Книга: Пока ненависть не разлучила нас
Назад: 18. Сражения
Дальше: 20. Вместе, чтобы жить

19. Обыкновенный расизм

Мунир

Усталость сродни холоду — она сжимает грудь, замедляет дыхание, мешает двигаться, сковывает мысли. Здесь, в этой маленькой комнатке, я чувствую себя бесполезным, и мне хочется все бросить. И тогда я поднимаю глаза и смотрю на кого-то из детей, или на подростка, или на женщину, или мужчину, потерявшихся в этом городе, пришедших за помощью или просто за теплом и добрым словом, чтобы немного передохнуть. Я представляю себе, как они живут, как им трудно, сколько они переносят унижений, как мало ждут от будущего. И мной овладевает странное чувство, что все они стали частью меня. Что мое будущее неотделимо от их будущего. Я думаю о своих великих проектах: выдержат ли мои благородные намерения встречу с жизнью? Я в начале пути, работа в нашей организации — только первый этап, у меня будет другая работа, другие цели. И тут меня охватывают сомнения и чувство безнадежности. Столько предстоит работы! Не завтра, не послезавтра, а сегодня. Через час. Немедленно.
Дополнительные занятия, музыка, рисование превратились в обычный детский сад. Ребятишки приходят, рассаживаются, болтают, едят, смеются, засыпают. Мы все же пытаемся что-то им втолковать, но они нас не слушают, они устали от школьных начальников. И потом, как рассуждать о музыке с мальчишкой, если ему хочется есть, если в его жизни нет ничего, кроме обид и угроз от окружающих и родителей? И мало-помалу мы отказываемся от своих проектов и делаем то, что от нас хотят. Я люблю каждого из этих ребятишек. Самых неудобных, тех, кого отбраковывает школа, потому что там не до частных случаев, потому что там готовят будущих граждан по определенным, выверенным лекалам. А мне они дороже всех. За замашками маленьких бунтарей я вижу страх и растерянность. И еще любовь. Иногда мне так хочется прижать их к себе, утешить, но я знаю, что они оттолкнут меня. Любое проявление чувств — свидетельство слабости. Случалось, что кто-то из них позволял себе улыбнуться или сказать что-то доброе, но только если был уверен, что его никто не видит и не слышит. Вот такие моменты и давали мне надежду и силы.
Иногда к нам заглядывали подростки — выпить кофе, поговорить. Мы играли роль старших братьев, они нас уважали. Но бывало и по-другому, ребята вели себя грубо, бросали нам вызов. Вместо своего парня из квартала они видели перед собой начальника, стража порядка, представителя власти. И нам приходилось говорить с ними без околичностей, по-уличному, чтобы вернуть уважение к общему делу.
Кроме парней приходили еще и девушки. Они бежали от дома, от хозяйства, от ругани, им хотелось кому-то довериться, поделиться. Настоящее их держало взаперти, будущее не принимало. Они говорили о своих отцах, высосанных работой, братьях-тиранах, женихах, которые были им предназначены, которых они в глаза не видели и, возможно, не полюбят никогда.
И родители тоже приходили, приходили за газетами, за советом. Мамы, увядшие от нелегких забот, отцы, угнетенные безработицей, с потухшим взглядом.
Народ, который трясли неподвластные ему силы. Мой народ.

 

