено послушным маленьким французам.
— Папа вряд ли согласится, — говорю я Джеки.
— А мой папа говорит, что все евреи хотят жить как евреи, надо им только указать путь. — Он ненадолго умолкает и добавляет: — В Торе говорится, что дети приводят родителей на путь религии.
Я стою напротив папы и начинаю сомневаться в справедливости утверждения Торы.
— Спасибо за уточнение, сынок, — говорит мне папа. — А что ты еще от меня потребуешь? Скоро захочешь, чтобы я носил кипу? Отпустил бороду? Одевался в черное?
Я понимаю, что не должен поддаваться на провокацию. Отец раздражен и надеется в маминых глазах прочесть достойный ответ. Мама опускает ресницы, словно советуя ему взять себя в руки и ничего не говорить. Святая женщина! Она знает, что под горячую руку сказано будет слишком много!
Папа встает и выходит из комнаты, с трудом сдерживая гнев.
А на следующий день, вернувшись из школы, я продолжаю разговор с мамой.
— Тебе кажется, что я требую чего-то ненормального? — спрашиваю я.
— Почему? Это естественно. И папа так считает. Но не все так просто. Ты же знаешь, папа не любит, когда ему указывают, что он должен делать. Поэтому не возобновляй с ним этого разговора. Я сама поговорю с ним и постараюсь его убедить.
— Но если ты со мной согласна, почему сама на этом не настаивала? Ведь все это настоящий грех.
Мама ерошит мне волосы.
— Кошерная пища, грех… Ты пока сам не знаешь, что это такое. И мы тоже толком не знаем. Скажу тебе только одно: когда мы едим что-то недозволенное, нам всегда не по себе. Могу тебе сказать, что на один вечер мы попытались забыть, кто мы такие. Примерить на себя чужую жизнь. И вот наш сын показал нам нашу глупость.
Я повторяю маме сказанное мне Джеки о долге детей перед родителями. Мама ласково мне улыбается и обещает непременно сказать об этом папе и постараться его убедить.
Мунир
До сих пор моя причастность к религии сводилась к одному-единственному запрету: нельзя есть свинину. Правда, во Франции и этого запрета достаточно, чтобы чувствовать себя не как все. Я не думал, мусульманин я или не мусульманин, я жил в Марокко, я был марокканцем. И религия оказалась в том самом чемодане, который остался в Марокко, как ненужный для нашего будущего. Но когда мы жили на марокканской земле, религия была неотъемлемой частью нашей жизни, частью природы, частью экосистемы. Мы вдыхали ее с воздухом, жили в ее ритме, слушая лепет сур, растворяющийся в теплом ветре. Марокканец и есть мусульманин. Мусульманин и подданный короля, это у марокканцев врожденное. И если вдруг иной раз морской ветер приносил к нам на пляжи песню свободы, мы едва слышным шепотом, опустив голову, осмеливались критиковать установленный порядок. Критиковать кого? Бога? Короля? Никогда в жизни! Равно как и тех, кто их представляет, и законы, порядки, несправедливости, которые в наших глазах стали причиной наших трудностей.
Приехав во Францию, мы почувствовали себя свободными от привычного уклада, захотели стать гражданами, сделаться французами. За пределами Марокко власть короля на нас больше не распространялась, хотя мы все-таки ощущали на себе ее влияние. А вот от Бога никуда не уйти, пусть обряды и уклад ислама словно бы подернулись дымкой. Исчезли минареты, вязь надписей, яркие цвета Востока… Религия затаилась внутри нас. Она питала нашу душу энергией, достаточной, чтобы жить привычными ценностями. Превратилась в ток слабого напряжения с редкими разрядами. У родителей ток был, конечно, более сильным. И конечно, они ощущали себя виноватыми, хотя отдалились от своей веры только на время. Люди их поколения закрывали глаза и открывали сердце, как только к ним приближалась святыня. Любое слово против Бога или короля считалось кощунством, которое может навлечь проклятие на всю семью. Политика, религия, суеверия смешались воедино, и мы пили это, словно целебный бабушкин отвар. Рецепт неведом, но ведома мудрость предков, желавших, чтобы мы избежали злой судьбы, болезней и смерти.
Переехав, мы отложили на время свое мусульманство, желая осмотреться и обжиться.
Даже в мечеть мы ходили редко. Небольшая квартирка, ставшая домом молитвы, наполнялась только по пятницам и праздничным дням. Два или три раза я ходил туда вместе с папой, и с первых же минут меня поразила ревностная истовость молящихся. Что это за удивительная сила, способная так захватить людей и поднять их так высоко? Для папы и многих других мусульман время молитвы становилось временем встреч. Взрослым людям нужно повидаться друг с другом, потолковать, вместе повспоминать былое.
Как мучительно раздвоение — постоянно принуждать себя быть каким-то совсем другим и в то же время стараться оставаться самим собой. Самыми сильными среди нас были те, кто, казалось, сумел примирить и свое и чужое: всю неделю ходили в европейском костюме, а национальную одежду надевали в пятницу вечером; говорили по-французски без всякого акцента (кое-кто верит, что такое возможно!), а вечером по-арабски, с широкой улыбкой, показывая золотые зубы.
Все покачивают головами, выражая свое восхищение, с завистью разглядывая складки праздничного наряда старшего мастера, который получает чуть больше, чем все остальные. Если приглядеться к этому праздничному костюму, то обнаружится грубый ручной шов, обвисшие шаровары, слишком короткие рукава кафтана, пожелтевшая рубашка. Но кому охота приглядываться?
Мусульманину хочется шагать прямо, смотреть гордо, носить красивый костюм, выговаривать сложные слова без акцента, вызывать восхищение своей красотой. И любой из нас верит, что достаточно хорошенько почувствовать Францию, пить ее, есть, и, когда все поры нашей смуглой кожи будут источать ее, кожа посветлеет и нас примут. Но это иллюзия. Теперь я знаю это твердо. Сколько бы мы ни старались, все будет мало.
Рафаэль
Загород! Поехать за город — да это же чудо какое-то! Своим наваждением я доставал родителей по утрам в воскресенье, когда наш квартал, не желая просыпаться, объявлял, что этот день он посвящает счастливой праздности.
И что это — «загород», куда толпой устремляются французские семьи, чтобы замечательно провести там воскресные дни? У каждой семьи свой загород? Или он один на всех, и там все встречаются, отдыхают и наслаждаются красотами природы?
— Папа, почему мы никогда не ездим за город?
— За город?
Папа на секунду оставляет газету и окидывает меня недовольным взглядом.
— Да, за город! Там полно зверюшек, там цветы, их можно собирать бесплатно! У нас все в классе ездят за город!
— Да, я знаю, ты мне уже говорил. Но у всех в классе есть домик за городом, или они навещают бабушку с дедушкой. А мы куда поедем? Повидать дедушку и бабушку? Так они живут на соседней улице.
Отец улыбается, довольный своей отповедью, и снова погружается в газетный калейдоскоп событий. Я так до конца и не понял, зачем ему нужен был этот калейдоскоп. Он радовался, что всевозможные неприятности обошли его стороной? Или старался лучше понять Францию, знакомясь с всевозможными отклонениями?
— Есть загород и для тех, у кого нет ни дома, ни родни, — вступает в разговор Жюльен, мой союзник по доставанию родителей. — Туда ездят, просто чтобы провести воскресенье.
— Хватит, дети. Я читаю газету. Идите во двор и поиграйте.
— Ага, поиграйте! Ты всегда читаешь газету или спишь! А нам скучно в этом паршивом дворе!
Похоже, братишка немного перегнул палку.
— Я работаю шесть дней в неделю как каторжный! И в воскресенье имею право отдохнуть! — взрывается отец.
Думаю, что Жюльену дорог не загород, а наше противостояние. Он никогда не говорил мне, что мечтает поехать в деревню. И двор наш мы вообще-то очень любим.
Мою страсть к загороду разжигают рассказы сверстников в понедельник утром. Коровы, лошади, куры, долгие прогулки в лес за грибами, малина, черная смородина, из которых варят варенье. Счастье кажется таким простым, таким доступным. Быть французом значит проводить воскресенье за городом.
Но дело не только в этом. Каждый понедельник, когда учительница просит принести в класс листья, цветы, шишки или еще что-то загородное, чего днем с огнем не найдешь на нашей улице, сердце у меня сжимается, и я вижу папу, который дремлет перед телевизором, опустив на колени газету. И в моей душе загорается гнев, и гасит его совсем другая картинка: папа ворочает баки с грязным бельем, вытирает пот, работая на гладильной машине. Мы купили прачечную, и папа изнашивает свое здоровье в жаре и парах перхлорэтилена, получая минимальный доход, потому что рядом открылся пункт сетевой чистки и услуги там дешевле.
И тогда мой гнев обрушивается на дуру учительницу, которой дела нет до того, что большая часть учеников в ее классе понятия не имеет, что такое загород.
И вот у меня два решения проблемы: или облазить весь квартал в поисках драгоценных даров природы, сумевших выжить в городских условиях, или выменивать их у счастливчиков на наклейки, шарики и другие ценимые нами вещи.
Но мне больше не хочется прибегать к этим крайним средствам. У меня созрел план.
— А ты что принес, Рафаэль?
В руках пусто, в ранце тоже. Доказательство преступной лени налицо. Такого спускать нельзя. Наказание: написать пятьдесят раз «Я участвую в работе в классе, я приношу на урок листья и цветы из загорода». Вообще-то мне велено написать только первую часть этого предложения, вторую я добавил сам, в надежде, что она мне поможет. Учительница не пожалеет о моем приливе рвения.
Я написал предложение пятьдесят раз и отправился к папе за подписью. Главное: полное спокойствие, никаких опасений, расстроенное лицо.
Отец, прочитав все пятьдесят строчек — как будто там могло появиться что-то новенькое! — реагирует так, как я предполагал: он в недоумении, огорчен и прячет свое огорчение за притворным гневом.
— Опять наказан!
Тут папа преувеличивает. У меня это всего-навсего второй случай, до привычного еще далеко.
— А где я их найду, эти листья? На балконе, что ли?
Папа хочет ответить, но ничего достойного ему в голову не приходит. Он в ловушке. И, естественно, возмущается.
— Ну и дела! Мне кажется, твоя учительница не имеет права распоряжаться моим свободным временем! Я напишу ей записку, выскажу свое мнение!
Караул! Непредвиденный поворот событий! Учительница ответит чистую правду: «Рафаэль должен был принести несколько листочков, сорванных в сквере». Нужно срочно ответить. Они не должны вступить в переписку!
— Не стоит, папа! Она только рассердится на меня. Она сказала, что мы могли бы поехать совсем близко, всего за несколько километров. Да и вообще она обойдется без подписи.
Я хватаю тетрадку и убегаю к себе. Боюсь, что папа меня окликнет, остановит. В ожидании задерживаю дыхание. Нет. Ничего. Я бросаюсь на кровать. Нужно успокоиться и обдумать свой провал.
Но мой план все-таки сработал.
В следующее воскресенье папа утром объявляет, что мы едем на пикник. За город.
