Глава XII
Ни мрак, ни свет, ни злато, ни булат,
Ни хлябь морская, ни могильный хлад
От гнева фурий нас не защитят!
Местный хирург, осмотрев рану маркиза, тотчас предписал ему постельный режим, однако маркиз, как ни страдал от раны, думал только о том, что теряет Аделину, и потому заявил, что, без сомнения, через несколько часов сможет отправиться в путь. В соответствии с этим он отдал приказ держать лошадей наготове, но хирург уже самым настойчивым и даже сердитым тоном возразил, что из-за своего упрямства больной может лишиться жизни; после этого маркиза перенесли все же в спальню, но заботиться о себе он разрешил только своему камердинеру.
Человек этот, доверенное лицо во всех интригах маркиза, был главным исполнителем его умыслов против Аделины, это он привез ее на виллу де Монталя у Фонтенвильского леса. Ему и отдал маркиз последние распоряжения касательно Аделины: предвидя неудобство и небезопасность попытки схватить ее прямо на постоялом дворе, он повелел ему с помощью нескольких слуг незамедлительно увезти девушку в наемном экипаже. Когда камердинер удалился, чтобы исполнить распоряжения господина, последний остался наедине со своими мыслями и неистовством противоречивых страстей.
Упреки и неизменное противодействие Теодора, счастливого возлюбленного Аделины, раздразнили его гордыню и всколыхнули всю его злобу. Он не в состоянии был ни минуты терпеть это противодействие, до некоторой степени оказавшееся успешным, не испытывая жгучей ненависти и негодования такой силы, что лишь перспектива скорого реванша поддерживала его дух.
Когда он узнал о бегстве Аделины, удивление его поначалу могло сравниться лишь с его разочарованием; выместив на домочадцах свое бешенство, он разослал их по всем дорогам в погоню за нею, сам же поспешил в аббатство со слабой надеждой, что, лишенная всякой иной поддержки, она могла вернуться туда. Однако, увидев, что Ла Мотт удивлен не менее его самого и ничего не знает о том, какой путь избрала Аделина, он возвратился на виллу, нетерпеливо желая хоть что-то узнать, и обнаружил, что несколько слуг его уже прибыли, без каких-либо сведений об Аделине; поиски тех, кто вернулся позднее, были столь же бесплодны.
Несколько дней спустя из письма подполковника своего полка он узнал, что Теодор покинул товарищей, его нигде нет и никому не известно, куда он направился. Это сообщение укрепило маркиза в не раз посещавшей его мысли, что Теодор был пособником Аделины и помог ей бежать, — и тут все прочие его страсти отступили перед жаждой мщения; он распорядился немедленно организовать погоню и поимку Теодора; но Теодор тем временем уже был схвачен и арестован.
То, что маркиз решил убрать подальше столь опасного соперника, к тому же извещенного, по всей вероятности, о его замыслах, было следствием ранее подмеченной маркизом взаимной склонности Теодора и Аделины, а также сведениями, полученными от Ла Мотта, который видел их встречу в лесу. Поэтому он объявил Теодору, так добродушно, как только мог, что ему пора присоединиться к своему полку; это взволновало молодого человека лишь постольку, поскольку касалось Аделины, но отнюдь не удивило, так как он загостился на вилле гораздо дольше, чем случалось гостить другим офицерам, которых приглашал маркиз. Теодор в самом деле прекрасно знал характер маркиза и принял его приглашение скорее из нежелания отказом проявить непочтительность, нежели в радостном ожидании удовольствий.
От людей, схвативших Теодора, маркиз получил все необходимые сведения, чтобы преследовать и вернуть Аделину; однако теперь, хотя это и удалось, в его душе бушевали разрушительные бури попранной страсти и всеподавляющей гордыни. Боль, причиняемая раной, была почти забыта из-за боли душевной, и каждый укол ее, казалось, еще усиливал жажду мести, оборачивался новой сердечной мукой. Посреди этих страданий он услышал голос несчастной Аделины, молившей о помощи, но ее крики не возбудили в нем ни жалости, ни раскаяния; вскоре за тем карета укатила, и только теперь, когда он был уверен, что она в его власти, а Теодор повергнут в отчаяние, буря в душе маркиза несколько улеглась.
Теодор действительно испытывал все терзания, какие способна испытывать благородная душа в столь тяжких обстоятельствах; но он, по крайней мере, был избавлен от тех злобных и разрушительных страстей, которые разрывали сердце маркиза и обрекали его возмездию более жестокому, чем любое из тех, какие он мог измыслить для своего противника. Негодование, коего не мог не испытывать Теодор по отношению к маркизу, отступало на второй план по сравнению с его тревогой за Аделину. Его пленение было мучительно, ибо лишало его возможности требовать справедливого и честного удовлетворения; но оно было тем более ужасно, что не позволяло ничего предпринять для спасения той, кого он любил больше жизни.
Когда он услышал стук колес той кареты, что увозила ее, он испытал приступ отчаяния, почти лишивший его рассудка. Даже суровые сердца солдат, которые стерегли его, не остались вовсе безразличны к его горю; они осмелились выразить возмущение поступком маркиза, чтобы утешить тем своего пленника. Только что приехавший врач вошел в комнату как раз во время этого пароксизма отчаяния и, тотчас выразив сострадание, спросил, весьма удивленный, отчего он переведен в помещение, столь для него неподходящее.
Теодор объяснил причину своего отчаяния и нанесенного ему бесчестья — надетых на него кандалов; он заметил, что врач слушает его со вниманием и сочувствием, и захотел рассказать ему обо всем подробнее, поэтому он попросил солдат покинуть комнату; солдаты, согласившись выполнить его просьбу, расположились сторожить за дверью.
После этого Теодор рассказал о последних событиях и о своих отношениях с маркизом. Лафанс слушал его с глубоким сочувствием, лицо его то и дело выражало сильное волнение. Когда Теодор закончил свой рассказ, врач некоторое время задумчиво молчал. Наконец он проговорил:
— Боюсь, ваше положение безнадежно. Характер маркиза слишком ясен, чтобы вызвать к себе любовь или уважение; от такого человека вам нечего ждать, ибо навряд ли существует хоть что-нибудь, чего бы он испугался. Я желал бы помочь вам, будь это в моих силах, но никакой возможности к тому просто не вижу.
— Увы! — сказал Теодор. — Мое положение действительно безнадежно… что же до этого несчастного ангела…
Глухие рыдания прервали его речь, новый приступ отчаяния помешал продолжать. Лафанс успел лишь выразить ему симпатию и посоветовать успокоиться, как вдруг вошел слуга маркиза и объявил, что последний желает немедленно его видеть.
