Стансы
О, как тиха небесная лазурь,
Ласкающая на озерной глади
Громады скал, что не страшатся бурь,
И берега в причудливом наряде!
На том краю медлительный закат
Купает в золоте лесные кроны,
А здесь уж тени хладные мрачат
Потоками исчерченные склоны.
Вон там, вдали, златой коснулся луч,
Старинных стен и башенки зубчатой,
Что на уступе средь лесистых круч
Твердыней гордой высились когда-то, —
А в зыбком зеркале, простершись ниц
И словно бы застыв в изнеможенье,
Багряных стен, и траурных бойниц,
И рощ окрестных дремлют отраженья.
Но вот уж день померк — и мигом стер
С остывших волн чудесные картины,
И вечер накрывает склоны гор
Лиловой дымкой тоньше паутины.
Как сладок одинокого рожка
В густеющем тумане зов певучий
И вторящий ему издалека
Лесного эха клич над сонной кручей!
О тихий Вечер, славлю твой приход!
Ты как никто мне душу услаждаешь:
Зовешь мечту в стремительный полет,
Питаешь мысль и чувства пробуждаешь.
Ла Люк, заметив, как очарована Аделина окрестными пейзажами, и стремясь развеять ее меланхолию, которая, невзирая на все усилия девушки, часто бывала слишком очевидна, пожелал показать ей другие ландшафты, кроме тех, с которыми она, гуляя, могла познакомиться сама. Он предложил совершить прогулку верхом, чтобы увидеть снежные вершины вблизи; это восхождение было трудно и утомительно как для Ла Люка при его нынешнем состоянии здоровья, так и для Аделины. Она непривычна была к верховой езде, а горная дорога, по которой им предстояло ехать, была довольно опасна; однако же она скрыла свои страхи, да они и не могли бы заставить ее отказаться от подобного развлечения.
Прогулка была назначена на следующий день. Ла Люк и его спутницы поднялись спозаранку и после легкого завтрака выехали к глетчеру Монтаньвер, находившемуся в нескольких милях пути от дома. Питер взял с собой небольшую корзинку с провизией: они хотели, выбрав живописное место, пообедать на открытом воздухе.
Не стоит описывать пылкое восхищение Аделины, более сдержанное удовольствие Ла Люка и восторженные возгласы Клары при виде романтических пейзажей, открывавшихся им на пути. То представали перед ними гигантские скалы, сумрачные и насупленные, и потоки, водопадом низвергавшиеся с огромной высоты в глубокое и узкое ущелье, по которому, соединившись друг с другом, грохоча камнями и пенясь, уносились в лощины, недоступные ноге смертного; то открывались им не столь дикие пейзажи; величье скал и красота полей перемежались с более суровыми ликами природы, и в то время как вершины гор стыли под шапками снега, у их подножия рдели виноградники.
Занятые интересной беседой, с восхищением озирая окрестности, они ехали так до полудня, затем стали высматривать приятное местечко, чтобы отдохнуть и подкрепиться. Вскоре они приметили неподалеку руины сооружения, по-видимому, бывшего некогда крепостью; она была выстроена у края скалы, которая нависала над лежавшей глубоко внизу долиной; полуразрушенные башни, вырисовываясь среди обступивших ее лесов, выглядели особенно живописно. Руины возбуждали к себе интерес, сень деревьев сулила отдых, и Ла Люк со своими спутниками направился туда,
Где красота цвела и мощь царила,
Пустые своды высятся уныло,
Развалины когда-то грозных стен
И шатких башен одинокий тлен.
Компания расположилась на траве под сенью нескольких высоких деревьев, у самого подножия руин. Лесная прогалина открывала вид на дальние хребты Альп — здесь царила глубокая тишина полного безлюдья. На какое-то время наши путешественники отдались безмолвному созерцанию.
Давно уже Аделина не испытывала такого душевного успокоения. Она посмотрела на Ла Люка и приметила слезу, кравшуюся по его щеке; лицо его выдавало, сколь взволнованна и возвышенна его душа. Его глаза, излучавшие сейчас нежность, обратились на Клару, и он усилием воли постарался побороть волнение.
— Эта тишина и полная уединенность, — сказала Аделина, — грандиозные горы и мрачное величие лесов вкупе с памятником былой славы, на который время столь выразительно наложило свою печать, повергает разум в священный трепет и пробуждает поистине высокие чувства.
Ла Люк хотел заговорить, но тут подошел Питер и поинтересовался, не лучше ли будет открыть сейчас корзинку, потому как, по его разумению, и сам господин Ла Люк, и молодые леди должны бы уже крепко проголодаться, проделавши верхом до обеда такой дальний путь, то подымаясь, то спускаясь по крутым горным склонам. Все дружно признали правоту честного Питера и приняли его совет.
Закуски были разложены на траве, и они, расположившись под шатром тихо колыхавшейся листвы, окруженные ковром из диких цветов, вдыхали чистое дуновение с альпийских лугов, вкушая яства, которые в этой обстановке показались им поистине восхитительными.
Когда они поднялись, чтобы продолжить путь, Клара воскликнула:
— Мне не хочется покидать это чарующее место! Как было бы прекрасно жить здесь, среди этих лесов, с дорогими сердцу людьми!
Ла Люк улыбнулся романтической наивности этой мечты; но Аделина, представив себе эту картину счастья и тотчас возникший перед глазами образ Теодора, с глубоким вздохом отвернулась, чтобы скрыть слезы.
Все сели на лошадей и вскоре прибыли к подножию Монтаньвера. Чувства Аделины, которая наслаждалась бесчисленными красотами и удивительными картинами, являвшими себя по-разному с различных точек зрения, были поистине невыразимы; переживания остальных также были слишком сильны, что бы растворить их в беседе. Глубокий покой, царивший в этом краю одиночества, вызывал благоговение и придавал совершенную законченность величественным ландшафтам.
Здесь возникает такое чувство, — сказала Аделина, — словно мы бредем над руинами мира и только мы одни пережили его крушение. Мне едва верится, что мы не единственные люди на всем земном шаре.
Подобные картины, — сказал Ла Люк, — возносят душу к их Великому Творцу, и с чувством, почти непостижимым для человеческого сознания, созерцаем Его величие в величественности Его творения.
Ла Люк поднял к небу глаза, полные слез, и на несколько мгновений замер в молчаливом молитвенном экстазе.
Они тронулись в обратный путь с крайней неохотой, однако поздний час и заклубившиеся в небе тучи, по всей видимости, предвещавшие грозу, заставили их ускорить возвращение. Впрочем, Аделина почти желала попасть в грозу, чтобы увидеть ее именно здесь, во всей ее грандиозности.
Они спускались в Лелонкур по другой дороге; становилось сумрачно не только от нависавших над тропою скал, но и от сгущавшихся туч. Был уже вечер, когда показалось озеро, чему путешественники обрадовались, так как буря, давно уже угрожавшая вдалеке, быстро приближалась; в Альпах беспрерывно ворчал гром, и тяжелые темные клубы испарений плыли вдоль склонов, еще усиливая впечатление грозного величия. Ла Люк хотел бы продвигаться быстрее, но дорога, круто сбегавшая вниз, требовала вящей осторожности. Становилось темно, и вспыхивавшие на горизонте молнии пугали Клару, однако ради отца она старалась не выказывать страха. Вдруг оглушительный раскат грома раздался прямо над их головами — казалось, он заставил содрогнуться самое землю и глухим рокотом прокатился по скалам. Лошадь Клары испуганно взвилась и бешено помчалась вниз, к озеру, омывавшему подножие крутой горы. Ужас Ла Люка при виде этой безумной скачки, когда дочь в любой момент могла быть сброшена в пропасть, не поддается описанию.