Он разгадал мой план? Простил меня? Да ладно, не важно! В путь! Навстречу приключениям!
Мы все уселись в наш «Пежо 504». Мама взяла с собой завтрак — думаю, его хватило бы на целый летний лагерь. Мама очень не любит, когда нарушается привычный порядок дня. Но наш восторг примиряет ее с нарушением.
— Ну, ладно… Загород… А где это?
Все молчат.
— Рафаэль, куда ездят твои одноклассники?
Опять молчание.
— Не знаю. За город. Куда еще?
Папа ворчливо объявляет:
— Едем в сторону Вильфранш, там вроде зелено. Потом посмотрим.
Сердце мне сжимает тоскливое предчувствие. А что, если у нас ничего не выйдет? Что, если мы останемся в дураках? Разве есть указатели, на которых написано «Загород»? Нам что, трудно было разузнать о нем заранее?
Мы выезжаем из Вильфранша и едем узкими дорогами среди зеленых полей и пышных виноградников. Слева от меня Жюльен уткнулся в окно. Справа Оливье напевает песенку из «Белль и Себастьян».
Папа нервно переключает скорости, вперившись в горизонт. Мама ласковым голосом подсказывает:
— Может, свернем направо? Поедем по этой дороге, здесь, мне кажется, очень загород.
Папа в ответ что-то ворчит и в конце концов останавливается у обочины.
— Думаю, приехали, так ведь? Можем тут расположиться и поесть на травке! Не ехать же целый день!
Мы оглядываемся. Зеленые поля и деревья насколько хватает глаз.
— Да нет… Я так не думаю. Здесь ни коров нет, ни лошадей…
— Даже ни одного петуха и курицы, — добавляет разочарованный Жюльен.
— Нет уж, дети! Мы за городом. Это очевидно. Кругом природа. Хоть два грузовика набивай листьями. А что до коров, так они, наверно, домой вернулись.
— Куда домой? Здесь и фермы нет. Нет, это не загород, — твердо заявил братишка.
— И выехали мы совсем недавно. Может, стоит еще проехать? — Мое предложение звучит крайне осторожно. Папа может взорваться и вообще повернуть домой. А представить себе, как мы, сидя в машине, едим бутерброды… Нет, это выше моих сил!
— А что, если спросить у кого-нибудь дорогу? — Мама, как всегда, попыталась исправить ситуацию.
— И что мы спросим? Скажите, как проехать загород? И у кого? Здесь, как видите, ни души, — сердито отозвался папа.
— Давай кого-нибудь найдем. Местные жители нам скажут, где можно устроить пикник, — примирительно предложила мама.
Папа ворчит. Мама говорит разумно, но ему не нравится. И все-таки мы снова пускаемся в путь, ищем местных жителей.
Через несколько километров папа заметил домик и старушку, сидящую на стуле возле крыльца.
Мы остановились, мама опустила стекло.
— Добрый день, мадам, мы ищем место, чтобы устроить пикник…
Старушка разевает рот и хохочет. Во рту у нее торчат несколько жалких черных корешков. Вряд ли такими можно жевать. Маму, похоже, напугало это зрелище, губы у нее брезгливо кривятся. Старушка бормочет что-то непонятное и машет рукой, показывая, куда ехать.
— Жак, поехали! У нее слюна изо рта течет, — шепчет мама.
Она скоренько благодарит старуху и поднимает стекло.
— Нам туда, — прибавляет она. — Она показала в ту сторону.
— А мне показалось, что она нас не заметила, — проворчал отец себе под нос.
Жюльен, который махал, прощаясь, старушке, поворачивается к нам.
— А что у нее во рту? — поинтересовался он встревоженно.
— Почти ничего. — Отец расхохотался так громко, что мотор стало едва слышно. И мы тоже вслед за ним стали смеяться, радуясь, что так неожиданно спало напряжение.
Папа передразнивал старушку, и мы просто падали от хохота — не так уж часто наш вечно хмурый и озабоченный чем-нибудь отец валял дурака.
Вскоре мы заметили небольшую площадку и на ней несколько машин.
— Должно быть, приехали, — успокоившись, объявил папа.
Среди деревьев зеленела лужайка, несколько семей завтракали, сидя вокруг раскладных столиков или на подстилках. Мы тоже остановили машину.
Папа достал из багажника пластиковые пакеты с завтраком. И мы сразу замечаем недостатки своей экипировки — у нас не было ни корзинки, ни сумки-холодильника. Гора еды на пакетах выглядела совсем не так аппетитно, как в аккуратных фирменных контейнерах у соседей.
Папа ел и с деланым восторгом любовался окружающей зеленью. Похоже, он чувствовал, что все на него смотрят, и старался выглядеть как можно более выигрышно и уместно.
— Чудные деревья, — говорил он, покачивая головой. — Красивы на удивление. Сорви несколько листочков для учительницы. И скажи, как это дерево называется. Наверняка ты знаешь. Ты же такой хороший ученик!
Я не решался поднять голову, не хотел видеть папину улыбку. Он что, не может спокойно есть, как другие, и говорить потише?
Еда была мне не в радость. Я автоматически проглотил все, что протянула мне мама. У меня паранойя, мне кажется, все на нас смотрят. Любой смех — насмешка над нами, тихий разговор — осуждение.
А подняв голову, я обнаружил, что соседи не обращают на нас ни малейшего внимания, им до нас не было никакого дела.
— А что, если мы немного пройдемся? — предложил папа. — Поможем пищеварению?
Мы поднялись, озираясь. Куда отправиться? Войти в лес? Пойти по лугу?
Отцу хотелось в лес. Когда мы отошли подальше от лужайки, он наклонился к маме и сказал:
— Ты видела? Здесь хорошее общество. Люди не бедные. У них красивые машины, костюмы для уик-энда, оборудование для пикников. Надо сюда приезжать почаще.
Через четверть часа мы вернулись к нашему «Пежо 504».
— Домой? — поинтересовался Жюльен.
— Нет, отдохнем еще немножко, — отозвался папа. — Можете поиграть, подышать свежим воздухом и не забудьте набрать листочков.
Он улегся на подстилку и мгновенно уснул, мама сидела и листала журнал, а мы с Жюльеном отправились изучать окрестности и набивать сумку ненужными богатствами. Мы это делали уныло. Какое разочарование! И это загород? Никаких ферм, зверушек, фруктов. Ребята над нами посмеются, и только.
Папа проснулся скоро, и вот уже все семейство уселось в машину, купленную по случаю и успевшую намотать немало километров.
На обратной дороге все старались скрыть свое разочарование. Мы с Жюльеном смотрели в окна, Оливье напевал, мама подпиливала пилочкой ногти.
— Ну, что, ребятки? Понравилось? — нарочито весело осведомился папа. — Если повезет, снова навестим мадам Колгейт.
Он засмеялся, мы тоже, но всем нам было не слишком весело.
Мне даже захотелось извиниться, что из-за меня мы так провели воскресенье.
— Который час? — спросила мама.
— Половина четвертого. Если повезет, еще успеем посмотреть скачки.
— Хотя бы на лошадей посмотрим, — пробормотал Жюльен, не отрывая взгляда от окна.
Мунир
Я любил Рождество и побаивался его.
Музыка, огни, запахи… Ощущение праздника. Радостно видеть иллюминацию на улицах, разукрашенные витрины, улыбающихся прохожих. А если еще и снег выпадал, то привычная будничность вообще исчезала и мы оказывались в волшебной стране мечты. Белые воздушные хлопья обладали таинственной силой, они уничтожали едкие городские запахи, прижимали их к земле, позволяя праздничным ароматам мягко веять в воздухе. И вот в воздухе смолисто пахло хвоей, жареными каштанами, а еще особым запахом дорогих магазинов — тканями и кожей. Всевозможные ароматы щекотали нам ноздри, заполняли легкие, проникали в сердце. Магия Рождества.
Мальчиком я жил с широко открытыми глазами, впитывал все звуки, все запахи. Но где-то глубоко внутри осуждал себя, одергивал. «Закрой рот, осел! Не выставляй себя на посмешище! Это все не для тебя! Тебя не обмануть! Не поддавайся!» Волшебник ворожил для аккуратных, хорошо одетых детей, они сидели в зале и, улыбаясь, участвовали в представлении. А я сидел на мостках за кулисами и понимал, что разыгрывается комедия, всенародный фарс. Все понарошку: Дед Мороз, гигантские елки в магазинах, нежданное добродушие прохожих… Все вместе вселенское надувательство. Но я отдал бы все на свете, лишь бы тоже сидеть в зале, позволять себя дурачить, вешать себе лапшу на уши и чувствовать себя таким счастливым, хлопать в ладоши, смеяться и кричать так же простодушно, как они.
В школе тоже устроили рождественский праздник. Детсадовская малышня, страшно довольная, что ей позволили побывать у «больших», в этой земле обетованной, куда и они, став взрослыми, непременно попадут, украсила наш двор и коридоры.
Перед каникулами нам устроили угощение и игры и, перед тем как распрощаться, пожелали хороших праздников.
— Счастливого Рождества, Мунир!
— Спасибо, мадам. И вам счастливого Рождества!
Она смотрела на меня и улыбалась! Вот дура-то! Идиотка! Или она не хотела заметить, какие мы разные? И как это можно не заметить? Я же не праздную Рождество. У меня не будет счастливых праздников. Если бы вы чуть-чуть поинтересовались мной, прежде чем высказывать свои пожелания и улыбаться, вы бы знали об этом. Арабы не празднуют Рождество. Им нет дела до младенца Иисуса. Да, о нем упоминается в Коране, но дня его рождения они не празднуют. Моя мама готовила когда-нибудь праздничный кускус 24 декабря? Да никогда в жизни. 24 декабря мы едим картошку, рис или еще что-нибудь из самого обыкновенного. Смотрим телик и неловко улыбаемся при каждом упоминании о чудесной Рождественской ночи. А когда начинается праздничная месса, отправляемся спать. И вполне возможно, у меня закапают слезы (от огорчения или от зависти?), когда я представлю себе, как укладываются спать другие дети: у них сейчас полно сладостей, и они мечтают о всевозможных подарках, какие получат на следующий день. Да, мадам, я точно поплачу. Поплачу, потому что я еще маленький, а маленьким всегда хочется праздников и подарков. На следующий день я буду смотреть на счастливых мальчишек, которые высыпали на улицу с новыми кожаными мячами, велосипедами, роликами. У меня нет велосипеда. Я посмотрел, сколько он стоит, и теперь знаю точно, что завтра папа его мне не купит. У меня пластиковый мяч, он улетает при каждом порыве ветра. Попробуйте отправить его в цель. И ролики у меня такие старые, что совсем заржавели. Я истер подошвы, когда пытался на них кататься.
Не надо желать мне счастливого Рождества. Я неплохой актер, мне удается не показывать горя, когда надо мной насмехаются, изображать равнодушие, когда отгоняют взглядом. Но с рождественскими праздниками я не справляюсь. Они даются мне очень тяжело, у меня не получается притворяться. Не получается изображать довольную улыбку маленького француза.
