1. Твое место во Франции
Рафаэль
История начиналась так…
Люди часто путают воспоминание и фотокарточку из альбома, собственные истории с историями семейных рассказчиков. Кому на самом деле принадлежат воспоминания о первом шаге, первом зубе, первом ушибе? Кое-кто оставляет за собой способность помнить себя с ранних лет. Но я совсем не уверен, что помнятся именно шаги и зубы.
Я постараюсь держаться фактов: событий, которые меня сформировали, послужили опорными точками на жизненном пути. Постараюсь быть точным и объективным. Сегодняшний взрослый передаст слово ребенку и подростку. Возможно, он подменит слова, но не исказит истины.
И как начало я выбираю бесконечно важный для меня день, день моего поступления в школу. Тот самый день, когда я под диктовку дедушки писал на учебниках магическое заклинание, отпугивающее воров:
Эта книга — моя,
Как Марокко — короля,
Если кто ее возьмет,
Того дьявол унесет.
Потому что я так ясно это помню.
Потому вспомнил об этом в день отъезда.
Потому что это хорошее начало моей истории.
Мне шесть лет. Высунув язык, я тружусь над буквами, выводя их прямо под названием, прижимая растопыренной рукой титульный лист. Дед сидит со мной рядом. Он с нарочитой серьезностью следит, как я вывожу буквы, сражаясь с моей детской небрежностью. Ему хочется придать «обряду» торжественность, которая откроет мне всю важность этого момента — момента передачи ценностей. Он склонился над моим плечом, диктует, медленно повторяет слова. Я вдыхаю запахи одеколона и его стариковской кожи.
Но сначала он написал на листке бумаги все четыре строчки, чтобы я мог их скопировать. Мама научила меня списывать из букваря буквы, надеясь, что это умение даст мне преимущество перед моими будущими школьными товарищами.
— То-го дья-вол у-не-сет, — ласково повторяет дед.
И я чувствую, но не умом, несоответствие тона и смысла. Дьявол далек от ласки, от яркого солнечного дня, его место в ночных кошмарах. Дьявол, да? Я прекращаю писать и набираю побольше воздуха.
— Пиши, малыш.
И вот я написал последнюю букву, и дедушка улыбнулся. Я счастлив. Он так редко улыбается.
Мама входит к нам в комнату.
Дед, ее отец, встает — ему неприятно вторжение, мешающее нашей уединенной близости, он бы хотел, чтобы мы сидели так вечно. Но потом он смиряется: счастье — залетная птица, оно из страны мечты. На короткий миг он понадеялся совместить оба мира: реальность, из которой выбыл, и мир теней, в котором жил теперь.
Мама говорит, что ищет брошку. Говорит не для того, чтобы объяснить, почему к нам вошла, а надеясь, что брошка отзовется. Мама всегда что-то ищет, спеша мелкими торопливыми шажками по комнатам и тихо что-то приговаривая. Она очень миниатюрная, очень красивая, у нее блестящие вьющиеся волосы, и они летят за ней, желая ее догнать. Она замечает мою довольную рожицу. Я ничуть не сомневаюсь, что она тоже будет счастлива моим подвигом. Ее глаза опускаются на открытую передо мной книгу. Дедушка застыл в неподвижности. Он снова в своих далеких мирах, и его не будет со мной, когда разразится скандал.
— Что это ты делаешь? — спрашивает мама, и по ее голосу мне уже понятно, что она успела догадаться, что я делаю.
Она подходит, берет учебник, и в глазах у нее вспыхивает ужас и отчаяние.
— Так вот оно что! Ты портишь свои книги?! — кричит она так, словно я зарезал собственного брата.
Дедушка отдаляется от действительности еще на несколько сантиметров.
Мама поворачивается к нему. Она знает, что виноват он, и, кипя гневом, открывает рот, забывая о дочернем почтении, но благородная осанка отца принуждает ее к некоторой сдержанности.
— Как ты мог? Ты понимаешь, что ты наделал? Это же его учебники! Что подумает его учительница? Ты хочешь, чтобы с первого дня он оказался у всех на виду, чтобы его считали маленьким марокканцем? Но мы уже не в Марокко, папа! Ты больше не работаешь в порту в Касабланке! Уже три года, как мы оттуда уехали. Их король не наш король!