— Что за интерес работать перевалочной станцией, залом ожидания?! Еще немного, и мы будем то ли школой, то ли садиком, то ли вообще непонятно чем!
Талеб сердился. И, как всегда, выражал свое недовольство вслух. В этом и была разница между им и мною.
Мурад покачал головой.
— Я полностью с тобой согласен. Но что, по-твоему, мы должны делать? Отправлять людей домой, говоря им: «Извините, у нас тут только слушают Баха и Моцарта и еще занимаются грамматикой!»?
— Так! Значит, ты признаешь свое поражение? Они фаталисты, и ты, Мурад, тоже. «Как есть, так и есть! Мектуб!» Ты забыл, что мы хотим готовить перемены, а вовсе не плыть по течению. Мы должны стараться объединить их энергию и направить ее в плодотворное, разумное русло. А мы что? Ты видишь, что сейчас творится во Франции? Нацики и полицейские издеваются над арабами, их бьют, их унижают. В Марселе скин выстрелил в парня восемнадцати лет Лауари Бен Мохаммеда, и получил три месяца условно! А Абделькадер Ларейш, подросток пятнадцати лет, убитый охранником в Витри-сюр-Сен! А Камел Бен Али из Женевилье, тоже убитый членом Национального фронта? Этого нацика отпустили на свободу даже без залога. Жизнь араба ничего не стоит. Нас стреляют, как дичь. Кое-кто так просто развлекается. А мы приобщаем наших к тонкостям языка страны, которая нас отторгает! Вы понимаете, что надо что-то менять?
Я знал, что Мурад не скажет ничего нового, он уже сто раз повторял все, что мог, поэтому заговорил сам:
— Мы согласны с тобой, Талеб. Но за один день ничего не изменишь. Мы должны набраться терпения. Мы приносим пользу, и это уже кое-что.
— Пользу? Кому? Чему? Мы же хотим, чтобы люди поняли, кто они есть, поняли свои возможности, пользовались ими. Внедрялись в общество или боролись за то, на что имеют право. Они имеют право на самоуважение. А мы здесь в лучшем случае на ролях нянек.
— Но мы же не политическая организация.
— Нас поддерживают городские власти, даже деньгами, — прибавила Варда, новая девушка-руководительница. — Значит, мы делаем полезное дело, и город одобряет нашу работу в качестве социальной службы.
— Покупает спокойствие, переводя нам ничтожные суммы, чтобы успокоить дикарей — вот и все, что они делают! — с насмешкой произнес Талеб.
— Ты хватил, парень, — окоротил его Мурад.
— Чтобы понять и справиться, нужно называть вещи своими именами. Посмотри на молодежь в квартале! Ребят не пускают вечером на дискотеки, обзывают ублюдками, отбросами, черножопыми, они не могут найти себе работу, не могут найти комнаты. Здесь тоже когда-нибудь все взорвется. Да и повсюду тоже. И вы прекрасно знаете, что так будет. И при этом мы делаем вид, что мы очень полезны!
— Что ты предлагаешь? — спросил Камель, ответственный за музыку. — Мы все это прекрасно знаем. Знаем, что вход на дискотеки нам запрещен. Есть среди нас кто-то, кто побывал в «Палладиуме», «Акварисе» или «Дранли»? Никто. Кто ни разу не получил в лицо оскорбления от прохожего или полицейского? Тоже никто. И что теперь делать? У тебя есть предложение?
Все сидящие в комнате притихли.
— Наши родители всю жизнь ощущали себя алжирцами, марокканцами, тунисцами, которые поселились во Франции, — заговорил Талеб, и в голосе его звучало смирение. — Они ходили, опустив голову, старались не привлекать к себе внимания, боялись обеспокоить окружающих, хотели, чтобы о них забыли. Свои комплексы они передали нам, и мы согласны на унижения, потому что они вошли в нашу плоть и кровь. Но в отличие от наших родителей, мы французы. И мы должны это втемяшить себе в головы. Должны отстаивать свое гражданство, свое равенство, не стыдиться самих себя. Как можно принудить других людей принимать тебя, если ты сам себя не принимаешь? Как только у нас появится чувство собственного достоинства, к нам и другие начнут относиться иначе.
Слова Талеба прозвучали с неожиданной силой, стены нашей маленькой комнаты откликнулись эхом, а мы услышали их сердцем.
Но что из этого следовало? Мы должны перестать работать у нас в центре? Заниматься политикой? Создать организацию по борьбе за наши права? А кто будет помогать тем людям, которые к нам каждый день приходят?
Талеб был прав: мы все чувствовали неизбежность взрыва. Близость его читалась в глазах молодых ребят, мы видели, как они стискивают зубы, сдерживая гнев, как дерзят, как вызывающе себя ведут. Слишком много у них накопилось обид. Сколько пережито вымогательств и оскорблений со стороны полиции, сколько было проглочено проявлений агрессии. И никому дела нет. Как будто так и надо. В СМИ редко-редко промелькнет что-нибудь подобное. Обидчиков никто не трогает, и они не волнуются. Суды их оправдывают и отпускают.
Если бы мы хотя бы слышали осуждение подобных постыдных поступков. Если бы их считали позорными, недостойными. Если бы не только СМИ, но и население, представители политических партий поняли, что неправильно преследовать арабов за то, что они арабы. Ненормально не пускать арабов на дискотеки, потому что они арабы. Ненормально постоянно проверять арабов, потому что они арабы. Мы бы перестали чувствовать себя изгоями. Мы бы видели, что между добром и злом есть граница. Но нет. Блэкаут. Лучше обойти все молчанием, чтобы не раздувать пожара. Ничего не сообщать, чтобы избежать конфронтации. Пусть раны залечивает время. Все сложности лучше держать под спудом, надеясь, что молодежь точно так же, как их родители, смирится и будет гнуть спину, унижаться и молчать. Но эта страусиная политика обречена на провал. Они ничего хорошего не добьются. Обида растет, она превращается в ненависть, и когда вспыхнет ненависть, ее не удержишь. А она вспыхнет. Вопреки нашим наивным усилиям.

