Том третий
Глава XIV
Опасность! Грозная как смерть,
Она грядет: земную твердь
Колеблет поступь великанья;
Ветров полночных завыванья
Ей вторят. С ней летят гонцы —
Злодейских помыслов творцы;
Вкруг них — фантомов жадный рой,
Что скорбью кормятся людской.
Страх! пред твоею свитой жуткой
Кто только не терял рассудка?
Коллинз
Маркиз был точен. Ла Мотт встретил его у входа, но маркиз отказался войти, сказав, что предпочел бы прогулку по лесу. Туда и направился с ним Ла Мотт. Некоторое время они шли, обмениваясь общими фразами, затем маркиз сказал:
— Ну что ж, обдумали вы то, что я вам сказал, и готовы ли к решению?
— Да, милорд, и решение приму быстро, как только вы все объясните. До тех пор я ответить вам не могу. Маркиз казался разочарованным и несколько секунд молчал.
— Возможно ли, что вы до сих пор не поняли? — продолжал он.
— Подобное непонимание, право же, притворно. Ла Мотт, я жду от вас откровенности. Итак, неужели я должен сказать больше?
— Да, милорд, — живо отозвался Ла Мотт. — Если вы не решаетесь свободно мне довериться, как могу я в полной мере способствовать вашим планам?
— Прежде чем я продолжу, — сказал маркиз, — позвольте мне взять с вас клятву, которая обяжет вас хранить тайну. Впрочем, это навряд ли необходимо, — даже если бы я усомнился в вашем слове чести, память о некоем деянии укажет вам на необходимость хранить молчание, чего вы столь же должны желать от меня.
Наступило молчание, причем оба, маркиз и Ла Мотт, явно испытывали неловкость.
— Полагаю, Ла Мотт, я дал вам достаточно доказательств того, что умею быть благодарным; услуги, которые вы мне уже оказали относительно Аделины, не остались невознагражденными.
— Это правда, милорд; я всегда готов признать это и сожалею, что не в моей власти было услужить вам более существенно. Я готов содействовать вашим дальнейшим планам относительно нее.
— Благодарю вас… Итак, Аделина… — Маркиз колебался.
— Красота Аделины, — подхватил Ла Мотт, с готовностью угадывая его желания, — заслуживает вашей настойчивости. Она возбудила страсть, которой должна бы гордиться, и в любом случае скоро она будет вашей. Ее прелести заслуживают…
— Да, да, — сказал маркиз, — но… — Он замолчал.
— Но вам они стоили слишком многих хлопот, — подхватил Ла Мотт, — и в самом деле, нельзя не признать, так оно и было; но все это теперь позади — теперь вы можете считать уже, что она принадлежит вам.
— Я так и буду считать, — сказал маркиз, устремляя на Ла Мотта пристальный взгляд, — я так и буду считать.
— Назовите час, милорд; вам никто не помешает… Красота, подобная красоте Аделины…
— Не спускайте с нее глаз, — прервал его маркиз, — и ни под каким видом не выпускайте ее из ее комнаты. Где она сейчас?
— Заперта в своей комнате.
— Прекрасно. Однако я в нетерпении.
— Скажите же когда, милорд… Нынче ночью?
— Нынче ночью, — сказал маркиз, — нынче ночью. Теперь вы меня понимаете?
— О да, милорд, этой ночью, если вам угодно. Но не лучше ли вам отпустить ваших слуг и остаться в лесу одному? Вам известна дверь, которая выходит к лесу от западной башни. Подойдите туда около двенадцати — я буду там, чтобы проводить вас к ее комнате. Итак, милорд, этой ночью…
— Этой ночью Аделина умрет! — прорычал маркиз нечеловеческим голосом. — Теперь вы меня понимаете?
Ла Мотт отшатнулся.
— Милорд!
— Ла Мотт! — отозвался маркиз.
На несколько минут воцарилось молчание, Ла Мотт пытался прийти в себя.
— Позвольте спросить, милорд, что это значит? — спросил он, когда смог перевести дух. — Отчего бы вам желать смерти Аделины — Аделины, которую совсем недавно вы так любили?
— Не задавайте мне вопросов о моих мотивах, — сказал маркиз, — но та, которую вы назвали, должна умереть, это так же верно, как то, что я жив. Этого достаточно.
Удивление Ла Мотта равнялось его ужасу.
— Средства могут быть разные, — продолжал маркиз. — Я предпочел бы, чтобы обошлось без крови; существуют всякие снадобья, которые действуют мгновенно и наверняка, но раздобыть их быстро и безопасно нельзя. И еще я хочу, чтобы все было кончено — все должно быть сделано быстро — этой ночью.
— Этой ночью, милорд!
— Да, этой ночью, Ла Мотт; если этому должно случиться, то почему же не сразу… Нет ли у вас при себе подходящих снадобий?
— Нет, милорд.
— Я боялся довериться третьему лицу, иначе такое снадобье у меня было бы, — сказал маркиз. — Во всяком случае, вот вам кинжал; воспользуйтесь им, как только представится возможность, но будьте решительны.
Ла Мотт принял кинжал дрожащей рукой и некоторое время смотрел на него, едва ли отдавая себе в том отчет.
— Спрячьте его, — сказал маркиз, — и возьмите себя в руки. Ла Мотт подчинился, но молчал, погруженный в свои мысли.
Он видел, что запутался в паутине, сплетенной его же преступлениями. Будучи во власти маркиза, он знал, что либо должен согласиться исполнить поручение, чудовищность которого, как он ни был порочен, заставляла его отшатнуться в ужасе, либо, отказавшись, пожертвовать состоянием, свободой, быть может, самою жизнью. Он медленно, шаг за шагом, был ведом от безрассудства к пороку вплоть до нынешнего дня, когда перед ним разверзлась пропасть такого преступления, которое ужаснуло даже совесть, дремавшую столь долго. Отступить — значило обречь себя на кошмар, идти вперед — столь же ужасно.
Ла Мотт думал о том, как невинна и беспомощна Аделина, о ее сиротстве, о прежней ее приязни, вере в его покровительство, и его сердце сочувственно сжалось от сознания горя, которое он ей уже причинил, и отпрянуло в ужасе перед деянием, ему порученным. Когда же, с другой стороны, он видел перед собой катастрофу, коя угрожала ему от мести маркиза, а затем представлял обещанные ему преимущества — протекцию, свободу, а возможно, и состояние, страх и искус объединяли усилия, чтобы заглушить голос гуманности и принудить к молчанию голос совести. В этом состоянии тревожной неопределенности он продолжал молчать, пока голос маркиза не довел до его сознания, что необходимо, по крайней мере, создать видимость его согласия.
— Вы колеблетесь? — проговорил маркиз.
— Нет, маркиз, мое решение неизменно — я вам подчиняюсь. Но мне кажется, лучше было бы обойтись без крови. Странные тайны выяснились из…
— Да, но как этого избежать? — перебил его маркиз. — Яд добывать я не рискну. Я дал вам верное средство для убийства. Вы ведь тоже сочли бы небезопасным интересоваться ядом.
Ла Мотт понял, что он не мог бы добыть яд, не наведя на открытие куда более страшное, чем то, какого желал избежать.
— Вы правы, милорд, и я неукоснительно последую вашим распоряжениям. Теперь маркиз отрывистыми фразами стал давать дальнейшие указания к воплощению ужасного замысла.
— Когда она заснет, — сказал он. — В полночь. Все будут уже спать.
Затем они разработали схему, как объяснить ее исчезновение, чтобы выглядело так, будто она сбежала из-за отвращения к ухаживаниям маркиза. Для вящей достоверности двери ее комнаты и западной башни должны были остаться открытыми, продуманы были и еще несколько мелочей, которые бы укрепили подозрение. Затем они обсудили, как следовало уведомить маркиза о происшествии, и сошлись на том, что он, как обычно, на следующий день приедет в аббатство.
— Итак, сегодня ночью, — сказал маркиз. — Я могу положиться на ваше решение?
— Можете, милорд.
— Что ж, прощайте. Когда мы увидимся снова…
— Когда мы увидимся снова, — сказал Ла Мотт, — это уже свершится.
Он проводил маркиза до аббатства, посмотрел, как де Монталь садится в седло, пожелал ему спокойной ночи и, вернувшись в дом, закрылся в своей комнате.
Тем временем Аделина, в одиночестве тюрьмы своей, дала волю отчаянию, к коему толкали ее обстоятельства. Она старалась привести в порядок свои мысли и убеждала себя хоть немного смириться, но воспоминания о прошлом и предчувствие будущего рисовало пред нею все ее несчастья, и она совсем пала духом. О Теодоре, чье благородное поведение доказало его любовь и привело его самого к гибели, она думала с тоской, бесконечно превосходящей все, что она испытывала в иных случаях.
То, что усилия, которые заслужили великую ее благодарность и пробудили всю ее нежность, должны были стать причиной его гибели, вызывало у нее невообразимое отчаяние, пред которым мгновенно исчезало все ее мужество. Мысль о том, что Теодор страдает… Теодор умирает… ни на минуту не покидала ее сознания, часто заставляя забывать о собственных бедах и думать только о нем. Иногда поселенная им надежда на то, что он сумеет доказать свою правоту или, по крайней мере, получить помилование, возвращалась к ней; но это напоминало слабый луч апрельского утра, мимолетный и безрадостный. Она знала, что маркиз, побуждаемый ревностью и жаждущий мести, будет преследовать его с неумолимой злобой.
Что мог противопоставить Теодор такому врагу? Совестливая мораль не поможет ему отвести удар, направленный попранной страстью и всемогущей гордыней. Ее уныние значительно усиливалось при мысли, что здесь, в аббатстве, до нее не дойдут вести о нем и что ей предстоит жить неведомо сколько в мучительной неизвестности о его судьбе. Бежать из аббатства она не видела ни малейшей возможности. Она была пленницей в комнате, запертой со всех сторон; она не имела возможности с кем-то переговорить, кто предложил бы хоть малейший шанс на освобождение, и понимала, что осуждена в пассивном молчании ожидать близящегося рокового исхода, для нее бесконечно более ужасного, чем сама смерть.