Дедушка смущенно смотрит на дочь. Он ненавидит ссоры. Он поворачивается к маме спиной, делает несколько шагов и медленно усаживается в свое красное плюшевое кресло напротив окна.
Мама, не выпуская из рук книгу, продолжает упреки и жалобы, но дедушка ее не слышит. Он не понимает той жизни, которую она описывает и к которой стремится. Он понятия о ней не имеет. Он видит перед собой волнующуюся синеву, видит, как к пирсу подплывает торговое судно. Сейчас начнется разгрузка, крики, тяжести, пот. Одним словом, жизнь. Лицо дедушки смягчается.
Мунир
Начало нашей жизни во Франции навсегда связалось у меня с черными злобными глазами, светлыми волосами цвета паленой соломы, белой кожей с красными прожилками и ртом, искаженным ненавистью.
У каждого из нас затаилась в глубине души память о каком-то злобном существе. Злодее. Бандите, который преследовал нас в детских ночных кошмарах. О чудище, прячущемся в темноте и готовом нас растерзать. Кто, как не оно, шевелило на окне занавески, это его тень медленно ползла на стене. Случайный встречный, испугавший нас, а может быть, герой фильма становились живым воплощением нашего ужаса.
Мой ужас хранится в архиве памяти под этикеткой «Первое французское лицо». Стоит мне услышать недоброе слово, мозг дает опасливый клик, и оно выскакивает, как выскакивает гифка. Это лицо наклоняется надо мной, кривит рот и повторяет одни и те же слова: «Грязный араб!»
* * *
Мы только что сошли с парохода в Марселе. Папа судорожно подтаскивает к нам чемоданы. Нас с братом крепко держат за рубашки, чтобы не потерялись в толпе.
Дорога была долгой и трудной. Честно сказать, я даже не знаю, сколько мы плыли. Время на пароходе кажется тягучим и жарким, и даже морским брызгам его не освежить. Лица вокруг сумрачные, тревожные. Встречаясь глазами, люди ищут поддержки и тепла. Правильно ли мы сделали, что уехали? Как нас примут во Франции? Будет ли у нас кров? Будет ли хлеб? Мама время от времени смахивала слезу оранжевой от хны ладонью. Муж не должен видеть ее печали. Она не имеет права класть на его сердце камень своего горя. И муж делал вид, что ничего не видит, он глаз не отрывал от синей глади, которую с победительной яростью вспарывал пароход.
Мне кажется, что мы даже не разговаривали. Какие слова могли передать зыбь страха и надежды, на которой мы качались.
Когда появился берег Франции, губы тронула улыбка.
— Папа, это Франция, да?
Я постарался засиять от радости. Выразить восхищение. Отец кивнул и потрепал меня по голове. Он тоже улыбнулся.
Отец, весь в поту, судорожно оглядывает пристань в поисках хоть какого-то указателя. И мы по его примеру смотрим во все стороны, широко открыв глаза.
Франция!
К нам подходит носильщик, недовольно смотрит на нас маленькими черными глазками. У него светлые грязные волосы, лицо в красных прожилках, а губы сложены для плевка.
— Эй, ты! Нужна помощь?
Сразу чувствуется, что помогать ему вовсе не хочется. И поэтому он сразу обращается к отцу на «ты».
Отец улыбается ему и поднимает руку.
— Нет спасибо, вы очень любезны.
Наш папа, он что, не понял, что перед ним носильщик? Он вовсе не любезен, он предлагает услугу за плату!
— Ну и как ты поволочешь свои чемоданы?! — продолжает все так же враждебно носильщик.
Отец пожимает плечами и отвечает по-прежнему с улыбкой:
— Ничего, как-нибудь справимся. Спасибо вам большое.
Думаю, что с этого дня я возненавидел приправленную сиропом униженность отца. Большинство эмигрантов его поколения считали своим долгом именно так разговаривать с французами: опустив голову и плечи, согнув спину, чуть ли не делая реверанс.
— Черт бы вас побрал! И зачем мы связались с такими нищебродами! Грязный араб!
И в следующую секунду носильщик избавился от плевка, который приготовил давным-давно.
