2. Взгляд со стороны
Мунир
Я выбрал себе место в третьем ряду и стал рассматривать одноклассников. Придумывал, как они живут, представлял, какие у них папа, мама, квартира, собака или кошка. Разглядывал, кто как одет, кто как себя ведет, подмечал что-то особенное и старался заглянуть в их жизнь. Обычно с симпатией, изредка без, смотря по обстоятельствам и настроению. Таким образом я общался с Францией.
Самая прекрасная жизнь придумалась у меня для мальчика по имени Франсуа. Он всегда был хорошо одет, красиво причесан и отлично учился. Ранец, мешок для обуви, одежда — все говорило, что он и есть маленький француз, любимый и балованный. И мне становилось стыдно, что я за ним слежу. Что он обо мне подумает? Что подумает о моих носках, которые вечно съезжают, линялых бермудах, поцарапанных ботинках? Я искал в его взгляде насмешки или жалость. Но нет, он смотрел весело и доброжелательно.
Я видел его дом, окруженный красивым зеленым садом. Отец у него высокий, худой, живой и любезный. Он целый день на работе, а когда приходит вечером, вешает плащ и ставит портфель с бумагами. Потом целует жену, садится на диван и берет в руки красивый журнал. Жена ему ласково улыбается. У Франсуа красивая мама. Даже очень. Ходит в сером костюме, а когда садится, красиво скрещивает ноги. Потом отец подходит к Франсуа, заглядывает к нему в тетрадку, проверяет домашнее задание, объясняет непонятное, гладит по голове. Они смеются. А потом все вместе садятся ужинать. На тарелках у них что-то очень вкусное, и они ведут серьезный разговор об очень серьезных вещах.
Потом мама садится на край кровати любимого сыночка и рассказывает ему разные истории. Глаза у Франсуа закрываются. Она его целует, поправляет простыню и тихо выходит. Вот так в моем воображении живет Франсуа. Ничего особенного, я знаю, но мне такая жизнь нравится больше всего. Клише за клише, согретые ровным семейным теплом. Фантазия, а точь-в-точь соответствует реальности. Соответствует Франсуа — поведению, одежде, спокойствию, с каким он смотрит.
Когда я сообщил родителям, чем занимается отец Франсуа, они с уважительным восхищением покачали головами. Я вообще-то немного преувеличил. Повысил его отца в должности. Я знал, что тот работает в банке, и сделал его директором, чтобы доставить маме и папе удовольствие. Подумать только, их сын учится в одном классе с сыном директора банка! Ничего не скажешь, дядя Али выбрал очень хороший квартал! Надо сказать, что у нас в доме считается, что директор банка — самая благородная в мире профессия. Вы только представьте, каким надо быть замечательным человеком, чтобы тебе доверили хранить деньги честных людей! Я видел: перед сияющими гордостью глазами мамы и папы проходят такие же, как у меня, воображаемые картины. Мечты о жизни.
Какие? А вот какие: в один прекрасный день я стану французом, и у меня все будет точно так же, как у Франсуа. Папа будет возвращаться домой, вешать на вешалку плащ, ставить кейс, целовать маму, проверять у меня уроки… Конечно, я знаю, что такое невозможно: мама всегда будет носить свои широкие до полу платья и шаркать туфлями, всегда будет оборачивать голову платком и по целым дням стоять у плиты, напевая что-то протяжно восточное.
А к вечеру с вечным своим «yame» рухнет в потертое плюшевое кресло в столовой.
Папа, усталый донельзя, придет с работы, поздоровается с мамой беглым взглядом и устроится у телевизора, улыбаясь во весь рот испорченными или позолоченными зубами. И всегда будет произносить все слова неправильно. Да, такие у меня родители, и они такие же хорошие, как у Франсуа. А то и лучше. Мне не за что за них краснеть. До чего же я их люблю! Бывает, конечно, что мне хочется, чтобы они немного изменились, держались посдержанней, одевались не так ярко, говорили по-французски грамотнее. Но нет, невозможно. Мы живем во Франции, но мы еще не французы. И даже если станем ими, по нашему удостоверению личности не дадут кредита в дорогих магазинах. Мы не изменим фамилий, лиц, привычек.
Но иногда я все же мечтаю, будто я это Франсуа. Мне нравится так мечтать. Я мечтаю об этом в классе, глядя на его аккуратный затылок, отглаженную рубашку, начищенные ботинки. И когда наслажусь в полной мере разделяющей нас бездной, загляжусь на другого ученика. Пьера, Марка, Жозе, Энзо… У меня нет затруднений в выборе. У них отцы кто рабочий, кто продавец, кто разносчик. Профессии поскромнее, манеры попроще, язык погрубее. В общем, я продолжаю мечтать. Представляю их жизнь, и меня разъедает кислота пожеланий. Как бы ни жили мои соученики, мое положение самое незавидное. Они французы, у них светлая кожа, гладкие волосы и возможность стать когда-нибудь Франсуа или хотя бы встать от него неподалеку.
На самом деле легче всего мне представить себе — причем без малейшей зависти — жизнь Рафаэля. У него глаза, как у моего брата Тарика, он приехал из той же страны, что и я. Иногда, когда он говорит, я чувствую своим ртом те затруднения, которые он испытывает, у нас одинаковые проблемы с произношением. Особенно носовые: баллон, волан… Я видел его маму в школьном дворе. Она одета лучше моей, евреи больше стараются стать похожими на французов. Но в ее походке, улыбке, взглядах на других мам я чувствую то же стеснение, какое появляется в моей маме, когда она выходит в город.
И мы с Рафаэлем ведем себя одинаково. Он часто поглядывает на меня исподтишка. Я чувствую к себе его симпатию. А иногда враждебность.
Но он приспосабливается лучше меня. Он уже в приятельских отношениях почти со всеми в классе. Надо сказать, что у него и кожа светлее, и имя французское. «Евреи умеют раствориться в узоре», — как-то сказал мне папа. Они умеют ладить. Мне ни с кем не захотелось ладить. Или можно сказать по-другому. Я чувствую, что никто из них не хочет кинуть мне мяч, позвать играть в свою команду. И я иногда ненавижу их за то, что они так бездумно хохочут и только и знают, что играть в футбол и подсчитывать голы. Но когда я присоединяюсь к ребятам-арабам и говорю, что со своими лучше, когда болтаю, не задумываясь, мешая французский с арабским, то внутри у меня сосет червячок. Мне обидно, что я не с французами, а Рафаэль бегает с ними в центре двора.