Некоторые мусульманские семьи устраивают праздник на Рождество. Но мы не из их числа. Евреи — те, что не слишком религиозные — тоже празднуют. А еще те, что хотят играть во французов. Рождественское полено, индейка (кошерная?), подарки. Смешные люди! Разве можно забыть, кто ты на самом деле? Но потом я им позавидовал. Почему бы и нам не поступать, как они? На один этот вечер тоже устроить себе праздник. Конечно, без яслей, младенца Иисуса и елки, просто вкусный праздничный стол. И какие-нибудь подарки. И еще картонные трубочки, они называются хлопушки. Разве нельзя? Нет, нельзя, я знаю. За таким столом папа не сможет на нас смотреть. Ему будет стыдно, что мы радуемся. Его желание жить как французы не беспредельно. Когда он приносит рождественские подарки со своего предприятия, то просто ставит их на стол. Мы видим, как гордо вспыхивают его глаза, когда мы бегаем по квартире в масках и с пистолетами, ему приятно, что он работает на серьезном заводе, где человеку умеют оказать внимание. Но корзинку с продуктами папа относил консьержке. Мы пытались объяснить, что в маленькой коробочке гусиный паштет, а не свиной, но папа говорил: «Нет, нет и нет. Это сплошные отбросы!» Хорошо, если бы наша щедрость пробудила к нам симпатию у месье Лепика и его жены, алкоголички-зануды. Но я уверен, что они над нами только посмеялись — над нами и нашей идиотской щедростью.
Рафаэль
Я пришел в столовую, сел за стол «для детей, которые не едят свинины». Рядом со мной одни мусульмане. Мунир мне очень обрадовался. Уверен, обрадовался, потому что мы с ним опять вместе не такие, как остальные, но он свою радость объяснил совсем по-другому.
— Вот увидите, Рафаэль рассказывает такие интересные истории! — объявил он своим приятелям, которые смотрели на меня недоверчиво.
Да, я хорошо рассказываю, у меня талант. Могу говорить о чем угодно: пересказать фильм, который вчера видел, рассказать анекдот или в лицах поведать о том, что со мной случилось на каникулах. Могу, ни слова не привирая, рассказать приятелям о нашем общем приключении так, словно они в нем не участвовали или не поняли, в чем была суть.
В тот день, как раз когда мы ели мясо, я пересказывал самый смешной эпизод из «Жандарма из Сен-Тропеза» с Луи де Фюнесом. Конечно, мы все этот фильм смотрели и рады были снова повеселиться. Смеялись даже громче, чем перед теликом. Очень громко смеялись. И дежурный воспитатель разозлился:
— Эй, вы, касба! Замолчите!
Эффект был мгновенным. Все замолчали.
Я терпеть не мог этого воспитателя. Тощий, плюгавый урод в джинсах-клешах, устрашавший малышню походкой вразвалку и ковбойскими сапогами. Он подлым образом отыгрывался на нас за свою уродскую внешность, ухитряясь кого-то пнуть острым носком сапога. Его прозвали Стервятник за жесткий взгляд, острый нос и готовность налететь на слабого, когда никто не видит.
Муниру трудно было сдержаться, он зло посмотрел на Стервятника.
— Что с Мухаммедом? У него проблемы? — задал тот вопрос.
— Меня зовут Мунир, а не Мухаммед.
— Есть разница? — с усмешкой спросил Стервятник и уселся за преподавательский стол.
— Вот урод! — не выдержал я.
Мунир взглянул на меня и пожал плечами.
— Слушайте! А ведь он немного смахивает на Фюнеса!
Мы все рассмеялись.
Я посмотрел на кусок мяса, который мне положили на тарелку.
— Кто хочет мою отбивную?
— Это не свинина, ешь, пожалуйста, — сказал маленький Али, распахнув огромные темные глаза.
— Я знаю, но мне нельзя и такого мяса.
— Что за новости? — удивился Мунир. — Ты же до сих пор ел мясо!
— А теперь больше не ем.
Жюльен застыл с вилкой у рта. Потом, нахмурившись, положил вилку на тарелку.
— Мы теперь больше не едим мяса? — спросил он огорченно.
— Я не ем некошерного, — ответил я. — А ты как хочешь. Кто-то хочет мою отбивную?
Через секунду поднялись две руки. Я пододвинул свою тарелку. Жюльен, поколебавшись, пододвинул с глубоким вздохом свою. Когда Али и Лагдар перекладывали наши отбивные к себе на тарелки, раздался громкий голос, от которого все мы вздрогнули:
— Это что еще за торговля?
Стервятник стоял позади нас, сложив на груди руки, ухмыляясь недоброй усмешкой.
— Я… Мы не едим мяса, — ответил я, стараясь выдержать взгляд этого эсэсовца.
— Насколько я знаю, это не свинина.
Я почувствовал, что сейчас разразится скандал, и внутренне напрягся. Я не собирался сдаваться.
— Да, но это мясо не кошерное, я еврей и…
— Мне плевать, кто ты, араб или жид! У меня нет распоряжения от твоих родителей. И ты доставишь мне удовольствие и немедленно стрескаешь это мясо. А ну перекладывай себе на тарелку! И мелкий сопляк тоже!
Али и Лагдар успели переложить мясо обратно.
— Имейте в виду, я слежу за вами! — объявил Стервятник и вернулся на свое место.
Я уткнулся носом в тарелку, чувствуя, что киплю от гнева.
Мы все словно окаменели. Только Жюльен взялся за нож с вилкой, чтобы отрезать себе кусочек мяса.
— Раз уж велели, — пробормотал он.
В тишине, которая царила за нашим столом, нож Жюльена буквально завизжал, коснувшись тарелки, и мой маленький брат положил его, покорившись неизбежности, которая мешала мясу попасть ему в рот. Он положил и вилку и уставился на меня, ожидая, что я скажу.
— Он назвал нас жидами, — проскрипел я сквозь стиснутые зубы.
Я не знал, обидное ли это слово, но чувствовал: нас оскорбили. Злобный взгляд Стервятника, его ухмылка — все говорило, что он хочет нас унизить. Слезы закипели у меня на глазах, горло перехватило. Но я не хотел разреветься, как девчонка, перед своими товарищами. Я искал другой возможности выплеснуть обиду и гнев.
— Да, он так сказал, — подхватил Али, думая, что я задал вопрос.
— А что такое «жид»? — спросил Жюльен.
— Тоже еврей, но как обидная кличка, — объяснил Мунир.
И тогда, сопровождаемый взглядами своих замеревших на месте товарищей, я встал и направился к столу, за которым обедали два воспитателя и учителя.
Я остановился возле Стервятника, тяжело переводя дыхание от ярости и страха. Стервятник меня заметил не сразу, но мое появление обратило на себя внимание учителей, и они замолчали, вопросительно глядя на меня. Стервятник поднял голову от тарелки и обнаружил, что я стою рядом, мрачно на него глядя и тяжело дыша.
— Чего тебе тут понадобилось? — удивился он.
— Вы не имеете права называть меня жидом!
Губы у меня прыгали, но говорил я твердо.
Стервятник слегка опешил. Две учительницы за столом нахмурились и вопросительно на него посмотрели.
— Не говорил я ничего такого. Сказал, чтобы ел мясо, только и всего! Нечего выдумывать, лишь бы настоять на своем! А ну шагай на место! Быстро!
— Вы сказали «жид». Я слышал. И все остальные тоже слышали.
Воспитатель засопел и прикусил губу. Потом резко поднялся.
— А с каких это пор встают из-за стола без разрешения?
Он взял меня за плечо, подвел обратно к столу, посадил, грубо нажав, и сказал:
— Не думай, что я потерплю твои шуточки! Вернусь через пять минут и советую вам с братом очистить свои тарелки. — И, наклонившись, добавил мне на ухо: — Понял, жиденок?
Безгубая улыбка, показавшая острые неровные зубы, играла на лице садиста.
Я сидел, опустив голову. Внутри у меня все сжалось. Я не знал, чего хочу — заорать, драться или заплакать. Все вместе одновременно.
— Плюнь на него, Раф. Ты же видишь, он ненормальный.
Я поднял голову и взглянул Муниру в глаза. Я видел, он тоже разозлился, но не хочет доводить дело до скандала.
— Он гад, не обращай внимания.
— И что? Ты на моем месте съел бы это мясо?
Голос у меня от напряжения стал тонким.
Мунир передернул плечами. И я не понял: то ли он хотел сказать, что не знает, то ли что мне лучше послушаться…
Я сидел и молчал. Жюльен вертелся на стуле, он тоже пришел в возбуждение и не знал, как себя вести.
— Он гад, гад, гад, — настойчиво повторял братишка.
— Он еще смотрит на меня? — спросил я Мунира.
Приятель взглянул мне через плечо.
— Нет, он снова сел за стол.
— Скажи, когда не будет смотреть.
— Сейчас. Он говорит с другим воспитателем.
Я быстренько вытащил из кармана платок, завернул в него отбивную и спрятал обратно в карман.
Ребята за столом удивленно смотрели на меня. Их восхищало мое мужество, мое упорство. Общее наше возбуждение достигло крайней точки.
— Не теряй времени, делай, как я, — сказал я Жюльену.
Братишка набрал в грудь воздуха и принялся шарить по карманам в поисках платка, всем своим видом показывая, что готов на мужественный подвиг. Но после безуспешных поисков объявил с расстроенным видом:
— Нет у меня платка.
— Возьми мой! — предложил Али и бросил Жюльену смятый комочек.
Жюльен брезгливо взял его двумя пальцами.
— Он же грязный.
— И что? У меня насморк, — объяснил Али. — Ну, ты даешь! Я тебе помочь хочу, а ты недоволен.
Братишка взглянул на меня, ища помощи.
— Шевелись быстрее!
Жюльен развернул платок с присохшей слизью и быстренько завернул в него кусок мяса.
Застыл на секунду, потом спросил с беспокойством:
— А если он догадается и заставит нас есть?
Я представил себе несчастного Жюльена, который разворачивает грязный платок и вынужден положить себе в рот его содержимое. Мне стало дурно.
— Постараемся, чтобы не догадался, — пообещал я.
— Бифштекс с соплями, — засмеялся Али.
Стервятник через несколько минут наклонился над нашими тарелками и довольно улыбнулся.
— Так и надо! Мясцо-то вкусное!
Я молча смотрел на него. Жюльен тоже не струсил.
— Я тебя научу опускать глаза, когда я с тобой разговариваю! И тебя тоже, сопляк! Нет! За кого вы себя принимаете? Подойдете ко мне после обеда. Я с вами разберусь!
Приказ нам не понравился. Мы почувствовали: объявлена война.
— Нужно скорее избавиться от мяса, — сказал Тарик. — А то он заметит.
Жюльен встал, делая вид, что хочет налить себе воды из кувшина.
— Заметно? Очень? — спросил он Мунира.
Мунир посмотрел и увидел на брюках Жюльена большое жирное пятно.
Ну, дела! Только этого не хватало!
— Вот зараза!
Все перевели глаза на меня. У меня тоже наметилось пятно, но поменьше и не такое заметное.