— Я приду к господину маркизу чуть позже, — сказал Лафанс и, постаравшись хоть немного успокоить Теодора, что было, как оказалось, нелегко, пожал ему руку и вышел, пообещав зайти до отъезда.
Он нашел маркиза горящим в лихорадке; пациент весь пылал душою и телом и, пожалуй, был напуган грозившими ему осложнениями от раны сильнее, чем Лафанс ожидал. Беспокойство Лафанса за Теодора тотчас породило план, осуществление коего, он надеялся, даст ему случай помочь молодому человеку. Пощупав пульс и задав маркизу несколько вопросов, он принял самый озабоченный вид; пациент, наблюдавший за каждым изменением его лица, потребовал, чтобы врач все сказал ему без прикрас.
— Сожалею, что вынужден встревожить вас, милорд, но некоторые основания для опасений имеются… Как давно вы получили это ранение?
— О Господи! Так я в опасности! — вскричал маркиз, добавив несколько проклятий в адрес Теодора.
— Да, опасность действительно есть, — ответил врач, — и через несколько часов я могу определить ее степень.
— Через несколько часов, сударь! — перебил его маркиз. — Через несколько часов!
Врач попросил пациента вести себя спокойнее.
— Чудовищно! — завопил маркиз. — Здоровый человек с полнейшим присутствием духа предлагает умирающему сохранять спокойствие!.. Но Теодора за это ждет дыба!
— Вы неправильно меня поняли, сэр, — возразил врач. — Если бы я полагал, что вы умираете или что смерть очень близка, я не говорил бы так с вами. Но из-за некоторых осложнений мне необходимо знать, как давно вы были ранены.
Страх маркиза несколько поутих, и он подробно описал свою схватку с Теодором, представив дело так, что он был всего лишь втянут в нее, сам же вел себя в высшей степени справедливо и гуманно. Врач выслушал его рассказ с крайней холодностью и никак не прокомментировал его, только сказал маркизу, что пропишет ему лекарство, которое следует принять незамедлительно.
Маркиз, опять встревоженный его мрачным видом, попросил сказать откровенно, грозит ли ему непосредственная опасность. Врач колебался, и волнение маркиза еще усилилось.
— Мне необходимо знать мое истинное положение, — воскликнул он. Тогда врач сказал ему, что если у него есть неупорядоченные земные дела, лучше уладить их безотлагательно, ибо невозможно предвидеть, как разовьются события.
Затем он переменил тему и сказал, что посетил только что молодого офицера, находящегося под арестом, и надеется, что его не увезут сейчас отсюда, так как это было бы опасно для его жизни. Маркиз издал ужасное проклятье и, обвинив Теодора в том, что из-за него оказался в таком положении, объявил, что его увезут отсюда под стражей не далее как этой ночью. Врач рискнул возразить ему, назвав такое решение жестоким, и, стараясь пробудить в маркизе гуманность, горячо вступился за Теодора. Но все эти увещевания и аргументы лишь укрепили гнев маркиза, приоткрыв последнему, на чьей стороне врач, и вновь разожгли его бешенство.
Лафанс в конце концов удалился, разочарованный, пообещав по просьбе маркиза не покидать гостиницы. Он надеялся, преувеличивая опасность, что-то выиграть этим для Аделины и Теодора, но его затея имела обратное действие, ибо страх смерти, столь ужасной для преступной души маркиза, вместо того чтобы пробудить чувство милосердия, лишь усилил его жажду мщения тому, из-за кого он оказался в такой ситуации. И он решил препроводить Аделину в такое место, чтобы Теодор, даже если бы ему удалось случайно спастись, никогда бы не получил ее; тем самым он, по крайней мере, обеспечивал себе возможность отомстить. При этом он знал: как только Теодора благополучно доставят в полк, он будет обречен — даже если за попытку дезертировать его оправдают, он будет осужден за оскорбление, нанесенное старшему по званию офицеру.
Врач возвратился в комнату, где содержали под стражей Теодора. Пароксизм горя перешел теперь в глубокое отчаяние, еще более ужасное, чем недавнее его возбуждение. Караульщик по просьбе Теодора вышел из комнаты, и доктор частично пересказал узнику беседу с маркизом. Теодор его поблагодарил и сказал, что больше не питает надежды. За себя он почти не страшился — он страдал за близких своих и за Аделину. Он спросил, по какой дороге ее увезли, и, хотя не надеялся как-то использовать эти сведения, попросил врача помочь ему узнать это; однако хозяин и хозяйка гостиницы ничего знать не знали — либо делали вид, — расспрашивать же кого-то еще было бессмысленно.
Вошел сержант и объявил, что по приказанию маркиза Теодору надлежит немедленно отправиться в путь; последний выслушал это бесстрастно, но врач не удержался от изъявления протеста по поводу подобной спешки и своих опасений за вероятные последствия. У Теодора едва хватило времени выразить благодарность этому бесценному другу за его доброту, как в комнату вошли солдаты, чтобы препроводить его к ожидавшей во дворе карете. Прощаясь с врачом, он вложил ему в руку свой кошелек и, круто повернувшись, сказал солдатам, что готов в путь; однако врач остановил его и отказался от подарка с такой теплотой, что Теодору пришлось согласиться; он крепко пожал руку своему новому другу и, не в силах выговорить ни слова, быстро вышел. Вся группа тотчас умчалась, и на долю несчастного Теодора остались лишь воспоминания о былых надеждах и страданиях, тревога за судьбу Аделины, размышления о нынешних его несчастьях и горькие предчувствия испытаний, уготованных ему в будущем. Для себя он действительно не ждал уже ничего, кроме гибели, и от полного отчаяния его спасала только робкая надежда, что та, кого он любил больше себя самого, быть может, еще изведает счастье, о каком для себя уже не смел и мечтать.
Глава XIII
И хватит духу у тебя? А помнишь,
Как мучился ты головною болью
И лоб тебе я повязал платком
(То был мой самый лучший; мне его
Принцесса вышила), и я обратно
Его не взял? Я голову тебе
Держал всю ночь; как верно служат часу
Минуты быстрые, так я старался,
Чтоб время для тебя текло быстрей.
«Король Иоанн»
Но если б
Железным языком из пасти медной
Тревожил колокол полночный сон;
Но если б мы на кладбище стояли
И гнулся ты под бременем скорбей;
Но если бы угрюмый дух унынья
В тебе сгущал, отяжеляя, кровь,
Тогда, хоть день уставился на нас
Наседкой, бодрствующей над птенцами,
Я помыслы свои тебе излил бы.