Клара усидела в седле, но от страха почти лишилась чувств. Усилия удержаться делались почти инстинктивно, она едва ли отдавала отчет в своих действиях. Однако лошадь донесла ее невредимой почти до самого подножия горы и уже устремилась к озеру, как вдруг незнакомый джентльмен, трусивший по дороге, схватил животное под уздцы. Внезапно остановленная, лошадь сбросила Клару наземь и, освободившись от ноши, вырвалась из рук незнакомца и бросилась прямо в озеро. От удара о землю Клара потеряла сознание. Незнакомец приподнял ее, а его слуга кинулся за водой.
Она скоро пришла в себя и, открыв глаза, увидела, что ее с видимым трудом держит на руках незнакомый шевалье. Он осведомился о ее самочувствии, причем лицо его выражало столь искреннее сострадание, что Клара приободрилась и поблагодарила его за доброту; в это минуту к ним подскакали Ла Люк и Аделина. Клара сразу увидела ужас на лице отца и, как ни была разбита, постаралась встать на ноги; со слабой улыбкой, которая выдавала ее страдания вместо того, чтобы скрыть их, она сказала:
— Дорогой отец, я не поранилась.
Ее бледность и кровь, тонкой струйкой стекавшая по шее, опровергали ее слова. Но Ла Люк, который с ужасом ожидал худшего, теперь обрадовался хотя бы тому, что слышит ее голос; присутствие духа вернулось к нему, и, пока Аделина давала ей свои нюхательные соли, он тер ей виски.
Немного опомнясь, она рассказала отцу, как много обязана незнакомому джентльмену. Ла Люк стал было благодарить, но тот, прервав его, попросил избавить себя от благодарности за то, что было вызвано естественным чувством гуманности.
До Лелонкура было уже недалеко, но надвигалась ночь, и все ближе слышались раскаты грома. Ла Люк был в отчаянии, не зная, как доставить Клару домой.
Незнакомец сделал еще попытку поднять ее, но при этом стало очевидно, что он испытывает сильную боль, и Ла Люк спросил его, в чем дело. Оказалось, лошадь, вырываясь, сильно ударила его в плечо, так что рука ему практически не повиновалась. Боль была острой, и Ла Люк, чей страх за дочь немного утих, был взволнован этим обстоятельством и настоял, чтобы джентльмен ехал вместе с ними в замок, где ему будет оказана помощь. Незнакомец принял предложение, и Клара, усаженная наконец на лошадь, которую вел под уздцы Ла Люк, была доставлена в замок.
Мадам Ла Люк, давно уже с нетерпением поглядывавшая на дорогу, издали разглядела медленно приближавшуюся кавалькаду и сразу встревожилась; ее предчувствия оправдались, когда она увидела, в каком состоянии ее племянница. Клару внесли в дом; Ла Люк хотел бы послать за хирургом, но на несколько миль вокруг таковых не было, как и врачей вообще. С помощью Аделины Клара поднялась к себе в комнату, и мадам Ла Люк осмотрела ее. Результат осмотра успокоил семью, ибо, кроме ушибов и кровоподтеков, иных повреждений не оказалось; кровь, так встревожившая поначалу Ла Люка, сочилась лишь из царапины на лбу. Мадам Ла Люк заверила его, что в считанные дни поставит племянницу налоги с помощью бальзама, ею самой составленного, о достоинствах которого она распространялась с большим красноречием, пока Ла Люк не прервал ее, напомнив о состоянии ее пациентки.
Мадам Ла Люк, промыв ссадины и ушибы и дав Кларе несравненные по своей полезности сердечные капли, вышла; Аделина осталась дежурить в комнате подруги и лишь поздно ночью ушла к себе спать.
Ла Люк, которому пришлось вынести в этот день столько волнений, наконец успокоился, когда сестра подробно рассказала ему о состоянии Клары. Он представил ей нового знакомца и сказал, что ему требуется неотложная помощь. Мадам Ла Люк тотчас скрылась в своем кабинете, и, по правде сказать, не так-то легко было решить, что занимало ее сейчас больше — страдания гостя или предоставившаяся возможность выказать свои медицинские познания. Как бы то ни было, она с готовностью поспешила в свою святая святых и вскоре вернулась с флакончиком чудодейственного бальзама и, отдав его с необходимыми наставлениями, предоставила гостя заботам его слуги.
Ла Люк настойчиво предложил шевалье, которого звали мсье Верней, не покидать замок среди ночи, и тот охотно согласился. Весь вечер он был столь же открыт и обаятелен, сколь искренни были гостеприимство и благодарность Ла Люка; вскоре между ними завязалась увлекательная беседа. Мсье Верней говорил как человек, который много повидал в жизни и еще больше размышлял о ней; если Ла Люк и усмотрел некоторую предвзятость в его суждениях, то была очевидная предвзятость ума, который, все рассматривая сквозь призму своей добропорядочности, окрашивает и окружающее различными оттенками своей главной характеристической черты. Ла Люк был очень рад гостю, так как в своей отшельнической жизни не часто имел удовольствие общаться с человеком высокого ума. Выяснилось, что мсье Верней путешествовал. Ла Люк задал ему несколько вопросов об Англии, и они погрузились в обсуждение французского и английского национальных характеров.
Если привилегия мудрости в том, — сказал мсье Верней, чтобы не удовлетворяться счастьем, каким я владею, то я охотно обошелся бы без нее. Когда мы рассматриваем англичан, их законы, книги, их речи и видим в то же время их лица, манеры и то, как часты там самоубийства, мы должны прийти к выводу, что мудрость и счастье несовместны. Но с другой стороны, ежели обернемся на их соседей французов и увидим их бездарную политику, их остроумные, но пустопорожние беседы, фривольные занятия, а при этом их веселый жизнерадостный нрав, то должны будем признать, что счастье и беспечность частенько сопутствуют друг другу.
Венец мудрости — достижение счастья, — сказал Ла Люк, — и я затруднился бы назвать мудростью такое поведение или образ мыслей, какие ведут к несчастью. Ведь в противном случае безрассудство, как мы называем это, французов, коль скоро результат его — счастье, заслуживает быть названо мудростью. Это беспечное легкомыслие, которое как будто бы в равной степени пренебрегает и раздумьями и предвидением, достигает всех результатов того и другого, не заставляя человека предаться философскому смирению.
Заговорив о разнообразии суждений, чуть ли не каждодневно меняющихся, об одном и том же предмете, Ла Люк заметил, сколь часто то, что именуют суждением, есть всего лишь результат пристрастности или темперамента.
— Это правда, — сказал мсье Верней, — существует определенная тональность мышления, как в музыке — ключ, которая руководствует слабостями людей.
Поэтому даже при равных умственных данных способность к суждениям в разное время различна, и слишком часто люди действуют под влиянием внезапной причуды и каприза, пристрастной суетности и минутного настроения.
Ла Люк воспользовался случаем, чтобы выразить неодобрение тем писателям, которые, представляя одну лишь темную сторону человеческой природы и обращая внимание читателя только на разного рода зло, кое в душе человеческой не более чем частность, стараются тем самым унизить человека в его собственных глазах и внушить ему неудовлетворенность жизнью.