— Бегите в туалет, там все скинете в унитаз, — посоветовал Мунир. — Только сначала попросите разрешения у другого воспитателя.
Воздух наэлектризован. За нашим столом мы стали героями из фильма «Большой побег», все сплотились против врага и боимся, как бы наш подземный ход не был обнаружен.
Я отправляюсь в туалет, делю мясо на кусочки и спускаю.
Теперь очередь Жюльена. Он возвращается, на лице у него беспокойство.
— Я бросил, а оно не проходит.
— Бросил целиком?
— А что?
— Бестолочь! Нужно было разделить на кусочки! Или бросить в мусорную корзину.
— А ты почему мне не сказал?
Мы переглядываемся, соображая, что делать.
— Успокойтесь, — говорит Мунир. — Пока вы будете говорить с воспитателем, мы что-нибудь придумаем.
И мы вправду успокаиваемся.
— А где мой платок? — спрашивает вдруг Али.
— Вот он, — отвечает Жюльен и достает грязный жирный комочек, на который мы все смотрим с отвращением. Али берет его, смотрит, разворачивает, потом аккуратно складывает и прячет в карман.
— Что-то случилось? — спрашивает он, глядя на наши удивленные лица.
После сладкого, когда все направились к двери, Стервятник окликнул нас:
— Вы, двое, задержитесь. Есть разговор.
Толпа ребятишек устремилась во двор. Столовая опустела, и вдруг мы увидели Александра: он вернулся и подбежал к воспитателю, на ходу посмотрев на нас и торжествующе улыбнувшись. Я мгновенно все понял: во время обеда Александр за нами следил. И пока нас чихвостили, он с приятелями был в восторге.
У дверей появился Мунир — стоял, опустив руки, и всем своим видом показывал: ничего не получилось, он опоздал.
Стервятник встал и вышел из столовой. Ясное дело, в туалет.
— Он на нас донес, гадина!
Перепуганный Жюльен принялся тереть рукавом жирное пятно на брюках. Воспитатель вернулся и в ярости набросился на нас.
— Это ты выбросил бифштекс?! — заорал он на брата, продолжавшего тереть рукавом пятно.
— Не я!
Стервятник уставился на пятно на моих брюках. Как он улыбался! Точно садист, и его садизм можно было пощупать. Все преподаватели ушли пить кофе, и теперь он здесь был главным.
Он схватил меня за ухо и притянул к себе.
— А ну пойдем со мной! Сейчас ты все у меня там вычистишь! — И вывел меня за ухо из столовой.
Боль — пустяк по сравнению с обидой и унижением, от которых у меня разрывалось сердце. Я, как мог, старался вырваться из его железных пальцев, неуклюже отбивался. Стервятник, придя в ярость, схватил меня за волосы.
— Ты что, драться со мной будешь? Драться, да? Думаешь, имеешь право хвост поднимать, грязный жиденок?
Он отвесил мне пощечину. И еще одну. Если бы он не держал меня за волосы, я бы свалился на пол.
Невольно я замычал от боли, у меня вырывалось что-то вроде всхлипа. Жюльен бежал за нами, со слезами крича:
— Не троньте моего брата! Не смейте его бить!
Воспитатель его не слышал. Он тряс меня изо всех сил, и я в его руках болтался, как тряпичная кукла.
— Думаешь, можно делать из меня идиота?!
— Отпустите его! Отпустите! — надрывался Жюльен, пытаясь схватить меня и притянуть к себе. Из-за слез, из-за дрожи страха, которая его била, словно в лихорадке, было трудно понять, что он кричит. В отчаянии брат бросился на Стервятника и начал бить его ногами по икрам.
Стервятник отпустил меня, схватил Жюльена и принялся яростно хлестать его по щекам. Голова у меня пошла кругом, я ничего не понимал, мне казалось, я в дурном сне. Воспитатель осатанел от ярости. Он и раньше раздавал оплеухи, мы это видели, но чтобы с таким ожесточением!.. Как мне спасти Жюльена? Драться? Бежать к директору? Наброситься на Стервятника? Нет, драться бесполезно. Я решился: бегом пустился к двери, ведущей на улицу, и открыл ее. Обернувшись на бегу, я заметил, что Стервятник делает движение, собираясь погнаться за мной. Но Жюльена не выпустил.
Направив на эсэсовца палец, я заорал:
— Ты труп! Труп!
Братишка барахтался изо всех сил. Стервятник швырнул его на землю и припустил за мной. Я летел со всех ног, глаза мне застилали слезы, и сердце колотилось где-то в горле.
Папа у нас герой. Дети часто считают отцов героями, приписывая им всемогущество. Им так этого хочется, что любой отцовский поступок они готовы счесть подвигом.
Но мой отец — настоящий герой. Я утверждаю это с полной уверенностью, потому что считаю так не один. Большинство учеников нашей школы тоже так его называют. Так что можно представить себе мою гордость! Герой в глазах всей нашей школы! Как Тарзан или Супермен. Какой мальчик не мечтает быть сыном Тарзана или Супермена? Лучше Супермена, потому что в «нормальном» состоянии папа вроде Кларка Кента, он тоже вежливый, сдержанный, даже застенчивый. Но в этот день папа облачился в рыцарские доспехи и полетел на помощь сыновьям. Прочь здравый рассудок, почтение к общественным учреждениям, воспитанность, застенчивость! Супермен не извиняется, когда карает зло!
История выглядела настолько театрально, что легко поверить, будто я ее приукрасил, глядя в прошлое сквозь патину времени. Но клянусь, я передаю ее со всей точностью, с какой только может быть передана семейная легенда.
Я влетел в прачечную, когда на часах была половина второго. Отец, вытирая пот, трудился за гладильным прессом. Запах перхлорэтилена витал в парном воздухе и щекотал горло.
Увидев меня, мама испугалась. Я же должен быть в школе!
— Рафаэль! Что случилось? Почему ты здесь? Почему плачешь?
Маму охватила паника.
— Господи! Жак! С нашими мальчиками что-то случилось!
Отец вышел из-за пресса.
— Что там еще? О чем ты? И почему здесь Рафаэль?
— Там что-то случилось, Жак! Жюльен! С Жюльеном, да?!
Я закатился плачем. Я не мог даже говорить. Я видел несчастного перепуганного Жюльена, его там бьет Стервятник…
— Да что случилось? Говори! Где братишка?
Чем громче они кричали, тем громче я плакал.
Сквозь слезы смотрел на лица папы и мамы и понимал: они вообразили себе худшее. Нельзя, чтобы они мучились ужасными безысходными картинами, я должен им все объяснить, сейчас вдохну побольше воздуха, перестану плакать и…
— Воспитатель… Он нас побил… И Жюльена… Назвал жидами…
Между всхлипами слова пробивались с трудом, понять их было непросто, но мама с папой поняли главное, поняли суть и серьезность случившегося. К тревоге примешались гнев и обида.
— Это что еще за история? — насупился отец. — Элен, дай ему воды, пусть успокоится.
Я попил водички, успокоился и все рассказал.
Ледяная ярость вспыхнула в глазах отца.
— Значит, синяки на лице это он тебе поставил? — уточнил отец.
— Он! И Жюльена он тоже бил! Пойдем быстрей! Он, может, еще бьет его! — Я тянул отца за рукав.
Отец положил мне руку на плечо, и его прикосновение в один миг сняло и боль, и страх.
— Пошли! — сказал он и двинулся к двери.
— Жак! Только успокойся! Не делай глупостей! — кричала нам вслед мама вне себя от беспокойства.
По дороге, нервно всхлипывая, я добавил кое-какие подробности, и они подогрели отцовскую ярость.
— Он бил меня по щекам… Драл за волосы… Называл жиденком… Жульен так кричал… Ему было больно…
Папа шел быстро, широким шагом, я бегом едва поспевал за ним. Когда мы подошли к школе, Стервятник беседовал с другим воспитателем.
— Он? — уточнил отец.
Я кивнул.
Отец распахнул калитку с такой силой, что она шмякнулась о стену. Грохот металла раздался как гром среди привычного ребячьего шума, и все замолкли. Стервятник мгновенно все понял. С беспокойством взглянул на коллегу, понял, что от него помощи ждать нечего, и отступил на два шага назад.
— Убью!
Вот что проревел мой отец. И на всех повеяло ужасом. Он был сама ненависть. Руки, глаза, все тело налилось звериной силой. Он перестал быть человеком разумным, он был способен на убийство.
Широким шагом он подошел к обидчику. Я бежал за ним, ловя на себе восхищенные, удивленные, испуганные взгляды ребят, которые расступались перед нами и потом застывали толпой.
Воспитатель открыл было рот:
— Подождите! Я сейчас объясню…
— Nardine Babek! Ты сейчас свою кровь пить будешь, — ледяным тоном сообщил отец, и от спокойного его тона стало еще страшнее.
— Поговорим разумно, — попытался вмешаться второй воспитатель.
Отец молча отстранил его.
Стервятник допятился уже из-под арки до двора. Еще пять минут назад он был силачом, который оскорблял, унижал, пускал в ход кулаки. Теперь он стал мальчишкой, перепуганным жутким монстром.
Когда папа навис над ним, он только смешно дернулся. Сделал попытку защититься и одновременно сбежать. Защищаться помешала трусость.
— Ты вот так бил моих сыновей? — спросил отец и отвесил обидчику монументальную оплеуху, от которой тот вписался в стену. — Значит, ты бьешь детей? А я с тобой на равных! Давай, защищайся! Бей меня!
Но Стервятник загораживался руками, испуганно глядя на отца.
— Да ты не мужик, а куча дерьма!
Я глазам своим не верил. Все, что происходило сейчас, было выше моего понимания. Папа бил воспитателя. Папа ругался плохими словами. И все остальные ребята были в такой же растерянности.
— Значит, мне ты боишься наподдать, а детишек бил?! Бил моих детей, подлая сволочь!
А Стервятник-то собирался сбежать.
Папа схватил и повернул к себе воспитателя, словно тот был костюмом на вешалке в нашей прачечной.
Стервятник изо всех сил дернулся, вырвался и припустил. Отец ринулся было за ним, но страх бегает быстрее гнева — воспитатель уже выскочил за ворота.
Отец обратился ко второму:
— Где мой сын?
— Он… он… У директора, — ответил тот, отступая.
Отец кивнул мне, и я его повел. Мне казалось, что мы с ним отряд мстителей, призванный наказать злодеев. У меня, конечно, роль была поскромнее, но отряд есть отряд, и дело не в личной доблести. Главное — восстановить справедливость.
Перед дверью кабинета я остановился. Отец шагнул вперед и широко распахнул дверь.
Жюльен стоял к стене носом, и тут же повернул к нам голову. Волосы торчком, весь зареванный, с красными щеками. Увидев папу, он замер от удивления и даже перестал плакать. Мне хотелось броситься к нему, обнять, крикнуть, что мы его освободили, рассказать, что мучитель получил по заслугам.
— Как это понимать? — осведомился месье Лапорт ледяным тоном.
— Что тут делает мой сын? — грозно спросил отец.