 

Сигаретный дым поднимался кольцами к потолку, уплотняя и туманя воздух. Магнитофон с трудом выдавливал роковую мелодию. Наш праздник походил на школьную вечеринку: скудное оформление, безалкогольные напитки, сигареты, адский шум, скованность и застенчивость под маской оживления и смеха. И поведение тоже детское — улыбки и деланое безразличие, радостный смех и притворное равнодушие. Кое-кто в уголке уже танцует. Были и другие. Я обратил внимание на нескольких презрительно смотрящих парней.
— Ну что скажешь?
Я протянул Рафаэлю пластиковый стаканчик с кокой.
— Что? Скажу, что очень… по-арабски, — ответил он.
— Заткнись, или я возьму микрофон и крикну: «Братья! К нам просочились евреи!»
Давид изобразил на лице ужас, и мы все рассмеялись. Но я чувствовал: ребятам не по себе у нас на вечеринке.
Рафаэль позвонил как раз тогда, когда я готовил наш скромный праздник. И я пригласил его, но скорее в шутку, чтобы поддеть, хотя еще и потому, что удивился и обрадовался. Мне было приятно, что он хочет узнать мои новости после стольких месяцев молчания. И еще потому, что хотел с ним увидеться. И он пришел с Давидом и Мишелем, своими новыми друзьями.
— Да нет, все славно… И, похоже, они тоже довольны, что веселятся, — не без насмешки сказал Мишель.
— Начинание новое, — объяснил я. — Все ведут себя осторожно.
— Но обстановка, кажется, мирная, все спокойно, — заметил Давид.
— Не доверяй тому, что кажется. Драка может вспыхнуть в один миг. Тут есть, знаешь ли, каиды, и они готовы на все, если посмотришь на них чуть пристальнее.
— Опасаешься?
— Да нет, доверяю. Они знают, что если вечер пройдет нормально, можно будет устраивать их почаще. Им тоже хочется повеселиться. Они относятся к нам с уважением. Мы помогаем их сестренкам, братишкам. И родителям тоже.
К нам подошел небрежной походкой здоровенный парень — рубашка расстегнута, видна гладкая смуглая грудь.
— Неплохая дискотека, Мунир! Но где девчонки? Ты видел дискотеки без девчонок, а?
— Честно говоря, я не видел настоящих дискотек, и думаю, что ты тоже.
Парень осклабился, хлопнул меня по плечу и отошел.
У нас и в самом деле девушек было мало. Семь или восемь, не больше. Они все вместе сидели за столиком и потихоньку пересмеивались. Не арабки. «Мужчины» скользили по ним высокомерными, чуть ли не презрительными взглядами или вообще их не замечали.
— Они запретили приходить сюда своим сестрам. Ничего. Для начала они, наверное, хотят посмотреть, как все пройдет. Надеюсь, что потом и девушки тоже будут приходить к нам.
Мы следили за ребятами, и нам было забавно, как они себя ведут.
— Эти парнишки и есть гроза Воз-ан-Велен? — шутливо спросил Рафаэль. — От их появления дрожат французы в центре города? Я пока вижу молодняк, который играет в Аль Пачино из «Лица со шрамом». Fuck You, son of a bitch!
Я положил ему руку на плечо.
— Спасибо, что пригласил меня, — сказал он.
— Шутишь? Да это специально организованная западня для евреев!
Я легонько шлепнул его по затылку, а он сделал страшные глаза и притворился, что готов убежать.