Брови у отца сдвинулись, он уставился на хамское мокрое пятно у своих ног, а губы его еще хранили застенчивую улыбку. Потом он выпрямился, взял чемоданы и повернулся к жене.
— Hada mahboul… Zid, zid… Пошли!
Мы должны были сесть на поезд, чтобы ехать в Лион, где нас ждал дядя Али, он помогал нам во всех перипетиях переезда.
Отец поспешно внес наши вещи в вагон, искоса наблюдая за носильщиками, толкавшими тележки. Он пристроил чемоданы в коридоре и показал маме рукой, чтобы она села на самый большой.
— Папа! В кабинках есть места!
Я был счастлив своим открытием, улыбнулся отцу и показал на пустое купе.
Мама взглянула на мужа — решения принимал он.
Отец не обратил на мой палец никакого внимания, он еще раз проверил, все ли чемоданы на месте.
Но я продолжал настаивать:
— Папа! Да посмотри же! Там свободно!
Отец посмотрел на меня, приложил палец к губам, прося замолчать, а потом показал рукой на чемоданы, мол, нам и здесь хорошо.
— Но ведь…
Продолжать мне не пришлось.
— Ewa safe! Scout! — воскликнула мама.
Папа вовсе не стремился оказаться на виду. Но мы остались в коридоре и загромоздили проход. Когда очередной пассажир протискивался мимо нас, отец смотрел на него с застенчивой улыбкой, бормотал слова извинения, поднимал нас, склонял голову, а люди недоумевали или сердились, что мы расположились здесь, когда есть свободные места.
Появился контролер.
— Нельзя сидеть в коридоре! Есть же места! Занимайте! Занимайте!
Отец поблагодарил служащего в униформе и лихорадочно принялся переносить чемоданы. Потом уселся на скамейке. Доброжелательность контролера искупила в его глазах все наши неудобства, униженную вежливость.
Он устроил маму, посадил Тарика к себе на колени. А я уселся у окна, радуясь, что могу полюбоваться незнакомой страной. Отец окликнул меня и, мотнув головой, приказал отправиться обратно в коридор. Что я о себе возомнил? Как посмел злоупотреблять оказанным гостеприимством? Неужели посмел хоть на секунду вообразить, что доброта контролера распространяется и на ребятню?
Рафаэль
Вот уже больше двух часов мы странствуем по магазинам на улице Репюблик.
Мама выбирает одежду, в которой я пойду в школу. Она вся на нервах, взвинчена до ужаса — что ни говори, дело-то крайне ответственное. Через несколько дней начнется моя — и отчасти ее тоже — новая жизнь. Мы не должны упустить ни одного шанса, выходя на сцену, где нас ждет успех. В моих способностях мама не сомневается ни секунды. Я же самый красивый, самый умный, самый… и дальше торопятся слова, которые шепчет мне только мама. Любовные слова, об этом мне говорят ее взгляд и улыбка. И если бы я доверился только звучанию, то подумал бы, что она творит магическое заклинание: «Memsi kpara mdoura yana rlek». Как ни старается мама стать француженкой, арабский, вернее, еврейско-арабский остается для нее языком, на котором она выражает свою любовь. И свое недовольство тоже.
Сейчас ей скорее хочется закатить мне пощечину. Мое нытье и полное равнодушие к ее стараниям бесят ее до крайности.
— Я не шучу, Рафаэль, если ты еще раз мне скажешь, что устал, проголодался или не знаю, что еще, мы тут же отправляемся домой, и завтра ты идешь в школу хуже нищего!
«Даже в туалет нельзя?» — хочу я ее спросить. Но не спрашиваю, чтобы не почувствовать у себя на щеке ее маленькую ручку. Мама переходит от ласковых слов к пощечинам с такой быстротой, что я не успеваю увернуться. И с той же скоростью она переходит от поучений к натянутой улыбке, переступая порог очередного магазина.
— Здравствуйте, мадам. Я могу вам чем-то помочь?
— Да, но не мне, моему сыну, — отвечает мама и гордо показывает меня продавщице.
— Какой славный мальчик! И что нужно этому славному мальчику?
Нам попалась добрая продавщица.