Рафаэль
Обстоятельства, при которых мы Муниром стали друзьями, определили наши отношения. Случилось это вскоре после нашего поступления в школу. Я легко подружился с французами. Мунир оставался в стороне. Позже он говорил, что это был его первый опыт дискриминации. И нельзя сказать, что он был неправ. Арабы для других детей словно бы не существовали. Не было никаких внешних проявлений неприязни — дразнилок, обидных слов, — а если и бывали, то крайне редко — отталкивали взгляды, молчание, и арабы сбивались в отдельную кучку.
Было бы нечестно не признаться и мне: я и сам вел себя точно так же. И… мне было даже приятно, что это так. Выходило, будто я сам не иммигрант. Но я думаю, мы были одинаковыми, два темных пятнышка на светлом фоне. Однако моя почти европейская внешность, привычное имя послужили мне пропуском: ребята очень скоро стали звать меня играть. Меня, но не его.
Мунир иногда смотрел, как мы играли в футбол. Он ничего не говорил, не выражал никаких чувств, но следил за нашими передачами, дриблингами, голами с бесстрастием опытного игрока, отмечающего все промахи мальчишек своего возраста. Я знал, он ждет, что мы его позовем. И знал, что позвать его могу только я.
Я старался не замечать его, и в то же время невольно искал глазами, замедляя пробежку, меняя направление, обрывая смех. В глазах Мунира теплился особый огонек — огонек жизни, которая просыпается только в тех, кого задели колеса истории. Любопытство, смешанное с опаской, не дающее человеку заснуть, чтобы не сумели застать врасплох. Желание найти ответы на множество вопросов. Оно жадно вбирает в себя окружающее, заполняя пустоты, которые выдул в душе ветер перемен, заставивший сняться с места и так и не утихнувший.
Но сблизился я с Муниром не только потому, что в глазах у нас тлел одинаковый огонек, но еще и потому, что новые мои друзья были еще очень маленькими и желания их казались мне детскими. Они жили в сегодняшнем дне, у них не было прошлого, а будущее сводилось для них к завтрашнему матчу или веселой шутке, которой хочется с кем-то поделиться. Я смотрел, как они заводят себя, веселятся, смеются. Но никогда не был с ними целиком и полностью. Я был среди них. Между нами была дистанция, и она позволяла мне проживать настоящее и наблюдать за ним. Я не только кричал, но еще и слышал, как я кричу. Как «бодрствующие сновидцы» наблюдают за собой во сне, так я наблюдал за собой, живущим рядом с ними, повторяя чужие движения и слова и отдавая себе отчет, что подражатель я не из лучших. Настоящее не поглощало меня целиком. Часть моей жизни осталась за порогом, она не давала мне «раствориться в узоре», как говорили у нас в Марокко.
С Муниром мы подружились во время футбольного матча. Но, вполне возможно, я придал такое важное значение именно этому матчу много позже. Придал ему тот смысл, которого в нем тогда не было. Есть у меня недостаток: мне кажется, что каждое мгновение моей жизни — это пазл, что в нем есть особое значение, которое откроется в будущем. А вы? Есть у вас такое ощущение?
* * *
В общем, так: мы играли в футбол. Мяч ушел за линию. Я побежал за ним. Он катился прямо на Мунира, и тот уверенно его остановил, поставив ногу. Он хотел было послать его на поле, но удержался, дожидаясь, когда я подниму на него глаза. Я улыбнулся ему и поблагодарил за мяч. Он посмотрел на меня. И столько было сказано этим взглядом. Я больше не колебался.
— Будешь играть?
Мунир не ответил. Он двинулся за мной и повел мяч.
Ребята не знали, что сказать. Одни не смотрели на нас, другие смотрели с полным безразличием. Никто не возражал. Да что, собственно, возразишь?
— Будешь в моей команде. Давай, иди вперед.
Остальное решила игра Мунира. Сложные, но эффективные дриблинги вмиг показали его лучшим игроком. Он двигался вперед напористыми толчками, набычившись, отвоевывая каждый сантиметр поля. Его неутомимость удивляла. Я посмотрел на Александра, главного нашего заводилу, он был в ярости. Ему не нравился я, не нравился Мунир. По сути, ему никто не нравился. Он делал вид, что покровительствует тем, кто сразу подчинился его силе, но я знал: их он тоже презирает. Он умел общаться только с позиции силы. То, что Мунир умеет играть, было ему как кость в горле. До сих пор мы просто гоняли мяч, подражая кое-каким пасам, не слишком напрягаясь, чуть ли не дожидаясь, когда мяч сам закатится в ворота. Мунир вел мяч, передавал, бил по нему, чтобы выиграть. В каждое движение он вкладывал волю. Взгляд у него стал совсем другим. Он видел цель, обходил противников, безмолвно упрекал своих за малейший промах. Мне нравилась его игра, и я ее боялся: она нарушала равновесие, делала его главным на поле. На мой взгляд, было бы лучше, если бы он открывался постепенно, пробуждая желание его принять. Ну вот для чего ему так издеваться над противником, расставив ему ловушку, а потом обойдя? Что ему за радость с такой легкостью забивать за голом гол? Что он хочет доказать?
Теперь в игре участвовали две футбольные команды, и еще два лагеря. Один состоял из тех, кто, оробев, сразу подчинился напору Мунира. Это были самые беззубые, они почувствовали его силу, возможность конфликта, но не вступили в него, им понравилась энергия Мунира, которой им самим не хватало. Другой состоял из его противников, хороших игроков, забияк, сильных личностей, которых злили его мощь и ловкость.
Но противоречивые чувства не помешали восхищению, я обнаружил, что аплодирую приемам Мунира, хохочу, увидев расстроенные лица наших противников, гордо приветствую наш финальный счет. Игра кончилась, и я, смеясь, подошел к Муниру, хлопнул по плечу, пожал руку. Он улыбнулся мне и опустил глаза. Он снова стал маленьким мальчиком, смущенным тем, что на него смотрят.