— Ты в своем центре как рыба в воде.
— Да, я чувствую, что приношу пользу.
— А политика?
— Политика? Это и есть политика, брат! Я каждый день занимаюсь политикой. И дипломатией тоже. Кое-кто у нас в квартале хотел бы, чтобы мы организовали центр по защите прав обитателей квартала или центр по борьбе с расизмом, но я колеблюсь. Как-то не уверен. А ты как считаешь? Я слышал, что ты тоже член какой-то организации. Пригласи как-нибудь меня.
Давид и Мишель, похоже, смутились.
— Да нет, я в партии социалистов. Делаю, что могу. Хожу на собрания. Но без членского билета.
— Я не про это. Я слышал, что ты тоже организуешь вечера, но для евреев.
— Ах, это! Да, немного помогаю и немного этим зарабатываю.
Мишель и Давид обменялись взглядами и улыбнулись. Меня задело, что меня исключили из их тесной компании. Я собирался и еще кое о чем расспросить Рафаэля, но тут с улицы раздался шум. Народ столпился у дверей.
— Черт, похоже, запахло жареным!
Я тоже поспешил к двери, Рафаэль с приятелями за мной. Мы быстренько пробились через толпу.
Синий луч шарил по стенам нашего дома.
— Полиция! — объявил Мурад.
— Им-то что понадобилось?
В нескольких метрах от дома стояли три полицейские машины. Из них вышли человек двенадцать полицейских. В толпе молодежи мгновенно послышались ругательства.
Мурад старался утихомирить самых дерзких, не давал им подойти к непрошеным гостям.
— Успокойтесь. Ничего не происходит. Мы сейчас поговорим и вернемся. Возвращайтесь в зал.
Но никто не двинулся с места.
Мы с Мурадом пошли навстречу полицейским.
— Катитесь отсюда! — крикнул паренек. — Нам что, и повеселиться нельзя?!
— Мы что, не можем праздник устроить?! — Ругательства так и сыпались.
Я обернулся и махнул рукой, прося ребят замолчать.
Поговорил с полицейскими и направился к самым горячим. Рафаэль окликнул меня:
— И чего они хотели?
— Сказали, что поступила жалоба, уже поздно, беспокоит шум. Глупости! Наше помещение стоит на отшибе. Очередная провокация. Они знают, что если нас заведут, то все ребята поднимут страшный шум. И тогда они смогут похватать кого ни попадя!
Я закричал ребятам:
— Не поддавайтесь на провокацию! Возвращайтесь в зал! У нас есть разрешение на проведение вечера. Никаких проблем!
Все притихли. Мне показалось, что меня услышали.
Но тут раздался голос:
— Разрешение есть? Так какого черта нас достают? Сейчас они у меня получат! Я их не боюсь!
И снова понеслись брань и ругательства.
— Убирайтесь! Мы здесь у себя!
Полицейские сбились в кучу, принялись советоваться.
Брань усилилась. Я пытался утихомирить ребят, но самые распалившиеся ринулись вперед.
И вот уже полетел камень, потом другой.
Руководители и более спокойные ребята попытались вмешаться, но было уже поздно.
Мурад подтолкнул нас, приглашая вернуться.
— Конечно, они правы — уроды есть уроды! Но они попались в собственную ловушку.
С улицы по-прежнему доносились крики и шум.
Я было кинулся к двери, мне хотелось к ребятам, драться вместе с ними.