«Король Иоанн»
Тем временем несчастная Аделина с короткими остановками ехала всю ночь. От горя, тоски, отчаяния и ужаса душа ее была в таком смятении, что это не позволяло девушке обдумать свое положение. Слуга маркиза, плюхнувшись в фаэтон рядом с нею, поначалу склонен был поболтать, но она сидела отстраненная, и вскоре он умолк, предоставив ее собственным терзаниям. Они ехали по темным узким проселкам и едва заметным колеям; карета мчалась так быстро, как только позволяла ночная тьма. Когда занялся рассвет, Аделина увидела, что они приближаются к окраине леса, и снова спросила, куда ее везут. Слуга ответил, что говорить про это ему не велено, но скоро она увидит сама. Аделина, которая до сих пор считала, что ее везут на виллу, теперь начала в том сомневаться, а так как любое другое место представлялось ей менее страшным, ее отчаяние немного унялось, и она думала только о Теодоре, который, как она знала, стал жертвою злобы и мести.
Наконец они достигли леса, и тут Аделине показалось, что ее везут в аббатство; хотя она и не помнила мест, по которым они проезжали, было вполне вероятно, что это все-таки именно Фонтенвильский лес — ведь он был слишком велик, чтобы она могла обойти его весь во время своих прежних прогулок. Эта догадка вызвала ужас не меньший, чем прежние подозрения о том, что ее везут на виллу, ибо в аббатстве она точно так же была бы во власти маркиза, и не только его, но и жестокого ее врага — Ла Мотта. Вся душа ее восставала против этой картины, рисуемой воображением, и, пока карета поспешала под сенью деревьев, она жадно искала взглядом какие-либо приметы, которые бы подтвердили или рассеяли ее догадку. Всматриваться пришлось недолго, ибо сквозь просвет в лесной чаще она увидела вдали башни аббатства. «Значит, я в самом деле погибла», — сказала она себе и залилась слезами.
Вскоре они выехали на поляну и увидели Питера, бежавшего отворить ворота, перед которыми остановилась карета. Увидев Аделину, он в первый миг оторопел, потом хотел сказать что-то, но экипаж уже катил к аббатству, а на пороге показался сам Ла Мотт. Когда он подошел, чтобы помочь ей выйти из кареты, Аделина задрожала всем телом. С великим трудом она удержалась на ногах и несколько мгновений не видела лица его и не слышала его голоса. Он предложил ей руку, чтобы вести в аббатство, которую она сперва отвергла, но, сделав несколько неверных шагов, вынуждена была принять. Они вступили в сводчатую залу, и она, упав в кресло, разрыдалась, тем несколько облегчив душу. Некоторое время Ла Мотт не нарушал молчания, но, явно взволнованный, ходил по комнате взад-вперед. Когда Аделина достаточно пришла в себя, чтобы замечать окружающее, она взглянула ему в лицо и по нему прочитала смятение его души; он же тем временем собирался с духом, чтобы проявить твердость, против которой восставали все его лучшие чувства.
Ла Мотт взял ее за руку, с тем чтобы увести из этого помещения, но она остановилась и с мужеством отчаяния попыталась пробудить в нем жалость и умолить спасти ее. Ла Мотт не дал ей договорить.
— Это не в моей власти, — сказал он взволнованно. — Я не хозяин ни себе самому, ни моим поступкам, и больше ни о чем меня не спрашивайте… вам достаточно знать, что я жалею вас; большего сделать я не могу.
Он не дал ей времени ответить и, взяв за руку, повел к башенной лестнице, а затем — в комнату, которую она занимала прежде.
— Здесь вам надлежит оставаться, — сказал он, — в заточении, что мне нежелательно, пожалуй, не в меньшей степени, чем вам. Я хочу сделать его по возможности легким и уже распорядился, чтобы вам принесли книги.
Аделина хотела заговорить, но он поспешно покинул комнату, явно пристыженный взятой на себя ролью и не желая быть свидетелем ее слез. Она услышала, как в двери щелкнул замок, и, посмотрев на окна, убедилась, что они задраены. Заперта оказалась и дверь в смежную комнату. Все эти предосторожности были для нее тяжким ударом, и она, давно уже потеряв надежду, погрузилась в полнейшее отчаяние. Когда же пролитые ею слезы принесли некоторое облегчение и рассудок мог уже отвлечься от самых насущных забот, она возблагодарила небо за полное уединение, ей дозволенное, — оно избавляло ее от мучительных свиданий с мсье и мадам Ла Мотт; теперь она предалась ничем не сдерживаемому горю, и как ни были гнетущи ее мысли, все ж они были предпочтительнее тех мучений, когда душа, растревоженная заботами и страхом, вынуждена сохранять видимость спокойствия.
Примерно четверть часа спустя дверь отперли, и вошла Аннетт с завтраком и книгами. Она выразила удовольствие, что вновь видит Аделину, но явно опасалась вступать в разговор, зная, вероятно, что это противно приказанию Ла Мотта, который, как она сказала, дожидался ее внизу у лестницы. Когда Аннетт ушла, Аделина немножко перекусила, что было поистине необходимо, ибо с тех пор, как она покинула сельскую гостиничку, у нее не было во рту ни крошки. С удовольствием, хотя и не удивившись, она приняла к сведению, что мадам Ла Мотт так и не появилась; несомненно, она избегала Аделину, мучимая совестью за немилосердное свое поведение с нею; на ее совесть и уповала девушка, допуская, что она, быть может, все же не была к ней совершенно враждебна. Она вспоминала слова Ла Мотта: «Я не хозяин ни себе самому, ни моим поступкам», — и, хотя они не сулили ни малейшей надежды, все же испытала некоторое утешение — как ни ничтожно оно было — при мысли, что он жалеет ее. Так она просидела довольно долго, размышляя и теряясь в догадках, пока взволнованная душа не потребовала наконец отдыха, и она отошла ко сну.
Аделина мирно проспала несколько часов и проснулась отдохнувшей и уравновешенной. Чтобы продлить этот эфемерный покой и тем помешать вторжению горьких своих мыслей, она стала просматривать книги, присланные ей Ла Моттом. Она обнаружила среди них и те, которые в более счастливые времена ободряли ее и занимали. Сейчас они воздействовали на нее не столь сильно, но все же на время притупляли мысли о собственных горестях.
Однако лекарство забвения для раненой души было лишь кратковременным благом; появление Ла Мотта развеяло иллюзорный мир книжных страниц и вернуло ее к действительности. Он принес ей еду и, поставив на стол, вышел, не произнеся ни слова. Аделина попыталась вновь погрузиться в чтение, но его приход разрушил чары; горькие мысли опять осаждали ее мозг и принесли с собой образ Теодора… Теодора, потерянного для нее навсегда!