Она поистине погибала под гнетом несчастий и могла часами сидеть неподвижно, погруженная в свои мысли. «О Теодор! — часто взывала она про себя. — Ты не слышишь меня, не можешь примчаться мне на помощь, ты сам под арестом и в цепях». Эта картина была ужасна. Сжимавшая сердце тоска глушила рыдания… По щекам катились безмолвные слезы… И Аделина уже не чувствовала ничего, кроме страданий за Теодора.
В тот вечер на душе у нее было на редкость покойно; сидя у окна, она с умиротворенной печалью наблюдала закат солнца, затухающее сияние западного горизонта, постепенное наступление сумерек и возвращалась мысленно к тому времени, когда при более счастливых обстоятельствах видела ту же картину. Она вспоминала также вечер своего недолгого побега из аббатства, когда из этого самого окна она следила за садившимся солнцем… С каким волнением она ждала наступления сумерек… Как старалась предугадать, что ждет ее в будущем… Как спустилась, трепеща от страха, по башенной лестнице и углубилась в леС. Эти воспоминания порождали другие, и ее сердце наполнялось тоской, а глаза слезами.
Погруженная в воспоминания, она увидела вдруг, что маркиз сел на коня и отъехал от ворот. При виде его к ней со всей силой вернулось осознание несчастья, какое навлек он на ее возлюбленного Теодора, а также тех бед, которые грозят ей сейчаС. Заливаясь слезами, она отошла от окна и долго рыдала, пока слабая ее конституция не выдержала усталости, и она рано улеглась спать.
Ла Мотт оставался в своей комнате до тех пор, пока не пришлось выйти к ужину. За столом его испуганное, замученное лицо, которое, несмотря на все его усилия, выдавало душевное смятение, и то, как часто и надолго он уходил вдруг в себя, удивили а также встревожили мадам Ла Мотт. Когда Питер вышел из комнаты, она нежно спросила, что его так встревожило, но он с кривой улыбкой попробовал притвориться веселым; однако искусственного оживления хватило ненадолго, и он скоро погрузился в молчание. Или же, когда мадам Ла Мотт заговаривала о чем-то, он, желая скрыть, как далеки его мысли, отвечал настолько невпопад, что это становилось еще очевиднее. Поняв это, мадам Ла Мотт сделала вид, что не замечает нынешнего состояния супруга, и они продолжали сидеть молча до тех пор, пока не пришла пора удалиться в опочивальню.
Некоторое время Ла Мотт лежал в напряженном ожидании, часто вздрагивая и тем будя жену, но она, успокоенная какой-нибудь его шутливой фразой, опять засыпала. В таком возбуждении он пребывал почти до полуночи, и тут, осознав, что время уходит впустую, тогда как нужно действовать, он осторожно поднялся с кровати, запахнулся в халат и, взяв фонарь, горевший по ночам в его комнате, вышел к винтовой лестнице. Он шел, то и дело оглядываясь назад, останавливаясь и прислушиваясь к порывам ветра.
У него так тряслись руки, когда он попытался отомкнуть дверь в комнату Аделины, что пришлось поставить фонарь на пол и повернуть ключ обеими руками. Ключ заскрипел, и Ла Мотт решил, что разбудил Аделину, но, когда отворил дверь, в комнате царила полная тишина, и он понял, что девушка спит. Подходя к кровати, он услышал ее легкое дыхание, затем вздох… он замер; но как только опять стало тихо, он подошел ближе и услышал, что она мурлычет что-то во сне. Прислушавшись, он уловил несколько нот той печальной песенки, которую она часто напевала ему в более счастливые дни. Сейчас они звучали тихо и скорбно, вполне выражая состояние ее духа.
Ла Мотт быстро подошел к самой кровати; Аделина в этот миг, издав глубокий вздох, опять затихла. Он откинул полог и увидел, что она крепко спит, положив руку под голову, и щека ее еще влажна от слез. Минуту он стоял, глядя на ее невинное милое лицо, бледное от горя, и тут свет фонаря, бивший ей в глаза, разбудил ее; увидев мужчину, она громко вскрикнула. Опомнясь от сна, она узнала Ла Мотта и, тотчас решив, что маркиз поблизости, вскочила и рванулась к нему, моля пожалеть и спасти ее. Ла Мотт пристально смотрел на нее, не отвечая.
Его безумный вид и мрачное молчание еще больше напугали ее, и, разрыдавшись, она в ужасе возобновила свои мольбы.
— Однажды вы уже спасли меня от гибели, — рыдала она, — о, спасите меня сейчас!.. Пожалейте меня — у меня нет другого защитника, кроме вас.
— Чего вы боитесь? — выговорил Ла Мотт плохо повиновавшимися губами.
— О, спасите меня — спасите меня от маркиза!
— Тогда встаньте, — сказал он, — и быстро оденьтесь; через несколько минут я вернусь.
Он зажег свечу, стоявшую на столе, и вышел. Аделина тотчас же встала и принялась одеваться, но ее мысли были в таком разладе, что она едва понимала, что делает; девушка дрожала всем телом и с трудом удерживалась от обморока. Быстро набросив на себя платье, она села и стала ждать возвращения Ла Мотта. Между тем прошло немало времени, а он все не появлялся, и Аделина, тщетно попытавшись успокоиться, не могла больше выдержать обуревавших ее подозрений, открыла дверь и, выйдя на верхнюю площадку лестницы, прислушалась. Ей показалось, что снизу слышатся голоса; непроизвольно она сделала шаг, готовая спуститься; однако, подумав о том, что ее появление, если маркиз здесь, способно лишь усугубить опасность, она остановилась. Но она все еще прислушивалась, ей опять чудились какие-то голоса. Вскоре дверь внизу закрылась, послышались шаги, и она поспешно вернулась в комнату.
Прошло уже четверть часа, а Ла Мотта все не было. Когда ей опять послышались голоса внизу и потом вновь шаги, тревога не позволила ей долее оставаться в комнате, и она выскользнула в коридорчик, который вел к винтовой лестнице; однако опять все было тихо. Но несколько минут спустя в зале вспыхнул свет, и в дверях сводчатой комнаты показался Ла Мотт. Он взглянул вверх и, увидев Аделину в коридоре, знаком велел ей спуститься.
Она заколебалась и оглянулась на свою комнату; но Ла Мотт уже подошел к лестнице, и она, едва держась на ногах, пошла ему навстречу.
— Я боюсь, что маркиз увидит меня, — прошептала она, — где он?
Ла Мотт взял ее за руку и повел за собой, заверив, что маркиза бояться ей нечего. Но его испуганный вид и трясущиеся руки противоречили его заверениям, и Аделина спросила, куда он ее ведет.
— В лес, — сказал Ла Мотт, — чтобы вы могли бежать из аббатства… Лошадь ждет вас там. Никак иначе я не могу вас спасти.
Новый приступ ужаса охватил ее. Ей трудно было поверить, что Ла Мотт, который был до сей поры в заговоре с маркизом и так строго сторожил ее, теперь сам устраивает ее побег; в этот миг ее охватило ужасное предчувствие, в котором она даже не могла бы дать отчета, что он ведет ее в лес, чтобы там убить.
Вновь отпрянув, она взмолилась о пощаде. Но он заверил ее, что намерен помочь ей, и попросил не терять дорогого времени.
Что-то в его поведении говорило об искренности, и она позволила ему отвести себя к боковой двери, выходившей в лес, где она сразу же различила сквозь тьму человека, сидевшего на лошади. Ей тотчас вспомнилась та ночь, когда она вышла из усыпальницы, доверившись человеку на лошади, и была отвезена на виллу маркиза. Ла Мотт окликнул верхового, тот ему ответил, и она узнала голос Питера, что ее несколько успокоило.
Тогда Ла Мотт сказал ей, что маркиз вернется в аббатство утром и что это ее единственный шанс ускользнуть от него; что она может положиться на его, Ла Мотта, слово, что Питеру приказано отвезти ее туда, куда она пожелает; но, так как он, Ла Мотт, знает, что маркиз не успокоится, пока не отыщет ее, он советует во что бы то ни стало покинуть королевство, в чем поможет Питер, поскольку он уроженец Савойи и охотно проводит ее к своей сестре. Там ей следует оставаться до тех пор, пока сам Ла Мотт, который теперь полагал небезопасным оставаться во Франции, не присоединится к ней. В заключение он попросил ее никогда, как бы все ни обернулось, не упоминать о том, что происходило в аббатстве.
— Чтобы спасти вас, Аделина, я рискую жизнью; не увеличивайте же опасность для меня и себя ненужными откровениями. Возможно, мы никогда не встретимся, но надеюсь, вы будете счастливы; и помните, когда подумаете обо мне, что, как ни искушали меня, я не такой дурной человек.
Затем он дал ей немного денег, сказав, что они ей понадобятся в ее путешествии. Аделина более не могла сомневаться в его искренности и, охваченная радостью и признательностью, едва сумела выразить ему свою благодарность. Она хотела сказать последнее «прости» мадам Ла Мотт и горячо просила об этом, но он повторил, что времени терять нельзя, и, укутав ее в широкий плащ, посадил на лошадь. Она простилась с ним со слезами благодарности на глазах, и Питер погнал лошадь так быстро, как только позволяла темнота.
Некоторое время они ехали молча, потом Питер заговорил:
— Ох и рад же я, мамзель, снова вас видеть. Кто б мог подумать, после всего, что было, что хозяин мой самолично попросит меня увезти вас!.. Да уж, престранные вещи бывают на свете; но надеюсь, на этот раз нам посчастливится больше.
Аделина, сочтя неуместным упрекать его за предательство, в котором, как она полагала, он был повинен, поблагодарила его за добрые пожелания и выразила надежду, что им повезет. Однако Питер, с присущим ему красноречием, пустился рассказывать о тогдашних событиях и знакомить ее со всеми обстоятельствами, какими обставила их его поистине незаурядная память.
Питер выразил такую неподдельную заинтересованность в ее благополучии и такое участие к ее бедам, что она больше не могла сомневаться в его преданности, и это не только умножило ее веру в успех нынешнего их предприятия, но заставило слушать его разглагольствования доброжелательно и с приязнью.
Я нипочем не остался бы в аббатстве, — говорил он, — ежели б мог убраться подобру-поздорову; но хозяин мой припугнул меня маркизом, да и деньжат столько не было, чтоб до моей родины дотянуть, вот и пришлось остаться. Это хорошо, что у нас есть теперь солидные луидоры, потому как я спрашиваю, мамзель, неизвестно ведь, взяли бы еще люди по дороге-то те безделушки, про которые вы в прошлый раз говорили.