 

Прошло несколько минут, и зал совсем опустел. Полицейские уехали, ребята разошлись по домам.
— Отвратительно. Вся наша работа псу под хвост.
У меня навернулись слезы на глаза. Я ненавидел полицейских, они специально испортили нам праздник. И ребята тоже хороши! Не могли взять себя в руки!
— Видишь разницу между марокканцами и алжирцами? Алжирцы не умеют разговаривать, обсуждать, договариваться, — тихо заговорил Давид. — Они сразу рвутся в бой.
— Не надо так говорить, — отозвался я. — Готовые клише всегда опасны.
— Брось изображать социолога, озабоченного общественным равновесием. Ты прекрасно знаешь, что люди из этих двух стран не похожи друг на друга. Впрочем, как и из других стран тоже. Для статистики мы одно, мы иммигранты, но на деле мы совершенно разные. Марокканцам присущи представления развитой страны, в которой поощрялись культура и образование. Они более цивилизованны, воспитанны, более… европеизированны.
— Ты говоришь сейчас как расист. Ты не знаешь, как этим парням достается! Поверь, им есть от чего кипеть злобой.
— Я не сомневаюсь. Но я хочу сказать другое: у тебя в квартале много алжирцев, и они не умеют держать себя в руках. Черт побери, я уверен, помолчи они пять минут, дай тебе возможность спокойно поговорить, и полицейские бы утерлись, и праздник бы продолжился. Но нет! Они вспыхнули, как порох.
— Ты не понимаешь! Они вспыхнули вовсе не потому, что их вдруг взяли и спровоцировали! У них накопились обиды, комплексы, страх. Ты можешь не знать, но большинство из них не выходят гулять по центру, не желая нескончаемых проверок, боясь наткнуться на опасливые и ненавидящие взгляды прохожих и продавцов. Ты, наверное, не слышал о полицейских, которым подстрелить араба — все равно что раздавить паука? Ты всерьез думаешь, что беспорядки восемьдесят первого года были проявлением врожденной дикости? Бескультурья? Если ты так думаешь, значит, стал таким же, как негодяи расисты, которые отравляют нам жизнь.
Я говорил без возмущения, спокойно, по-дружески, но Давид почувствовал себя задетым.
А я продолжал:
— Алжирцы не хотят быть гражданами второго сорта во Франции под предлогом того, что у них по сравнению с некоторыми продвинутыми не такой европеизированный менталитет.
— Но они не могут требовать от французов, чтобы французы применялись к их образу жизни, — возразил Давид. — Заметь, в Израиле марокканцы стараются приспособиться, и их все принимают.
— Знаешь, хватит мне тыкать Израилем как образцом толерантности и социальных добродетелей! Надоело!
— Почему? Что ты имеешь против Израиля? — Давид мгновенно напрягся, голос зазвучал холодно. — Ну-ка объясни!
— А ну стоп, парни, затормозили! — вмешался Рафаэль. — Прикиньте: от неприятностей сегодняшнего вечера укатили в Израиль!
— Нет уж, пускай он выскажется! — настаивал Давид.
— Раф прав, — признал я. — Мы слишком далеко зашли. К тому же перенервничали и устали.
— Вот видишь! Реакция настоящего марокканца, — воскликнул Рафаэль, рассмеявшись, пожалуй, слишком громко. — Мудрая и дипломатичная.
Мы все улыбнулись, но дружеского тепла не было. Мишель вообще только присутствовал при разговоре, словно считал бессмысленным говорить здесь на серьезные темы.
Я думал, что этот вечер снова сблизит нас с Рафаэлем, но почувствовал: мы, наоборот, еще больше отдалились.

 