Мама пристально смотрит мне в глаза и еще шире улыбается. Чего она от меня хочет? Ждет, что я взаправду скажу, что мне надо? Но она же знает, что я рта не открою. Я стеснительный. Заикаюсь. И вообще, не разбираюсь ни в какой одежде. Я думаю, что мама ждет чуда. Ей бы очень хотелось, чтобы я открыл рот и заговорил, как говорят мальчики в телевизоре, в рекламе или в кино. Выдал бы какую-нибудь прочувствованную сентенцию голосом маленького гения. Я был бы рад ее порадовать, но знаю, что буквы «р» сейчас же начнут путаться с «п», перепутаются все носовые, и в конце концов ей будет за меня только стыдно. Так что я, как обычно, только улыбаюсь.
— Как хорошо ты улыбнулся, сынок. Знаете, он так хорошо улыбается, мадам. У него такие умные глазки! Нам нужна пара носков для самого аккуратного, образцового школьника!
Продавщица и в самом деле оказалась очень доброй.
Мунир
— Вот увидишь, здесь хорошо, — сказал дядя Али. — Здесь живут евреи.
Для моих родителей присутствие евреев было гарантией благополучия и залогом добрососедских отношений с французами. В Касабланке евреи жили в богатых кварталах, среди французов, у них это получалось. Они работали с французами, торговали, не жалели времени, чтобы стать на них похожими, и почти от них не отличались. А вот это самое «почти» сближало их с нами. В него входили клише культурных, религиозных и бытовых навыков, от которых не получилось отказаться. Сблизившиеся делились на «недо» и «чересчур». На «недо» плохо сидели пиджаки, на рубашках могли быть пятна, брюки съезжали, и они немилосердно коверкали «язык Мольера». «Чересчуры» были подчеркнуто хорошо одеты, ходили с прямой спиной, высоко вздергивали подбородок, полуприкрывали глаза и не жестикулировали, но не могли избавиться от акцента, который неуклюже пытались компенсировать устаревшими жаргонными словечками.
Может, евреи и не хотят этого признать, но у нас с ними много общего. Мы говорим на одном языке, слушаем одинаковую музыку, у нас одинаковые кулинарные пристрастия. Наши отношения — парадокс, в них переплетаются привязанность и страх, уважение и недоверие. Но наше сходство сильнее всего остального.
В общем, известие о евреях, живущих в этом квартале, было отличным. Хотя сам квартал Оливье-де-Серр показался нам очень унылым. Он состоял из семи рядов темных домов, и не сказать, что повсюду возле подъездов очень было чисто. Мы с братом не заметили ни одной площадки, где могли бы играть. Проходы повсюду узкие, дома обветшалые. У домов в центре Касабланки был совсем другой вид. Хотя надо сказать, мы были совсем не в центре Лиона, а в Виллербане, его ближайшем предместье. Да и в Марокко, если говорить откровенно, мы жили вовсе не на красивых улицах Касабланки, а в нескольких километрах от города, в деревеньке, где точно так же теснились не похожие на эти дома. Но все там было гораздо доброжелательнее.
В квартире три комнаты и кухня.
— Придется вам потерпеть какое-то время. Думаю, через несколько месяцев сможете снять и побольше, — сказал дядя Али.
Он прекрасно знал, что при нашей неустроенности эти три комнаты для моих родителей — просто находка, но ему хотелось отделить прошлое от настоящего, подчеркнуть, как выгодно положение эмигранта.
Мы шагали за ним следом в полном восторге.
— Пойдемте на балкон. Взгляните вниз, видите? Мясная лавка. Она кошерная, так что проблем не будет. И халяльные продукты есть… Согласитесь, лучше не бывает. Рядом овощная лавка, но фрукты и овощи лучше покупать на рынке. Там и выбор больше, и цены ниже. Рынок недалеко, на площади Гранклеман (мои родители будут называть ее «Гронклемон»). Школа для ребят за этим домом. Называется Жюль-Перри или Ферри, не помню. Мунир пойдет осенью в школу. Он же у нас большой! А Тарик в детский сад. Их надо записать как можно скорее. Начало занятий не за горами. Но вы не беспокойтесь. Здесь с этим нет проблем. Завтра пойдем в мэрию и все уладим.