Мунир
Рафаэль часто рассказывал историю со школьным халатом, которая будто бы нас сдружила. Лично я такого не помню. Еще он говорил, что мы сдружились во время футбольного матча. Возможно. Футбол был нашей страстью, мы так из-за него ругались.
Я не мешал ему рассказывать свои истории. Они родились, когда мы, гордясь нашей дружбой, пытались создать собственную легенду, пазл, который бы занял место в общей картине. Легенду, созвучную ходу истории. Пазл, представляющий нас моделью возможного согласия.
Так значит школьный халат… Ну, не знаю… Футбольный матч… Честно сказать, не помню. В любом случае, двух этих историй маловато, чтобы объяснить нашу дружбу. Дружба требует не историй, а какого-то существенного события.
По мне, так мы подружились позже. Когда стали ходить в бассейн. У меня есть точная точка отсчета: в тот год я научился плавать.
* * *
Раздевалка муниципального бассейна. Первый урок плавания. Я весь на нервах, подавлен, напуган. Ночью почти не спал. С открытыми глазами шаг за шагом представлял себе будущий кошмар. Теперь мне предстояло его прожить.
Я не умею плавать. И французам предстоит об этом узнать. Они поднимут меня на смех.
Еще несколько минут, и урок начнется. Запах хлора добирается до легких, я даже немного задыхаюсь. До раздевалки из бассейна доносится ребячий гам, видно, другие классы уже в воде. Я стягиваю с себя свитер. Болтун Александр строит из себя знаменитого пловца и рассказывает о своих подвигах кучке болванов, которые предпочитают посмеиваться, но одернуть его не решаются. Мне зябко. Меня подташнивает. Стараюсь не думать о неизбежном унижении.
— Ну что? Есть тут кто-нибудь, кто умеет плавать? — спрашивает Александр.
Я мгновенно напрягаюсь. Это он ко мне?
Нет, это он ко всем, ко всему классу. Воцаряется тишина, и мы исподволь посматриваем друг на друга. Я чувствую, как у меня колотится сердце. Я чувствую, сейчас они выберут меня.
— Ну! Кто умеет плавать, поднимите руку!
Я внимательно слежу за руками. Поднимается только три! Я в шоке. Ну надо же! И тревога меня отпускает, кровь снова бежит по жилам, мне уже не так холодно.
— Лично я плаваю по-индейски, — объявил один из пареньков.
Александр расхохотался.
— Всего-то! А остальные? Сколько, однако, у нас девчонок!
Мне очень хочется съездить ему по морде, но я ему и благодарен тоже, волей-неволей он помог мне успокоиться. Да наплевать мне, что он разыгрывает из себя героя, раз мне не придется позориться.
И тут раздается голос Рафаэля, он смотрит на Александра и говорит:
— Ну ты и тупой! Мы же здесь как раз, чтобы научиться. Повезло тебе, что у твоего папаши денег куры не клюют и он возит тебя отдыхать и платит тренерам.
Александр усмехается, но он немного растерян, отпора он не ожидал. Рафаэль ненавидит его не меньше меня, и это нас с ним сближает.
— А с чего это он взъерепенился? Девчонок на свой счет принял?
Глаза его хитро поблескивают.
— Ладно! Думаю, тут и парней немало! Вот оно, доказательство!
Александр стягивает плавки и берет в руки свой прибор.
Ребята хохочут.
— Давай показывай свой!
Рафаэль отворачивается к стене. Он снимает брюки, не обращая внимания на хамлюгу.
— Ой, да! Я же забыл! Ты еврей! А вам яйца отстригают при рождении!
Все притихли, услышав насмешку.
Уставились на Рафаэля в плавках, а он замер с брюками в руках.
— Вы что, не знали? Да! Евреи при рождении делают себе обрезание и становятся девчонками. Сейчас увидите. Давай, Рафаэль, показывай!
— Вот я сейчас тебе покажу, гнида! — отозвался Рафаэль, не поворачивая головы.
Насмешка касалась и меня, я это почувствовал. Александр ко мне не обращался, но мне показалось, что его издевательство метит и в меня тоже. Может, потому, что я тоже обрезанный. Или дело в другом? В чем бы ни было, он пытался унизить и меня тоже.
— Ишь, как он со мной разговаривает! Что? Не хочешь показывать? А нам посмотреть охота! А ну, парни, помогите, мы сейчас поможем ему снять трусы!
Два или три паренька из свиты встали, ухмыляясь. Александр, чувствуя за собой поддержку, сделал шаг и положил руку на плечо Рафаэля. Тот обернулся. Лицо его выражало отчаянную панику и отчаянную решимость. Александр увидел только панику и протянул руку, чтобы схватить его за шею. К нему поспешили помощники. Рафаэль вывернулся и нанес удар точно в нос. Мне показалось, что я услышал хруст носового хряща, а уж потом тонкий взвизг поросенка, которого режут. Остальные, почувствовав угрозу, толпой окружили Рафаэля. Я встал с ним рядом и одного из надвинувшихся отодвинул, прижав к стене.
Дверь раздевалки распахнулась.
— Что тут происходит?
Инструктор по плаванию, коренастый широкоплечий мужчина, уставился на Александра, увидев кровь у него на руках и на груди. Потом перевел взгляд на сбившихся в кучу ребят и, проследовав за их озадаченными взглядами, обнаружил нас, стоявших рядом и приготовившихся к обороне.
Факт свидетельствовал против нас, дело было очевидным.
Рафаэля вызвали в кабинет к директору первым. Я дожидался в коридоре и очень боялся. Месье Лапорта боялись все. Говорили, что для озорников и неслухов он скор на оплеухи, а его любимое наказание — поднять человека на метр от земли за уши. Плотный, высокий, с низким голосом, густыми бровями и пронзительным взглядом — таким вот был месье Лапорт, и от одного его вида все трепетали. Я ждал, что сейчас Рафаэль закричит от боли, и к горлу у меня подкатывал завтрак, с которым я готов был расстаться. Но пока до меня доносились только громовые раскаты голоса людоеда. Сыпались устрашающие слова: идиот… наказание… родители… выговор…
Дверь открылось, и мне захотелось убежать. Но чудовище уже стояло рядом, оно вывело Рафаэля в коридор. Я уставился на приятеля, боясь, что увижу следы пыток. Но, похоже, его не тронули.
Директор посмотрел мне прямо в глаза, он явно колебался, а у меня душа ушла в пятки.