Мустафа сидел, вытянув ноги, сложив руки на груди, словно подчеркивая, какая она широкая и мощная, и молчал. Талеб поставил перед ним кофе в пластиковом стаканчике и попросил:
— Расскажи, что произошло.
Мустафа продолжал молчать.
— Послушай, брат, мы тебе не навязываемся и не достаем. Мы хотим узнать, сможем ли помочь.
Мустафа поднял на Талеба большие черные глаза и посмотрел на него. Лицо у него было разбито, нижняя губа рассечена, правая скула распухла.
Мустафа слыл парнем спокойным, разумным, уравновешенным, хотя и мог постоять за себя. Новость, которую мы услышали, нас удивила и потрясла.
— Ты же знаешь, что со мной случилось. Так зачем спрашиваешь?
Талеб покачал головой.
— А ты знаешь наш квартал. Правда, которая прошла через пять человек, изменилась в десять раз.
Мустафа снова посмотрел на Талеба и снова понурился. Потом помолчал, задумавшись, и добавил:
— Меня отдубасили пять парней. — И снова замолчал.
— Ну, вот видишь, а нам сказали, что семь, потом десять, а потом двадцать.
Я оценил деликатность Талеба, он привел Мустафу сюда и здесь стал его расспрашивать. Мустафа снова взглянул на него и слегка улыбнулся.
— Нет, их было всего пятеро.
— И как же это произошло?
Мустафа глубоко вздохнул.
— Я шел по улочке Сен-Жан, вокруг никого. Был в гостях у друзей и спешил на последний автобус. Передо мной остановилась машина, открылись дверцы, вышли пятеро парней. В руках пруты. Я сразу понял, чем дело пахнет. Начали с оскорблений: «Черножопый! Ублюдок! Катись, откуда пришел!» Я в ответ ни слова. Пытался сообразить, как мне выбраться из подлой западни. Один из них вышел вперед, встал передо мной и сказал: «Молчишь, гад?» Он был небольшого роста, пухлый, лицо красное, взгляд трусоватый. Мне не понравилось его лицо. Я посоветовал ему пойти прогуляться. Он на меня замахнулся своим прутом, потом опустил его, но шевелился медленно, и я вырвал у него прут и занял оборонительную позицию. Вот тогда-то они меня окружили. Первый нанес удар, я мог бы уклониться, но они били вместе с разных сторон. Я пытался обороняться, защищаться. Потом упал. Они продолжали молотить, шипя ругательства. Наконец прекратили. Каждый подошел и плюнул на меня. Потом сели в машину и уехали.
— Ты не запомнил номер? — спросил Талеб.
Мустафа пожал плечами.
— Нет. Полицейские запоминают. Мне и в голову не пришло.
— А в участок подал жалобу?
Мустафа нахмурился.
— Ты что, серьезно?
— Абсолютно. Когда на тебя нападают, надо идти в полицейский участок и подавать жалобу.
Мустафа, улыбаясь, с трудом раздвинул губы пошире, и я увидел сгусток запекшейся крови у него на губе.
— Конечно, ты прав. Они будут искать этих парней. Если повезет, они их найдут и от души поздравят.
— Ты неправ. Мы живем в стране, где есть законы.
Мустафа больше не улыбался. Он встал и заходил по комнате.
— Послушайте, парни, если вы меня сюда зазвали, чтобы втюхивать такую хрень, то пошли вы куда подальше! О каких законах ты говоришь? Где ты видел в этой стране законы? Какие у нас права? Пулю получить? Полицейские отстреливают нас, как зайцев! Сколько наших погибло за последние года два? И убийцы разгуливают на свободе! Французы могут в нас палить сколько угодно, они уверены в своей безнаказанности. Слышали об Абденби из Нантера? Спокойный парень, студентом был, кажется. Какой-то псих застрелил его, как собаку. А Вахид Хашиши? Знали его? Он был из нашего квартала. Тоже спокойный, мирный парень. Его пристрелил какой-то тип, потому что он, видите ли, крутился возле его машины. А Махмуд Шаруф? Умер в больнице, его отколотили скины, он показался им подозрительным. Теперь месяца не проходит без убийства! Политикам на это наплевать. Здесь кошки и собаки дороже араба!
Талеб вопросительно взглянул на меня. Что тут ответишь? Перечисленные имена разбередили и у нас свежие раны.
— Нет, я знаю, что делать, и другого решения нет. Соберем компанию и будем караулить, сколько понадобится. Если повезет, я их поймаю.
— Думаешь, они постоянно ездят по этой улице и избивают арабов? Если они были вооружены прутами, значит, это занятие у них постоянное, ты прав. И они будут заниматься этим и дальше. Единственный способ их остановить — арестовать, а значит, нужно дать их описание в полиции.
Мустафа снова возмутился:
— Ладно, ребята, вашей простоте можно только позавидовать. Я по горло сыт вашими дурацкими идеями. В жизни все по-другому. В жизни полиция не думает защищать арабов, и французы пишут жалобы на арабов, а не наоборот. Вы видели полицейских на нашем празднике? Вам этого мало?
Он остановился и посмотрел на нас.
— Ладно, я пошел. Спасибо за кофе.
Нам нечего было сказать, чтобы его удержать. Мы остались сидеть и сидели молча. Молчание становилось гнетущим. Замораживающим. Оно лишний раз подтверждало, что мы ничего не знаем и ничего не можем. Я чувствовал себя бессильным и бесполезным.
Они на него плевали. Каждый. По очереди.