— Что бы сказали мы о живописце, — продолжал Ла Люк, — который избирает для изображения на своих полотнах только предметы черного цвета — черного человека, черную лошадь, черную собаку и так далее и тому подобное, уверяя вас, что его картина есть истинное отображение природы, что природа — черна? Это верно, ответили бы вы, написанные вами предметы действительно встречаются в природе, однако они — лишь малая толика ее творений. Вы утверждаете, что природа черна, и, дабы доказать это, собираете на своем холсте все живые существа черного цвета. Но вы забыли изобразить зеленые по кровы земли, лазурное небо, светлокожего человека и все разнообразие красок, какими изобилует Творение.
Во время этой тирады Ла Люка лицо Вернея светилось особенным воодушевлением.
Думать хорошо о собственной природе, — сказал он, — необходимо для достоинства и счастья человека. Существует скромная гордость, приличествующая каждому и родственная добродетели. Сознание врожденного достоинства, которое он черпает из красоты собственной природы, окажется ему наилучшей защитой от низменных пороков. Тому же, у кого недостает этого сознания, — продолжал Верней, — недоступно понятие нравственной чести, а следовательно, он не руководствуется какими-либо высшими принципами в своих поступках. Чего можно ожидать от человека, который заявляет, что он по природе своей низок и эгоистичен? Иными словами — можно ли сомневаться в том, что человек с такими понятиями судит по собственному опыту, по собственным склонностям? Надо бы всегда помнить: тот, кто желает побуждать людей к добру, должен показывать им, что они на это способны.
Вы говорите с искренним волнением благородного ума, — сказал Ла Люк, — и, повинуясь велениям своего сердца, выражаете философские истины… поверьте, дурное сердце и истинно философический ум никогда еще не уживались в одном человеке. Порочные наклонности развращают не только сердце, но и ум, тем самым уводя его мысль в ложном направлении. На стороне истины только добродетель.
Ла Люк и его гость, взаимно довольные друг другом, с таким увлечением рассуждали на интересные им обоим темы, что было уже совсем поздно, когда они расстались.
ГЛАВА XVII
Исполненные сладостной печали,
Картины те в былое нас умчали.
«Гробница Вергилия»
Я на холме найду себе приют,
Где мурава так нежно зеленеет:
Пусть там фиалки скромные цветут,
Ручей звенит и свежий ветер веет,
И над могилою моей закат алеет*.
«Менестрель»
Отдых подействовал на Клару столь благотворно, что Аделина, войдя к ней рано утром в нетерпеливом желании узнать о ее самочувствии, застала подругу уже на ногах, готовую принять участие в семейном завтраке. Мсье Верней явился также, но по нему было видно, что он еще нуждается в отдыхе; мсье Верней в самом деле провел бессонную ночь — рука так болела, что он едва удерживался от стонов. Сейчас она распухла и воспалилась, что в определенной степени должно было приписать действию бальзама госпожи Ла Люк, лечебные свойства которого на сей раз потерпели фиаско. Все семейство выразило мсье Вернею сочувствие, а госпожа Ла Люк по его просьбе заменила бальзам смягчающими припарками. Исполнив новое предписание, мсье Верней вскоре почувствовал себя сносно, боль стихла, и он вернулся в столовую к завтраку в гораздо лучшем состоянии. Ла Люк был откровенно счастлив видеть дочь благополучной и не знал, как выразить мсье Вернею свою горячую благодарность. Клара изъявила те же чувства с самым безыскусным, но скромным пылом и отнеслась с искренней заботливостью к его страданиям, причиной которых оказалась сама.
Ла Люку было приятно общество мсье Вернея, он был благодарен ему за бесценную услугу; все это, в сочетании с присущим Ла Люку гостеприимством, заставило его просить мсье Вернея некоторое время погостить в замке.
— Я никогда не буду в состоянии воздать вам за оказанную вами помощь, — сказал Ла Люк, — и все-таки хотел бы еще увеличить мой долг вам просьбой продлить ваш визит и тем дать мне возможность закрепить наше знакомство.
Когда случай свел мсье Вернея с Ла Люком, он путешествовал — из Женевы направлялся в глубь Савойи, желая повидать страну; сейчас, очарованный хозяином замка и всем, что его окружало, он с удовольствием принял приглашение. Благоразумие и душевная склонность были здесь заодно, ибо в нынешнем его состоянии продолжить путешествие верхом было бы опасно, да, пожалуй, и невыполнимо.
Утро прошло в беседе; мсье Верней проявил в ней ум, обогащенный вкусом, просвещенный науками и широким кругозором. Расположение замка, вся окрестная природа восхищали его, и к вечеру он уже почувствовал себя в силах выйти с Ла Люком на прогулку, чтобы насладиться вблизи красотами этих романтических мест. Когда они проходили по деревне, приветствия крестьян, в которых слышались любовь и уважение, их сердечные расспросы о Кларе много говорили о характере Ла Люка, лицо которого выражало скромное удовлетворение от сознания того, что он заслуживает их любовь и обладает ею.
Я живу в окружении детей моих, — сказал он, повернувшись к мсье Вер-нею, который все это приметил, — ибо мои прихожане и есть мои дети; я исполняю свой долг священника, и наградой мне служит не только моя спокойная совесть, но также их благодарность. Удовольствие видеть их простую и честную любовь я не променял бы ни на какие блага, столь ценимые в мире.
Однако, сэр, мир назвал бы удовольствия, о которых вы говорите, романтическим бредом, — сказал мсье Верней, — ибо, чтобы испытывать столь чистые и и утонченные наслаждения, надобно иметь сердце, не тронутое порочными удовольствиями света — удовольствиями, которые заглушают лучшие чувства и отравляют источник самых истинных радостей.
Они продолжали идти берегом озера, то шагая под сенью склонявшихся над водой деревьев, то подымаясь на небольшие, поросшие травою холмы, откуда окрестности открывались во всем их великолепии. Мсье Верней часто останавливался, очарованный, чтобы получше рассмотреть и приметить наиболее красивые картины, а Ла Люк, довольный восхищением своего друга, с особенным чувством оглядывал то, что уже столько раз его чаровало. Однако в тоне его голоса и выражении лица присутствовала нежная меланхолия, вызванная воспоминаниями о том, как часто он видел эти сцены, деля восторги с той, которая давно уже попрощалась с ними навеки.
Оставив берег озера, они подымались теперь тропою, которая извивалась по крутому склону, и после часовой прогулки вышли на вершину зеленого холма, выделявшегося среди обступивших его голых скал, как цветок средь шипов. Это место будто создано было для восторгов уединения; оно навевало тихую нежность, столь любезную чувствительной душе, и вызывало в памяти былые печали, смягченные временем и полюбившиеся сердцу благодаря частому к ним обращению. Внизу в расселине рос дикий кустарник, а высокие сосны и кедры, шелестевшие над головой, предлагали меланхолическую и романтичную тень. Тишину нарушал здесь лишь легкий ветерок, проносившийся над деревьями, и одинокие трели птиц, селившихся среди скал.
Отсюда глазу представлялась обширная и величественная панорама Альп, вид которых наполняет душу чувством невыразимого благоговения и как бы подымает ее в вышние сферы. Деревня и замок Ла Люка были со всех сторон окружены горами — мирное прибежище от бурь, собиравшихся над их вершинами. Восторг поглотил все чувства мсье Вернея, и некоторое время он хранил глубокое молчание; наконец, преисполненный восхищения, он повернулся к Ла Люку, собираясь заговорить, и тут увидел, что он стоит поодаль возле простой могильной плиты, над которой склоняла ветви плакучая береза.