— Ладно, хорошо. Отправляйся в класс.
Мне показалось, я ослышался, но в следующую минуту, ошалев от счастья, уже ринулся вслед за Рафаэлем. Я постарался немного продышаться и только потом с ним заговорил:
— Я сказал, что ты ни при чем. Наоборот, хотел нас разнять.
— Спасибо.
В легких у меня было слишком мало воздуха, чтобы выразить всю полноту благодарности.
Рафаэль повернулся ко мне и улыбнулся.
— Спасибо? Это я должен тебя благодарить.
— Да нет, что ты!
Вообще-то мне сейчас было не до разборок, кто и кому должен быть благодарен, мне хотелось отдышаться и точно узнать одну вещь.
— Он тебя бил?
— Нет, не по-настоящему, — спокойно ответил Рафаэль.
— За уши, да?
— Да.
— Плакал?
— Нет. И, похоже, это его разозлило.
Я посмотрел на его уши, они были красные.
— Высоко поднял?
Я не мог не спросить об этом!
— Да нет, не поднимал. Просто тряс.
— Понятно!
— На триместр запретил ходить в бассейн, но на это мне наплевать. И еще назначил одно наказание.
— Какое?
— Написать триста раз: «Я не должен драться со своими товарищами».
— Жуть!
— Но это еще не все. Он зовет к себе завтра моих родителей. Мне теперь хоть умирай!
— Да ты что…
Вот тут-то я понял, до чего же мне повезло, что меня отпустили! Я представил себе, как плачет мама, как воздевает вверх руки отец…
— Но и это не худшее.
Я оставил своих родителей в трагических позах, точно зная, что мне такого наказания более чем достаточно, и спросил:
— А что еще?
— Я должен извиниться перед сволочью Александром.
— Ух ты! Но это уж слишком!
Рафаэль
Я боялся, что скажет отец. Человек спокойный, мягкий, он совершенно менялся, если речь шла о школе или учебе. Школа — святая святых, главное в жизни, показатель достоинств и недостатков, успехов и провалов, от которых зависит будущее.
Отец прочитал записку и удивленно посмотрел на меня.
— Ты? Дрался?
Его недоверие говорило, что до сегодняшнего дня меня считали дома кроткой овечкой.
— Я защищался.
Отец повысил голос:
— Ты прекрасно знаешь, что я не хочу, чтобы ты дрался. Если кто-то из ребят пристает к тебе или дразнит, ты должен подойти к учительнице и сказать, а не распускать руки.
— Знаю, но он меня…
— Не хочу ничего знать. — Отец сурово взглянул на меня и стиснул зубы. — Ты не должен был его бить. Точка.
Он сердился на меня, и у меня защипало в горле.
— Нет, ты послушай! Он сказал, что мне… Хотел…
— Замолчи! Ты не имеешь права бить своих товарищей!
Я расплакался. Слишком тяжкий день выпал мне на долю, я же еще не взрослый. Драка. Гнев Лапорта. Мои несчастные уши. Страх перед наказанием.
— Реви, сколько хочешь! — сердито продолжал отец. — Как я завтра буду выглядеть перед директором? Дураком?!
— Успокойся, Жак, — вступилась мама, чувствуя, что отец разгорячится сейчас без меры.
— Успокоиться? Да как я могу успокоиться? Разве так я воспитывал своего сына? Хотел вырастить из него драчуна и бандита? Что я буду говорить директору? А если родители этого мальчика подадут на нас жалобу? Если мы с тобой пойдем из-за него в тюрьму?
Папа любил все преувеличивать, но зрелище моего отца в наручниках и мамы, рыдающей у его ног, потрясло меня.
Отец схватил меня за плечи и принялся трясти. Похоже, взрослым кажется, что детское недомыслие — это что-то вроде кожуры, от которой нужно избавиться, чтобы мозги освободились.
Жюльен выскочил из соседней комнаты, наставив указательный палец на отца. Конечно, он стоял за дверью и подслушивал. До поры до времени он сдерживался, но больше не мог.
— Отпусти его! Не смей ему делать больно!
Все мы знаем, что Жюльен всегда вмешивается. Он вмешивается в любую ссору и всегда на стороне слабого. Дома его прозвали «защитником безнадежных». Я ценю мужество моего брата, но его вмешательство меня не радует. Сейчас папа разозлится еще больше. Первая пощечина достанется брату, все остальные мне.
Жюльен, набычившись, чтобы придать себе весу, продолжает, дрожа от гнева и ужаса:
— Он сказал, что Рафаэль еврей. И еще… говорил про его…
Жюльен замолкает и показывает себе между ног.
— Да! И он имел право защищаться, — заключает он дрожащим голосом.
Речь адвоката закончилась. Речь короткая, сбивчивая, но действенная. Слова Жюльена подействовали как магическое заклинание — все молча застыли на месте. Папа с приоткрытым ртом — он уже не грозит мне больше! — крепко держал меня за плечи, но уже не тряс. На лице у мамы читалось неодобрение, она была недовольна вторжением Жюльена. А я? Я смотрю на брата с восхищением и немного растерянно. Он по-прежнему целит в папу указательным пальцем, и тишину в комнате нарушает только его сопение. Папа отпускает меня.
— Что ты такое говоришь? Какой еще еврей?
— Рафаэль еврей! Ты что, не знаешь? — отвечает Жюльен, раздраженный нелепостью вопроса.
— Да я-то знаю, — сердито отвечает папа.
— Тогда чего спрашиваешь? — вздыхает Жюльен, глядя на меня и пожимая плечами.
— Над тобой смеялись, потому что ты еврей? — спрашивает папа, нахмурившись.
Жюльен догадывается, что правильно выбрал довод. Он слышал на переменке, как ребята обсуждали нашу драку, и после уроков засыпал меня вопросами, крутясь вокруг, как упорная маленькая собачонка. Я не хотел ему отвечать, и тогда он пристал к моим одноклассникам, с которыми прекрасно ладил. Адвокат и следователь в одном лице.
Я кивнул и вытер слезы, которые все еще текли по щекам.
Папа с мамой тоскливо переглянулись. Отец, насвистывая, уселся в кресло.
— Иди-ка сюда, — позвал он меня.
Я подошел с немалой опаской.