 

— Мунир! Agi lahna yawouldi. Подойди ко мне, сын.
Папа всегда меня подзывал дважды — по-арабски, потом по-французски.
Арабский и французский прервали мой путь к холодильнику. Если папа выключает музыку, значит, дело серьезное. Я остановился, потом подошел к нему. Он показал мне на кресло. Я сел.
Отец склонил голову набок и посмотрел на меня, словно видел в первый раз.
— Ты вырос, сын. Ты стал мужчиной.
Я не знал, что за этим последует, не знал, как себя вести. Мы сидели и молчали. Отец опустил глаза и, казалось, забыл обо мне. Мне хотелось встать и уйти, но я знал, что он хочет мне что-то сказать.
— Как твой… Центр?
Маленькая пауза дала мне понять, что он всерьез озабочен.
— Все в порядке.
Отец ни разу не зашел к нам в Центр. Поначалу я надеялся его там увидеть. Думал, он будет гордиться, что я занимаюсь таким нужным делом. Я даже представлял себе, как он к нам присоединится, захочет участвовать, почувствует вкус к общению, заведет друзей. Чистой воды иллюзия.
— Ты учишь людей читать, так?
— Да, кое-кто из взрослых хочет научиться. И еще мы занимаемся с детьми.
— И это все?
Я не понимал, куда отец клонит.
— Нет. Еще мы помогаем людям заполнять бумаги для разных учреждений, писать заявления, выслушиваем, какие у них проблемы, даем советы.
— Ты даешь советы?
Отец нисколько не иронизировал. Но вопрос все же задел мою гордость.
— Да, и я иногда даю советы.
Я вглядывался в отцовское лицо, пытаясь разгадать его намерения, но он просто задумчиво качал головой, потом наконец заговорил:
— У нас в Марокко советы давали старики. Мудрость приходит с годами. В каждой деревне, в каждой семье был свой мудрец, и к нему приходили со всеми проблемами. Молодые никогда не позволяли себе рискнуть и высказать свое мнение. А здесь, во Франции, здесь все наоборот. Женщины работают, дети решают, советуют, мужчины пьют… Koulchi m’gloub.
— Мы даем советы по конкретным вопросам, куда обратиться, что написать. Старики этого не знают.
Ответ прозвучал громче, чем я хотел. Меня задело рассуждение отца, хотя он не вкладывал в него никакого отрицательного смысла.
Он снова покачал головой.
— Я понимаю, — тихо сказал он, еще немного помолчал и добавил: — Я слышал, что несколько недель тому назад у вас были проблемы с полицией.
— Ничего серьезного. Мы устроили праздник, приехал патруль и попросил нас закруглиться. Мы немного повздорили.
Отец прервал меня:
— Мне еще сказали, что вы берете на себя защиту тех, кто пострадал от расизма.
— Да, но мы направляем их в специализированные организации.
— В общем, у вас небольшая бакалейная лавка. Всего понемногу. Советы на все случаи жизни.
Замечание опять могло показаться иронией, но на самом деле ее не было даже близко.
— Мы стараемся быть полезными. Вокруг столько всяких проблем…
— Когда делаешь все, все делаешь плохо.
— Может, ты и прав. Но лучший способ не делать плохо — это вообще ничего не делать.
И сразу пожалел о своих словах. Я совсем не хотел обижать отца. Ответил машинально, не подумав о последствиях. Но отец, похоже, не обратил на них особого внимания.
— Знаешь, сын, я хочу, чтобы у тебя было поменьше проблем. Борьба с расизмом, по-моему, не слишком толковая вещь. Ты же ничего не можешь сделать. Зато в один прекрасный день придется иметь дело с полицейскими и судьями, которым ты совсем не понравишься.
— Папа, вполне возможно, мы не сможем изменить это общество, но мы хотя бы заставим его задуматься! Задуматься о том, что оно собой представляет, что порождает, куда двигается.