Мсье Верней направился к нему, тогда Ла Люк изменил свою позу и пошел навстречу; мсье Верней спросил, что это за могила. Ла Люк, не в силах ответить, указал ему на нее и молча отошел; приблизясь к плите, мсье Верней прочитал следующую надпись:
В память Клары Ла Люк
эта плита установлена на том месте,
которое она любила,
в знак любви
ее супруга
Теперь мсье Верней понял все и, сочувствуя другу, был огорчен, что приметил этот памятник его горю. Он подошел к Ла Люку, который стоял на вершине холма и созерцал расстилавшийся внизу ландшафт; выглядел он более спокойным, исполненным светлого благочестия и смирения. Ла Люк заметил, что мсье Верней в некотором замешательстве, и тотчас постарался рассеять его смущение.
— Примите как знак моего уважения, — сказал он, — то, что я привел вас на это место. Его никогда не осквернило присутствие тех, кто не способен чувствовать.
Ведь они, пожалуй, осмеяли бы верность такой любви, которая надолго пережила предмет своей страсти и которая в их сердцах давно истаяла бы в пустых развлечениях света. Но я всегда лелею в душе память о женщине, столь добродетельной, что ей отдана вся моя любовь; я лелею эту память как сокровище, к которому мог неизменно возвращаться от каждодневных забот и неприятностей, уверенный, что здесь обрету смягчающее душу, хотя и печальное утешение.
Ла Люк умолк. Мсье Верней выразил ему свое глубокое сочувствие, но он понимал святость печали и потому был краток.
— Одно из самых желанных чаяний жизни вечной, — продолжал Ла Люк, — состоит в том, что мы вновь повстречаем тех, кого любили на земле. И возможно, счастие наше в значительной мере будет заключаться именно в общении с друзьями, очищенном от бренности жизни, с чувствованиями более утонченны ми и с душевными качествами более возвышенными и богатыми. Тогда мы способны будем понять то, что слишком огромно для мысли смертного; понять, возможно, величие того Божества, кое впервые призвало нас к жизни. Такие взгляды на будущее наше существование, друг мой, подымают нас над греховностью сего мира и, мнится мне, в какой-то мере приобщают к той природе, которую мы созерцаем.
И не называйте эти мысли иллюзиями мечтательного ума, — продолжал Ла Люк, — я веровал в их истинность. В одном я убежден: иллюзорны они или нет, надобно лелеять веру в них за то успокоение, какое приносят они сердцу, и благоговеть перед ними за то, как они укрепляют силу духа. Подобные чувства составляют благотворную и существенную часть нашей веры в загробное существование, они утверждают в добродетели и верности принципам.
— Именно так я часто чувствовал и сам, — сказал мсье Верней, — и каждый думающий человек не может не признать этого.
Так беседовали Ла Люк и мсье Верней до тех пор, пока солнце не скрылось. Погруженные в сумерки горы выглядели еще более величественно, самые же высокие вершины Альп все еще освещены были солнцем, создавая поразительный контраст со сгущавшейся темнотой низлежавших пейзажей. Тишина торжественного предвечернего часа навевала задумчивость, и друзья в молчании спускались по лесной тропе и молча шли затем берегом озера.
К их приходу ужин, как обычно, был сервирован в зале, окнами выходившей в сад, где цветы, да будет позволено так выразиться, источали благоухание в благодарность за освежающую росу. Окна обрамлял шиповник и другие душистые кустарники, пышно произраставшие вокруг, — восхитительное естественное украшение. Аделина и Клара любили проводить вечера в этой зале, где они знакомились с начатками астрономии и откуда во всю ширь открывались им просторы небеС. Ла Люк показал им планеты и созвездия, рассказывал о законах, коим они подвластны, и, никогда не пренебрегая случаем к научным наставлениям присоединить и моральные, часто рассуждал о великой Первопричине, природа коей недоступна человеческому разуму.
Нет науки, — говаривал он, — которая бы давала такой простор мысли или так убедительно утверждала в сознании столь возвышенное представление о Божестве, как астрономия. Когда наше воображение пускается в просторы Вселенной и созерцает бесчисленные миры, рассеянные в них, нам остается лишь дивиться и благоговеть. Наша земля видится грудой атомов в бесконечности Вселенной, а человек — песчинкой. И все же какое диво! Человек, чье физическое естество столь мало среди прочих существ, обретает силы, которые раздвигают узкие границы пространства и времени, проникают за пределы его существования, проницают тайные законы природы и способны рассчитать их действие наперед.
О, как блистательно доказывается этим духовное начало нашего существования! Материалисту следовало бы признать сие и устыдиться собственных сомнений!
В этом зале сейчас собралось все семейство, и остаток вечера прошел в беседе более общего свойства, к которой присоединилась и Клара, вставляя скромные и рассудительные замечания. Ла Люк научил ее рассуждать и свободно выражать свои мысли; она излагала их с очаровательной простотой, говорившей слушателям, что лишь любовь к знанию, а не суетная болтливость побуждала ее вступить в разговор. Мсье Вернею явно хотелось, чтобы она продолжала высказывать свои мнения, и Клара, заинтересованная темами, которые предлагал он, чуждая аффектации и полная симпатии к его суждениям, отвечала искренне и с воодушевлением. Они разошлись, взаимно расположенные друг к другу.
Мсье Вернею было около тридцати шести лет, у него была мужественная фигура и открытое приятное лицо. Быстрые проницательные глаза, жар которых смягчался благожелательностью, открывали главные свойства его характера: он быстро распознавал, но столь же быстро и прощал человеческую глупость, и хотя никто не чувствовал оскорбление так остро, как он, никто с такой готовностью и не принимал раскаяние противника.
По рождению он был француз. Наследство, недавно им полученное, позволило ему осуществить план, взлелеянный его живым и любознательным умом: осмотреть наиболее примечательные уголки Европы. Особенно чувствителен был он к красотам и великолепию природы. Для человека с таким вкусом Швейцария и примыкавшие к ней места обладали исключительной притягательностью, и увиденное бесконечно превзошло все, что сулило ему пылкое воображение: он смотрел глазами художника и чувствовал вдохновенной душой поэта.
Под кровом Ла Люка он нашел гостеприимство, откровенность и простоту, столь характерные для этих мест; в почтенном владельце замка он обнаружил сильный философский ум в сочетании с благородным человеколюбием, — то была философия, которая учила его владеть своими чувствами, но не противоборствовать им; в Кларе — цветущую красоту и совершенную безыскусность сердца; в Аделине — всю прелесть изящества и грации вместе с талантами, заслуживавшими самой высокой похвалы. В этом семейном портрете доброта мадам Ла Люк также не могла остаться незамеченной или забытой. Бодрый дух и гармония витали в этом замке, но чудеснее всего было то, что благие дела, источником коих было сердце доброго пастыря, распространялись отсюда на все селение, соединяя всех здешних жителей прочными и сердечными узами общественного согласия. Все это вместе делало Лелонкур настоящим раем. Мсье Верней вздохнул при мысли о том, что скоро должен будет его покинуть.
— Мне следовало бы уже оставить свои поиски, — сказал он, — ибо вот оно, место, где мудрость и счастье пребывают вместе.
Приязнь была взаимной: Ла Люку и его семейству очень полюбился мсье Верней, и они с сожалением думали о его предстоявшем отъезде. Все так тепло упрашивали его продлить свое пребывание в замке, и его собственные желания так громко вторили их просьбам, что он принял приглашение. Ла Люк не упускал ни единой возможности развлечь своего гостя, и, так как последний уже через несколько дней свободно владел рукой своей, они не раз удалялись на прогулку в горы. Аделина и Клара, к которой здоровье благодаря лечению мадам Ла Люк вернулось полностью, обычно принимали участие в этих экскурсиях.