Может, и не взяли бы, — сказала Аделина, — и я благодарна мсье Ла Мотту за то, что у нас теперь имеются более надежные средства, чтобы продолжить путешествие. По какой дороге ты поедешь, Питер, когда мы выберемся из леса?
Питер довольно точно рассказал про большую часть дороги на Лион.
— А там уж, — продолжал он, — до Савойи рукой подать, так что это пустяки. Надеюсь, сестрица моя, благослови ее Бог, жива; я ведь не видел ее много лет; но даже ежели ее уже нет на свете, все у нас будут мне рады, и вы, мамзель, легко найдете квартиру и все, что вам потребуется.
Аделина решила ехать с ним в Савойю. Ла Мотт, которому известны были нрав и вожделения маркиза, советовал ей покинуть королевство и пояснил, что маркиз — как подсказывал и ей самой страх — будет искать ее без устали. Этот совет он мог дать ей только из добрых чувств. В противном случае, коль скоро она все равно уже была у него в руках, зачем было переправлять ее в другое место и даже снабжать деньгами на путешествие?
В Лелонкуре, где, по словам Питера, его хорошо знали, она скорее всего встретит поддержку и утешение, даже если сестры его нет в живых; отдаленность и уединенное местоположение городка особенно были ей приятны. Все эти соображения говорили бы за Савойю даже в том случае, если бы Аделина не была столь одинока во Франции; в нынешнем же ее положении избрать этот путь было просто необходимо.
Она стала опять расспрашивать Питера о дороге туда, интересуясь, достаточно ли хорошо она ему знакома.
— Мне бы только до Тьера добраться, — сказал Питер, — а дальше-то мне все известно доподлинно, потому как в молодые годы я много раз бывал там, и всякий нам скажет, куда ехать.
Несколько часов они молча продвигались в темноте, и, только выехав из леса, Аделина увидела сквозь облака на востоке проблески зари. Это приободрило и оживило ее; она продолжала ехать молча, заново переживая события ночи и строя планы на будущее. Нынешняя доброта Ла Мотта так отличалась от прошлого его поведения, что удивляла и совершенно ошеломляла ее; она могла приписать это лишь одному из тех внезапных порывов гуманности, которые возникают порой даже в самых порочных сердцах.
Однако когда она вспомнила его слова о том, что он не хозяин себе самому, ей не очень верилось, будто бы простая жалость могла побудить его разорвать узы, до сих пор столь крепко его державшие; обдумав затем изменившееся поведение маркиза, она уже склонна была думать, что своей свободой обязана некоему изменению его чувств к ней. И все же совет Ла Мотта покинуть королевство и деньги, им данные для этой цели, по-видимому, опровергали такую гипотезу, вновь повергая ее в сомнения.
Питер между тем взял направление на Тьер, куда они и добрались без каких-либо происшествий и остановились там, чтобы подкрепиться. Как только Питер счел, что лошадь достаточно отдохнула, они вновь пустились в дорогу, и после богатых равнин Лионне Аделина впервые увидела вдалеке Альпы, величественные вершины которых, казалось, поддерживали небосвод; это зрелище пробудило в ее душе высокие чувства.
Несколько часов спустя они въехали в долину, где раскинулся город Лион, прекрасные окрестности которого, с богатыми виллами и плодородными, хорошо возделанными землями, оторвали Аделину от горьких мыслей о собственных бедах и еще более мучительной тревоги за Теодора.
Когда они оказались в деловом центре, первой заботой Аделины было узнать, как проехать к Роне; однако она воздержалась от расспросов на постоялом дворе, подумав о том, что если маркиз проследит ее досюда, здешние обитатели могут подсказать ему, куда она держит путь. Поэтому она послала Питера на причал нанять лодку, сама же подкрепилась легким завтраком, собираясь немедленно тронуться в путь. Питер скоро вернулся, наняв лодку и людей, которые должны были подняться с ними по Роне до ближайшей части Савойи, откуда они уже сушей отправились бы в село Лелонкур.
После завтрака Аделина приказала ему вести ее к паруснику. Ей представилась новая и поразительная для нее картина; в изумлении смотрела она на реку, по которой весело скользили суда и лодки, на набережную, кишевшую озабоченными деловыми людьми, и чувствовала, каким контрастом всему этому оживлению была она — сирота, отчаявшаяся, беспомощная, которая вынуждена спасаться бегством от преследований, вынуждена покинуть свою родину… Она переговорила с хозяином лодки, затем послала Питера на постоялый двор за лошадью (подарок Ла Мотта Питеру в счет жалованья), и они погрузились в лодку.
Пока они медленно плыли вверх по Роне, крутые берега которой, увенчанные горами, являли глазу самые разнообразные пустынные и романтические картины, Аделина сидела в глубокой задумчивости. Новизна ландшафтов, мимо которых они проплывали, то хмурившихся в своем диком величии, то улыбавшихся от изобилия в веселом оживлении городов и сел, успокоила ее душу, и постепенно ее горе плавно перешло в нежную и отнюдь не неприятную грусть. Она сидела на носу лодки, глядя, как суденышко разрезает светлые струи, и слушая плеск воды.
Лодка медленно, преодолевая течение, шла вверх по реке несколько часов подряд, и наконец вечер окутал дымкой окрестности. Погода стояла прекрасная, и Аделина, не обращая внимания на выпавшую росу, осталась на открытом воздухе, наблюдая, как меркнет все вокруг, затухают на горизонте веселые блики и одна за другой вспыхивают звезды, трепеща в зеркале воды. Теперь уже все погрузилось во тьму, и тишина нарушалась лишь плеском весел да время от времени голосом Питера, беседовавшего с хозяином лодки. Аделина сидела молча, погруженная в свои думы. Воображение с новой силой пробудило в ней ощущение своей неприкаянности.
Она видела себя в темноте и спокойствии ночи, в незнакомом месте, в бесконечной дали от друзей, едущей, в сущности, неизвестно куда под руководством неизвестно кого, быть может, преследуемой ее заядлым врагом. Она представляла ярость маркиза теперь, когда ее бегство открылось, и хотя знала, что навряд ли он станет преследовать ее по воде — именно поэтому она избрала такой путь, — все же портрет, нарисованный ее воображением, вызывал у нее трепет. Затем она стала думать о том, какого ей придерживаться плана, когда она окажется в Савойе; и как ни была она предрасположена против монастырских правил, сейчас ей казалось, что ни в каком ином месте не найти ей более подходящего приюта. Наконец она удалилась в тесную каюту, чтобы несколько часов отдохнуть.
Проснулась она на рассвете и, слишком возбужденная, чтобы заснуть снова, встала и наблюдала медленное наступление дня. Свои чувства она излила, сочинив следующий
Сонет
Рассвет, сияя, выпьет слезы
С ланит поблекшей за ночь розы:
Она, поникнув от росы,
Томилась долгие часы
В своей зеленой колыбели,
Не внемля соловьиной трели;
Но день блеснет — и вновь продрогший цвет
Лучами животворными согрет.
Рассвет, сияя, выпьет слезы
И воскресит румянец розы;
Но осушит ли жар лучей
Слезу тоскующих очей?
Душе ли, впавшей в сокрушенье,
Пошлет хоть проблеск утешенья?
О нет! Печальный сонм ночных теней
Для сердца истомленного милей!*
Когда Аделина покинула аббатство, Ла Мотт еще некоторое время постоял у ворот, прислушиваясь к топоту лошади, ее уносившей, пока звук не затих вдали; затем он возвратился в залу с такой легкостью на сердце, какой не испытывал давным-давно. Удовлетворение от того, что он спас ее, как он надеялся, от притязаний маркиза, на время пересилило чувство опасности, какую он навлек на себя этим шагом. Но стоило ему полностью осознать свое положение, как страх перед яростью маркиза всей своей мощью обрушился на него, и Ла Мотт стал лихорадочно обдумывать, как наилучшим образом ее избежать.
Уже минула полночь — маркиза ждали утром следующего дня; в первый момент Ла Мотту показалось возможным за это время покинуть аббатство. У него оставалась одна лошадь; он раздумывал, что лучше — немедля отправиться в Обуан, а там добыть карету и в ней вывезти из аббатства своих домочадцев и самое необходимое или же спокойно дожидаться приезда маркиза и попробовать обмануть его рассказом о бегстве Аделины.
Для того чтобы карета прибыла в аббатство, потребовалось бы немало времени, так что он все равно не успел бы затем выбраться из леса; на деньги, которые у него еще оставались благодаря щедрости маркиза, было далеко не уехать, когда же они пришли бы к концу, ему, вероятно, неоткуда было бы их пополнить, если он до того времени еще не будет схвачен. Если же он останется в аббатстве, это станет доказательством, что ему и в голову не приходит, будто он заслужил ярость маркиза, и, хотя надеяться убедить его, что приказ исполнен, не приходится, дело можно изложить так, что Питер один виноват в бегстве Аделины; такое объяснение покажется тем более вероятным, что Питера однажды уже поймали на этом. Ла Мотт полагал также, что от угроз маркиза отдать его в руки правосудия он может обезопасить себя, пригрозив раскрыть преступление, которое тот приказал ему совершить.
Так рассудив, Ла Мотт решил остаться в аббатстве и поглядеть, к чему приведет разочарование маркиза.
Когда маркиз приехал и был уведомлен о бегстве Аделины, на лице его отразились душевные борения такой силы, что это поначалу встревожило и испугало Ла Мотта. Маркиз клял себя и девушку в выражениях, таких грубых и неистовых, каких Ла Мотт не ожидал услышать от человека, обладавшего столь
??? какими бы необузданными и преступными ни были его страсти. Казалось, изобретение и изъявление этих словес доставляет ему не только облегчение, но и удовольствие; и все-таки, судя по всему, бегство Аделины потрясло его больше, чем разгневала небрежность Ла Мотта; осознав наконец, что он теряет время, маркиз покинул аббатство и разослал своих слуг в погоню за Аделиной.