И тут же покраснел за свою самонадеянную речь. Тоже мне, социолог нашелся!
— Знаешь, я хочу сказать тебе одну вещь… Франция, она похожа на подростка. Над ней снасильничали в детстве, но она не желает в этом признаваться. Идет, высоко подняв голову, смотрит прямо перед собой, и нам кажется, она требовательная. У нее тяжелый взгляд, и нам кажется она недобрая. Она отвечает «нет» на все предложения, и нам кажется, она суровая. Но она ребенок, изуродованный насилием, который разыгрывает взрослого. Человек, который себя не любит, не умеет любить других. Французы себя не любят. Чем они могут гордиться? Своей историей? Когда они смотрят назад, то видят тени убитых мусульман, а еще поглубже — замученных пытками евреев. Конечно, у них были принцы, короли… Но они отрубили им головы. Вот они и не оборачиваются. Им не хочется иметь дело со своим прошлым. Но у тех, кто остался без прошлого, нет и будущего. Черные напоминают им, что они были рабовладельцами. Арабы — о том, что они были мучителями. Евреи — о том, что они были малодушными. Мы тени из их прошлого. Они не понимают, что мы для них возможность подружиться с их собственной историей.
Молчаливый немногословный отец заговорил вдруг как мудрец, и в его словах звучала спокойная уверенность. Я задумался: справедлива ли его жестокая логика? Прав ли он? И что будет, если каждый поймет и примет его логику? Сможем ли мы тогда все вместе написать следующую страницу в Книге истории?
И, словно догадавшись о моих мыслях, он продолжил:
— Но понимаешь, одно дело — слова. А реальность, жизнь куда сложнее. Нельзя принуждать людей говорить о своих ошибках, своей боли, заставлять их каяться в их грехах. Французы могут и разозлиться. Будь настороже, сынок. Если стоишь за правое дело, то служи ему. Мне не нравится мысль, что ты будешь с ними бороться. Иной раз гораздо лучше не вмешиваться, предоставить перемены течению времени.
— Но у нас нет времени, папа! Каждый день арабов бьют, каждый день их оскорбляют. Мы не можем пережидать, опустив голову. Ваше поколение согласилось с такой участью, потому что вы знали: вам здесь не так уж и долго жить. А мы знаем, что нам здесь жить долго. Мы французы, и мы хотим полноправно и спокойно набираться во Франции сил.
Отец снова кивнул головой:
— Wakha akhouya. Я согласен, сын. Я выполнил долг отца, я поговорил с тобой. Ты выполнил долг сына, ты мне ответил. Если будущее нуждается в тебе, иди ему навстречу. У тебя есть преимущество перед французами: ты в ладу со своим прошлым, ты им можешь гордиться. — Он мягко откинулся на спинку дивана и улыбнулся мне.
Почему я не могу обнять его крепко-крепко? Тесно прижаться к нему?
Наверное, потому что я тороплюсь жить.
И еще потому, что я не знаю, как это делается.

 

Я полезен будущему? Тогда я в этом не сомневался. Мне нужна была вера, она давала мне силы двигаться вперед. Мы жаждали перемен. Наше положение было невыносимым, его нельзя было просто терпеть. День за днем я надрывался, сидя на полу в трюме, латая щели на корабле. Но это было безумием и самомнением, потому что надо быть безумцем и самонадеянным слепцом, чтобы верить, что ты нужен в эпоху кризисов и терроризма. И снова были убитые, и убийц снова отпускали на свободу, и снова вспыхивало возмущение. Я изнемогал, сатанел от бездействия. Я зарывался в книги. Я должен был добиться успеха, хотя бы в учебе, должен был с ней справиться, чтобы потом помогать другим.
Я изнемогал от отчаяния, и вот тогда-то возникло Движение, а вместе с ним воскресла надежда.
Назад: 18. Сражения
Дальше: 20. Вместе, чтобы жить