Меж тем Ла Мотт испытывал все муки, какие только способна причинить совесть, не окончательно ожесточившаяся во зле. Страсти вовлекли его в беспутный образ жизни, а беспутство повело к пороку; но, перешагнув однажды рубеж бесчестья, он последовал дальше ускоренным шагом и теперь видел себя пособником негодяя и предателем невинной девушки, чьим покровителем должен бы был стать, как того требовали справедливость и гуманность. Он презирал этот свой образ, чурался его, но исправить его уродство можно было лишь поступком, слишком благородным и отважным для погрязшей в пороке души. Он видел опасный лабиринт, куда его увлекали, и словно впервые осознал умножение вины своей. Слабый человек, он воображал, что сможет выбраться из этого лабиринта, лишь совершив еще одно преступление. Вместо того, чтобы изыскать способ, как уберечь Аделину от гибели, а себя — от пособничества в этом подлом деле, он лишь тщился убаюкать муки совести и уверить себя в том, что вынужден следовать и далее по тому пути, на который вступил. Он знал, что находится во власти маркиза, и боялся этой власти больше, чем неотвратимого, хотя и отдаленного наказания, кое ожидает нас за грехи наши. Честь Аделины и покой собственной совести он согласился променять на несколько лет жалкой жизни.
Ла Мотт и не подозревал о том, что маркиз был болен, иначе сообразил бы, что у него есть шанс избежать жестокого возмездия ценою, не столь чудовищной, как бесчестье, и, возможно, попытался бы бегством спасти Аделину и себя. Но маркиз предусмотрел такую возможность и наказал своим слугам ни в коем случае не поминать обстоятельства, его задержавшие; он велел сообщить Ла Мотту, что прибудет в аббатство несколькими днями позже, и распорядился, чтобы слуга ждал его там. Он полагал, что у Аделины не будет ни желания, ни возможности заговорить о его болезни, и Ла Мотт, таким образом, даже не подозревал о том единственном, что могло бы уберечь его от дальнейших прегрешений, а Аделину от страданий.
С крайней неохотой Ла Мотт рассказал жене своей (еще до похищения Аделины) о поступке, который поставил его в зависимость от воли маркиза, но его отчасти уже выдало смятенное состояние духа. Часто во сне он бормотал несвязные фразы и часто просыпался с отчаянным вскриком, зовя Аделину. Эти проявления смятенного рассудка тревожили и пугали мадам Ла Мотт, которая бодрствовала, пока он спал, и из оброненных им слов смутно поняла наконец, каковы притязания маркиза.
Она намекнула Ла Мотту о своих подозрениях, и он побранил ее за то, что она занимает себя подобными мыслями, но тем не только не успокоил, но лишь усилил ее страх за Аделину, страх, который вскоре стал еще определеннее из-за поведения маркиза. В ночь, когда он остался в аббатстве, ей пришла в голову мысль, что, каков бы ни был план действий, он обсуждается именно теперь, и тревога за Аделину заставила ее унизиться до того, что в иных обстоятельствах заслуживало бы осуждения. Выйдя из своих покоев, она спряталась в комнате, смежной с той, в которой оставила маркиза и мужа, и стала слушать. Разговор, как она и ожидала, вскоре свернул на предмет ее беспокойства, и ей полностью открылось все, что они замышляли. Безумно испуганная за Аделину и потрясенная преступной слабостью мужа, она некоторое время не способна была ни думать, ни решать, что делать дальше. Она знала, что ее муж чрезвычайно обязан маркизу, в чьих владениях нашел возможность укрыться от мира, и что последний мог выдать его врагам. Она полагала также, что маркиз, будучи спровоцирован, вполне способен сделать это, но все же думала, что Ла Мотт в таком случае мог найти какой-нибудь способ ублажить маркиза, не подвергая себя бесчестью. Пообдумав все, она несколько успокоилась и вернулась в свою комнату, куда вскоре пришел и Ла Мотт. Однако она была не в том состоянии, чтобы выдержать его раздражительность или протест, ожидать которых у нее были все основания, как только она упомянула бы о причине своего беспокойства; поэтому она решила отложить разговор до утра.
Утром она пересказала Ла Мотту все, что он говорил во сне, вспомнила и другие обстоятельства; он понял, что отрицать справедливость ее тревоги не имеет смысла. Тогда она стала убеждать его, что, покинув владения маркиза, возможно избежать бесчестья, коему он готов предать себя, и так горячо заступалась за Аделину, что мрачно молчавший Ла Мотт как будто бы уже обдумывал этот план. Мысли его, однако, были заняты совершенно другим. Он отдавал себе отчет в том, что у маркиза есть причины жестоко наказать его, и знал, что если он выведет последнего из себя, отказавшись содействовать его желаниям, то бегство мало чем поможет ему: око закона и месть будут неутомимо его преследовать.
Ла Мотт раздумывал о том, как изложить все это жене; он понял, что нет иного способа воспрепятствовать ее благородному участию в Аделине и опасным последствиям, к которым оно может привести, кроме как внушив ей страх за собственную его безопасность; сделать же это было возможно, лишь показав ей в полной мере то зло, каким грозит ему ярость маркиза. Порок еще не совсем замутил его совесть, и, когда он попробовал рассказать о своей вине, краска стыда залила его щеки и язык отказался повиноваться. Наконец, не найдя в себе сил поведать обо всем подробно, он сказал ей, что из-за некоей истории, о которой он не станет говорить ни за что на свете, его жизнь целиком во власти маркиза.
— Такова альтернатива, — сказал он. — Выбирайте же из двух зол и, если сможете, расскажите Аделине о том, что грозит ей, пожертвуйте моей жизнью, дабы спасти ее от того, что многие сочли бы за честь для себя.
Мадам Ла Мотт, поставленная перед ужасным выбором — допустить обольщение невинности или обречь своего мужа на гибель, — совершенно утеряла ясность мысли. Сообразив, однако, что сопротивление желаниям маркиза погубило бы Ла Мотта, принеся мало пользы Аделине, она решила покориться и терпеть молча.
Когда Аделина стала обдумывать свой побег из аббатства, Ла Мотт уловил многозначительные взгляды Питера и, заподозрив правду, стал внимательней приглядывать за обоими. Он видел, как они уединились в зале, явно встревоженные, и подглядел затем их встречу на галерее. Заметив столь необычное поведение, он уже не сомневался, что Аделина знает о нависшей над нею опасности и обсуждает с Питером, как ей бежать. Сделав вид, что ему все известно об их замысле, Ла Мотт обвинил Питера в предательстве и припугнул местью маркиза, если он не расскажет обо всем. Угроза напугала Питера, и, решив, что помочь Аделине уже невозможно, он все подробнейше рассказал, пообещав не признаваться Аделине, что их замысел раскрыт. Обещание это он дал еще и потому, что боялся упреков Аделины, которая сочтет, что он ее выдал.