Когда я узнал, что пойду во французскую школу, мне стало нехорошо. Как там меня примут? Что скажут? Заметят мой акцент? Ладно, по-французски я говорю хорошо, но это по сравнению с моими дружками-марокканцами. А тут может выясниться, что я делаю ужасные ошибки и исправить их уже невозможно!
Мне захотелось выскочить и побегать, избавиться от напряжения и страха. Я подал знак Тарику, и мы с ним побежали на улицу.
У подъезда стояли и разговаривали несколько арабов, они нам улыбнулись. Алжирцы. Папа недолюбливал алжирцев. Называл забияками. Их арабский тоже отличался от нашего, они говорят жестче и быстрее, поэтому со стороны и кажется, что они ругаются и ссорятся.
Ватага ребят спорила вокруг мяча. Они посмотрели на нас, подождали, пока мы подойдем.
— Сгоняем в фут? По-швейцарски?
В недоумении я взглянул на Тарика.
Что значит — «сгоняем»? Почему не сказать — «давайте поиграем в футбол»? И что значит «по-швейцарски»? Алжирцы, они и есть алжирцы! У них все не как у людей!
Но времени на размышления не осталось. Мяч уже подкатился к моим ногам. Ну сейчас я им покажу, как умеет играть марокканец!
Рафаэль
Это был важный день. Настолько важный, что мама не пошла на работу.
Она суетилась, бегала туда-обратно, из спальни в ванную, из ванной в спальню, то в испуге, то в эйфории. А я неподвижно стоял перед зеркалом.
Это меня она одевала, причесывала и давала советы. Наставляла. Предостерегала.
— Имей в виду, я на тебя рассчитываю, ты должен показать, что ты воспитанный мальчик. Я тебе уже говорила: очень многое зависит от впечатления, которое ты произведешь на учительницу. Сегодня решающий день. Ты идешь в школу! Нет, ты можешь себе представить? Сегодня начинается твоя жизнь! Как же я горжусь тобой!
Мама застыла на месте и посмотрела на меня.
— До чего хорош! Просто плакать хочется!
Мама плачет по любому поводу. От песни про любовь, от романа в газете, от поцелуя в щеку, от неудачной прически, от подгоревшего жаркого.
Я не уверен, что я так уж хорош, как она говорит, но мне это безразлично. Я в бермудах и клетчатой рубашке. У меня красивые коричневые ботинки и белые-пребелые носки почти до самых колен. Костюм для меня настолько непривычный, что я воздерживаюсь от какого-либо мнения.
Мама торжественно протягивает мне темно-синий школьный халат и помогает надеть его с такой осторожностью, что мне начинает казаться, будто нейлон — очень хлипкая материя.
— Я с таким трудом нашла его! Мне так хотелось, чтобы ты носил настоящий школьный халат, как все французские школьники. В Марокко такие носили только ученики самых богатых закрытых школ.
И зачем она потратила столько времени на мое одевание, если закрыла мои бермуды халатом?
Жюльен проходит мимо нас, он давно уже оделся. Остановившись, он взглянул на мое отражение в зеркале и пожал плечами. Ему не нравится, что сегодня я на первых ролях. Его поступление в эколь матернель обставлено совсем не так торжественно. Для мамы эта школа тот же детский сад, ну, может быть, чуть получше. Настоящая школа — это там, где учат чтению, арифметике и всем другим наукам, открывая дорогу в будущее. А сад есть сад, и Жюльену приходится довольствоваться моей старой одежкой.
— А где мой халат? — начинает он плаксиво.
Мама разворачивает красный халатик и натягивает на него.
— А почему не синий, как у Рафаэля?
Мама не отвечает, она устремляется в спальню к нашему младшему братцу Оливье, ему два года, и он еще не принимает участия в наших разговорах.
— А что написано у тебя на халате? — спрашивает Жюльен.
Я только что спрашивал об этом маму, и она мне гордо ответила: «Жан де Лафонтен. Знаменитый писатель. Вы обязательно будете учить его басни».
— Имя одного футболиста.
— Надо же!
Жюльен под впечатлением.
— Классного?
— Ага. Жюст Фонтен. Команда Реймса. Он там лучший.
Брат наклоняет голову и смотрит на свой халат.
— А на моем что написано?
— Реклама. Порошок для чистки тубзиков.