Когда он уехал, Ла Мотт поверил, что его выдумка имела успех, и вернулся к приятным мыслям об исполненном долге, надеясь, что Аделина уже вне досягаемости. Однако покой продолжался недолго. Несколько часов спустя маркиз вернулся в сопровождении слуг правосудия. Увидев его, обезумевший от страха Ла Мотт попробовал спрятаться, но был схвачен и приведен к маркизу, который тотчас отошел с ним в сторону.
— Я не был обманут, — сказал он, — незамысловатой историей, вами измышленной. Вы знаете, ваша жизнь в моих руках; сейчас же расскажите мне, где вы спрятали Аделину, или я немедленно обвиню вас в преступлении, совершенном вами против меня; если же вы откроете мне ее убежище, я отправлю приставов назад и, если пожелаете, помогу вам покинуть королевство. У вас нет времени для колебаний, и вам известно, что со мной шутки плохи.
Ла Мотт попытался смягчить маркиза и утверждал, что ему неизвестно, куда в действительности направилась Аделина. Вспомните, милорд, что вы ведь тоже в моей власти и, если не остановитесь, то заставите меня прилюдно объявить, что вы хотели сделать меня убийцей.
Да кто ж вам поверит? — сказал маркиз. — Преступления, которые изгнали вас из общества, отнюдь не послужат доказательством вашей правдивости, а то преступление, в каком я обвиню вас сейчас, добавит достаточно оснований предположить, что ваши слова — умышленный поклеп. Господа, исполняйте свой долг.
Приставы вступили в комнату и схватили Ла Мотта, которого ужас лишил всякой способности к сопротивлению, если бы сопротивление и могло ему пойти на пользу; в сумятице мыслей он сообщил маркизу, что Аделина отправилась в Лион. Впрочем, заявление это слишком запоздало, чтобы помочь ему; хотя маркиз и ухватился за предоставившуюся ему возможность, но обвинение уже прозвучало, и Ла Мотт, страдая от сознания, что подверг опасности Аделину, ничем не облегчив своей участи, молча подчинился своей судьбе. Едва дав ему время собрать то немногое, что он мог захватить с собой, приставы вывели его из аббатства; однако маркиз, приняв во внимание крайнее отчаяние мадам Ла Мотт, приказал одному из своих слуг привести карету из Обуана, чтобы она могла последовать за мужем.
Тем временем маркиз, осведомленный о том, куда направилась Аделина, послал своего доверенного камердинера разузнать, где она укрылась, и незамедлительно вернуться с известиями на виллу.
В полном отчаянии Ла Мотт и его жена покинули Фонтенвильский лес, который в течение стольких месяцев служил им убежищем, и вновь окунулись в суетный мир, где правосудие встретит Ла Мотта своим карающим мечом. Они вступили в лес, найдя в нем пристанище, оказавшееся необходимым из-за прежних преступлений Ла Мотта, и на какое-то время обрели здесь покой, коего искали; но вскоре были совершены другие проступки, ибо даже в столь уединенном месте случаются иной раз искушения, и жизнь Ла Мотта, уже достаточно отмеченная наказанием греховности, ныне явила другую часть великой истины, гласящей: «Где есть вина — душе не знать покоя».
Глава XV
Гряди же, сцен ужасных череда!
Покой могильный, снизойди к нам в души!
Битти
Между тем Аделина и Питер продолжали свой путь без каких-либо происшествий и вышли на берег в Савойе, где Питер посадил Аделину на лошадь, а сам зашагал с нею рядом. Когда он увидел родные горы, его восторженным восклицаниям не было конца, и он то и дело спрашивал Аделину, приходилось ли ей когда-нибудь видеть такие холмы во Франции.
— Нет, нет, — говорил он, — для Франции тамошние холмы очень даже хороши, да только их и помянуть-то нельзя рядом с нашими.
Аделина, восхищенно оглядывая потрясающие грандиозные пейзажи, с самой искренней теплотой соглашалась с утверждениями Питера, что еще больше вдохновляло его, и он с жаром продолжал распространяться о преимуществах своего отечества; при этом он совершенно забывал о его недостатках и, несмотря на то, что отдал свои последние су крестьянским детишкам, босиком бежавшим рядом с лошадью, говорил только о счастье и довольстве здешних жителей.
Его родная деревенька и в самом деле выделялась на общем фоне страны и обычных последствий деспотического правления; это было процветающее, здоровое и счастливое селение, обязанное всеми этими достоинствами главным образом благодеяниям своего духовного пастыря.
Аделина была измучена долгими испытаниями, тревогами и усталостью, она мечтала о том, чтобы их путешествие наконец завершилось, и то и дело обращалась с этим к Питеру. Она ослабела и пала духом. Мрачное величие ландшафта, еще недавно вызывавшее восхищение, теперь повергало ее в ужас; она трепетала от шума горных потоков, ревевших среди каменистых утесов и с грохотом низвергавшихся в долину, пугалась скал, то нависавших над дорогой, то крутым обрывом уходивших вниз. Как она ни устала, все же временами сходила с лошади и шла пешком по крутой каменистой дороге, страшась ехать по ней верхом.
День уже шел к концу, когда они дотащились до маленькой деревушки у подножия Савойских Альп; солнце во всем своем вечернем великолепии опускалось за горные вершины, искоса осветив прощальным взглядом пейзаж, столь мягкий и умиротворяющий, что Аделина, как ни была утомлена, не удержалась от восторженного возгласа.
И тут же ее внимание привлекло романтическое расположение деревни. Она лежала у подножия нескольких величественных гор, цепью охватывавших озеро, чуть отступив от него, и леса, сбегавшие вниз от вершин, как бы заключали селенье в объятия. Озеро, не тревожимое даже легчайшим ветерком, отражало все оттенки пурпура и золота, расцветивших горизонт по краям, и с каждой секундой все глубже погружалось в сумерки.
Завидев свою деревню, Питер радостно воскликнул:
— Слава Тебе, Господи! Мы почти дома, ненаглядное мое родное гнездо!
И точь-в-точь такое, как двадцать лет назад, те же старые деревья вокруг нашего домика — вон он, под той большущей скалой. Здесь помер дорогой мой батюшка, мамзель. Молю Всевышнего, чтобы жива была моя сестрица, очень уж давно я ее не видел.
С печальной приязнью слушала Аделина безыскусные излияния Питера, который, вновь видя сцены минувших дней, казалось, переживал их заново. Они все ближе подъезжали к деревне, и Питер то и дело показывал Аделине разные местечки, сбереженные его памятью.
— А вон там, мамзель, замок нашего доброго пастыря, видите тот белый дом, над которым дымок курится, вон он стоит на берегу озера. Жив ли еще его хозяин? Он был не стар, когда я покинул деревню, а уж как его у нас любили!..
Ну да ведь смерть никого не щадит.
К этому времени они уже въезжали в деревню, необычайно чистенькую, хотя и не сулившую особых удобств. Питер не сделал и десяти шагов, как с ним уже здоровался кто-то из старых знакомых, долго тряс ему руку и, кажется, никак не хотел с ним расстаться. Питер спросил про сестру и узнал, что она жива и благополучна. Чем дальше они продвигались, тем больше старых друзей Питера собиралось вокруг, так что Аделине промедление было уже в тягость. Многие из тех, кого Питер оставил в расцвете сил, теперь согнулись под бременем лет, тогда как их сыновья и дочери, которых он помнил веселыми несмышленышами, ныне выросли и расцвели юной красой. Наконец они добрались до небольшого сельского домика и были встречены сестрой Питера, которая, уже прослышав о возвращении брата, выбежала к нему с неподдельной радостью.
При виде Аделины она удивилась, но тотчас помогла ей сойти с лошади и ввела в свой маленький, но аккуратный домик, тепло приняв ее с той готовностью и добротой, какие не посрамили бы и тех, кто обитает в лучших условиях. Аделина попросила разрешения переговорить с хозяйкой наедине, так как в комнату набились друзья Питера, и, рассказав ей о своих обстоятельствах то, что в этой ситуации было необходимо, спросила, не согласится ли она предоставить ей в своем доме пристанище.
— Ну конечно, мамзель — сказала добрая женщина, — жилье-то наше скромное, да уж какое есть, так что будьте как дома. Но вы вроде как больны, мамзель? Чего вам подать?
Аделина, так долго боровшаяся с усталостью и слабостью, теперь совсем сникла. Она сказала, что в самом деле больна, но надеется, что отдых восстановит ее силы, и попросила приготовить ей постель. Добрая женщина тотчас вышла и, вскоре вернувшись, отвела гостью в крохотную пристройку, и Аделина наконец легла в постель, единственным достоинством которой была ее чистота.
Однако, несмотря на усталость, Аделине никак не удавалось уснуть, и воображение упорно возвращало ее к минувшим событиям, либо рисовало мрачные и безрадостные видения будущего.
Различие между собственным ее положением и положением тех, кто был воспитан так же, как она, глубоко уязвляло ее, и она горько плакала. «У них, — говорила она себе, — есть друзья и родные, которые делают все, чтобы избавить их не только от неприятностей, но даже просто от огорчений; тревожатся не только за их сегодняшнее благополучие, но также за их виды на будущее, заботятся даже о том, чтобы они как-нибудь сами не причинили себе вреда. У меня же за всю мою жизнь никогда не было друга, меня постоянно окружали враги, и почти постоянно подстерегала опасность и всяческие бедствия. Но не для того ведь я родилась на свет, чтобы весь свой век быть несчастной! Придет же время, когда… — Она подумала было о том, что, может, и она когда-нибудь еще будет счастлива… Но тут же вспомнила об отчаянном положении Теодора. — Нет, — сказала она, — мне не суждено и надеяться обрести душевный покой».
Наутро спозаранку пришла к ней добрая женщина, ее приютившая, чтобы справиться, отдохнула ли она, и обнаружила, что Аделина почти не спала и чувствует себя хуже, чем накануне. Тяжкое душевное беспокойство усугубило симптомы начинавшейся лихорадки, и в течение дня состояние ее все ухудшалось, становясь весьма опасным. Сама Аделина смотрела на это спокойно, целиком предавшись Божьей воле и чувствуя, что ей почти не о чем жалеть в этой жизни. Ее добрая хозяйка делала все возможное, чтобы помочь ей, а так как ни доктора, ни аптекаря в деревеньке не было, то и некому было лишить природу ни одного из ее преимуществ. Несмотря на это, болезнь быстро развивалась, и на третий день у Аделины случился приступ горячки, после которого она впала в беспамятство.