— Да, — с торжеством продолжал Жюльен. — Он сказал, что у евреев нет… Ну, в общем, краника. И хотел снять с него трусы. И..
Папа повернулся к брату и показал ему на дверь.
— Быстро в кровать! И посмей только еще раз говорить со мной таким тоном!
— Но это же несправедливо! — заявил младший с горечью.
— Отправляйся!
— Почему я не могу остаться? Ты узнал правду, потому что я ее сказал! Если бы я не сказал, ты бы надавал как следует Рафаэлю, а потом что? Хорошо бы было?
— Спать, я сказал!
Приказ не подлежал обсуждению, Жюльен понурился с обиженным видом.
— Ну и ладно, но все равно несправедливо, — пробурчал он и побрел в детскую, сердито перебирая босыми ногами.
— Рафаэль, давай рассказывай, что у вас на самом деле произошло.
Я рассказал, что случилось утром в раздевалке. Лицо отца становилось все суровее и серьезнее. Когда я кончил, он взглянул на маму, в глазах у него светилась досада.
Мама сидела в кресле, сложив на груди руки, и по лицу было видно, что она в отчаянии.
— Ты правильно сделал, что дал этому идиоту по морде, — совершенно неожиданно сказал отец и сразу же пожалел о сказанном. — То есть я хочу сказать, что могу тебя понять. Но в будущем я бы предпочел, чтобы ты обращался ко мне, а не принимал подобных решений.
Я видел, что отец в затруднении. Случай был не из обыденных, у него в запасе не было готового решения, которое он мог бы мне вручить.
— Ну-у… Если бы я стоял и ждал, они бы меня раздели…
Отец закусил губу.
— Да, я понял. Ладно, иди спать, — проговорил он, желая собраться с мыслями. — Завтра поговорим.
Жюльен меня дожидался. Ему не нужно было ничего рассказывать, он все уже знал, стоял за дверью, приложив ухо.
— Спасибо тебе, — сказал я.
— Можно я к тебе спать? — спросил он, поспешив воспользоваться своим преимуществом.
Я кивнул, и мы нырнули в мою постель. В голове у меня крутилось множество слов и событий, их следовало привести в порядок, если я хотел заснуть.
Прошло несколько минут, дверь открылась, и, освещенный светом лампы из столовой, появился отец.
— Спокойной ночи, сыновья!
— Спасибо, пап, — хором ответили мы.
Он закрыл дверь и тут же открыл ее снова.
— Хорошую дулю он от тебя получил, так ведь, сынок? — прошептал он заговорщицким тоном.
Мне показалось, я чего-то недослышал.
— Ну-у… Да!
Жюльен поднялся на кровати и возбужденно заговорил:
— Классную дулю, папа! У идиота этого нос прямо хрустнул. Он так и повалился на пол. Настоящий боксерский удар! И даже…
— Скажи, пожалуйста, я тебя о чем-то спрашивал?
— Нет, но я…
— Ложись и спи!
— Несправедливо!
* * *
Драка с Александром положила начало моему внутреннему самоопределению. До этого я называл себя евреем, как француз может назвать себя бургундцем, фанатом клуба «Сент-Этьен» или поклонником Парижа. Небольшие, присущие нашей жизни особенности были настолько привычными, что я их не замечал: два-три раза в год мы ходили в синагогу, у входа висела мезуза, коробочка с благословением дому, на книжной полке лежал молитвенник. А несколько традиционных блюд казались мне привезенными из Марокко — страны, где я родился. Драка стала эпицентром моей внутренней, личной жизни. Историей о неслыханном насилии, о готовности надругаться над моими мечтами, над детской беззаботностью, о желании заслонить от меня мир пыльной ледяной завесой, сквозь которую не пробиваются ни краски, ни свет.
Я не знаю, правильно ли поступил отец, открыв мне слишком рано слишком многое. Возможно, из-за случившегося он поспешил взять на себя роль проводника, желая уберечь меня от других случайностей. Уверен, о трудном нашем разговоре он думал с самого моего рождения, а возможно, и еще раньше. Но, конечно, он рассчитывал, что разговор этот состоится гораздо позже, когда я пройду бар-мицву — обряд, после которого меня будут считать мужчиной.
Но разговор состоялся неожиданно рано. Я был ребенком и не подозревал, что существует такое чувство, как ненависть. И вот она вторглась в мою жизнь. Отец постарался смягчить потрясение.
* * *
— Знаешь, не думай об этих глупостях, — сказал он мне на следующий день. — Есть люди, которые не любят евреев, болтают о нас неведомо что, смущают народ, хотят, чтобы нас ненавидели.
— А что мы такого сделали, что нас ненавидят?
— Ничего. Ничего мы им не сделали.
— Не любят не на пустом месте.
Отец на секунду задумался, сбитый с толку моим замечанием.
— Это долгая история, — сказал он недовольно.
— Что за история? Какая?
— История ненависти, ревности и непонимания.
Я чувствовал, что отец в затруднении и не знает, с чего, собственно, начать. Потом он сообразил и начал не с самого простого:
— У людей есть существенный недостаток: каждый уверен, что владеет истиной, и хочет навязать ее всем остальным. Человеку нестерпимо знать, что кто-то думает по-другому, по-другому живет. И он начинает сражаться, чтобы заставить весь мир жить его мыслями, разделять его образ жизни, служить его величию.
— Подожди, я чего-то не понял… Я думал, люди идут войной, чтобы забрать чужие богатства.
— Это одно и то же. Желать чужих богатств — значит, думать, что ты их достоин больше других.
— Ну и какие богатства хотят забрать у нас?
Папа вздохнул. Задача, которая стояла перед ним, была необозрима.
— Была одна идея, которая изменила жизнь множества народов, и эта идея принадлежала евреям.
— Что за идея?
— Евреи первыми поняли, что есть только один Бог. И стали бороться с теми, у кого было много разных божеств. Прошло время, и возникли другие религии, тоже исповедующие единого Бога. Распространившись, их приверженцы стали считать своими врагами евреев. Хотели перекрестить их в свою веру или уничтожить.
— А евреи не захотели другой веры?
— Нет, не захотели. Они до сих пор живут, сохраняя верность своей вере. Их преследуют, унижают, уничтожают, но они хранят свою веру.
— Уничтожают? Что значит уничтожают?