Проведя в замке неделю, мсье Верней распрощался с Ла Люком и его семьей; они расстались со взаимным сожалением, и мсье Верней обещал на обратном пути в Женеву непременно завернуть в Лелонкур. При этих его словах Аделина, которая с некоторых пор с тревогой замечала, как слабеет Ла Люк, бросила печальный взгляд на его осунувшееся лицо и помолилась в душе, чтобы он дожил до того дня, когда мсье Верней возвратится.
Только мадам Ла Люк не сожалела об отъезде гостя: она видела, что усилия брата занять мсье Вернея при нынешнем состоянии здоровья вредны для него, и радовалась, что теперь он сможет пожить спокойно.
Однако покой не принес Ла Люку никакого улучшения: накопившаяся за последние дни усталость как будто лишь усиливала недомогание, и вскоре уже все признаки говорили за то, что это была чахотка. Уступая мольбам близких, он съездил в Женеву; там ему рекомендовали подышать целебным воздухом Ниццы.
Но путь до Ниццы был неблизкий, и, понимая, что его жизнь висит на волоске, он колебался. Ему не хотелось также оставлять свой приход без присмотра на столь длительный срок, какого, вероятно, потребует недуг его. Впрочем, эта причина не удержала бы его от поездки, будь его вера в спасительность климата Ниццы равна вере его докторов.
Прихожане Ла Люка чувствовали, сколь огромное значение имеет для них жизнь его. Это было их общей заботой, и они тотчас доказали как значение для них своего пастыря, так и свое понимание этого, явившись к нему всем скопом просить, чтобы он их покинул. Ла Люк был глубоко тронут этим проявлением привязанности их к себе. Такое доказательство общего уважения, вкупе с мольбами собственного его семейства, а также мысль, что его долг ради их же блага продлить сколь возможно жизнь свою, оказались слишком сильны, чтобы противостоять им, и он принял решение ехать в Италию.
Было постановлено, что Клара и Аделина, здоровье которой, по мнению Ла Люка, нуждалось в перемене климата и обстановки, будут ему сопутствовать в сопровождении верного Питера.
В утро, назначенное для отъезда, у входа в замок собралось великое множество прихожан, чтобы пожелать своему наставнику доброго пути. То была волнующая сцена — они могли больше не свидеться. Наконец, смахнув выступившие на глазах слезы, Ла Люк сказал:
— Доверимся Господу, друзья мои, — Он один властен избавить нас от недугов тела и души. Мы встретимся непременно, если не в этом мире, то в том, лучшем. Будем же вести себя так, чтобы можно было уповать на лучший мир.
Рыдания собравшихся помешали им отвечать. Едва ли во всей деревне нашлась бы пара сухих глаз, поскольку навряд ли хоть один ее обитатель не явился сюда проститься с Ла Люком. Он с каждым попрощался за руку.
Прощайте, друзья мои, — сказал он, — мы еще встретимся.
Дай-то Бог! — в один голос с жаром ответили прихожане.
Ла Люк сел в седло, Клара и Аделина тоже готовы были тронуться в путь, и, в последний раз попрощавшись с мадам Ла Люк, они покинули замок. Прихожане чуть ли не всей деревней провожали их довольно далеко, не желая расставаться с Ла Люком. Он ехал медленно, задержав прощальный взгляд на скромном своем обиталище, где провел так много лет в мире и покое и которое видел, быть может, в последний раз… к глазам его подступили слезы. Однако он сдержал их. Он проезжал мимо знакомых мест, и каждое вызывало в памяти милые сердцу воспоминания. Его взгляд устремился на холм, освященный памятью о его почившей супруге; легкая дымка от утренней росы заволокла его, и Ла Люк испытал разочарование, более глубокое, чем вызвавшая его причина; но те, кому известно по опыту, сколь мила воображению любая мелочь, хотя бы отдаленно связанная с предметом нашей нежности, поймут его. Долгое время вся любовь Ла Люка сосредоточивалась вокруг этого места. В глазах Ла Люка то был памятник, и самый вид его сильней всего остального пробуждал в его душе те нежные чувства, какие относились к главному предмету его сердечной привязанности. В подобных случаях фантазия придает иллюзиям сильного чувства все признаки реальности, и сердце лелеет их с романтической страстью.
Провожавшие его крестьяне отошли уже от деревни на добрую милю и не слушали уговоров вернуться домой. Наконец Ла Люк простился с ними в последний раз и продолжил путь, сопровождаемый их благословениями.
Ла Люк и его небольшая свита ехали не торопясь, погруженные в задумчивое молчание — молчание слишком милой сердцу печали, чтобы спешить с ним расстаться, и они предавались ему, не опасаясь, что оно будет нарушено. Безлюдное величие горного края, по которому они проезжали, и ласковый шепот сосен над головой лишь способствовали этим меланхолическим раздумьям.
Кавалькада продвигалась вперед неутомительными перегонами и после нескольких дней пути среди романтических гор и идиллических долин Пьемонта оказались в богатых окрестностях Ниццы. Веселые и роскошные пейзажи, открывавшиеся перед нашими путешественниками, пока они кружили среди холмов, представлялись им волшебной сказкой, сотворить которую способно лишь воображение поэтов. В то время как изрезанные вершины гор являли собой снежную суровость зимы, сосны, кедры, оливковые деревья и мирты покрывали их склоны весенней зеленью всех оттенков, а апельсиновые, лимонные и цитроновые рощи сбрасывали к их подножию все многоцветье осени. Чем дальше они продвигались, тем разнообразнее становился пейзаж, и наконец из-за расступившихся холмов Аделина на мгновенье поймала взглядом водную гладь Средиземного моря, сливавшуюся на горизонте с голубым безоблачным небом. Никогда раньше она не видела моря, и это мимолетное видение подхлестнуло ее фантазию; она сгорала от нетерпения увидеть его вблизи.
День уже клонился к вечеру, когда путешественники, обогнув крутой выступ альпийской гряды, что венчает собою амфитеатр горных склонов, сбегавших к Ницце, увидели там, внизу, зеленые холмы, тянувшиеся до самого побережья, и город с его древней крепостью, и безбрежный простор Средиземного моря с едва заметными вдали горными контурами острова Корсика. Эта неохватная картина земли и моря, сочетавшая в себе веселое, величественное, ужасное в таком поразительном разнообразии, захватила бы каждого; для Аделины же и для Клары новизна впечатлений и юная восторженность прибавляли к ней еще больше красок. Мягкий целительный воздух, казалось, приветливо приглашал Ла Люка в этот улыбающийся край, а безоблачное небо сулило непреходящее лето. Наконец они оказались внизу, на небольшом плато, где расположился город Ницца; впервые с тех пор, как они выехали из дому, видели они ровную поверхность. Здесь, в лоне гор, где веяли, казалось, лишь западные ветры, защищенная с севера и с востока, природа одновременно дарила все цветы весенней поры и все богатства осени. Дорога, обрамленная миртовыми деревьями, вилась среди апельсиновых, лимонных и бергамотовых рощиц, восхитительный аромат которых смешивался с запахом роз и гвоздик, что цвели под их сенью. Пологие холмы, вздымавшиеся над плато, покрыты были виноградниками, над ними высились кипарисы, оливковые деревья и финиковые пальмы; позади громоздилась долгая череда тех величественных гор, с которых спустились наши путешественники и откуда брала начало речушка Пальон, питавшаяся снегами горных вершин; пройдя извилистый путь свой через все плато, она сбегала в море, омыв стены Ниццы. Аделина заметила, однако, что лица крестьян, истощенные и угрюмые, являли печальный контраст лику земли, и горько посетовала на деспотический образ правления, когда щедроты природы, предназначенные для всех, присваивают себе немногие, вынуждая большинство голодать, испытывая танталовы муки посреди изобилия.