Вечером того дня, когда намерение Аделины бежать стало известно, маркиз должен был приехать в аббатство и, как сговорились, увезти ее на свою виллу. Ла Мотт сразу оценил преимущество того, чтобы позволить ничего не подозревавшей Аделине отправиться к гробнице. Это избавляло его от многих неприятностей и ее сопротивления, а также от неминуемых в ее присутствии уколов совести, когда она поймет, что он ее предал. Слуга маркиза должен был подъехать к гробнице, и, скрытый маскою ночи, спокойно забрать ее, представясь Питером. Так она будет доставлена на виллу, не оказав сопротивления, и даже не обнаружит свою ошибку до тех пор, когда уже поздно будет пытаться избежать ее последствий.
Когда маркиз приехал, Ла Мотт, который не настолько был оглушен вином, чтобы забыть об осторожности, рассказал ему, что произошло и как он решил поступить; маркиз все одобрил, и его слуге сообщили об условном знаке, который затем и предал Аделину в его руки.
Теперь, когда девушка вновь оказалась в аббатстве, глубокий стыд за недостойное свое невмешательство заставил мадам Ла Мотт всячески избегать ее. Аделине такое поведение было понятно, и она радовалась, что избавлена от страдания видеть в роли врага своего ту, кого она считала некогда другом. Несколько дней прошли в одиночестве, в горестных размышлениях о прошлом и ужасных видах на будущее. Опасное положение Теодора почти не выходило у нее из головы. В мучительной тоске она часто молилась о его спасении, часто перебирала все возможности в поисках надежды. Однако надежда почти вовсе покинула доступные ей горизонты, а если и являлась, то лишь при мысли о смерти маркиза, чья месть грозила самой неотвратимой катастрофой.
Меж тем маркиз лежал на постоялом дворе в Ко, и его выздоровление оставалось весьма сомнительным. Лафанс и местный хирург, от услуг которых он не желал ни отказаться, ни решиться покинуть селение, лечили его, следуя прямо противоположным методам, так что положительный результат предписаний одного из них зачастую уничтожался необдуманными назначениями другого. Только гуманность заставляла Лафанса продолжать лечение. Состояние маркиза осложнялось нетерпеливостью его нрава, страхом смерти и раздражением от злых страстей его. То он внушал себе, что умирает, то почти невозможно было удержать его, не позволить немедленно мчаться в аббатство вдогонку за Аделиной. Метания его бывали столь разнообразны, и так мгновенно менялись планы, что его чувства находились в постоянном борении. Врач пытался внушить ему, что его выздоровление в значительной мере зависит от покоя, и убедить, по крайней мере, хоть немного управлять своими страстями, однако вскоре, с отвращением наслушавшись его нетерпеливых ответов, потерял надежду и замолчал.
Наконец слуга, который увез Аделину, вернулся, и маркиз, призвав его к себе, на одном дыхании засыпал его кучей вопросов, так что бедняга не знал, на какой и отвечать. Под конец он вынул из кармана сложенней лист бумаги, который, как он сказал, выронила в фаэтоне мадемуазель Аделина, а он, полагая, что его милость пожелает бумагу эту видеть, озаботился ее привезти. Маркиз нетерпеливо протянул руку за запиской и увидел, что она адресована Теодору. Бросив взгляд на имя адресата, он на мгновение испытал такой приступ ревнивой ярости, что не мог развернуть ее.
Но все-таки он сломал печать и увидел, что записка полна вопросов; Аделина написала ее во время болезни Теодора, но по какой-то причине не передала ему. Нежная забота о его выздоровлении, в ней выраженная, уязвила маркиза в самое сердце, заставив сравнить ее чувства по поводу здоровья соперника и его собственного. «Она беспокоится о его выздоровлении, — пробормотал он, — в то время как мое вызывает у нее только ужас». Словно желая продлить муку, вызванную этой короткой запиской, маркиз прочитал ее еще раз. Он снова клял свою судьбу и проклинал соперника, отдавшись, как всегда, бешеному приступу ярости. Он собрался уже отшвырнуть листок, как вдруг его взгляд упал на печать, и он внимательно разглядел ее. Теперь его гнев как будто немного улегся; он аккуратно вложил записку в бумажник и на некоторое время ушел в свои мысли.
После долгих дней надежд и страхов сильный организм победил болезнь, и маркиз почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы написать несколько писем, одно из которых тотчас же и отправил, чтобы подготовить Ла Мотта к своему приезду. Та же политика, понуждавшая его скрывать свою болезнь от Ла Мотта, теперь побудила его объявить — хотя он и знал, что этого не случится, — что он прибудет в аббатство на другой день после приезда слуги. Он повторил приказ строго охранять Аделину и вновь обещал вознаградить Ла Мотта за будущие услуги.
Ла Мотт, у которого отсутствие маркиза каждый следующий день вызывало все новые недоумения и замешательство, принял это известие с тревогой, ибо уже начал надеяться, что планы маркиза относительно Аделины изменились — может быть, из-за какого-нибудь нового приключения или необходимости посетить свои владения в дальних провинциях. Ему хотелось бы таким образом избавиться от чужой затеи, которая неминуемо опозорила бы его самого.
Эта надежда теперь рассеялась, и он повелел мадам Ла Мотт приготовиться к приему гостя. Аделина провела эти дни в странном состоянии, то ободренная надеждой, то погруженная в отчаяние. Отсрочка, столь сильно превысившая ее ожидания, как будто подтверждала, что болезнь маркиза опасна, и, думая о последствиях, какими грозило его выздоровление, она не могла сожалеть об этом. Ей ненавистна была самая мысль о нем настолько, что она не желала ни произнести его имя, ни даже спросить Аннетт о том, что так много значило для ее покоя.
Минула примерно неделя с тех пор, как было получено письмо от маркиза, и вот однажды Аделина увидела из окна группу всадников, показавшуюся на дорожке, и узнала маркиза и его свиту. Она отпрянула от окна в состоянии, описать которое невозможно, и, бросившись в кресло, некоторое время едва ли отдавала себе отчет в том, где находится. Немного придя в себя от приступа страха, вызванного его приездом, она, с трудом держась на ногах, опять подошла к окну. Всадников на этот раз она не увидела, однако слышала топот лошадей и знала, что маркиз обогнул здание и подъехал к парадному входу. Аделина обратилась к Небу, уповая на поддержку и покровительство, и, несколько успокоив тем душу, села в ожидании дальнейших событий.