Жюльен посмотрел на меня с ужасом.
— Мама!!! — отчаянно завопил он.
— Успокойся! Я пошутил. Откуда мне знать, что там написано, дурачок! Я же только сегодня пойду в школу.
Пора выходить.
По дороге мама, кокетливая и горделивая молодая женщина, улыбается прохожим, которые на нее и не смотрят. А ей, ослепленной своим волнением, кажется, что весь мир понимает важность этого дня, что он в восхищении от ее трудов. Она потихоньку дает мне последние советы, то и дело проводя рукой по моим волосам, чтобы пригладить воображаемый вихор. Мы с Жюльеном шагаем по обеим сторонам коляски, из которой Оливье созерцает движение облаков.
Перед школой мама берет меня за плечи, поворачивает к себе, оглядывает, все ли в порядке. Хочет поцеловать, но не целует — боится испачкать помадой — и просто прижимает к себе и стоит, закрыв глаза. Потом искоса оглядывает других ребят, исподволь отмечая, как одеты они сами и как их мамы.
Я вхожу во двор под арку и чувствую спиной мамин гордый взгляд.
Мунир
Папа купил нам ранец и принес «обновки из секонд-хенда», так он сказал, вернувшись из странствия по площади Дю Пон.
Площадь Дю Пон. Оазис посреди городской пустыни. Мусульмане встречаются там с друзьями, останавливаются, рассказывают о работе, квартире, надеждах, разочарованиях. Иной раз появляется там новичок. Бредет с растерянным взглядом, неуверенной улыбкой. Как ему хочется встретить знакомое лицо, увидеть односельчанина, соседа по дому. Завсегдатаи присматриваются к нему. Вспоминают себя: и они были так же растеряны, не уверены в себе, сбиты с толку. И старожилы не оставляют новичка блуждать в одиночестве. Присущее им гостеприимство, солидарность земляков в чужой стране заставляют их окликнуть новичка. И вот его уже втянули в разговор, угостили чашечкой кофе.
На площади Дю Пон можно все продать, все купить, все рассказать и помечтать о чем хочешь. Здесь предложат пару кроссовок и вполне еще сносные брюки, там гору носков, а дальше несколько платьев на любую фигуру. И еще множество всяких мелочей, купленных дешево оптом, так сказать, «с грузовика», тоже, как все остальные товары, разложенных на земле.
Папу, когда он впервые оказался на площади, приняли тепло. Он с большим удовольствием нам рассказывал, с какими «солидными» людьми он там познакомился, и даже встретил друга-марокканца.
Мама выстирала и отгладила наши «обновки»: темно-синие хлопчатобумажные шорты, белые рубашки. К ним еще куплены туфли на каучуке и школьные халаты. Мы с Тариком смотрим на себя, пытаясь понять, как нас изменили новые костюмы. В Касабланке так ходили маленькие французы.
Мама приготовила нам сытный завтрак. Обычно нам хватало пиалы какао с набухшими в ней кусочками вчерашнего хлеба. Мне вообще по утрам есть не хочется. Но сегодня не стоит капризничать, это точно. Мама постаралась, накрыла особенный завтрак: купила свежий хлеб, нарезала его большими ломтями, щедро намазала маслом, а потом конфитюром. Рядом с пиалами стояли стаканы с апельсиновым соком. Мы с Тариком смотрели на это пиршество, не отваживаясь сказать ни слова. Мы молчали, а в нас просыпался аппетит. Два маленьких француза сейчас сытно позавтракают, а потом отправятся в школу. Как же мне хочется этого хлеба, этого конфитюра, этой новой жизни, которая вот-вот начнется! Хочется стать французом.
Мама улыбнулась, довольная, что мы такие нарядные. Но когда мы подошли к столу, нахмурилась, словно вспомнила о чем-то страшно важном.
— Ну и ну! Какую мы сделали глупость! Вы же сейчас все испачкаете! А ну снимайте рубашки!
Папа согласно закивал головой.
— Zid! Zid!
— Давайте мы вокруг шеи повяжем салфетки! — жалобно предложил Тарик.
— Никаких разговоров!
И вот мы уже в трусах и тапках сидим в кухне на табуретках.