— Я не позволю вам, месье…
— Не позволите?! Вы не позволите мне?! — Искреннее изумление отца было продиктовано его гневом. — Вы, который позволяете своим воспитателям бить моих детей?! Называть их жидами?!
— О чем это вы? — повысил голос любитель драть за уши, стараясь остаться на высоте положения. — В любом случае я не потерплю, чтобы в мой кабинет врывались и разговаривали со мной в таком тоне!
— Ах, вы не потерпите? — задохнулся отец.
Он сделал шаг, наклонился, схватил директора за воротник и с удивительной легкостью поставил его на ноги. Потом левой рукой подтолкнул меня и поставил перед директором.
— Полюбуйтесь, что ваш воспитатель сделал с моими мальчиками! Он их бил, называл жидами, а вам хоть бы что! Вы их еще и наказываете!
Отец притянул к себе Лапорта, как только что притянул Стервятника, и сказал четко, твердо, весомо:
— Пальцем не троньте моих сыновей! Никаких грубостей и оскорблений! Вы мне на суде за них ответите! У меня достаточно знакомств, чтобы устроить вам серьезные неприятности. Избиение малолетних, расистские преследования. Вы за них поплатитесь.
Я задумался, какие такие у отца знакомства? Что он имел в виду? Мне трудно было себе представить, что мясник Жерар, владелец кафе Жан или директор букмекерской конторы могут как-то повредить директору школы.
Но как бы там ни было, директор быстренько себе представил неприятности, которые могут возникнуть из-за несдержанности его подчиненного и его собственного попустительства. И сразу стал покладистее.
— Постойте, постойте! Мне ничего об этом не известно. Ко мне привели вашего сына, пожаловались, что он нарочно засорил туалет, спустив туда отбивную. И я его наказал, поставив носом к стенке. Всего-то-навсего.
Папа уставился на директора, стараясь понять, говорит ли он правду.
— Другого от вас не услышишь! Я не знал! Не видел! Это не я!
Он выпустил из рук воротник Лапорта и повернулся к Жюльену:
— Пошли, сынок! Нам пора домой.
— Подождите, месье Леви. Нам надо поговорить. Я приму необходимые меры…
Но мы уже вышли из кабинета. Ребята, не скрывая восхищения, проводили нас до калитки. Школьные занятия на сегодняшний день для нас кончились.
Вот так. У каждой семьи есть свои легенды. События, важные слова, поступки, которые мы храним в памяти и которые помогают нам понять, кто мы такие, чем гордимся, за что держимся. Истории, на которых мы останавливаемся, и эти остановки делаются для нас точками отсчета в беге времени. В архиве нашей семьи не только эта история. Есть и другие. Их много. Кое-что я еще расскажу, но потом. Эта история была первой, самой прекрасной и самой героической в нашем семейном эпосе.
Мунир
Мы с Рафаэлем подружились. Дети понимают дружбу как товарищество. В их словаре нет слов, говорящих о чувствах, о привязанности. Чувствительность считается чем-то постыдным, свидетельством слабости. Так что никаких эмоций, пафоса, все обыкновенно, все буднично. Слова воспринимаются как что-то чужеродное. Слова, они для девчонок. Только девчонки рискуют доверяться им и говорить о чувствах. У нас дома, например, только мама имеет право на ласковые слова любви. Папа никогда не говорит, что любит нас, какие мы у него красивые и хорошие, как он нами гордится. Это мы читаем в его глазах, и нам этого довольно.
С Рафаэлем мы тоже говорили глазами. И после истории с мясом стали держаться вместе. Кто первым приходил в школу, дожидался другого. Но мы не бежали навстречу друг другу. Спасибо друг другу тоже не говорили.
Рафаэль понимал, о чем я думаю, разделял мои вкусы. Нам хватало беглого взгляда, и мы уже передавали друг другу то, что стеснялись сказать на словах.
Не знаю, чем это объяснить. Так сложилось. Мы быстро соображали, но оба были стеснительными. Такие отношения бывают между братьями: они так хорошо друг друга знают, что слова им не нужны. Да мы и чувствовали себя братьями, которые встретились после долгой разлуки и рады узнать, что сродство их гораздо важнее несходства.
С Рафаэлем я становился самим собой. Стеснение не сковывало мне язык, я говорил, не думая об ошибках. Мы встали рядом и с одинаковой жадностью вглядывались в окружающий мир. Зная, что мы рядом, мы чувствовали себя сильнее. Неуверенность не застила нам глаза. Мы мешали арабские слова с французскими, говорили о французах с иронией, о Франции с надеждой, о родителях с затаенной нежностью.
Наши родители не были похожи. Родители Рафаэля умели лучше играть во французов, чем мои. Собственно, они принадлежали к разным поколениям. Возраст у них был один и тот же, но мадам и месье Леви лет на двадцать раньше начали сживаться с французами. Уже в Марокко они стали учиться общаться с ними, перенимать их манеры, культуру, одеваться по их моде. Мои были марокканцами. Их культурой были традиции.
Мать Рафаэля иногда носила костюмы в стиле Шанель, а отец — в стиле Кардена.
Представить мою маму в костюме Шанель! Да она о таком и не подозревала! Материю и одежду она покупала на рынке или на площади Дю Пон. И если бы отец подарил ей вдруг костюм (что очень маловероятно), она бы не решилась его надеть. Всякий раз, когда она получала дорогой подарок или сама покупала что-то очень хорошее (красивое постельное белье, изящный кофейный сервиз), то бережно заворачивала драгоценность в шелковую бумагу и убирала на самую верхнюю полку шкафа. Хорошие вещи не должны быть на виду, а то привлекут внимание, глаз Сатаны. Выставлять себя напоказ — опасно.
Больше всего мои родители были похожи на дедушку и бабушку Рафаэля с отцовской стороны. Его бабушка говорила с таким же акцентом, как и моя мама, делала такие же грубые ошибки.
— Aji lahna nahobes. Ти сходить купить мне литыр молока в Казино. Ти беречь монета и купить «марс» тебе и другу, Mchekpara.
Вот что она сказала Рафаэлю, когда мы недавно встретили ее у подъезда ее дома. И мы с Рафаэлем радостно улыбнулись, чувствуя свое родство.
У евреев есть еще одно преимущество перед нами: внешность. Большинство из них белокожие. Есть, конечно, и смуглые, похожие на арабов, но чаще они похожи на итальянцев, испанцев, а иногда даже точь-в-точь французы.
Рафаэль как раз француз. Волосы у него тонкие, прямые, гладко причесанные, кожа белая, и он похож на француза-южанина. Вот только глаза его выдают. Они с нашей родины. Глаза марокканца, большие, черные, круглые, готовые смотреть на яркое солнце. Мы разговаривали с ним глазами. Мне нравилось, что мы понимаем друг друга с первого взгляда, иногда, переглянувшись, смеемся, нередко над французами — когда они уж слишком французы. Когда слишком важничают, щеголяя особым акцентом, кудахтают над каким-нибудь пустяком. Никто не понимал, что вызвало наш смех, и нам это нравилось.
Да, мы с Рафаэлем крепко подружились.
Рафаэль
Жюльен скорчил гримасу. Он не желал есть и отодвинул антрекот.
— Порадуй папу, съешь, пожалуйста, мясо! Ты знаешь, сколько стоит кошерная говядина? Даже представить себе не можешь, сколько она стоит! Только богачи могут себе позволить быть верующими.
— Оно недожарено, видишь, какое красное, — не соглашался брат.
— Красное? — рассердился папа. — В кошерном мясе нет крови, оно сухое и белое, и стоит дороже золота.
Вот уже месяц, как мы ели кошерную пищу, но папа не уставал жаловаться на ее дороговизну, вкус и свежесть.
Слушая его, я повторял про себя волшебные заклинания, которые должны были мне помочь исчезнуть. Я знал, он винит меня в нашей домашней революции, и все его упреки я немедленно адресовал себе.
— На самом деле папа доволен нашими переменами, — сообщила мне тихонько мама, хотя и была под впечатлением от дороговизны мяса в лавке Мазеля Това. — Скажу тебе больше, папа гордится, что эти перемены внесли его сыновья.
— Да? Но он все время сердится.
— Ты же знаешь, папа любит поворчать. Но я говорю тебе, он очень доволен вашей просьбой, она избавила его от угрызений совести, а то он постоянно упрекал себя за то, что не блюдет запретов.
— А в ресторане он по-прежнему ест некошерное.
— Ну что ж, — засмеялась мама. — Не может же он сразу во всем сдаться. Теперь дело за ним, он сам будет потихоньку двигаться вперед.
Жюльен решился и проглотил кусочек мяса.
— Вот и хорошо. А теперь я скажу, что я решил, — гордо заявил папа. — Я решил, вернее, я принял даже не одно, а два решения.
Не очень-то я люблю папины решения. Похоже, что и у брата недоброе предчувствие, он смотрит на меня, словно бы говоря: «Ну, сейчас мы с тобой получим! Мало не покажется!»
— Значит, вы хотите, чтобы мы жили как настоящие иудеи? — спросил папа.
Мои опасения подтверждались.
Я опустил голову и постарался, чтобы у меня на тарелке не осталось ни крошки мяса.
— Я к тебе обращаюсь, Рафаэль!
— Ну да, конечно.
Я с трудом выдержал папин взгляд.
— Ну так вот, я записал тебя в школу изучения Торы. Будешь изучать историю евреев и читать на иврите. Готовиться к бар-мицве. По воскресеньям станешь ходить в синагогу и учиться. Что скажешь?
Сообщение, что по воскресеньям мне придется вставать с утра пораньше, меня не сильно обрадовало.
— Мне кажется, мне рано еще ходить в эту школу. Бар-мицва ведь в тринадцать лет.
— Да, но чем раньше ты начнешь, тем скорее все выучишь.
— И мне тоже туда ходить? — встревожился Жюльен.
— Нет, не с этого года.
Брат выразил свою радость тем, что яростно вгрызся в антрекот.
— Рафаэль!
Нет, это не повод, чтобы спорить.
— Конечно, буду ходить. Мне нужно все это выучить. Да, конечно, мне интересно.
Папа радостно взмахнул руками, обрадовавшись, что я с ним согласился, и улыбнулся маме.
— А второе… решение? — отважился спросить Жюльен.
— Это насчет Рождества. Мы больше не будем его праздновать. Этот праздник нас в самом деле не касается.
— Больше не будет Рождества? — жалобно воскликнул Жюльен. — Ни подарков? Ни елки?
Папа замолчал, чтобы придать весомости своим словам, потом сказал:
— Да, никакого Рождества. Мы будем праздновать Хануку.
— Хану… что?
— Хануку. Праздник свечей.
— Праздник свечей, — повторил растерянно брат. — А что делают на этот праздник свечей?
Папа лукаво улыбнулся.
— Будем каждый вечер зажигать свечи.
— Вот это классно, — мрачно отозвался Жюльен, уткнувшись носом в тарелку. — Вместо подарков свечи. Гениально.
Папа засмеялся и вышел из кухни.