Ла Мотт принял маркиза, выразив удивление по поводу столь долгого его отсутствия, на что маркиз коротко заметил, что задержался из-за болезни, и тотчас спросил об Аделине. Ему доложили, что она в своей комнате, но будет немедленно вызвана, если он пожелает ее видеть. Маркиз заколебался, но потом сказал, что в этом нет нужды, однако потребовал, чтобы ее стерегли строжайше.
— Быть может, милорд, — сказал Ла Мотт с улыбкой, — упрямство Аделины превозмогло вашу страсть; кажется, вы меньше интересуетесь ею, чем прежде.
— О, ни в коем случае, — ответил маркиз, — она интересует меня более, чем когда-либо; настолько, что, право же, любая охрана не кажется мне чрезмерной, и я прошу вас, Ла Мотт, не допускать к ней даже прислугу без того, чтобы видеть их своими глазами. Достаточно надежна комната, где она содержится?
Ла Мотт заверил его в этом, но попросил перевезти ее на виллу как можно скорее.
— Если она каким-либо способом все же вздумала бы улизнуть, — сказал он, — я знаю, как вы будете недовольны и чего мне следует от вас ожидать. Эта мысль держит меня в постоянной тревоге.
— Сделать это сейчас невозможно, — сказал маркиз, — оставить ее здесь вернее, и вы напрасно беспокоите себя мыслью о ее бегстве, если комната ее действительно так надежна, как вы говорите.
— У меня не может быть никаких причин обманывать вас, — сказал Ла Мотт. — Я и не подозреваю вас, — сказал маркиз, — стерегите ее хорошенько и верьте мне, она от меня не уйдет. Я могу положиться на слугу моего, так что, если желаете, он останется здесь.
Ла Мотт не видел в этом необходимости, и они порешили, что слуга вернется домой.
Побеседовав около получаса с Ла Моттом, маркиз покинул аббатство, и Аделина увидела это со смешанным чувством недоумения и переполнявшей ее благодарности. Каждую минуту она ожидала, что ее призовут вниз, и старалась приготовить себя к тому, чтобы выдержать присутствие маркиза. Она прислушивалась к каждому звуку снизу, и всякий раз, как в коридоре раздавались шаги, сердце ее учащенно билось при мысли, что это Ла Мотт, который отведет ее к маркизу. Это мучительное состояние длилось так бесконечно, что ей уже было невмоготу выносить его, как вдруг она услышала под окном голоса и, подойдя, увидела, что маркиз уезжает. В первый момент она отдалась чувству радостной благодарности, переполнившей ее сердце, но затем попыталась обдумать это событие, которое после всего, что произошло, было поистине странно. Оно в самом деле представлялось совершенно необъяснимым, и после долгих бесплодных попыток истолковать его она оставила этот предмет, решив убедить себя, что отъезд маркиза может предвещать только что-то хорошее.
Время обычного визита Ла Мотта приближалось, и Аделина ждала его с трепетной надеждой услышать, что маркиз отказался от своих преследований; однако Ла Мотт был молчалив и угрюм, как обычно, и Аделина лишь в последнюю минуту, когда он уже покидал ее комнату, нашла в себе мужество спросить, скоро ли ожидают маркиза вновь. Ла Мотт, уже отворив дверь, чтобы уйти, ответил: «Завтра», — и Аделина, скованная страхом и деликатностью, поняла, что ей не удастся ничего узнать о Теодоре, не задав прямого вопроса. Она выразительно посмотрела на Ла Мотта, показывая тем, что хотела бы еще о чем-то спросить, и он остановился; однако Аделина, вспыхнув, молчала, пока он снова не сделал движения к двери; только тут она слабым голосом попросила его вернуться.
— Я хотела бы спросить, — проговорила она, — о том несчастном молодом человеке, который навлек на себя гнев маркиза, пытаясь услужить мне. Упоминал ли о нем маркиз?
— Упоминал, — ответил Ла Мотт, — и ваше равнодушие к маркизу нашло теперь полное объяснение.
— С тех пор как я принуждена испытывать неприязнь к тем, кто меня оскорбляет, — сказала Аделина, — право же, мне можно позволить быть благодарной тем, кто мне помогает. Если бы маркиз заслуживал моего уважения, он, вероятно, располагал бы им.
— Ну хорошо, хорошо, — сказал Ла Мотт, — об этом молодом герое, который, кажется, до того смел, что поднял руку на своего командира, прекрасно позаботились, и я не сомневаюсь, он скоро почувствует цену своего донкихотства.
Негодование, горе и страх боролись в душе Аделины; она считала недостойным себя дать случай Ла Мотту еще раз произнести имя Теодора; и все же мучительная неопределенность заставила ее спросить, слышал ли он о нем с тех пор, как его увезли из Ко.
— Да, — сказал Ла Мотт, — он был благополучно доставлен в свой полк и останется там под арестом, пока маркиз не приедет, чтобы выступить его обвинителем.
У Аделины не было ни сил, ни желания расспрашивать дальше, и, когда Ла Мотт покинул ее комнату, она предалась отчаянию, им усугубленному. Хотя в сообщенных Ла Моттом сведениях не было ничего нового (ибо то, что она от него услышала, лишь подтвердило ее прежние опасения), на сердце у нее стало еще тяжелее, и она поняла, что бессознательно теплила слабую надежду, что Теодор как-нибудь сумеет бежать до того, как его доставят на место назначения. Теперь же все надежды развеялись; он испытывает все муки тюремного заключения и терзается страхом за свою жизнь и за безопасность ее, Аделины. Она рисовала себе темный и сырой подземный каземат, где он лежит, прикованный цепями, бледный от слабости и горя; она слышала его голос, трепетом наполнявший ее сердце, он звал ее по имени и возводил глаза к небу в немой мольбе; она видела горькую гримасу на его лице и слезы, струившиеся по щекам; ей вспоминалось при этом его великодушие, которое и сбросило его в пучину несчастья, она знала, что ради нее обрек он себя на муку, — и ее горе перешло в глубокое отчаяние, слезы иссякли, и она погрузилась в безмолвное оцепенение.
Наутро приехал маркиз и, как накануне, быстро уехал. Затем прошло несколько дней, он не появлялся; но однажды вечером, когда Ла Мотт и его жена сидели, по обыкновению, в гостиной, он прибыл, некоторое время беседовал с ними на общие темы, но мало-помалу впал в задумчивость и после паузы вдруг встал и отвел Ла Мотта к окну.
— Я желал бы поговорить с вами наедине, — сказал он, — если вы располагаете временем; если нет, отложим до другого раза.