Школьники-французы тоже завтракают в трусах? Что-то мне это не нравится.
Даже аппетит пропал.
Мы подходим к школе. Мама в панике. Она теряется, видя перед собой нарядных светлокожих женщин. Остановившись вдалеке от входа, она принимается искать кого-то глазами. Увидев группу арабок из нашего квартала, направляется к ним. Ее приняли с распростертыми объятиями, но разговор здесь ведется тише, чем на улице возле нашего дома. Все эти женщины чувствуют здесь себя скованно. Одежда, акцент, родной язык отличают их от местных. Женщины гладят нас по головам, хвалят маму за наши костюмы. Рядом с мамами стоят сыновья и дочки и тоже смотрят на нас. Кое-кого из мальчиков я уже знаю, мы вместе играем в футбол, встречаемся на улице.
До меня доносится голос, усиленный мегафоном: детей просят подойти к входу в школу. Страх скрутил мне кишки. Чего я боюсь?
Рафаэль
В мегафон нам читают список, мы слушаем. Бетонные стены дворика отзываются эхом, которое тонет в нашем гомоне. Маме то и дело чудится мое имя. Когда его наконец произносят, она вздрагивает и ведет меня к указанному месту. Я вижу, что она пытается встретиться взглядом с учительницей, но та занята наведением порядка. Учительница будет учить нас чтению, письму, счету и, похоже, очень хорошо понимает, какая она важная. Сухопарая, с острыми чертами лица, с прямой спиной. Она смотрит на нас критически, готовая каждому сделать замечание за недисциплинированность. Я ее опасаюсь, почти боюсь. Подняв голову, принимаю вид бодрого солдатика.
Мама меня одобряет. Поправляет воротник куртки, гладит по щеке. Но я не знаю, готова она расплакаться или рассмеяться. Лично мне хочется больше плакать. Жюльен улыбается мне, я ему тоже.
Перед тем как войти в класс, учительница просит нас снять куртки и повесить их на вешалку. Мы входим в большую комнату, где пахнет пластиком и моющим порошком. Учительница велит нам выбрать себе парту и встать возле нее, поставив у ног ранец.
Я выбрал место в глубине класса. Строгие светлые глаза учительницы обежали ряды и остановились на мне.
Она подходит ко мне, улыбаясь. Улыбка у нее благожелательная, но чуть-чуть насмешливая.
— Вижу, что не всем родителям сообщили о переменах. Скажи маме, что халаты теперь не обязательны. Ты можешь ходить в нем, если нравится, но в школе их больше не требуют.
Вокруг меня раздается тоненький смешок. Я оборачиваюсь и вижу щекастого паренька, чей безгубый рот с острыми зубами растянут в улыбке. Смотрю на других ребят и вижу, что все они в обычной одежде. Во рту у меня пересыхает, перед глазами плывут пятна, мне кажется, что моя голова буквально набухает от стыда. Как же я смешон в своем синем халате, с косым пробором и в белых носках.
— Это и к тебе относится! — продолжает учительница.
Слева от меня, через три ряда, мальчик поднял голову, словно давая молчаливый отпор насмешкам.
— Похоже, что в Северной Африке школьные правила не менялись, — предательски усмехается учительница.
И снова слышится смех. Кто-то смеется громче других — тот же парень со злобным взглядом.
Нас, новоявленных французов, сразу вывели на чистую воду. Мы заложники гражданства, французы, но не такие, как настоящие. Слишком старательно одеваемся, улыбаемся, подделываемся и выглядим карикатурами. Одним словом, Северная Африка…
Я мало что помню о Марокко, но Марокко меня выдает.
Через две минуты, во время переклички, я узнаю, что весельчака-идиота зовут Александр Бланшар, а второго североафриканца — Мунир Басри. Когда я отвечаю «здесь», он поворачивает голову, и наши взгляды встречаются.
В первую секунду мы друг друга ненавидим. Друг в друге мы видим отражение своего стыда и унижения, но, закончив короткий молчаливый разговор, понимаем, что между нами установилась связь. Независимо друг от друга мы жили похожей жизнью, и теперь наши дороги пересеклись. На перекрестке начальник сразу же потребовал от нас документы.
Прожито всего только шесть лет, а за спиной уже прошлое.