Город много терял в глазах путешественников по мере их приближения; его узкие улочки и жалкие домишки весьма мало соответствовали тем ожиданиям, которые, казалось бы, не могли не возникнуть издали при виде его крепостного вала и порта, весело кишевшего судами. Облик гостиницы, где остановился Ла Люк со своими спутницами, также мало способен был смягчить его разочарование; однако, как ни был он удивлен невзрачностью гостиницы в городе, славившемся как спасительное прибежище страждущих, его удивление возросло еще больше, когда он понял, сколь трудно здесь найти меблированные комнаты.
После долгих поисков он нанял наконец помещение на маленькой, но приятной вилле, расположенной в некотором отдалении от города; там был сад и терраса с видом на море; дом отличала также атмосфера чистоты, весьма редко присущая домам Ниццы. Он договорился с джентльменом и леди, хозяевами виллы, что снимет у них комнаты со столом, и стал, таким образом, временным обитателем этого города с восхитительным климатом.
На следующее утро Аделина встала рано, сгорая от нетерпения поскорей испытать то новое и возвышенное чувство, какое вызвал у нее вид моря, и вместе с Кларой отправилась на прогулку к холмам, откуда открывался более широкий обзор. Некоторое время они шли среди высоких, загораживавших горизонт дюн, пока наконец не поднялись на возвышенность, откуда
Им улыбались небеса и воды.
Они присели на выступ скалы, затененной горделивыми пальмами, чтобы созерцать на свободе грандиозную картину. Солнце только что встало из моря, и его лучи залили воды светом, осыпав тысячами сверкающих блесток прозрачную дымку, что подымалась на горизонте, и легкими облачками уносили ее прочь, оставляя водные просторы под ними чистыми как кристалл; лишь кое- где виднелись белые гребни волн, бившихся о скалы, и далекие паруса рыбачьих лодок, а совсем далеко — горные кряжи Корсики в прозрачной голубоватой дымке. Клара, налюбовавшись вдоволь, взялась было за карандаш, но тут же в отчаянии отложила его. По узкой романтической горной долине они вернулись домой; теперь, когда душа Аделины уже не была отдана созерцанию грандиозных картин и они, в чуть смягченных красках, проплывали лишь в памяти ее, она стала твердить про себя следующие строки:
Утренняя заря. Сонет
Прохладным майским утром, в час рассвета,
Порой влечет меня душистый луг,
Мне дерева кивают в знак привета,
Ручьи звенят, и внятен каждый звук.
Порой, присев у быстрого потока,
То лилией, очнувшейся от грез,
Любуюсь, то фиалкой синеокой,
То дикой розой в каплях светлых слез.
Порой, взошедши на обрыв скалистый,
Над бездною морской слежу восход,
Пока Аврора кистью золотистой
Румянит ширь необозримых вод.
О, что за ликованье полнит душу,
Когда за первым проблеском вослед
На небеса, на океан и сушу
Вдруг разом хлынет животворный свет!
Так первозданный день, младенчески лукавый,
Нам улыбается в лучах грядущей славы*.
Ла Люк во время своих прогулок познакомился с несколькими умными и симпатичными людьми, приехавшими, как и он, в Ниццу для поправления здоровья. Вскоре он создал из них небольшой, но приятный кружок, в который вошел и некий француз, чьи мягкие манеры, отмеченные глубокой и вызывающей приязнь печалью, особенно привлекли Ла Люка. Новый знакомец лишь крайне редко говорил о себе либо о тех или иных обстоятельствах, которые позволили бы узнать хоть что-нибудь о его семье, но о всех прочих предметах беседовал с откровенностью и умом. Ла Люк часто приглашал его к себе, однако он всякий раз отклонял приглашение, хотя и в столь мягкой форме, что это не вызывало неудовольствия и лишь убеждало Ла Люка, что отказ этот есть следствие некоего душевного уныния, которое заставляет его чуждаться людей.
Рассказ Ла Люка об этом иностранце возбудил любопытство Клары, а симпатия, которую испытывают друг к другу несчастливые люди, вызвала сострадание Аделины, ибо она не сомневалась в том, что он несчастен. Однажды, когда они возвращались после вечерней прогулки, Ла Люк указал им на своего ново го знакомого и ускорил шаги, чтобы догнать его; в первый момент Аделина последовала за ним, однако деликатность заставила ее остановиться: она знала, как мучительно бывает присутствие посторонних для страдающей души, и не пожелала вторгнуться в его поле зрения ради удовлетворения пустого любопытства. Поэтому она свернула на другую дорожку; впрочем, хотя ее деликатность помешала этой встрече, случай повторился несколько дней спустя, и Ла Люк представил ей незнакомца. Аделина взглянула на него с мягкой улыбкой, но постаралась скрыть чувство сострадания, которое отразилось на ее лице: ей не хотелось дать ему понять, что она заметила, сколь он несчастен.
После этой встречи он более не отклонял приглашений Ла Люка, часто являлся с визитом и нередко сопровождал Аделину и Клару в их прогулках. Ласковые, рассудительные речи последней, по-видимому, благотворно действовали на его душу, и в ее присутствии он беседовал с таким оживлением, какого Ла Люк не замечал в нем в иное время. Сходство вкусов, умная его беседа вызывали у Аделины удовольствие, и это, вместе с состраданием, какое внушала ей его тоска, завоевало ее доверие, так что она беседовала с ним свободно и откровенно, как никогда.
Вскоре его визиты еще участились. Он ходил на прогулки с Ла Люком и его семейством, сопровождал их на маленькие экскурсии к величественным руинам римских сооружений, которые так украшают окрестности Ниццы. Когда дамы оставались дома и сидели за работой, он вносил оживление, часами читая им что-нибудь, и они с удовольствием отмечали, что душа его немного отдыхала от тяжкой печали, его угнетавшей.
Мсье Аман страстно любил музыку; Клара не забыла захватить с собой свою драгоценную лютню; иногда он трогал струны, наигрывая самые нежные и грустные мелодии, но ни разу не поддался уговорам сыграть что-нибудь. Когда играли Аделина или Клара, он сидел в глубокой задумчивости, словно забыв об окружающем; и лишь когда глаза его с печалью останавливались на Аделине, из груди его вырывался вздох.
Однажды вечером Аделина попросила разрешения не сопровождать Ла Люка и Клару, которые собрались нанести визит жившему неподалеку от них семейству, и вернулась на террасу, выходившую в сад, откуда было видно море; она смотрела на спокойное великолепие заходящего светила и на нимб его, отраженный гладкой поверхностью моря, и чуть слышно, гармонично перебирала пальцами струны лютни, напевая в унисон слова, написанные ею однажды, после того как она прочитала вдохновенное творение Шекспирова гения — «Сон в летнюю ночь».
Титания — своему возлюбленному
Летим со мной, летим скорей —
На острова, где даль без края,
Где Лето пляшет средь ветвей,
Гирлянды пестрые сплетая!
Мы полетим над бездной вод,
Где нереиды на просторах
Неспешный водят хоровод
В своих коралловых уборах:
К ним, на прибрежные пески,
Лишь только день сомкнет зеницы,
За мной слетаются, легки,
Моих придворных вереницы;
И нимфы подплывают к нам
И, нашему веселью вторя,
Скользят по меркнущим волнам
Под мелодичный рокот моря…
Летим скорей, летим со мной —
Нас ждет Ямайка, остров чудный:
Громады гор, лазурный зной,
Долины в дымке изумрудной!