Аделина не знала, как долго оставалась в этом плачевном состоянии, но, когда сознание к ней вернулось, она обнаружила, что находится в помещении, совсем не похожем на то, какое ей помнилось. Комната была просторная и, можно сказать, красивая, кровать же и все вокруг отмечено было стилем изящной простоты.
Несколько минут она лежала, ошеломленная, стараясь собраться с мыслями, что-либо припомнить и почти страшась пошевельнуться, чтобы прелестная картина вдруг не исчезла.
Наконец она решилась подняться и вдруг услышала совсем рядом ласковый голос, занавески по одну сторону кровати мягко раздвинулись, и глазам ее предстала прекрасная девушка. Девушка наклонилась над кроватью и с улыбкой, сочетавшей нежность и радость, спросила больную, как она себя чувствует. Аделина молча с восторгом смотрела на самое прелестное девичье личико, какое ей доводилось когда-либо видеть; выражение невинности, вместе с пылкостью чувств и изяществом, было окрашено простодушием.
Наконец Аделина собралась с силами настолько, чтобы поблагодарить прекрасную незнакомку и в свою очередь спросить, кому она обязана благодарностью и где сейчас находится. Обворожительная девушка сжала ей руку.
— Это мы должны благодарить вас, — сказала она. — О, как я рада, что вы пришли в себя. — И, не сказав больше ни слова, она бросилась к двери и исчезла.
Несколько минут спустя она вернулась с пожилой дамой, которая с ласковым выражением лица подошла к кровати и осведомилась о состоянии Аделины, на что последняя ответила, насколько позволило ей волнение, и еще раз спросила, кому столь много обязана.
— Вы все узнаете несколько позднее, — ответила пожилая дама, — пока же знайте одно: вы находитесь среди тех, кто сочтет свои заботы оплаченными сверх меры уже тем, что вы поправитесь; так что делайте для этого все возможное и старайтесь быть поспокойнее.
Аделина ответила ей благодарной улыбкой и склонила голову в знак согласия. Почтенная дама вышла, чтобы приготовить лекарство; когда Аделина выпила микстуру, занавески над ее ложем были вновь задернуты, и ей предоставили полный покой. Однако одолевавшие ее мысли не позволили этим воспользоваться. Она вспомнила прошлое, сравнила его с настоящим, и контраст потряс ее до глубины души. Столь внезапные перемены мы видим часто во сне, мгновенно и неведомо как переходя от горя и отчаяния к покою и наслаждению.
И все же она думала о будущем с боязливым трепетом, который грозил задержать ее выздоровление и который она, памятуя наставления своих милосердных покровительниц, старалась подавить. Знай она лучше, в чьем доме сейчас оказалась, ее тревога за себя должна была бы в значительной мере рассеяться, ибо Ла Люк, владелец этого маленького замка, был одною их тех редких натур, на кого страдалец никогда не взирает напрасно и чья природная доброта, подкрепленная принципами, проявляет себя неукоснительно и скромно. Следующая небольшая зарисовка его домашней жизни, семейного уклада и образа мыслей полнее проиллюстрирует его характер: она списана с его жизни, и ее точность, надеемся, послужит вознаграждением за ее длину.
Семейство Ла Люк
Сказал же Гендель, что напрасно дан
Глупцу — души божественный орган:
Чрезмерным ликованьем или гневом
Он сам порой вредит своим напевам.
Творец разумный, Гендель говорил,
Смиряет страсть и умеряет пыл
Во имя звуков соразмерно стройных,
В своем согласье мастера достойных,
Не резких иль басистых чересчур, —
Таких, чтоб у возвышенных натур
Подобьем величавого хорала
В ответ музыка в сердце заиграла.
Дж. Котторн
В деревне Лелонкур, примечательной своим живописным местоположением у подножия Савойских Альп, жил Арно Ла Люк, священнослужитель, отпрыск старинного французского рода, чьи пошатнувшиеся обстоятельства заставили его представителей удалиться в Швейцарию в те годы, когда жестокость социальных волнений редко щадила побежденных. Он был священником своего селения, равно любимый за христианское благочестие и щедрость, как и уважаемый за достоинство и высоту помыслов истинного философа. Он исповедовал естественную философию, философию природы, руководствуемой здравым смыслом: он презирал жаргон новейших школ и пышную вздорность систем, кои поражают учеников своих, не просвещая, и ведут за собой, не убеждая.
Он обладал проницательным умом, широкими взглядами, и его воззрения, как философские так и религиозные, были просты, разумны и возвышенны. Его прихожане смотрели на него, как на отца; в то время как наставления его укрепляли их души, его личный пример находил отзвук в их сердце.
Будучи еще совсем молодым, Ла Люк потерял жену свою, которую нежно любил; это событие наложило на его характер отпечаток мягкой и располагающей к нему печали, не утраченный и позднее, когда время смягчило воспоминание о потере. Философия закалила, но не ужесточила его сердце; она помогла ему не столько противостоять горю, сколько устоять под его гнетом.
Собственные беды научили его с особым состраданием относиться к несчастьям ближних. Приход его давал немного прибытка, а то, что досталось ему от разделенных и усеченных имений его предков, не слишком увеличивало его доходы; но, хотя он не всегда мог облегчить нужды бедствующих, его ласковое сочувствие и благочестивая беседа обыкновенно вселяли покой в страждущую душу. В этих случаях светлые и возвышенные движения его сердца часто побуждали его говорить о том, что сластолюбец, испытай он хотя бы однажды подобные чувства, никогда впредь не отказался бы «от роскоши добродеяния».
— Неведение того, что есть истинное наслаждение, — говаривал он, — ведет к греху чаще, чем искус приобщения к пороку.
Ла Люк имел сына и дочь; они были слишком малы, когда умерла их мать, чтобы оплакивать потерю. Он любил их с особенной нежностью, видя в них детей той, по ком он не переставал горевать, и долгие годы единственным его развлечением было наблюдать, как расцветают их юные души, и направлять их на путь добродетели. В сердце его жила глубокая и безмолвная печаль, он никогда никому не жаловался и лишь очень редко поминал вслух жену свою. Его горе было слишком свято, оно чуждалось посторонних глаз. Он часто уходил в горы, в самые уединенные места, и среди величественных грандиозных скал погружался в воспоминания о минувшем и позволял себе безоглядно предаваться своему горю. Возвращаясь после этих маленьких походов, он бывал неизменно покоен и умиротворен; светлая гармония, почти равнозначная счастью, заполняла его душу, и вся его повадка была еще более благожелательна, чем обычно. Он смотрел на детей своих, любовно целовал их, и временами на глаза его набегала слеза, но то была слеза нежной грусти, к которой не имели отношения горькие думы, она была любезна его сердцу.
Когда умерла его жена, Ла Люк пригласил к себе в дом свою незамужнюю сестру, добрую, достойную женщину, от души желавшую счастья своему брату. Ее преданность, внимание и рассудительность немало помогли времени уврачевать остроту его горя, а неослабная забота о племянниках, подтвердив ее добросердечие, еще более сблизила брата с сестрой.
С невыразимой радостью замечал он в детских чертах маленькой Клары сходство с ее матерью. Рано проявились в ней те же благородные манеры, тот же милый нрав; по мере того как она росла, ее поступки часто напоминали ему потерянную жену с такой силой, что он невольно погружался в мечтания, полностью овладевавшие его душой.
Постоянно занятый своими обязанностями в приходе, воспитанием собственных детей и философскими изысканиями, он год за годом жил в мире и покое. Нежная грусть, которую несчастье поселило в его душе, постепенно, благодаря долгому ее пестованию, стала мила его сердцу, и он не расстался бы с нею ради самых ярких мечтаний о беспечном счастье. Какое бы случайное событие ни взволновало его, он удалялся за утешением к той, кого столь преданно любил, и, отдаваясь мягкой и, как назвали бы это люди, романтической печали, мало-помалу вновь обретал душевный покой. Такова была тайная услада, к которой он бежал от мимолетных разочарований, — радость одиночества, когда рассеивались облака забот и притуплялось жало досады, а душа подымалась над здешним миром и взору открывался мир иной.
Место, где он теперь обосновался, окрестные ландшафты, романтические красоты, услаждавшие каждую прогулку, были дороги Ла Люку, ибо некогда любимы были его Кларой: они были свидетелями ее нежной любви и его счастья.
Замок Ла Люка стоял на берегу озера и был почти вплотную окружен горами, которые, разбегаясь в самых разных и причудливых очертаниях, являли собой необычайно величественную и торжественную картину. Темные леса с кое-где проглядывавшими голыми выступами скал, иногда бесплодных, иногда же покрытых багряным цветеньем диких трав, нависали над озером, отражаясь в чистом зеркале вод. Неприступные альпийские хребты, возносившиеся над ними, были либо покрыты вечными снегами, либо выглядели скопищем утесов и могучих скал, чьи очертания постоянно менялись в лучах солнца, каждый раз по-новому на них отражавшихся; вершины их зачастую были окутаны густым туманом. Несколько одиноких домиков и деревушек, разбросанных вдоль берегов озера или приютившихся на живописных отрогах гор над ним, были единственным напоминанием о присутствии человека.
На той стороне озера, что была почти напротив замка, горы расступались, открывая глазу длинную череду альпийских хребтов. Эти горы с их бесчисленными оттенками и тенями, кое-где окутанные голубой дымкой или подсвеченные богатым пурпуром, а местами сверкавшие под косыми лучами солнца, придавали всему ландшафту роскошную, чарующую окраску.
Замок был невелик, но удобен, его отличал дух элегантной простоты и добропорядочности. Войдя, вы попадали в небольшую залу, из которой, отворив стеклянные двери в сад, можно было любоваться озером и великолепными ландшафтами его берегов. Слева от залы был кабинет Ла Люка, где он обычно проводил утренние часы; к нему примыкала комнатка, оснащенная устройствами для занятий химией, астрономическими приборами и другими аппаратами научного назначения. Справа находилась гостиная, а за нею — комната, принадлежавшая исключительно мадам Ла Люк. Здесь она расположила свои лекарственные препараты и эссенции из различных растений, а также перегонные устройства для их изготовления. Из этой комнаты окрестные жители щедро снабжались всяческими снадобьями, ибо вера в свои способности облегчать страдания ближних была предметом гордости почтенной дамы.