— Понимаешь… — замялся папа. — Были разные времена — инквизиция, погромы, холокост. Будешь постарше, все узнаешь.
— А давно это было?
— Холокост? Вчера…
— Как это вчера? — испугался я.
И отец решился. Принял решение. Он встал, подошел к книжному шкафу и взял с полки книгу.
Я не сразу осилил название. Слово было трудное, и буквы пропадали в языках пламени.
Отец открыл толстый том. На первой странице призраки в полосатой одежде уставились на меня страдальческими глазами.
Призраки, которые и сегодня преследуют меня по ночам.
Спешит мужчина в помятом костюме — смерть в газовой камере. Раз. Женщина в белом платочке. Смерть в газовой камере. Два. Молодая женщина с малышом (Господи! Еще и малыш!). В газовой камере. Три и четыре. Все пассажиры автобуса на остановке, человек тридцать, наверное, в газовой камере. Мотоциклист, автомобилисты, все прохожие, что идут мне навстречу. Они все отравлены газом.
Я досчитал до тысячи. Тысячным был мальчуган в песочнице. Больше считать я не смог. Идти дальше тоже, слезы застилали мне глаза. Сколько же дней мне нужно будет ходить по Виллербану, а потом по Лиону, чтобы насчитать шесть миллионов?
Шесть миллионов! Шесть миллионов женщин, детей, младенцев, стариков, отцов, матерей, сыновей, дочерей, дедушек, бабушек. Шесть миллионов лиц, улыбок, взглядов, голосов, прошлого, будущего. Шесть миллионов. Невозможно представить себе величину этой цифры! Посмотреть каждому в лицо, узнать семью, познакомиться с судьбой. Шесть миллионов — это почти бесконечность. Бездна. Бездна и бесконечность для маленького мальчика. Считая прохожих, я пытаюсь добраться до горизонта. Не доберусь никогда.
Я прошел через весь город. Вышел из Виллербана и пошел по бульвару Эмиля Золя, потом по бульвару Лафайет и добрался до полуострова. Вообще-то мне разрешили только перейти через улицу и купить хлеба, но это разрешение меня освободило. Я почувствовал себя свободным. Со вчерашнего дня я очень вырос, повзрослел за несколько минут.
Я не мог стоять возле дома и плакать на глазах у сверстников. Я почувствовал себя совсем другим. Почти мужчиной. Какой мог быть страх? Что могло сравниться с тем ужасом, который я только что открыл для себя?
Я сидел на скамейке в маленьком сквере на площади Белькур. Дети помладше и мои ровесники веселились. Я не был на них в обиде из-за их безразличия к моему горю. Точно так же, как я вчера, они еще ничего не знали и думали, что живут, чтобы смеяться и веселиться.
Сегодня утром, когда я проснулся, душа, вернувшись ко мне, была уже другой. Она отяжелела от судеб многих других душ, которые жили до нее. Миллионов других душ, которые я буду теперь считать до конца жизни.
Мунир
Араб. Четыре буквы, чтобы нас обозначить, выделить, определить, окликнуть. И оскорбить тоже. Четыре. Сакральное число. Основа основ. Равновесие. Земля и дух. Творческое начало. Но где спрятаться от расистских взглядов, которые ищут в нас признаки (генетические?) нашей ущербности, что дает право нас ущемлять?
Быть арабом значит быть «грязным арабом». И быть таким постоянно.
На улице, в магазине, в очереди, выстроившейся в кино. Араб, потому что глаза, жесты, даже молчание говорят об этом. Ты никогда не просто-напросто прохожий, клиент, ребенок. Никому не важно, что ты тунисец, или марокканец, или алжирец. Никому не важно, что слово «араб» ничего не говорит о нас.
Национальность? Араб. Народ со смуглой кожей, черными жесткими волосами, черными глазами. Воинственный, непочтительный, неблагодарный, всегда готовый вцепиться в руку дающего.
Родная страна? Здесь. Там. Во всех концах земли понемногу. Мы захватчики. Сродни тем, которых Дэвид Винсент определял по негнущемуся мизинцу. А наша особенность — большой палец. Он всегда возражает, противится, возмущается. Он как палец Корсики, не дающий покоя попе Франции.
Я марокканец. У меня с другими арабами очень мало общего. Мы не схожи внешне, говорим на разных языках, у нас разные обычаи и традиции. Мы, марокканцы, знаем, что ничуть не похожи на алжирцев, а они не похожи на тунисцев, но для тех, у кого страх отнял рассудок и человечность, подобные мелочи не имеют значения. Мы фоторобот, который создали наспех, собираясь расправиться со «злом». «Да, это он, мсье следователь. Но точно не знаю. Кто их разберет, все на одно лицо!» Нет! Мы не на одно лицо. Мы принадлежим разным культурам, пользуемся непохожими словами, готовим разную еду. «Эй! Кончайте с клонами! Кускус для всех! Йалла, йалла, музыка!»
* * *
Первое приглашение на день рождения. Как же я намучился! Обычно меня ни к кому не приглашали. И вдруг пригласил Франсуа, самый симпатичный из белых, меньше всех расист, или даже не расист вовсе. Он протянул мне листок бумаги, где были написаны день, час и адрес. А я так давно мечтал посмотреть, как он живет!
Я уже шел к нему и остановился. А что, если взять и не пойти? Оставлю себе подарок, который купила мама, и никто ничего не узнает. Кто меня заставляет проходить через это испытание? Пойду погуляю вокруг небоскребов и вернусь домой. Нет, пожалуй, слишком опасно. У родителей много знакомых, меня могут увидеть, рассказать. И что мне делать с этой маленькой машинкой? У нас никто не играет в такие машинки. Интересно, кто посоветовал маме ее купить? Но самое главное: мне очень хочется узнать, как здесь празднуют дни рождения? Что едят? Я хочу посмотреть, где живет Франсуа. Увидеть квартиру банкира. Посмотреть, какая у них столовая, какие комнаты, какая ванная, туалет — из чисто человеческого интереса к жизни своего одноклассника, с которым вижусь каждый день и которого совсем не знаю. Я хочу познакомиться с семьей, которую так часто себе представлял.