Мы с братом, подавленные, остались сидеть за столом. Мама наклонилась к нам.
— Мы будем зажигать свечи и дарить детям подарки, — добавила она.
Жюльен расплывается в радостной улыбке.
А мне немного жаль веселого сладкого Рождества. Но, с другой стороны, мне приятно. Я сделал выбор, и меня услышали. Наша жизнь меняется, потому что мы становимся тем, кем хотели бы быть.
Мунир
«Шофер, если ты чемпион!..» В сотый раз ребята в автобусе повторили припев. Я не знал этой песни, и поначалу она мне даже понравилась. Водитель с улыбкой покачивал в такт головой, и мне казалось, что он заодно с хором. Но потом я понял: с его стороны это была вынужденная вежливость. А сейчас лицо у него стало суровым. Он смотрел на дорогу и, наверное, спрашивал себя, был ли и он в наши годы таким же надоедливым идиотом, и ответ его не радовал.
Я впервые отправился в путешествие на автобусе. Впервые ехал в горы. Впервые должен был встать на лыжи. Страх перед лыжами портил мне всю поездку.
Рафаэль сидел рядом и читал «Астерикса». «Галла Астерикса». Интересно, почему французы отождествили себя с этим усачом, чья единственная доблесть — пить волшебный напиток? Маленькая деревенька сопротивляется куче злодеев. Смешно.
— Ты уже ездил на таком автобусе? — спросил Рафаэль.
— Да. А ты? Нет?
— Ездил, ездил, — поспешно ответил он.
— И что тогда?
— Ничего. Не знаю этой песни.
Интересно, покраснел я или нет? Иногда я краснею и выдаю себя.
— Брось, она дурацкая.
Я согласился, кивнув. Мне очень хотелось задать еще один вопрос, но я пока не решался.
Рафаэль меня от него избавил, сказав:
— А я, представляешь, никогда не катался на лыжах.
Мне показалось, что окна в автобусе распахнулись и на меня повеяло свежим воздухом.
Да вообще-то многие из нас не катались. Новичков можно узнать сразу — джинсы, кроссовки, куртки или лыжные костюмы, но слишком просторные или слишком тесные, явно с чужого плеча. И они так же недоверчиво смотрят на хвастунов в складных костюмчиках, которые показывают свои «звездочки» и «снежинки» и рассказывают, за что их получили. Черт! С ума от них сойдешь!
— В общем, думаю, это нетрудно! Скользишь себе на двух досочках! Но спорт дурацкий, мне кажется!
Спасибо Рафаэлю, он искренне высказал наше отношение к лыжам.
Мы вышли из автобуса, и у меня закружилась голова. Я не ждал увидеть такой белизны и такого простора. Свет слепил глаза. Ледяной воздух обжигал губы и легкие.
— С ума сойти, до чего красиво! — воскликнул Рафаэль, чувствуя то же, что и я.
Минута смятения миновала, и меня охватила эйфория. Я готов был бежать, кинуться на снег, кататься по нему, даже попробовать его на вкус.
Пункт проката. Рафаэль и я обменялись смешливыми взглядами, обозрев свои ботинки. А когда попробовали идти, то в голос расхохотались. И тут же прикрыли рты — не хотели, чтобы приняли за новичков-дурачков.
— Кто умеет кататься, становитесь справа, кто не умеет — слева! — скомандовал тренер.
На короткую секунду новички заколебались. Решали непростое уравнение, где в левой части отвага и вранье, а в правой — риск. Я посмотрел на трассу, на все петли и повороты и вопросительно уставился на Рафаэля. Похоже, и он не знал, на что решиться. Но вот первый новичок встал слева от тренера, и к нему сразу же присоединилось еще несколько ребят. Мы тоже уже было собрались влиться в команду здравого смысла, но тут Александр заорал во все горло:
— Не бойтесь, девчонки! Сейчас получите санки!
И мы с Рафаэлем решительно надели лыжи, а тренер сразу дал нам несколько советов, как держаться на первых порах.
Родители не хотели, чтобы я ехал кататься на лыжах. Во-первых, им было непонятно, с чего вдруг школа озаботилась такой экскурсией. Школа, она для ученья, а не для забав. Во-вторых, они беспокоились, как бы со мной чего не случилось. И в-третьих, хоть плата за поездку была невелика, для них она была лишним расходом.
Но я настаивал: поедет весь класс! Я что, один буду сидеть в школе?
И еще я приврал: мы не будем кататься на лыжах, только на санках, и потом будем изучать растения и снег, такое нам дали задание.
В конце концов родители согласились.
И теперь страстное желание улетучилось, и я боялся оскандалиться.
Зато когда надел лыжи, страх пропал. Мы все выглядели очень смешными! Кто-то сразу не сумел удержать равновесие, заскользил назад, шлепнулся и не мог подняться, все радостно засмеялись.
Мы с Рафаэлем держались рядышком и надрывались от хохота. Смеялись друг над другом, над своими неуклюжими движениями, нерешительностью, падениями.
Становиться французом нелегко, но весело!
Мы едва ковыляли, когда дружок Александра промчался мимо нас, обдав облаком снежной пыли.
— Завязли, вруны?! — крикнул он.
Я мигом слепил снежок и запустил в него. Попал прямо в затылок. Он не ждал такого, поскользнулся и завалился. Мы застыли от неожиданности, следя, как он там барахтается. Потом снова расхохотались. Слезы текли у нас из глаз и застывали на щеках от холода.
Смех, наше общее неумение еще крепче нас подружили.
Рафаэль
— Рафаэль, вставай! Пора!
Чего бы я ни отдал, чтобы понежиться еще в постельке в это темное декабрьское утро!
Но делать нечего! Папа не уйдет из комнаты, пока я не вылезу из-под одеяла.
Я открыл глаза. Жюльен издевательски мне улыбался из своей кровати. Эту улыбочку мы позаимствовали из фильма Джерри Льюиса и достаем ею друг друга за спиной родителей. Она означает объявление войны. Братишка, как видно, проснулся немного раньше и с радостью ждал, когда мы с папой начнем с ним возиться. Но мне неохота сегодня возиться, нет даже сил вылезать из-под одеяла, и я решаюсь на диверсию.
— Пап, у меня живот болит!
— Знаешь что! Пойдешь у тебя на поводу, так ко дню бар-мицвы ты одни рецепты выучишь!
У отца тон, не терпящий пререканий. Он непоколебим.
Братишка улыбается еще ехиднее: что, получил? Шах и мат! И тоже получает. Я швыряю в него тапочку. Он отклоняет голову и мигом зарывается в одеяло.
А я со злобным ворчанием поднимаюсь. Как же мне холодно! Весь дрожу.
Я терпеть не могу Талмуд-Тору, подниматься с утра пораньше в воскресенье, тащиться по пустынным холодным улицам, представляя, как мои приятели сладко спят в тепле…
Но не только усталость, холод, желание спать мешают мне бодро шагать — во мне растет ощущение гнетущей пустоты, и я безнадежно застываю в девять часов утра перед тяжелой деревянной дверью. Стою и не шевелюсь, делая вид, что у меня есть выбор, что я могу уйти. Как бы мне хотелось превратиться в супергероя, взлететь и снова оказаться в теплой постели! Я сосредоточиваюсь, напрягаю все свои силы, набираю в грудь воздуха и… вхожу.
На самом деле я кажусь себе статистом в любительском фильме, сценария которого не понимаю. Между нами говоря, ходить в школу, где изучают Тору, — все равно что участвовать в фильме, изображающем настоящую школьную жизнь. Здесь, как в обычной школе, классы, только поменьше. Учитель? Раввин и его помощники, сын или дочь. Школьное оборудование? Рваные книги, мятые тетради, изгрызенные ручки. За отсутствием педагогической методики псевдоучитель всегда взывает к авторитету, настолько великому, что у нас должна сразу отпасть охота спорить или дремать. Занятия беспорядочные, они меня только расстраивают. И мне кажется, что с их помощью я вряд ли укреплюсь в национальном самосознании. С чтением у меня никак не ладится, путаю буквы, не могу понять, какой каждой из них соответствует звук. И верх нелепости — не понимаю смысла того, что читаю. В общем, учу не язык, а только как что произносится.
Некоторые из учеников стараются все-таки учиться. Кто-то мечтает или рисует. И все ждут перемены.
Тогда все бегут во двор. Начинаются толкотня, крики, драки. Дикарям дается двадцать минут, чтобы сбросить накопившуюся агрессию.
У раввина мне интересны только уроки истории. С первых же слов я чувствую, что очнулся от летаргии, и у меня начинает работать воображение. Оно превращает слова в картины: лица, фигуры, одежды, пейзажи, свет и тени. Я узнаю о предках, которые жили задолго до меня, об удивительных мужчинах и женщинах, полных необыкновенных достоинств и удивительных возможностей. Что за великолепная у нас история! История, которая через века дотянула свою нить до меня и до тех, кто сидит рядом со мной в этой комнате. Моя фамилия говорит мне о прочной связи колен, которые ведут ступень за ступенью к самому великому из героев — Моисею.
Мунир
В школе после обеда у нас остается еще сорок пять минут свободных. Все выбегают во двор, у каждого своя компания, затеваются игры, кто-то гоняет в футбол, над двором стоит веселый, энергичный шум голосов.
Я всегда с Рафаэлем, у нас тоже сложилась своя компания, и мы иногда играем в футбол, а иногда просто болтаем. Исключение — понедельник. В первый день недели мой лучший друг на меня даже не смотрит, он сидит на ступеньках лестницы, ведущей в медпункт, и что-то рассказывает другим ребятам, всегда одним и тем же. Рассказывает, встает, размахивает руками, кого-то изображает. Скромная публика, похоже, в полном восторге от спектакля.
— Он рассказывает нам историю евреев, — сообщил мне Жан-Люк, один из слушателей Рафаэля. — Ты знаешь, например, что Моисей разделил море на две части, чтобы евреи прошли через него посуху, убегая от фараона?
Вот ведь что! Вот, значит, о чем повествует мой дружок по понедельникам! История евреев! Опять евреи! Похоже, теперь для него это самая главная тема.
— Евреи — наши враги, — заявил как-то Момо, паренек из нашего двора возле дома.
Мы с удивлением на него уставились. Наезжать на евреев дело для нас привычное. Наезжать — это просто такая манера разговаривать, давать понять, что ты сам умнее и лучше. И бранное слово вовсе не презрение, оно запятая, точка, ударение, подчеркивающие ритм фразы.
Слова Момо были утверждением.
— Воровской народ. Где ни поселятся, все к рукам приберут. Занимают лучшие места на предприятиях, селятся в лучших домах. Украли целую страну у палестинцев. Считают, что все, что ни есть в мире, ихнее. В общем, в Коране написано, что всех их надо уничтожить.
Ребячьи головы зашевелились, выражая удивление или согласие.
Меня поразили слова о Коране. Может ли такое быть? Чтобы Пророк призывал к убийству?
— Да ты чего? Не веришь? Пойди на площадь Дю Пон, там кому все лавки принадлежат? — засмеялся Хусейн.