Позади замка высился вулканический выброс, а перед ним покрытая травой и цветами лужайка мягко сбегала вниз к озеру, чьи воды струились вровень с травой и овевали свежим своим дыханием акации, покачивавшие над ним своими ветвями. Цветущий кустарник, вперемешку с альпийским ясенем, кедром и вечнозеленым дубом, обрамлял границы парка.
С приходом весны Клара должна была направлять молодые побеги, ухаживать за раскрывающимися бутонами и загораживать их пышно разросшимися ветками кустарника от холодного воздуха с гор. Летом она подымалась обычно вместе с солнцем и спешила наведаться к самым любимым своим цветам, пока роса еще сверкала на их лепестках. Свежесть раннего утра, все ярче разгоравшиеся краски, постепенно изменявшие окрестный пейзаж, доставляли истинное наслаждение ее чистой и непорочной душе. Рожденная среди этих гор, излучавших величие и торжественность, она скоро оценила их очарование и тем более к ним прикипела сердцем благодаря своему пылкому воображению. Она любила смотреть, как подымается над Альпами солнце, сперва создавая светящийся нимб над их заснеженными вершинами и внезапно все вокруг заливая своими лучами, любила наблюдать, как отражаются в озере пламенеющие облака, видеть первые розоватые блики, крадущиеся по верхушкам скал, — все это с раннего детства услаждало чувствительную душу Клары. Очарованная картинами природы, она пристрастилась понемногу к артистичному ее изображению и очень рано проявила склонность к поэзии и рисованию. Когда ей было лет шестнадцать, она часто брала из библиотеки отца книги итальянских поэтов, особенно прославленных за живописную красоту своих творений, и ранним утром часами способна была читать их под сенью акаций, обрамлявших озеро. Нередко она пыталась также делать зарисовки окрестных пейзажей и в конце концов, путем неустанных упражнений и благодаря советам брата, так продвинулась в этом искусстве, что двенадцать ее пастелей были признаны достойными украсить собою гостиную замка.
Молодой Ла Люк играл на флейте, и она слушала его с величайшим наслаждением, особенно когда он выходил и усаживался под ее любимыми акациями. У нее был нежный и выразительный голосок, впрочем не сильный, и она скоро научилась подлаживать его к флейте брата. Она понятия не имела о сложностях исполнительского искусства; ее мелодии, их стиль были бесхитростны, но постепенно она сумела придать им трогательность, которая шла от ее чувствительного сердца, и они редко оставляли равнодушными чутких ее слушателей.
Для Ла Люка было счастьем видеть счастливыми своих детей, и однажды, будучи в Женеве, куда он ездил иногда навещать родственников покойной жены, он купил Кларе лютню. Благодарность Клары не знала пределов; тут же разучив небольшую пьеску, она поспешила к любимым своим акациям и там без конца ее повторяла, забыв обо всем на свете. Ее скромные домашние обязанности, книги, рисунки, даже час, который отец посвящал ее образованию, когда она, устроившись в отцовой библиотеке вместе с братом, впитывала в себя знания, — все, решительно все было забыто. Ла Люк не стал звать ее в библиотеку. Когда же его сестра выразила неудовольствие тем, что племянница манкирует своими домашними обязанностями, и пожелала выговорить ей за небрежность, Ла Люк попросил ее не делать этого.
— Она на собственном опыте поймет свою ошибку, — сказал он, — наставления редко оказывают воздействие на юный ум.
Сестра возразила ему: опыт — медлительный учитель, сказала она.
— Но зато надежный, — ответил он, — а зачастую и самый скорый; и если он не вводит нас в серьезный грех, стоит ему довериться.
Следующий день Клара провела, как и первый, а третий — как второй: она уже разучила несколько мелодий и, придя к отцу, сыграла их для него.
К ужину не подали сливок, не было на столе и фруктов; Ла Люк спросил, в чем дело; услышав это, Клара вспыхнула. Она обратила внимание, что за столом нет брата, но ничего по этому поводу сказано не было. К концу ужина он появился; на лице его было написано необычайное удовлетворение, однако он сел за стол молча. Клара спросила, где он так задержался, что не поспел к ужину, и узнала, что брат навещал семью, жившую по соседству, где все были больны; он отнес им недельное пособие, которое выделял для них его отец. Заботу об этом семействе Ла Люк поручил дочери, это она должна была отнести им скромное вспомоществование еще накануне, но из-за музыки забыла обо всем.
Как ты нашел больную? — спросил Ла Люк сына.
Ей стало хуже, — ответил он, — она не получила вовремя необходимые лекарства, к тому же детишкам было нечего или почти нечего есть.
Клара была потрясена. «Нечего есть! — сказала она себе. — А я целый день просидела в роще на берегу, играя на лютне!»
Отец, казалось, не заметил ее волнения и опять повернулся у сыну.
— Но когда я оставил ее, — продолжал тот, — ей уже стало получше, от лекарств боли утихли. А как радостно было смотреть на детишек — они так и набросились на еду.
Пожалуй, впервые в жизни Клара позавидовала радости брата. Ее сердце было переполнено, она сидела за столом молча. «Целый день без еды!» — думала она.
Погруженная в задумчивость, она удалилась в свою комнату. Безмятежно-светлое настроение, в каком она обычно отходила ко сну, исчезло, ибо она уже не могла вспоминать минувший день с удовольствием.
«Как это жалко, — думала она, — что даже самое приятное может стать причиной таких страданий. Лютня — мое наслаждение, но и моя мука!» Эта мысль породила в ней глубокий внутренний разлад, но прежде чем ей удалось прийти в какому-то решению, она уснула. На следующее утро она проснулась очень рано и с нетерпением дожидалась, когда же по-настоящему рассветет. Наконец показалось солнце, она встала и, решив насколько возможно искупить свою прежнюю оплошность, поспешила к коттеджу.
Она пробыла там довольно долго, когда же вернулась в замок, ее лицо обрело свою обычную ясность; тем не менее в этот день она решила не прикасаться к лютне.
До завтрака она занялась садом — подвязывала цветы, подрезала слишком буйные побеги — и в конце концов, сама не зная как, очутилась в своей любимой рощице на берегу озера. «Ах, — сказала она себе со вздохом, — как дивно звучала бы сейчас над водой та мелодия, которую я вчера выучила!» Однако, вспомнив о своем решении, она удержала себя, хотя уже сделала несколько непроизвольных шагов в сторону замка.
В обычный час она слушала в библиотеке отца и из его беседы с сыном узнала, что они читали в минувшие два дня и какие интересные вещи ей не довелось узнать. Она попросила отца объяснить ей суть нынешней их беседы, но Ла Люк спокойно ответил, что она предпочла другое развлечение в то время, когда обсуждалась эта проблема, и потому должна примириться с тем, что этого не узнает.
— Вам следовало бы предпочесть знания пустым развлечениям, — сказал он; — учитесь поступать разумно — не пытайтесь совместить несовместимое.
Клара чувствовала справедливость этого упрека и сразу вспомнила о своей лютне. «Сколько бед она принесла! — вздохнула она. — Да, я решила, что не притронусь к ней сегодня ни разу. Я докажу, что способна управлять своими желаниями, когда вижу, что это необходимо». Решив так, она принялась за учение еще усерднее, чем обычно.
Она твердо держалась задуманного и лишь к концу дня вышла в сад немного развлечься. Вечер был тих и на редкость прекрасен. Не слышно было ни звука, лишь изредка слабо шелестела листва, отчего тишина становилась еще торжественней, да журчали в отдалении ручейки, сбегавшие вниз среди скал. Клара стояла на берегу, следила взором за солнцем, медленно опускавшимся за Альпы, окрашивая их вершины в золото и пурпур, видела, как последние лучи дневного светила сверкают на поверхности озера, чьи воды не тревожило ни малейшее дуновение ветерка. «О, — вздохнула она, — как восхитительно звучала бы сейчас моя лютня, именно сейчас, именно здесь, когда все так тихо вокруг!»
Искушение было слишком сильно — Клара бросилась в замок, тут же вернулась в дорогую ее сердцу рощу и играла под сенью акаций, пока все вокруг не сокрылось тьмой. Но в этот же миг взошла луна и залила своим трепетным светом озеро, отчего картина стала еще красивее, чем когда-либо.
Покинуть это восхитительное зрелище было выше Клариных сил, и она снова и снова повторяла свои любимые мелодии. Красота ночного часа раскрыла ее талант во всей полноте; никогда прежде не играла она так выразительно, звуки захватывали ее все сильнее, уплывая и замирая над водой вдалеке. Она была поистине зачарована… «Ах нет, никогда не было ничего чудеснее, чем играть на лютне под акациями у озера при свете луны!»
Когда она вернулась, в замке уже отужинали. Ла Люк сам ей все подал и не позволил ей помешать этому.
Едва восторги Клары утихли, она вспомнила, что нарушила свое собственное решение, и ей стало больно. «Я гордилась тем, что способна управлять своими желаниями, — сказала она себе, — и оказалась так слаба. Но что дурное я совершила, поддавшись им в этот вечер? Я не пренебрегла своими обязанностями, потому что от меня ничего не требовалось. Тогда в чем же я должна винить себя? Не бессмысленно ли было бы исполнить свое решение и отказать себе в удовольствии, когда нет решительно никаких причин для этого?»
Она запнулась, не совсем довольная таким рассуждением. И вдруг поставила перед собой вопрос иначе. «Но как же мне увериться, — продолжала она, — что я устояла бы перед своими желаниями, если бы причина противостоять им была? Если бы те бедные люди, о которых я забыла вчера, остались без пропитания сегодня, боюсь, я опять о них позабыла бы, когда играла на лютне среди прибрежных акаций».
Ей опять вспомнились наставления отца, слышанные в разное время, о том, как важно властвовать собой, и сердце ее мучительно сжалось.
«Нет, — сказала она, — если я не признаю, что исполнить торжественно принятое однажды решение достаточная причина для того, чтобы контролировать свои желания, то, боюсь, ничто иное надолго не удержит меня. Я сознательно обещала себе, что в этот день не прикоснусь к лютне, и нарушила свое слово. Но завтра мне захочется, быть может, уклониться от каких-то своих обязанностей — ведь я обнаружила, что не могу положиться на собственное благоразумие. Что ж, если я не могу побороть искушение, попробую бежать от него».