На троне там, среди садов,
В короне, зеленью обвитой,
Царица всех земных плодов
Своей повелевает свитой:
Цветам, затерянным в траве,
Дарует злато и багрянец,
Лучом, добытым в синеве,
На виноград наводит глянец…
Там, среди миртовых кустов,
Среди душистых рощ лимонных,
Прохладный ветер нас готов
Овеять, танцем утомленных.
А поздней, сумрачной порой,
Когда луна уснет за тучей,
Нам светлячков веселый рой
Подарит свой огонь летучий.
Мы мед сосем из тростника,
Припав к живой, созревшей трубке,
Вкушаем сладость молока,
В тугой кокос вонзая зубки.
А если молния во мгле
Сверкнет и грянет гром нежданный —
Нас от дождя в своем дупле
Укроет кедр благоуханный.
Всего же сладостней для нас,
Под пальмовой широкой сенью
Таясь, внимать в полночный час
Печальной Филомелы пенью…
Всю роскошь неги неземной,
Что ведают одни лишь феи,
Я дам тебе, избранник мой:
Летим со мной, летим скорее!*
Аделина умолкла — и тотчас услышала повторенное негромко:
Всю роскошь неги неземной,
Что ведают одни лишь феи!
Обратив глаза туда, откуда донесся голос, она увидела мсье Амана. Аделина вспыхнула и отложила лютню; он тотчас взял ее и трепетной рукой заиграл столь проникновенно,
Что даже Смерть в ответ ему вздохнула б.
Мелодичным голосом, в котором звучало чувство, он спел
Сонет
Как сладок первый взгляд Эрота,
И как пленительно-влажна
Лукавых глаз голубизна!
Чела не омрачит забота,
Улыбка легкая нежна.
Увенчан вешними цветами,
Влеком волшебными мечтами,
Он знать не знает, что скудна
Надежд обманных позолота…
Как сладок первый взгляд Эрота!
Но не для сердца, что полно
Печали призрачною мглою:
Оно лишь меткою стрелою —
И насмерть будет сражено.
Мсье Аман умолк; он выглядел чрезвычайно подавленным, наконец разрыдался и, положив инструмент, внезапно ушел в другой конец террасы. Аделина, не показав вида, что она заметила его волнение, встала и оперлась о стену, у которой внизу трудились несколько рыбаков, вытягивая сеть. Немного спустя мсье Аман вернулся; его черты смягчились и казались спокойными.
— Простите мне столь странное поведение, — сказал он. — Не знаю, как испросить у вас прощение иначе чем объяснить его причину. Если я скажу вам, сударыня, что слезы эти пролиты в память той, которая необычайно на вас похожа, той, которая потеряна для меня навеки, вы поймете, сколь достоин я жалости.
Его голос дрогнул, и он умолк. Аделина тоже молчала.
— Лютня, — продолжал он, — была ее любимым инструментом, и, когда вы заиграли так грустно, я увидел перед собою ее самое. Но, Боже мой, зачем я печалю вас, повествуя о своих горестях? Ее нет, и она никогда не вернется! И вы, Аделина, вы…
Он прервал себя, и Аделина, обратив на него исполненный сострадания взгляд, увидела в его глазах отчаяние, ее встревожившее.
Эти воспоминания слишком мучительны, — мягко сказала она, — пойдемте в дом. Быть может, мсье Ла Люк уже вернулся.
О нет! — вскричал мсье Аман. — Нет… морской бриз освежает меня. Как часто говорил я с нею в этот час, так же как теперь говорю с вами! Ее голос звучал так же нежно, как ваш, такое же непередаваемое выражение было на ее лице.
Аделина прервала его:
— Умоляю вас, подумайте о своем здоровье… этот свежий ветер не может быть на пользу тем, кто болен.
Он стоял стиснув руки и, казалось, не слышал ее. Она взяла лютню, собираясь идти, ее пальцы легко пробежали по струнам. Звуки лютни привели его в чувство; он поднял глаза и устремил на нее долгий беспокойный взгляд.
Должна ли я оставить вас здесь? — спросила она с улыбкой, готовая уйти.
Прошу вас, сыграйте ту песню, которую я слышал давеча, — торопливо проговорил мсье Аман.
С удовольствием.
И она тотчас заиграла. Он прислонился к пальме с выражением глубокого внимания, и, по мере того как звуки замирали в воздухе, черты его теряли безумный вид; вскоре он разразился слезами. Он молча плакал, пока не закончилась песня, но прошло еще некоторое время, пока он смог заговорить.
— Аделина, от всей души благодарю вас за вашу доброту. Рассудок ко мне вернулся: вы успокоили мое сердце. Будьте же еще добрее — обещайте никогда не поминать то, чему вы были свидетельницей нынче вечером, а я постараюсь никогда больше не ранить ваши чувства подобными сценами.
Аделина с готовностью обещала, и мсье Аман, пожав ей руку с печальной улыбкой, поспешил прочь из сада; в этот вечер она его больше не видела.
Ла Люк пребывал в Ницце уже около двух недель, однако здоровье его не только не улучшалось, но, казалось, даже ухудшилось; тем не менее он хотел испытать воздействие климата подольше. Воздух, оказавшийся бессильным против недуга почтенного Ла Люка, явно шел на пользу Аделине; к тому же разнообразие и новизна всего, что она видела вокруг, занимали ее ум; тем не менее это не способно было ни изгладить из памяти прошлое, ни утишить неотступную боль за все горести настоящего и потому справиться с ее меланхолией не могло. Общество друзей, побуждая ее отвлекаться от предмета ее горя, давало ей временную передышку, но насильственное подавление чувств обычно погружало в еще большую печаль. Лишь в тиши одиночества, в умиротворенном созерцании дивной природы ее душа приходила в равновесие и, уступая ставшей уже привычной склонности к размышлениям, смягчалась и укреплялась. Из всех грандиозных картин, какие являла ее взору природа, ее особенно приводили в восторг бескрайние морские просторы. Она любила одна бродить вдоль берега моря и, когда удавалось оторваться достаточно надолго от домашних и светских обязанностей, часами сидела у самой воды, следя взором за накатывавшимися волнами и вслушиваясь в замирающий плеск, когда они отступали; тогда в ее воображении рождались долгие нежные сцены и возникал образ Теодора… и слезы сожаления и горя нередко сменялись слезами отчаяния. Но как ни печальны были воспоминания, они все же не доводили ее до бурных приступов отчаяния, как то недавно бывало в Савойе; острота горя прошла, хотя сила его была, пожалуй, не менее велика. За этими его приступами в минуты одиночества обычно следовала умиротворенность, и единственное, на что хотелось уповать Аделине, было смирение.
Обыкновенно она вставала рано и спускалась к берегу, чтобы насладиться в эти прохладные и безмолвные утренние часы живительной красой природы и надышаться чистым морским ветерком. В эту пору все сверкало живыми свежими красками. Голубое море, сияющее небо, далекие рыбачьи лодки под белыми парусами, голоса рыбаков, изредка доносившиеся ветром, — все одушевляло ее, и во время одной из таких прогулок, подчиняясь поэтическому влечению, какое редко ее посещало, она сочинила следующие строки.
Утро на морском берегу
Чьи там следы видны с рассветом
На влажной желтизне песка?
Неужто феи под луною
Плясали здесь порой ночною,
Примчавшись к нам издалека
Живым порхающим букетом?