Ла Мотт, заверив его, что совершенно свободен, хотел было пройти с ним в другую комнату, но маркиз предложил прогуляться по лесу. Они вышли вместе и, дойдя до уединенной поляны, где под раскидистыми ветвями буков и дубов, сплетавшихся над нею, гуще становились сумерки и торжественней мрак, маркиз повернулся к Ла Мотту и сказал:
— Ваше положение незавидно, Ла Мотт; это аббатство — унылое место для человека, как вы, любящего общество, имеющего также все данные быть его украшением.
Ла Мотт поклонился.
— Желал бы я, чтобы в моей власти было вернуть вас свету, — продолжал маркиз. — Знай я подробности той истории, которая вас исторгла оттуда, мое вмешательство, полагаю, могло бы сослужить вам службу. Кажется, вы упоминали, что это было дело чести.
Ла Мотт молчал.
— Впрочем, я вовсе не желал бы опечалить вас… и не банальное любопытство причина моих расспросов, но искреннее желание дружески помочь вам. Вы уже говорили мне о некоторых частностях постигшего вас несчастья. Думаю, что широта вашей натуры привела к таким тратам, которые вы попытались возместить игрой.
— Да, милорд, — сказал Ла Мотт, — это правда; я растратил большую часть огромного состояния, потакая своей слабости к роскоши, а затем прибег к недостойным средствам, чтобы возвратить его; однако же избавьте меня от этой темы. Я хотел бы, насколько это возможно, забыть о деле, которое должно запятнать меня навеки и, боюсь, милорд, жестокие последствия которого смягчить не в вашей власти.
— Возможно, тут вы ошибаетесь, — возразил маркиз, — не следует упускать из виду мое влияние при дворе. Не пугайтесь, я не собираюсь строго попрекать вас, я вовсе не склонен осуждать ошибки ближних. Мне отлично известно, что такое оступиться в случае крайней необходимости; думаю, Ла Мотт, отныне вы найдете во мне друга.
— Я это вижу, милорд.
— И если вы вспомните, что я простил некое недавнее дело…
— Это правда, милорд; и позвольте мне сказать, я способен оценить ваше великодушие. Дело, на которое вы намекаете, далеко превосходит все самое дурное в моей жизни… и то, что я должен рассказать, поэтому не унизит меня еще больше в ваших глазах. Растратив большую часть моего состояния на роскошь и удовольствия, я обратился к игре, чтобы благодаря этому получить средства для продолжения привычной жизни. Некоторое время мне везло, и я мог жить, как жил прежде; обнадеженный сверх самых радужных ожиданий, я продолжал удачливо играть.
Вскоре внезапный поворот фортуны расстроил мои надежды и довел меня до крайности. Настала ночь, когда у меня осталось всего двести луидоров. Я решил поставить на кон и их, а вместе с ними и мою жизнь, ибо решение мое было твердо: потеряю и это — жить не останусь. Никогда не забуду ни тот ужасный миг, от которого зависела моя судьба, ни смертную тоску в сердце, когда моя последняя ставка была потеряна. Некоторое время я стоял в оцепенении, затем, осознав мое несчастье, словно обезумел и стал осыпать проклятьями моих более удачливых партнеров, словом, продемонстрировал все безумства отчаяния. Во время этого пароксизма помешательства некий господин, молча все наблюдавший, подошел ко мне. «Вам не повезло, сэр», — сказал он. «Я знаю это не хуже вас, сэр», — ответил я. «Возможно, с вами дурно обошлись?» — «Да, сэр, я разорен, и потому можно сказать, что со мною дурно обошлись». — «Вам хорошо известны люди, с которыми играли?» — «Нет, но я встречал их в свете». — «В таком случае я, вероятно, ошибся», — сказал он и отошел. Последние его слова ободрили меня, внушив надежду, что деньги выиграны у меня нечестным путем. Желая расспросить поподробнее, я стал искать этого джентльмена, однако он уже ушел; тогда я сдержал свои чувства, вернулся к столу, за которым потерял деньги, расположился за стулом одного из тех, кто обыграл меня, и стал внимательно следить за игрой. Некоторое время я не видел ничего такого, что подтвердило бы мои подозрения, но в конце концов убедился в их справедливости.
Когда игра была кончена, я отозвал одного из моих противников и, сказав ему о том, что видел, пригрозил немедленным разоблачением его, если он не вернет мои деньги. Поначалу этот субъект держался столь же решительно, как и я, и, приняв задиристый вид, посулил проучить меня за столь скандальные утверждения. Однако я был не в том состоянии духа, чтобы поддаться испугу, и его поведение лишь окончательно вывело меня из себя, тем более что я и без того был уже достаточно распален своими бедами. Ответив ему новыми угрозами, я готов был вернуться в игорный зал и во всеуслышание объявить обо всем, но тут он, понизив голос, с коварной улыбкой попросил меня повременить несколько минут и позволить ему переговорить с другим джентльменом, его партнером. Я колебался, согласиться ли мне на эту последнюю просьбу, но тем временем упомянутый джентльмен сам вошел в комнату. Партнер его в нескольких словах рассказал ему о том, что произошло между нами, и страх, читавшийся на его лице, сказал мне с достаточной ясностью, что он знает свою вину.
Они отступили в сторонку и несколько минут совещались, после чего подошли ко мне с предложением, как они выразились, покончить миром. Я заявил, однако, что ни на какую сделку не пойду, и поклялся, что лишь возврат всей потерянной суммы удовлетворит меня. «Но если мсье предложат нечто не менее выгодное?» Я не понял, что они имели в виду, но они еще некоторое время делали лишь туманные намеки, пока наконец не взялись объяснять.
Полагая себя в полной моей власти, они решили привлечь меня на свою сторону и потому поведали, что принадлежат к ассоциации лиц, наживающихся за счет глупости и неопытности других людей, и предложили мне долю в их компании. Мои обстоятельства были плачевны, а предложение, ими сделанное, не только обеспечило бы мне немедленную поддержку, но и позволило бы вернуться к тому разгульному образу жизни, к которому я уже пристрастился. Я согласился на их предложение и, таким образом, начав с беспутства, пал еще ниже — в бесчестье.
Ла Мотт замолчал, словно воспоминания о тех временах переполнили его душу раскаянием. Маркиз понял его чувства.
— Вы судите себя слишком строго, — сказал он. — Не так много людей, чья порядочность, скажем, соответствует их внешнему виду, повели бы себя в подобных обстоятельствах лучше, чем вы. Окажись я в вашем положении, право, не знаю, как бы я поступил. Та суровая добродетель, которая вас осудит, может кичиться, называя это мудростью, но я не желаю обладать ею; пусть она остается там, где и должна находиться — в холодной груди тех, кто, желая чувствовать себя людьми, присваивают титул философов. Впрочем, продолжайте, пожалуйста.