Хусейн вечный подголосок. Хитрый, завистливый, ему бы самому хотелось все себе заграбастать.
А про площадь Дю Пон верно: евреи продают, мусульмане покупают. Восточные материи, джинсы, платья, украшения… Они знают, что арабам нравится, вот и торгуют. Там на площади вечная ярмарка.
Площадь находится на пересечении улицы Поль-Берт, проспекта Гамбетта и большой улицы Гийотьер. Все три улицы торговые, одни сплошные магазины, набитые всевозможными товарами. Я бывал там иногда с папой и никогда не замечал ни малейшей вражды, ревности или ненависти между евреями и мусульманами. Наоборот, все болтают, шутят, торгуются. Папа чувствует себя непринужденно на этой ярмарке: сердечность, яркие краски — все напоминает ему родину. Он не опасается здесь косых взглядов, насмешек, недоброжелательности. Хотя иногда я чувствовал за внешним добродушием настороженность. Неужели евреи из выгоды прячут свою враждебность? Неужели за улыбками арабов таится ревность к удаче своих более успешных земляков?
Я немного сбит с толку. Моя искренняя симпатия к евреям время от времени наталкивается на явную, ничем не обоснованную нелюбовь к ним отдельных моих соплеменников. Их немного, но им никто особенно не возражает, так что в воздухе повисает невольное сомнение: а так ли искрення доброжелательность остальных? Конечно, и среди евреев есть злопыхатели, которые не скрывают враждебности к арабам, так что пламя ненависти подпитывается с двух сторон.
Я спросил отца о Коране.
— Какая глупость! — возмутился отец. — Ислам никогда не требовал гибели евреев.
Слова отца меня успокоили. Но до чего же трудно во всем этом разбираться! И ведь правда, были бы евреи в самом деле нашими врагами, разве мы жили бы вместе? Разве покупали бы у них в магазинах еду и одежду? Разговаривали с ними? Общались по-соседски?
Рафаэль — мой лучший друг, единственный не араб, с которым я чувствую себя самим собой, открываясь незнакомому миру. Евреи показывают нам, кем мы могли бы стать, умей мы лучше приспосабливаться к французам.
Возможно, именно поэтому я и не хочу слушать по понедельникам его рассказы из Библии. Чем больше он чувствует себя евреем, тем больше отдаляется от меня, потому что я хочу совсем другого — я хочу быть французом. Как-то раз в очередной понедельник я попытался отвлечь его футболом, придумал сложности, попросил помочь мне, но безуспешно. Рафаэль торжественно направился к месту, где привык разыгрывать свой театр, и с ним вместе пять дурачков, ожидающих волшебных историй.
Вообще-то мне было обидно, что он ни разу не позвал меня послушать свои рассказы. С какой стати он исключил меня? Несправедливо. Мы подружились, потому что оба сильно отличались от французов. А теперь он доверяет больше французам, им рассказывает, чем от них отличается. Я мало что знаю об истории мусульман. Знаю только главные события из жизни нашего пророка Мухаммеда. Но я не мог бы больше пяти минут говорить перед публикой. Это не мое.
Рафаэль открывает для себя иудаизм и отстаивает его. Я не хочу, чтобы меня любили за мусульманство. Я хочу, чтобы арабов не презирали.
Рафаэль
Сентябрь 1972
Постепенно я стал евреем. Рывками. Пинками.
Случай в бассейне, случай с воспитателем-расистом раскрыли мне глаза на то, что я не такой, как другие. До этого я считал, что мы отличаемся коротенькими историями, уходящими корнями у одних в дальние уголки Франции, у других — Испании или Марокко, но школа обязана избавить нас от всего лишнего, отмыть от родимых пятен, превратить в совершенно новеньких детей-французов. Ничего подобного. Я ошибался. Во Франции хотели, чтобы я был евреем, и я им стал. Взгляды, которые на меня бросали, слова, отношение ко мне вынудили меня понять, что я чем-то от всех отличаюсь.
И я сделался сионистом.
Неужели война и ненависть — главная закваска для самоопределения?
Я знаю, какие события, какие факты протянули невидимые нити между мной и Израилем. Нити, которые трудно обозначить, но они ощутимы и действенны. Я имею в виду нити духовной и телесной связи, которую на протяжении всех времен евреи, где бы они ни жили, поддерживали со своей родной землей. Никому другому не понять этой связи. Да и как ее понять, если чувствовать ее дано только нам, евреям?
Назвав себя сионистом, я не имею в виду принадлежность к политическому движению. Слово «сионист» стало ругательством в устах темных людей, извративших его смысл; антисемитов, трусящих признаться в своей враждебности. Я имею в виду совсем другое — теплый ветер, который время от времени перелетает через все границы, проникает сквозь стены и касается нашей кожи, наполняет ноздри сладким ароматом, тревожит душу, пробуждая в ней невероятные воспоминания, открывая суть слова «изгнание». Дуновение это сравнимо с видениями, которые посещают эмигрантов, вспоминающих родину. Израиль — наша родина. Наша история неразрывно связана с ним.
Израиль. Время от времени это слово звучало у нас в доме. Для родителей оно было источником тревог и озабоченности. Для ребенка, каким я был тогда, означало нечто таинственное, связанное с Иерусалимом.
Тель-Авив в новостях на первом канале. Папа с мамой включают громче звук, шикают, требуя тишины, с тревогой качают головами.
Значит, Израиль имеет к нам и нашей семье какое-то отношение?
В школе изучения Торы об Израиле говорили как об определенном месте и определенном периоде истории, когда происходили необыкновенные события. Израиль — это прошлое и одновременно будущее.
А для меня тогда Израиль был частью истории народа, к которому принадлежал и я.
Но тогда я еще не связывал себя с этими исполненными смысла понятиями: «Земля обетованная», «двенадцать колен», «Израиль», «иудаизм»…
Мне хватало других трудностей: я отыскивал свое место в мире, разбираясь с Марокко, Францией и своим еврейством.
Если бы нагрянувшие события не поставили для меня вопрос ребром, я бы, наверное, выбрал в себе все-таки будущего француза. Да, конечно, чтобы преуспеть, мне надо было закрыть глаза и забыть все картинки из книги о холокосте, которые пульсировали в моем мозгу. Но какой ребенок не откажется от кошмаров ради прекрасной мечты?
Но в сентябре 1972 года я стал израилитом, то есть евреем, связанным с землей Израиля.
5 сентября. Зазвонил телефон. Мама взяла трубку. Я увидел, как она внезапно побледнела и тихо с горестным удивлением сказала:
— Господи! Когда это случилось? По радио? Но кто?
Мы перестали играть, ждали, когда она положит трубку, чтобы спросить, что случилось.
Но мама, поговорив по телефону, побежала на кухню, поминая всех святых. Включила радио и села слушать, настороженная и встревоженная.
Нам не пришлось задавать никаких вопросов, радио объяснило причину ее волнения.
«Сегодня утром около пяти часов утра боевик-террорист проник в Олимпийскую деревню на территорию израильской делегации. Он открыл огонь и убил двух израильских спортсменов, девять других взял в заложники. Полиция заблокировала Олимпийскую деревню».
— Господи! Да как посмели! Это же спортсмены! Мальчишки!
Воздух внезапно стал тяжелым, нам пришлось приоткрыть пересохшие рты, чтобы глотнуть хоть каплю кислорода. Мы подошли к маме, нам хотелось понять, почему она так сильно напугана. Она почувствовала, что мы рядом, и крепко-крепко прижала нас к себе.
— Что случилось? — едва слышно спросил Жюльен.
— Ничего, деточки мои, ничего не случилось.
Разве можно успокоиться, получив такой ответ? Но настаивать мы не решились. Мама не отрывала глаз от радио, она продолжала внимательно слушать. Время от времени она восклицала:
— Господи! Рав Хаим Пинто! Раби Меир Бааль Анес!
Мама призвала Господа и праведников, значит, дело было серьезным. Она поминала их только в очень серьезных случаях. Поначалу, совсем маленьким, я думал, что это имена супергероев. Они мчатся по небу в огненных колесницах, в развевающихся плащах со сжатыми кулаками. Но в один прекрасный день мне попалась на глаза фотография реббе Хаима Пинто, она лежала у бабушки на тумбочке: сухонький старичок, одетый по-восточному, с длинной седой бородой. Сначала я очень огорчился. По моим представлениям, супергерои не старели. Но потом я понял, что его супермогущество в чем-то другом, оно в его глазах, во взгляде, полном мудрости.
— Ты знаешь, кто это? — спросила бабушка.
Я кивнул.
— Рав Хаим Пинто. Внизу написано.
— Святой человек. Он родом из нашего города. Знал бы ты, сколько он совершил чудес.
Я вздрогнул. Чудес? Значит, он все-таки супергерой? И я потребовал, чтобы бабушка мне все о них рассказала. Бабушка Жакот только того и ждала. Я не буду вам пересказывать все, что она мне в тот день поведала. Ваша улыбка причинит мне боль. Нужно родиться в Марокко или верить в Бога, чтобы понять нас с бабушкой.
Утро шло под знаком радионовостей. Услышав музыкальный сигнал, мама бросала все дела, садилась около радио и шептала святые имена. Мы играли молча. Ни смеха, ни криков. Слово за слово, мама потихоньку кое-что нам объяснила. Почему она так испугалась? Потому что пострадали спортсмены или потому что пострадали израильтяне? Они что, наши родственники? А почему тогда нам о них никогда не рассказывали?
Мы задавали вопрос за вопросом.
— Их взяли в заложники, потому что они евреи. Как мы.
Как мы. Значит, и нас могут взять в заложники? Значит, есть люди, которые так ненавидят евреев, что хотят их убить? Но папа же сказал, что ненависти больше нет, что никто на них… на нас больше не нападает, потому что у них… потому что у нас… есть своя страна.
Нежданно-негаданно папа пришел в этот день домой обедать. Он открыл дверь, опечаленно взглянул на маму и сразу подошел к радио. Должны были передавать новости.
Папа обнял нас, прижал к себе. И он тоже. Он обещал защиту своим детям. Возможным жертвам.
Весь этот день до поздней ночи прошел в тревоге. Уже лежа в постели, мы прислушивались к голосам родителей: что они говорят? Как они говорят?
Самую страшную новость они узнают, когда мы уже будем спать.
Покрасневшие глаза мамы, обострившееся лицо отца, их нежность к нам на следующее утро сообщат нам печальную весть раньше, чем мы услышим взволнованный голос журналиста.
Одиннадцать израильских спортсменов были убиты террористами во время попытки немецкой полиции освободить заложников.
Потом в газетах появятся фотографии выживших спортсменов в трауре. И еще фотографии — весь израильский народ оплакивал своих сыновей, матери рыдали у могил своих детей.
Террористы толкнули меня на путь сионизма, тени нацистов заставили почувствовать себя евреем. Никому из них я не благодарен.
Позже, когда Моссад уничтожит этих террористов, я буду хлопать в ладоши.