На следующее утро она принесла лютню отцу и попросила забрать инструмент и держать его у себя до тех пор, пока она не научится владеть своими желаниями.
Сердце Ла Люка преисполнилось радости.
— Нет, Клара, — сказал он, — мне совсем не нужно отбирать у тебя лютню.
Жертва, которую ты готова принести, свидетельствует о том, что ты достойна доверия. Возьми свой инструмент. Если у тебя хватило решимости отказаться от него, поскольку он мешает тебе выполнять свой долг, я не сомневаюсь, что теперь ты будешь в силах устоять против искушения, когда он вернется к тебе.
Той степени удовлетворения и гордости, какие испытала Клара при этих словах его, она не испытывала никогда прежде; но она поняла: необходимо было принести жертву, на которую она решилась, чтобы заслужить такую похвалу. Заслуженная радость заставила ее на время забыть восторги, какие доставляла музыка. И, отказываясь от лютни, столь великодушно ей возвращенной, она ощущала высшее блаженство.
— Дорогой отец, — сказала она со слезами радости на глазах, — позвольте мне заслужить похвалу, которой вы меня удостоили, и тогда я буду действительно счастлива.
Ла Люк думал о том, что никогда она не была так похожа на мать, как в этот момент, и, ласково целуя ее, молча глотал слезы. Наконец он смог заговорить.
— Ты уже заслужил мою похвалу, — сказал он, — и я возвращаю тебе инструмент в награду за достойное поведение.
Эта сцена оживила воспоминания, слишком дорогие сердцу Ла Люка, и, отдав Кларе лютню, он быстро вышел из комнаты.
Своего юного сына, подававшего большие надежды, Ла Люк готовил к церковному поприщу; он сам дал ему прекрасное домашнее образование, а затем счел необходимым продолжить его в университете, избрав для этого университет Женевы. Однако он желал видеть юношу не только ученым мужем; заветной его мечтой было воспитать сына также достойным человеком. С ранних лет он приучал мальчика к трудностям, к терпению и, по мере того как сын становился старше, поощрял его в занятиях, требовавших мужества, познакомил с полезными практическими навыками, равно как и с отвлеченными науками.
Молодой Ла Люк отличался жизнерадостным и пылким нравом, но сердце у него было великодушное и любящее. С радостными надеждами, свойственными юности, думал он о Женеве и том новом мире, что откроется перед ним, и в этих захватывающих ожиданиях растворялась грусть, которую он непременно испытывал бы от расставания с семьей.
Брат покойной мадам Ла Люк, по рождению англичанки, проживал со своим семейством в Женеве. Для Ла Люка этих родственных отношений было вполне достаточно, чтобы открыть свое сердце, и потому он постоянно поддерживал связь с мистером Одли, хотя различия в их характерах и образе мыслей никогда бы не позволили их отношениям перейти в дружбу. Итак, Ла Люк написал шурину о том, что намерен послать сына в Женеву и поручает юношу его заботам; мистер Одли ответил дружеским письмом; вскоре некий знакомец Ла Люка должен был ехать в Женеву, и Ла Люк решил послать сына с ним. Расставание было мучительно для Ла Люка и почти невыносимо для Клары. Опечалена была и мадам Ла Люк; она проследила за тем, чтобы племянник положил в свой дорожный сундук достаточное количество ее лекарственных снадобий; она употребила также немало усилий, чтобы втолковать ему их достоинства и какое при каких хворях необходимо, однако постаралась лекцию свою прочитать в отсутствие брата.
Ла Люк вместе с дочерью верхом проводил сына до ближайшего города, который был милях в восьми от Лелонкура, и там, повторив свои напутствия — как держать себя и чем заниматься, еще раз отдал дань нежному отцовскому чувству и пожелал молодому человеку счастливого пути. Клара плакала и страдала от расставания больше, чем это объяснялось обстоятельствами, — но ей впервые в жизни довелось испытать горе, и она со всей искренностью предалась ему.
В задумчивости ехали домой Ла Люк и Клара; день уже клонился к вечеру, когда их глазам открылось озеро, а вскоре затем и их замок. Впервые он показался им мрачным; Клара в одиночестве бродила по опустевшим комнатам, где привыкла видеть брата, и вспоминала тысячи мелочей, которые, будь он здесь, представлялись бы ей пустячными, но сейчас благодаря воображению обрели особую ценность. Их парк, живописные окрестности — все приняло вдруг печальный вид, и немало времени минуло, пока они не предстали ей в естественном своем обличье и к ней не вернулась ее прежняя живость.
С того дня прошло почти четыре года; однажды вечером, когда мадам Ла Люк и ее племянница сидели в гостиной за рукодельем, в замок пришла добрая женщина, жившая по соседству, и попросила разрешения войти; она хотела получить какие-нибудь снадобья и медицинские советы мадам Ла Люк.
— В нашем домишке беда стряслась, мадам, — сказала она, — у меня прямо сердце заходится из-за той бедной молоденькой барышни.
Мадам Ла Люк попросила ее объясниться понятнее, и женщина рассказала, что ее брат Питер, которого она не видела много лет, вдруг объявился и привез с собой молодую леди, которая, по ее рассуждению, помирает. Она описала состояние больной и подробнейше поведала мадам Ла Люк ее скорбную историю, известную ей со слов Питера, не упустив случая кое-что и преувеличить в той мере, в какой подсказывала ей симпатия к несчастной незнакомке и пристрастие ко всяким чудесам.
Рассказ показался мадам Ла Люк слишком уж необычным, однако жалость к одинокой юной страдалице побудила ее продолжить расспросы.
— Позвольте мне сходить к ней, тетушка, — сказала Клара, с мгновенно вспыхнувшим состраданием слушавшая рассказ бедной женщины. — Разрешите мне пойти к ней, ведь ей, вероятно, необходимо утешение, и потом, я хочу сама убедиться, каково ее положение.
Мадам Ла Люк задала еще несколько вопросов о состоянии девушки, затем, сняв очки, встала с кресла и объявила, что сходит к ней сама. Клара пожелала идти с нею. Они надели шляпы и последовали за доброй женщиной к ее домику, где в крохотной душной комнате на нищенском ложе лежала Аделина, бледная, истощенная, не сознающая ничего вокруг. Мадам Ла Люк повернулась к хозяйке дома и спросила, как долго незнакомка пребывает в таком состоянии, а Клара тем временем подошла к кровати и, взяв почти безжизненную руку, лежавшую на стеганом одеяле, встревоженно заглянула больной в лицо.
— Бедняжка, она без сознания! — сказала она. — Если бы забрать ее в замок, там ее можно лучше устроить, и я могла бы ухаживать за ней.
Хозяйка дома сказала, что молодая леди лежит так уже несколько часов. Мадам Ла Люк посчитала пульс и покачала головой.
В этой комнате очень душно, — сказала она.
Конечно же душно, очень душно, — пылко вскричала Клара, — ей действительно было бы лучше в замке, если б только ее перенести туда.
Посмотрим, что тут можно сделать, — сказала ее тетушка. — А пока я хотела бы поговорить с Питером, я не видела его несколько лет.
Она вышла в смежную комнату, а хозяйка выбежала из дома, чтобы кликнуть брата. Как только она вышла, Клара сказала:
— Это ужасно, бедная незнакомка ни за что здесь не поправится. Пожалуйста, тетушка, распорядитесь, чтобы ее перенесли в замок. Я уверена, что папа согласится! И потом, что-то в ее лице, даже таком безжизненном, как сейчас, говорит в ее пользу.
Неужели мне так и не удастся внушить вам, что нельзя судить о людях по внешности, — сказала тетушка. — Какое у нее лицо, не важно, но ее состояние достойно жалости, и я намерена кое-что сделать для нее. Но прежде я хочу расспросить о ней Питера.
— Спасибо, дорогая тетя, — воскликнула Клара. — Значит, ее перенесут?
Мадам Ла Люк собиралась ей ответить, но в этот момент появился Питер и, выразив свою радость, что вновь ее видит, спросил, как здоровье мсье Ла Люка и Клары. Клара тотчас поздравила честного Питера с возвращением в родные места, на что он ответил ей столь же радостно и все не мог надивиться тому, что она так здорово выросла.
— Уж, кажется, сколько раз я, бывало, качал вас на руках, мамзель, а нынче нипочем не признал бы. Молодые веточки быстро тянутся, так ведь говорят-то.
Мадам Ла Люк попросила его рассказать поподробнее историю Аделины и узнала все, что было известно ему самому, то есть только то, что бывший его хозяин нашел ее в самом отчаянном положении и что он, Питер, самолично увез ее из аббатства, чтобы спасти от одного французского маркиза. Рассказ Питера был так безыскусен, что мадам Ла Люк и не подумала усомниться в его правдивости, а некоторые его обстоятельства поразили ее до глубины души и пробудили искреннее сострадание. У Клары глаза не раз наполнялись слезами, когда она слушала печальную повесть; как только Питер умолк, она сказала: Дорогая тетушка, я не сомневаюсь, что как только папа узнает историю этой несчастной молодой дамы, он не откажется заменить ей отца, и я стану ей сестрой.
Все это она уж точно заслуживает, — сказал Питер, — потому как и вправду очень хорошая. — И он буквально рассыпался в похвалах Аделине, хотя такое было у него не в обычае.
Сейчас я вернусь домой и посоветуюсь с братом, — объявила мадам Ла Люк, вставая. — Ее действительно нужно поместить в комнате, где побольше воздуха. Замок так близко, что, я думаю, можно будет перенести ее туда без особого риска.
Благослови вас Бог, сударыня, — вскричал Питер, потирая руки, — за вашу доброту к моей бедной молоденькой леди.
Ла Люк как раз вернулся после своей вечерней прогулки, когда его сестра и дочь явились в замок. Мадам Ла Люк сообщила ему, где она была, рассказала историю Аделины и обрисовала нынешнее ее состояние.
Распорядитесь же, чтобы ее непременно перенесли сюда, — сказал Ла Люк, в чьих глазах отражалось его доброе сердце. — Здесь за нею будет лучший уход, чем в домике Сюзанны.