— Некоторое время нам несказанно везло, ибо мы крепко держали в руках колесо фортуны и не полагались на ее капризы. Легкомысленный и расточительный по натуре, я тратил решительно все, что приобретал. К несчастью, некий молодой человек в конце концов открыл, чем занималась наша компания, и мы вынуждены были действовать с крайней осторожностью. Не хочу утомлять вас подробностями, но в конечном счете к нам стали относиться так подозрительно, что отстраняющая вежливость и холодная сдержанность наших знакомых сделали для нас наиболее посещаемые общественные собрания столь же мучительными, сколь и невыгодными. Мы обратили свои помыслы к иным средствам приобретения денег, и вскоре из-за мошеннической проделки, в которую я вложил большую сумму, мне пришлось покинуть Париж. Остальное вам известно, милорд.
Ла Мотт умолк, и маркиз некоторое время пребывал в задумчивости.
— Теперь вы видите, милорд, — проговорил наконец Ла Мотт, — теперь вы видите, что положение мое безнадежно.
— Оно в самом деле скверно, но вовсе не безнадежно. Мне от души жаль ваС. И все же, если бы вы вернулись в свет и подверглись преследованию, думаю, мое влияние на министра могло бы избавить вас от сколько-нибудь сурового наказания. Однако мне кажется, вы утеряли вкус к обществу и, может быть, совсем не желаете в него возвратиться.
— О милорд, как можете вы так думать? Но я подавлен вашим безграничным великодушием… Боже мой, если бы в моей власти было доказать вам мою благодарность!
— Не говорите о великодушии, — сказал маркиз. — Я не намерен делать вид, что мое желание услужить вам вовсе лишено некоторого личного интереса. Я просто человек, и на большее не претендую; поверьте мне, те, кто претендует на большее, еще менее его достойны. В вашей власти доказать мне свою благодарность и сделать меня вашим вечным должником. — Он умолк.
— Скажите лишь, каким образом! — вскричал Ла Мотт. — Скажите как, и, если это хоть сколько-нибудь возможно, я сделаю все.
Маркиз по-прежнему молчал.
— Вы молчите… уж не сомневаетесь ли вы в моей искренности, милорд? Так вы опасаетесь довериться человеку, которого осыпали благодеяниями, который живет лишь по вашей милости и почти на ваши средства?
Маркиз пристально смотрел на него, однако хранил молчание.
— Я этого не заслужил от вас, милорд; умоляю вас, говорите.
— Существуют определенные предрассудки, въевшиеся в человеческое сознание, — медленно и торжественно заговорил маркиз, — и требуется вся наша мудрость, чтобы они не встали на пути к нашему счастью; определенный набор понятий, усвоенных с детства и пестуемых непроизвольно год за годом, пока все это не разрастается и не принимает облик столь благовидный, что лишь немногие умы в так называемых цивилизованных странах способны затем победить их. Истина часто искажается образованием. В то время как утонченные европейцы восхваляют правила чести и величие добродетели, что зачастую ведет их от блаженства к нищете и от собственной натуры к ее искажению, простой непросвещенный американский индеец следует велению своего сердца и подчиняется тому, что диктует мудрость.
Маркиз умолк, и Ла Мотт напряженно ждал продолжения.
— Натура, неиспорченная ложной изысканностью, — продолжал маркиз, — в крайних обстоятельствах повсюду действует одинаково. Индеец, узнав о вероломстве друга, убивает его; дикий азиат поступает так же; турок, распаленный честолюбием или подталкиваемый соперничеством, удовлетворяет свою страсть ценою жизни и не называет это убийством. Даже цивилизованный итальянец, обезумев от ревности или искушаемый надеждой на крупную выгоду, выхватывает свой stiletto и исполняет задуманное. Первейшее доказательство незаурядного ума — способность освободиться от предрассудков своей страны или воспитания. Но вы молчите, Ла Мотт; вы иного мнения?
— Я внимательно слушаю, милорд, ваши соображения.
— Да, повторяю, таковы мои соображения, — сказал маркиз. — Люди слабодушны и потому шарахаются от действий, которые они привыкли считать дурными, хотя и выгодными для себя. Они никогда не позволяют себе действовать соответственно обстоятельствам, но на всю жизнь вырабатывают единый стандарт, от которого ни за что не отступают. Самосохранение — великий закон природы; когда нас кусает змея или угрожает нам хищник, мы, не раздумывая долго, стараемся его уничтожить. Если ради сохранения моей жизни или чего-то для моей жизни важного требуется принести в жертву другого человека и даже если того потребует неодолимая страсть, я буду безумцем, если стану колебаться. Ла Мотт, думаю, я могу вам довериться — существуют определенные пути для совершения тех или иных вещей… вы меня понимаете. Существуют времена и обстоятельства и удобные случаи… вы понимаете, что я имею в виду.
— Объяснитесь, милорд.
— Добрые услуги, которые… короче говоря, существуют услуги, которые пробуждают в нас величайшую благодарность и делают нас вечными должниками. В вашей власти поставить меня именно в это положение.
— В самом деле! Говорите же, милорд!
— Я уже назвал их. Это аббатство как нельзя лучше подходит для дела; ничей глаз сюда не проникнет; любое деяние будет навеки похоронено в его стенах; его свидетелем станет лишь полночный час, и рассвет не раскроет его. Эти леса хранят свои тайны. Ах, Ла Мотт, прав ли я, доверяясь вам в этом деле? Могу ли я верить, что вы желаете послужить мне и спасти себя?
Маркиз умолк и вперил пронзительный взгляд в Ла Мотта, чье лицо скрывала ночная темень.
— Милорд, вы можете довериться мне во всем. Объяснитесь же откровеннее.
— Что может быть порукой вашей преданности?
— Моя жизнь, милорд; разве она уже не в ваших руках? Маркиз колебался; наконец он сказал:
— Завтра в это время я вернусь в аббатство и тогда расскажу все, если вы и в самом деле не поняли до сих пор, о чем идет речь. Вы же тем временем обдумайте, сколь тверда ваша решимость, и будьте готовы принять мое предложение либо отказаться от него.
Ла Мотт неловко пробормотал что-то в ответ.
— Итак, до завтра, — сказал маркиз, — и помните, что вас ждут свобода и богатство.
Он вернулся к монастырю и, вскочив на коня, ускакал вместе со слугами. Ла Мотт медленно зашагал к себе, обдумывая только что состоявшийся разговор.
Конец второго тома