Дом меня разочаровал. Я бы даже сказал, шокировал. Муниципальная многоэтажка. Эти дома только снаружи претендуют на что-то особенное, а внутри то же самое, что и у нас: скучный вход, холодный коридор, ярко-зеленые двери и запах помойки. Я позвонил. Открыла худенькая женщина в бежевом костюме. Она, должно быть, только что улыбалась, и теперь улыбка застыла у нее на лице.
— Ты к кому?
Она надеялась, что я ошибся дверью.
— Я пришел на день рождения Франсуа.
Я произношу «Фронсоа».
Какое разочарование! Значит, вот какая у Франсуа мама, а я-то представлял ее изысканной красавицей! А она урод. Да нет, это я зря, она самая обычная, одна из тех нервозных мамочек, которые работают с утра до ночи, без конца курят, глотают таблетки и надеются, что жизнь вот-вот наладится и они все же станут Джекки Кеннеди, а в этой жалкой квартиренке они живут временно и вскоре переедут в дом своей мечты. Уродливой она стала от огорчения. Я для нее — новый знак ее неудачливости. Напоминание, что ее сын учится не в элитной школе, что живут они в паршивом квартале.
Франсуа выбегает мне навстречу.
— Привет, Мунир! Это подарок, да?
Он забирает у меня сверток и ведет в столовую. Комнатка маленькая, мебель старая, обои выгоревшие.
Неужели это столовая французов!
Из проигрывателя доносится песня Клода Франсуа «Как обычно».
Грусть певца, наверное, созвучна настроению мамы моего приятеля.
Остальные ребята уже сидят за столом, уставленным вазочками с печеньем и конфетами. Все чувствуют себя скованно, говорят мало и тихо. Рафаэль мне кивает. Он смущен, как и я. Или тоже разочарован?
— Сейчас мы выпьем лимонаду, потом пойдем во двор и поиграем в футбол. А потом вернемся перекусить и посмотреть подарки, — объявляет радостно Франсуа.
Вот, значит, как празднуют дни рождения французы. Посмотреть бы им на наш праздничный стол! Чего только нет, каких только лакомств на меду, а какие запахи, а красота какая! И все смеются, поют. Конечно, так не каждый день, но на свой день рождения каждый имеет право. И на каждый праздник тоже.
Франсуа разлил нам по стаканам лимонад, и мы выпили его, словно какой-то чудодейственный напиток.
Присутствие матери Франсуа смущало нас — она наблюдала за нами из угла комнаты, — мы старались изображать хорошо воспитанных мальчиков. Франсуа завел разговор о фильме с Джерри Льюисом, который показывали вчера по телевизору. И каждый вспомнил эпизод, над которым особенно смеялся.
— Ну что, пошли поиграем в футбол, — предложил наконец Франсуа.
И все вздохнули с облегчением.
— Можно мне в туалет? — спросил Люсьен.
— Да, в конце коридора.
— И мне. — Я пошел вслед за Люсьеном.
Мне на самом деле вовсе не хотелось в туалет, мне хотелось посмотреть, какая у Франсуа квартира. Пришла моя очередь, и я с любопытством вошел. Надо же! Туалет француза! Крошечная комнатка, слабо освещенная лампочкой. Крышка с трещиной. Коричневый налет в глубине унитаза. Мама бы не пустила в такой туалет ни детей, ни мужа.
Я спустил воду и отправился в ванную. Как они ухитряются мыться в такой маленькой ванне? Плитка выщерблена. По углам потеки от сырости.
Я вышел из ванной и прошел дальше по коридору. Наверное, это спальня его родителей. Поддавшись непреодолимому любопытству, я тихонько вошел в комнату. Спальня настоящих французов. Ничем не отличается от спальни моих родителей. Тоже постель, комод, платяной шкаф. Я услышал, что ребята уже уходят. Мне надо их догнать.
Я повернулся, и сердце у меня замерло.
Передо мной стояла мать Франсуа.
— Что ты здесь делаешь?
Я мгновенно понял, о чем она спрашивает.
Мне захотелось оттолкнуть ее и кинуться бежать, я был перепуган, но страх не мешал мне понимать, что происходит.
— Я… Я ошибся дверью, — пролепетал я.
— Ошибся, значит? Ну-ну! А ну подойди ко мне!
Лицо у нее было недобрым.
— Покажи руки! — скомандовала она и взяла меня за руки.
Ничего не нашла и обшарила мои карманы.
Меня била дрожь. Слезы наворачивались на глаза. А что, если ребята, выходя из квартиры, увидят меня?
Досмотр закончился, мать Франсуа встала, она была очень недовольна.
— Хорошо, что пришла вовремя. Тебе нечего делать в нашей комнате. Марш отсюда! Беги догоняй!
Я послушно направился к двери. И услышал, как она со вздохом сказала мне в спину:
— Араба притащил! Почему сразу не черного?
Я скатился по лестнице через три ступеньки, рискуя сломать себе шею и едва удерживая слезы. На первом этаже вышел не во двор, а на улицу. И побежал. Бежал. Бежал. Слезы застывали на холодном ветру. Я задохнулся и остановился. Настала пора навести порядок в круговерти картинок, которые кружились у меня в голове, сея панику. Пора было их остановить и рассмотреть каждую. Мне пришли на ум слова, которые я должен был бы сказать этой женщине. Я понял, как должен был себя вести, чтобы покончить с недоразумением и выйти с гордо поднятой головой. А я? Я молча убежал. Обиженный, униженный. И тогда я дал себе клятву: никогда никому я больше не позволю так со мной обращаться. И если снова попаду в такую ситуацию, то отвечу. Я буду говорить точно так же, как они, потому что я ничуть не хуже. Сколько же я напридумывал! Нафантазировал! Их квартира? Да моя больше и гораздо чище! Столовая у них хуже, туалет грязнее, ванная старее. И как разобижена на всех эта злая женщина с ввалившимися глазами! Радость вспыхнула у меня в груди, смех прогнал обиду и горе. У араба квартира лучше твоей, уродина! Он тебе не завидует, ему нечего у тебя красть!
Я тогда был ребенком. Не арабом. Любопытным ребенком. Не вором.
Араб. Четыре буквы.
Основа основ.
Любой мусульманин помнит свою первую обиду, первое унижение, первую стычку. У любого иммигранта копится их за плечами множество. Такова неизбежность. Взрыв агрессии — зачастую результат накопленных обид, не раз подавленного гнева. Первая стычка — не просто обмен ударами, ей предшествует непростая история. Драка кажется случайному наблюдателю неоправданной дикостью, но к ней привела долгая дорога.