Я знала, что вы так скажете, дорогой батюшка, — воскликнула Клара. — Я сейчас же пойду и скажу, чтобы для нее приготовили зеленую кровать.
Терпение, племянница, — сказала мадам Ла Люк, — такая поспешность ни к чему, сперва надо все обдумать. Но вы молоды и романтичны. — Ла Люк улыбнулся. — Уже вечер, переносить ее до утра было бы опасно. Рано утром комната будет ждать ее, я же пока пойду приготовить лекарство, которое, надеюсь, пойдет ей на пользу.
Кларе не оставалось ничего иного, как волей-неволей примириться с отсрочкой, и мадам Ла Люк удалилась в свой кабинет.
На следующее утро Аделину, закутанную в одеяла и насколько возможно защищенную от ветра, перенесли в замок, где по распоряжению доброго Ла Люка ее должны были обеспечить всем необходимым и где Клара присматривала за ней со всевозраставшей тревогой и нежностью. Аделина оставалась в полном оцепенении большую часть дня, но к вечеру ее дыхание стало свободнее, и Кларе, которая не отходила от ее постели, выпала радость увидеть, что сознание к больной воротилось. Именно тогда Аделина неожиданно увидела себя в тех обстоятельствах, от описания которых мы отвлеклись, чтобы дать представление о почтенном Ла Люке и его семействе. Читатель увидит, что его достоинства и дружественные чувства к Аделине того заслуживают.
Глава XVI
…И нас Фантазия опять
Заставит муки испытать,
Когда страдает друг.
Коллинз
Благодаря своему крепкому организму и доброму вниманию новых друзей Аделина за неделю с небольшим достаточно оправилась, чтобы понемногу выходить из комнаты. Она была представлена Ла Люку и благодарила его за доброту со слезами признательности и такой безыскусной сердечностью, что еще больше расположила его к себе. Она держалась так мило во время своей болезни, что совершенно покорила сердце Клары и полюбилась ее тетушке, чьи рассказы об Аделине вкупе с похвалами, расточавшимися Кларой, возбудили в Ла Люке уважение и интерес; поэтому он встретил ее теперь так приветливо, что в душе ее тотчас воцарился мир и покой. Она поведала мадам Ла Люк такие подробности о себе, которых Питер не сообщил ей, частью по неведению, частью от невнимательности, и умолчала только, из ложной, быть может, скромности, о своих чувствах к Теодору. Все это было пересказано Ла Люку, который, и всегда-то исполненный сострадания к ближним, был особенно тронут исключительными несчастьями, выпавшими на долю Аделины.
Прошло около двух недель с тех пор, как Аделину перенесли в замок, и однажды утром Ла Люк неожиданно пожелал поговорить с ней наедине. Аделина последовала за ним в кабинет его, и там с присущей ему деликатностью он сказал девушке, что, узнав, сколь несчастна она была, имея такого отца, хотел бы, чтобы отныне она считала его своим родителем, а его дом — своим домом.
— Вы и Клара равно будете мне дочерьми, — продолжал он, — и я почту себя богатым, имея таких детей.
Изумленная, исполненная благодарности, Аделина некоторое время молчала.
— Не благодарите меня, — сказал Ла Люк, — я знаю все, что вы хотите сказать мне, но знаю также, что всего лишь исполняю свой долг. Я благодарю Господа за то, что мой долг и мои желания обычно пребывают в полном согласии.
Аделина осушила слезы благодарности за его доброту и хотела заговорить, но Ла Люк сжал ей руку и, отвернувшись, чтобы скрыть свои чувства, быстро вышел из комнаты.
Теперь все в доме смотрели на Аделину как на члена семьи, и отеческая доброта Ла Люка, сестринская любовь Клары и спокойная, постоянная заботливость мадам Ла Люк сделали бы ее столь же счастливой, сколь была она благодарна, если бы непрестанная тревога за Теодора, что-либо узнать о котором в этом уединенном уголке было еще менее вероятно, чем когда-либо, не терзала ей сердце и не омрачала каждую мысль. Даже когда дрема стирала на время память о прошлом, его образ то и дело возникал в снах ее посреди всех мыслимых и немыслимых кошмаров. Она видела его в цепях, отбивающимся от схвативших его негодяев, видела, как его после всех ужасных приготовлений ведут на казнь; видела муку в его взоре, слышала, как он с безумным видом повторяет ее имя, — пока ужас пригрезившейся картины не сокрушал ее и она не просыпалась.
Из-за сходства вкусов и характеров она сразу привязалась к Кларе, но все же тайна, владевшая ее сердцем, была слишком деликатного свойства, чтобы говорить о ней, и Аделина даже перед подругой своей ни разу не упомянула о Теодоре. Она все еще была слаба и истомлена после болезни, а неотступная душевная тревога лишь продлевала это состояние. Упорно, изо всех сил старалась она оторвать свои мысли от печального предмета, и ей нередко это удавалось. У Ла Люка была превосходная библиотека, и то, что она могла найти в ней, тотчас вознаградило ее тягу к знаниям и немного отвлекло от мучительных воспоминаний. Беседы с Ла Люком были для нее еще одним убежищем от скорби.
Главным же ее развлечением были прогулки по величественным окрестностям замка, нередко с Кларой, но часто с единственной спутницей — книгой. Иногда щебет подруги и в самом деле вызывал мучительную скованность, и тогда, отдавшись своим думам, она бродила одна по окрестным местам, уединенное величие которых помогало ей и смягчало печаль ее сердца. Здесь она могла вспоминать, как держался с нею ее возлюбленный Теодор, и пыталась точнее воссоздать в памяти его лицо, фигуру, его манеры. Иногда она плакала от этих воспоминаний, но вдруг в голову приходила мысль, что он, быть может, уже предан позорной смерти, погиб из-за нее — во всяком случае, из-за поступка, ради нее совершенного, доказывавшего любовь его, — и тогда ее охватывало такое отчаяние, что слезы высыхали и казалось, никакая сила духа и разум не способны ему противиться.
Страшась предаваться долее этим мыслям, она спешила домой и отчаянным усилием воли старалась в беседах с Ла Люком отринуть от себя воспоминания о прошлом. Ла Люк заметил ее меланхолию, но отнес это на счет памяти о жестоком обращении с нею отца — обстоятельство, которое, усилив его сострадание, сделали ее еще дороже его сердцу; любовь же ее к разумной беседе, которая столь явно проявлялась в более покойные часы, открыла ему новый источник удовлетворения: ему радостно было воспитывать жаждавший знаний ум, восприимчивый ко всем проявлениям человеческого гения. Она находила печальное удовольствие, слушая мягкие звуки Клариной лютни, и нередко забывалась, стараясь повторить мелодию.
Благородство ее манер, так соответствовавшее склонному к размышлениям нраву Ла Люка, было ему приятно и окрашивало его отношение к ней той нежностью, которая давала ей утешение и постепенно завоевала ее полное доверие и привязанность. С великой тревогой она наблюдала, как ухудшается его здоровье, и вместе с остальными членами семьи прикладывала все усилия, чтобы развлечь и оживить его.
Приятное общество, в котором она оказалась, спокойная сельская жизнь внесли наконец относительный покой в ее душу. Ей были уже известны все самые отдаленные места для прогулок в окрестных горах, она никогда не уставала любоваться восхитительными пейзажами и часто уходила одна по едва протоптанным тропинкам, где лишь изредка какой-нибудь крестьянин из соседней деревушки нарушал полное уединение. Обычно она брала с собой книгу и, поймав себя на том, что мысли вновь устремляются к единственному предмету ее горя, старалась с помощью чтения обратиться к темам, менее опасным для душевного покоя. В монастыре, где воспитывалась Аделина, она неплохо изучила английский язык, теперь же под руководством Ла Люка, свободно им владевшего, весьма в нем усовершенствовалась. Ла Люк был предан всему английскому: он восхищался характером англичан, их законами, и в его библиотеке были собраны книги лучших авторов, в особенности английских философов и поэтов. Аделина обнаружила, что никакая литература не способна так успешно оттеснить в ее сознании собственные ее горести, как высшие образцы поэзии, а прирожденный вкус скоро помог ей отличать шедевры английской литературы от шедевров французской. Причиной тому был самый дух языка, более, пожалуй, чем дух народа, если такое разделение допустимо.
Она часто брала с собой том Шекспира или Мильтона, взобравшись на какую-нибудь уединенную скалу, присаживалась под умиротворяюще шелестевшими соснами и вместе с поэтом предавалась грезам, которые убаюкивали ее печаль, навевая забвение.
Однажды вечером, когда Клара была занята дома, Аделина одна отправилась к излюбленному своему местечку среди скал, обрамлявших озеро. С этого возвышения открывался вид на все озеро и на высокие горы, его окружавшие. Несколько островерхих утесов торчали со дна обрыва, который отвесно уходил вниз к самой кромке воды; склоны над нею покрывал густой лес, там росли лиственница, сосна, пихта вперемешку с орешником и горной рябиной.
Вечер был чудный и такой спокойный, что ветерок лишь чуть-чуть шевелил нежные листочки деревьев и едва заметной рябью пробегал по просторным водам озера. Аделина смотрела на дивную картину словно завороженная, наблюдала, как заходит солнце в пурпурном зареве, отбрасывая розовые блики на озеро и заснеженные вершины далеких Альп. Восторг, вызванный этой сказочной красотой,
Страстей смиряя бурные порывы
И в сердце лишь вселяя нежный жар,
Что разум пробуждает, не тревожа, —
в этот миг еще усиливали звуки французского рожка; Аделина бросила взгляд на озеро и увидела вдалеке прогулочную лодку. Так как подобное зрелище было довольно необычно для этих уединенных мест, она решила, что в лодке должна быть компания иностранцев, пожелавших полюбоваться здешними чудесными ландшафтами, либо женевских обывателей, вздумавших поразвлечься на озере, почти таком же красивом, как их собственное, хотя и намного меньшем; вероятно, последнее предположение было вернее.
Аделина слушала нежные завораживавшие звуки рожка, постепенно стихавшие вдали, и все вокруг предстало ей еще более прелестным, чем прежде; ей неодолимо захотелось попробовать словами нарисовать то, что было так прекрасно в действительности, и она сочинила следующие