Мунир
Я попросил папу объяснить мне, почему столько разговоров о черном сентябре и заложниках. Меня встревожили слова Салима, моего приятеля, а он сказал во дворе несколько минут назад:
— Когда убивают евреев, весь мир рыдает. А когда арабов, всем плевать.
Ему возразил Абдель:
— Что ты такое говоришь! Спортсменов убили!
Абдель, он добрый, спокойный. В квартале слывет мудрецом, а Салим — террористом. Они постоянно спорят, и огнем споров закаляется их дружба. Салима восхищает мудрость Абделя, Абделя — сила Салима, благодаря которой он сделался среди ребят вожаком.
— Скажешь тоже, спортсменов! Солдат! В восемнадцать лет они все уходят в армию. Учатся убивать палестинцев, уроды!
Салим строчит грубыми словами, как из пулемета. Абдель степенно ему отвечает. Он говорит так тихо, что мы невольно подходим ближе, чтобы расслышать, что он говорит. Взгляд Салима нас останавливает. Взрослые парни не любят, когда мы болтаемся у них под ногами.
Я тороплюсь домой, чтобы задать папе все волнующие меня вопросы: спортсмены или солдаты? Жертвы или уроды? Все только и говорят об убитых. Радио, телевидение, молодежь, старики, мясник, булочница, соседи. А он что думает? Какое его мнение? Или это его вообще не интересует? А я? Как мне разобраться в своих чувствах, которые раздирают меня на части? Я не могу не испытывать сочувствия и жалости. И стыда тоже, потому что террористы были арабами и все на свете арабов ненавидят. Но мне не безразличен и всплеск их ярости, он так жесток, потому что глубоко внутри в нем таится безнадежность и обреченность… Папа мне поможет. Сейчас вот вернусь домой и все у него выспрошу.
— Они сделали злое дело, сынок. Убили молодых мальчиков.
— Но говорят, что все евреи солдаты и они убивают палестинцев.
— Но не эти, эти были спортсменами. Нельзя убивать молодых.
— Но израильтяне тоже убивают молодых. И всем в мире на это наплевать.
— Это нехорошие мысли, сынок. Не надо допускать до себя войну. Она разделяет евреев и арабов.
Отец махнул рукой — он всегда махал рукой, когда волновался, — и ушел. Нет, отец не успокоил меня, не разрешил моих вопросов. Наоборот, прибавил к ним еще новые.
Почему плохо отделяться от евреев?
Я думаю о Рафаэле. Что он чувствует? Возмущается арабами?
Стоит мне с ним поговорить или нет?
Мы никогда не касаемся проблем, о которых спорят все вокруг. Не чувствуем себя взрослыми, не решаемся говорить о слишком серьезных вещах. Наверное, нам хочется жить в мирке, который нас сближает. Мы не спешим в мир к взрослым, где пылают гнев и ненависть, где все друг друга оскорбляют.
И потом, я-то что могу? Что могу для палестинцев? Для израильтян? Не стоит мне о них думать. У меня своих бед довольно — и сейчас, и в будущем. Зачем мне переживать из-за людей, которые тратят жизнь на то, чтобы убивать друг друга?
Нет, признаюсь честно, ненависть мне совсем не интересна.
Рафаэль
Мы с Муниром понимаем друг друга. Нас одно и то же смешит, одно и то же тревожит, мы одинаково чего-то стесняемся, одинаково чему-то радуемся. Мунир научился лавировать между моими приятелями французами, с которыми я общаюсь, и своими приятелями арабами. Его друзья тоже меня принимают — отчасти из симпатии, отчасти из уважения к Муниру, который пользуется у них авторитетом.
Среди французов мы с Муниром в особицу. Всегда вместе, всегда заодно. Нас приняли, хотя мы другие, не похожи на них. Мунир смуглый, такой же, как Жюльен. Дедушка с бабушкой у него берберы. Его мама родилась в деревне неподалеку от Могадора, точь-в-точь как моя бабушка с маминой стороны. Теперь Могадор называется Эс-Сувейра, но бабушка не хочет так его называть. «А картина как называется, „Люди Могадора“ или „Люди Эс-Сувейра“?» — лукаво спрашивает она, имея в виду фильм, который так полюбился зрителям первого канала, и в особенности марокканским евреям.
Этот фильм — бабушкина услада. Благодаря ему французы открыли для себя ее родной город, удивительной красоты пейзажи, уклад жизни марокканцев. А что французы думали? Что мы бескультурная деревенщина? Конечно, кто не заметит, с каким пренебрежением французы относятся ко всему арабскому. Но одно дело арабы, а другое — марокканцы. Или, например, алжирцы. Не надо нас с ними путать. Пье-нуары сбежали во Францию, не прихватив с собой ничего, они потерпели крушение, удрали от тех, кого считали слугами, кем помыкали. А марокканцы уехали добровольно, как достойные люди. Сам король сожалел об отъезде своих евреев. О чем это говорит? О том, что евреи жили в полном согласии с мусульманами.
Конечно, понятное дело, уехали они зря, и теперь они это понимают…
Но и среди марокканских евреев есть разные. Могадор в Марокко занимает особое место, он на первом месте среди городов. В Могадоре знают, как жить правильно. В нем живут культурные люди. Вот бабушка, например, очень много знает полезного. Так откуда же столько презрения, даже тогда, когда она говорит, что родилась в Могадоре?
Бабушка гордится своим родным городом, своим детством, своей страной. Порой мне даже казалось, что бабушкин Могадор — это совсем не тот город, это не Могадор месье и мадам Басри, родителей Мунира. При каждом удобном случае бабушка повторяет: «Мы, могадорцы…», — горестно сожалея о невозвратно ушедшем прошлом времени. Могадор, рай земной, полный красок, движения, жизни, застывший и обратившийся в соляное кладбище, когда она обернулась, чтобы посмотреть на него в последний раз. И вот она опять и опять вспоминает свой город, надеясь, что слова рано или поздно сложатся в заклинание и оно перенесет нас в ее пестрый мирок, полный пряных запахов.
Бабушка жила воспоминаниями. Настоящее для нее не существовало. Каждый день она наслаждалась возможностью вновь отправиться в свой музей с бесчисленными картинами, охотно водя по нему тех, кто соглашался ее терпеливо слушать, прихлебывая мятный чай. Слушателями оказывались чаще всего ее внуки, прибегавшие к ней полакомиться восточными сладостями.
И когда мы приходили в восторг от какой-нибудь ее истории (что случалось все реже и реже, потому что запас их был ограничен), бабушка сияла, повторяя: «Удивила вас? Вот так-то. А в Могадоре все так и было». Она рассказывала, пересказывала, повторяла и повторялась. Словно боялась, что у нее не хватит времени пересказать нам все ее пятьдесят лет жизни, которые предшествовали «ошибке». По ее мнению, уехать из Марокко и найти себе прибежище в Лионе было очень большой ошибкой. Послушать ее, так нам не было никакого смысла уезжать. Там, по ее словам, мы не были «пустым местом».
Бабушкины истории были тем наследством, которое она хотела передать нам в неприкосновенности.
«За твои сто двадцать лет, бабушка!» — пожелали мы ей на ее последнем дне рождения.
«Сто двадцать лет? — переспросила она. — А зачем мне столько?»
«Чтобы быть нашим Моисеем. Жить и передавать нам свое прошлое, свою мудрость».
Дедушка предпочитал молчать. Он сидел в красном плюшевом кресле и рассеянно прислушивался к словам жены. Когда дело доходило до смешной истории, он улыбался или горестно покачивал головой, но продолжал молчать. Так он отстранял от себя шум города, чтобы слышать плеск морской волны о камень набережной.
— Дедушка!
Он не слышит.
— Дедушка!
Возвращается из страны грез ко мне.
— Что, детка?
Смотрит на меня ласково.
— А как вы жили с мусульманами там, в Марокко?
— Хорошо, детка, жили.
— Евреи дружили с мусульманами?
Похоже, мой вопрос его удивил.
— Конечно, мы были как братья.
— А с кем вы больше дружили, с марокканскими французами или с мусульманами?
— Французы не марокканцы. Они приезжали, чтобы заработать денег. А евреи и мусульмане — марокканцы. Мы все там родились.
Последние слова он произнес с улыбкой, так это было ясно и просто.
— И все-таки евреи и мусульмане — враги.
Дедушка ненадолго задумался.
— В Израиле они враги. Но там другие мусульмане. А у нас совсем другая история.
Он ищет убедительный довод, чтобы показать разницу.
— Мы друзья, мы вместе росли.
— Мама говорила, что она училась во французской школе.
Дедушка вздохнул.
— Французы построили школы для своих детей, и евреи захотели учить в них своих, чтобы… Чтобы быть в большом свете, вот зачем! И мы тоже. Как все, так и мы. Но французы нас никогда не любили. Мы им были нужны, чтобы работать с арабами.
— А почему мы тогда уехали?
Вопрос причиняет дедушке боль, я чувствую, что сыплю соль на рану. Он замолкает, думает, потом садится поглубже в кресло и начинает смотреть в окно. Я жду, но я жду напрасно. Он забыл обо мне, забыл о моем вопросе. Нет, вернее, он забыл ответ. Обычно, когда дед уходит в страну грез, мы его не трогаем, встаем и не мешаем ему там странствовать. Но сейчас мне нужен ответ, и я не даю ему возможности уплыть к другим берегам.
— Дедушка!
Он смотрит на меня так, словно только что увидел.
— Что, малыш?
— Ты мне не ответил. Почему мы уехали из Марокко?
Он разводит руками, показывая, что сам в недоумении.
— Не знаю. Думаю, что испугались. Война в Алжире… Там убивали и французов, и евреев. Испугались, что и у нас может случиться то же. Мы уехали. Мы их обидели.
— Обидели?
— Они говорили нам: «Не бойтесь, мы не такие, как алжирцы». И это правда, они не такие. А мы не поверили и испугались. Даже король пытался нас успокоить.
— А короля вы вправду любили?
Дедушка хмурит брови, давая мне понять, как нелеп мой вопрос.
— Что значит — вправду? Это же наш король!
Он погружается в раздумье, потом возвращается и говорит, понизив голос, словно доверяя мне тайну:
— Когда его отец, Мухаммед V, умирал, мир теперь его праху, мы очень, очень боялись. Ходили слухи, что после того, как он уйдет в мир иной, завистники набросятся на евреев, будут их грабить и убивать. Мы тогда заперлись у себя в домах. История нас научила, что новые короли часто поднимаются на трон, попирая головы евреев. Но когда Мухаммед V умер, его сын, Хасан II, объявил в своей речи: «Ничего не бойтесь. Мой отец на смертном одре сказал мне: „Береги евреев нашей страны. Они наши подданные. Они наше богатство“». Мы все тогда плакали, были тронуты, что король так сказал о нас. Его слова нас утешили, нам стало стыдно, что мы усомнились в своих братьях. Но прошло несколько лет, и страх снова к нам вернулся, и мы тогда побежали. История нас ничему не учит. Даже в Торе об этом сказано. Мы народ жестоковыйный.
Я оставил дедушку странствовать в стране грез. Меня ждал Мунир. Мой исторический брат, подданный нашего короля, собрат по бегству.