* * *
Я иду по двору, направляясь к Рафаэлю. Он стоит с ватагой ребят, они делятся на команды, собираясь играть в футбол.
— Грязный крысеныш!
Я спешу, хочу попасть в команду, ругательство пролетает мимо моих ушей. Но раздается следующее, и я останавливаюсь.
— Черножопый!
Я оборачиваюсь и вижу Александра и его белокожих приятелей. Они на меня не смотрят, делают вид, что болтают между собой, а сами по-идиотски ухмыляются.
Я в нерешительности, игра вот-вот начнется. Но ухмылка Александра заслуживает наказания. Я не выношу его высокомерного вида, с каким он стоит среди своих подлипал. Он вмиг растеряет все высокомерие, если получит от меня как следует. Я не собираюсь больше терпеть его презрение, насмешки над одеждой, словами, акцентом… Под предлогом игры в футбол я готов был снова опустить голову. Не смей, Мунир! Не будь идиотом! Лицо носильщика на пристани в Марселе, лицо матери Франсуа обожгли меня, как две пощечины. Хватит!
Я снял ранец и направился к Александру, сжав кулаки. Вид у меня был настолько угрожающий, что его приятели подались назад.
— А ну повтори что сказал!
Александр сделал удивленное лицо.
— Кто? Я?
Я знаю наизусть, что обычно бывает дальше: начинается танец трусов, парад блефа. Парни толкаются, хватают друг друга за руки, выкрикивают оскорбления. Ругательства свидетельствуют о силе и мужестве тех, кто никак не может решиться на драку. Бывает и драка, ребята кидаются друг на друга, надеясь, что учительница немедленно их разнимет. Но это не сегодняшний случай, сегодня все по-другому. Ненависть смела страх, который мне всегда внушала силища Александра. Я хочу покончить с его подколодными насмешками, гадючими подмигиваниями и ухмылками… Он открыл рот, чтобы ругаться, а я его ударил. Кулаком по роже.
Александр пошатнулся от удара, и я наподдал ему коленкой в живот, а потом еще кулаком в плечо. Не больно, наверное, но равновесие он потерял и растянулся на земле. Его приятели бросились на помощь.
Мои тоже подбежали ко мне, среди них Рафаэль. Снова ругань, толкотня, удары. Бой прекратился из-за отсутствия бойцов. Французики разбежались, поближе к учителям. А два учителя, свистя, уже бежали к нам.
Александр лежал на земле, а я стоял над ним, сжав кулаки, пылая гневом.
— Вы все одинаковые! Только и умеете, что оскорблять исподтишка! Вы все трусы! — ору я в раже.
Мадам Желен, наша учительница, смотрит на меня, слышит мои слова. Мне кажется, что со мной все это уже было. В следующий раз, когда я ударю, я тоже растянусь на земле.
Меня ведут в кабинет директора. Все, что известно о нашей драке, говорит не в мою пользу. Кто слышал оскорбления Александра? А мои звенели по всему двору.
Когда я возвращаюсь домой, мама готовит обед на кухне. Я не нахожу другого выхода: мне нужно заручиться ее поддержкой.
Я протягиваю маме дневник. Она смотрит на запись, смотрит на меня и снова на запись.
— Сынок! Ты мне показываешь дневник. Ты разве забыл, что я не читаю по-французски?
Я не забыл, что мама вообще не умеет читать. Но я хочу ей дать понять, что дело обстоит очень серьезно.
— Сынок! Ты что, наделал глупостей?
— Меня исключили из школы.
Сообщая о наказании, я опускаю голову, и на лице у меня еле сдерживаемое отчаяние. Мама тоже приходит в отчаяние, и мне становится стыдно, что я ее так мучаю.
У мамы широко раскрываются глаза, и она хлопает себя по щеке.
— Ой-ой-ой! Исключили из школы! Сынок! Что ж ты такое натворил?! Что же с тобой будет, если школа от тебя отказалась?!
Я молчу, позволяя ей представить своего любимого сыночка нищим, выпрашивающим медяки на кусок хлеба, а потом продолжаю:
— Меня исключили не навсегда. Только на два дня.
Мама вздыхает с глубочайшим облегчением.
— Ох-ох-ох! Как же ты меня напугал!
Она уже готова мне улыбнуться, но вспоминает, что не все так уж у меня гладко.
— Скажи, за что?
Я излагаю ей свою версию событий, нажимая на начало, а не на продолжение, всеми силами изображая себя несчастной жертвой. Мама принимает мои объяснения, ей становится легче, и я чувствую, что не так уж я виноват. Моя версия, во всяком случае, ее устраивает. Я рассказал еще, как мучил меня директор. Поднимал за уши над землей.
Мама снова хлопает себя по щеке. Я принимаюсь плакать, и она сразу же преисполняется ко мне сочувствием.
— Папа меня теперь убьет!
Мама погружается в размышление.
— Знаешь, а мы пока ничего не будем говорить папе. У него и без того много забот. Подпиши сам и спрячь.
Я прекрасно знаю, что для мамы просто нестерпимо скрыть что-то от мужа, но ей хочется защитить меня. Избежать в доме неприятностей.
На следующее утро я встаю, завтракаю, одеваюсь. И как только папа уходит на работу, снова раздеваюсь и ныряю в постель.
Труднее всего уговорить молчать Тарика. За молчание пришлось отдать костяные бабки и еще шарики. Ничего. С каждым сражением я только крепче.
Рафаэль навестил меня после школы. Он так и сияет.
— Ну ты молодец! Влепил гаду. У него глаз распух.
— А что говорят ребята?
— Ребята? Ты теперь герой. Александр обещает, что отомстит. Говорит, что ты застал его врасплох. Но все же видели, как вы дрались.
Мне бы гордиться, радоваться, что повалил силача на землю, посчитался с ним за насмешки, но я переживаю, что учителя и одноклассники-французы теперь будут считать меня психом.
— Сначала ему разбил нос еврей, потом араб. Думаю, мы только укрепили его в расизме, — смеется Рафаэль.
У нас с ним теперь общий враг. В будущем появятся и другие. Новые Александры. Подлые, но по-другому. Расисты, но на свой лад. Жалкие глупцы, трусливые крикуны.