Кто б ни был тут — их след простыл,
И брег песчаный в час отлива
Без них пустынен и уныл…
Вернись, народец шаловливый!
Но нет! Покуда не взойдет
Луна над гладью сонных вод,
Титания, лесов царица,
Из рощ индийских не примчится
С крылатой свитою своей
Для новых празднеств и затей.
Зато, лишь только тьма ночная
И тишь настанет — в тот же час,
Из дальнего явившись края,
Они спешат пуститься в пляс,
И всплески музыки и смеха
Под звездной сенью множит эхо.
О племя невидимок, недотрог,
Чей нрав одним певцам на свете ведом!
В лесную ли чащобу, в темный лог —
Позвольте мне идти за вами следом!
Там на полянке у ручья,
Сокрытой от людского взгляда,
Где лунная царит прохлада
И, свежесть юную тая,
Бутоны спят, Весны услада, —
Там, замерев среди ветвей,
Смогу, быть может, разглядеть я,
Как холит нежные соцветья
Титания, царица фей.
Там, вторя соловьиной трели,
Вы, разлетевшись по кустам,
Порой подносите к устам
Свои соломинки-свирели,
А после всех ночных проказ,
В цветы забравшись легче пчелок,
Уснете — и душистый полог
От блеска дня укроет ваС.
И если стайкою воздушной
Вы не умчались за моря,
Где вновь над Индией радушной
Горит вечерняя заря, —
То, значит, дремлете в постелях,
В своих лилейных колыбелях.
И все ж Мечта, блистательный творец,
Рисует мне волшебные картины:
Из-под земли вдруг выросший дворец
Встает, сверкая, посреди долины,
И светлый купол, легче паутины,
Дробится в зыбком зеркале ручья,
А у порталов призрачного зданья
Резвятся невесомые созданья,
И смех, и звуки лютни слышу я!
В их волосах —
Нептуна жемчуг млечный,
Наряды златом Индии горят,
Чредою лучезарной и беспечной
Они скользят, притягивая взгляд…
Но тает мимолетное виденье,
И новый день грядет как пробужденье:
Так радужные грезы юных лет
Рассеет Истины неумолимый свет!*
В течение нескольких дней после того, как мсье Аман открыл причину своей печали, он не посещал Ла Люка. Наконец Аделина встретила его во время одной из своих одиноких прогулок вдоль берега. Он выглядел бледным и подавленным, увидев же Аделину, как будто сильно разволновался; поэтому она сделала попытку избежать встречи, однако мсье Аман, ускорив шаги, догнал ее и пошел рядом. Он сказал, что намерен вскоре покинуть Ниццу.
— От здешнего климата мне лучше не стало, — сказал он. — Увы! Какой климат может утишить боль сердца! Меняя обстановку, я надеюсь забыться и не помнить о минувшем счастии, но все напрасно: нигде не найти мне покоя, я повсюду останусь несчастлив.
Аделина попыталась внушить ему надежду: время и перемена мест непременно помогут ему, сказала она.
Время непременно притупит остроту горя… я знаю это по опыту, — добавила она. Однако слезы на глазах ее противоречили этим словам.
Вы несчастливы, Аделина! — воскликнул мсье Аман. — Да… я знал это с самого начала. Ваша исполненная сострадания улыбка, с какой вы на меня посмотрели, дала мне понять, что и вам ведомо горе.
Отчаяние, прозвучавшее в этих словах, заставило ее опасаться сцены, подобной той, свидетельницей которой она оказалась недавно, и Аделина сменила тему, но он тут же вернулся к прежней:
— И вы советуете мне возложить надежды на время!.. О моя жена!.. Моя дорогая жена!.. — Язык ему не повиновался. — Много месяцев прошло с тех пор, как я потерял ее… И все же — эта смерть случилась как будто вчера.
Аделина печально улыбнулась:
— Вам еще рано судить о воздействии времени, у вас еще есть надежда.
Он покачал головой:
— Но я вновь докучаю вам своими бедами, простите мне мой неизменный эгоизм. Сострадательность доброй души дает утешение, как ничто иное, пусть же послужит это мне извинением. Неужто вы, Аделина, в этом никогда не нуждались… Ах, эти слезы…
Аделина поспешно смахнула их. Мсье Аман перевел разговор на другие предметы. Они вернулись на виллу, но, поскольку Ла Люка не было дома, мсье Аман у двери откланялся. Аделина удалилась в свою комнату, удрученная собственными несчастьями и горем ее доброго друга.
Они прожили в Ницце около трех недель, в течение которых болезнь Ла Люка скорее развивалась, нежели залечивалась, и однажды его врач честно признался, что мало надеется на климат, и посоветовал предпринять морское путешествие, добавив, что, даже если этот эксперимент не удастся, для больного предпочтительней воздух Монпелье, чем Ниццы. Ла Люк принял сей бескорыстный совет со смешанным чувством благодарности и разочарования. Обстоятельства, прежде заставлявшие его противиться отъезду из Савойи, выглядели еще весомее теперь, когда возникла необходимость отсрочить возвращение и умножить расходы; однако привязанность к семье и любовь к жизни, которая редко нас покидает, вновь возобладали над вещами второстепенными, и он решил плыть вдоль побережья до Лангедока, а там, если путешествие не оправдает ожиданий, сойти на берег и перебраться в Монпелье.
Мсье Аман, узнав, что Ла Люк намерен покинуть Ниццу через несколько дней, решил остаться до его отъезда. У него недостало решимости отказать себе в частых беседах с Аделиной в течение этого времени, хотя ее присутствие, напоминая о потерянной жене, причиняло ему больше боли, чем давало утешения. Год тому назад он, второй сын в старинной дворянской семье, женился на молодой особе, в которую давно был влюблен, но она умерла родами. Дитя вскоре последовало за матерью, предоставив безутешного отца его горю, кое столь тяжко отразилось на его здоровье, что врач счел необходимым послать его в Ниццу. Но воздух Ниццы не принес ему облегчения, и теперь он решил отправиться путешествовать по Италии, хотя не испытывал уже никакого интереса к дивным картинам природы, которые в более счастливые дни и с тою, кого он неустанно оплакивал, доставили бы ему высочайшее духовное наслаждение, — теперь он стремился лишь бежать себя самого или, скорее, образа той, которая однажды составляла все его счастье.
Ла Люк, продумав план, нанял судно и через несколько дней, питаемый слабой надеждой, погрузился на корабль; он послал последнее «прости» берегам Италии и громоздившимся над ними Альпам и отдался новой стихии в поисках здоровья, которое до сих пор лишь смеялось над его усилиями.
Мсье Аман печально распрощался со своими новыми друзьями, которых он проводил до самого берега. Когда он помогал Аделине подняться на корабль, его сердце билось слишком сильно, так что он даже не мог выговорить слова прощания; но он долго стоял на берегу, следя взглядом за удалявшимся судном и махая рукой, в то время как слезы застилали ему глаза. Ветер мягко уносил судно от берега, и Аделина вскоре увидела себя среди бушующих волн. Берег отступал все дальше, горы все уменьшались, яркие краски горных ландшафтов неприметно сливались, и вскоре фигура мсье Амана стала уже неразличима; затем пропала из виду сама Ницца с ее крепостью и гаванью, и в конце концов на горизонте остался лишь пурпурный отсвет гор. Аделина вздохнула, ее глаза наполнились слезами. «Вот так же канули неизвестно куда и мои надежды на счастье, — проговорила она, — и будущее мое столь же пустынно, как этот морской простор». Ее сердце переполнилось, и, укрываясь от глаз, она ушла в самый дальний конец палубы, где дала волю слезам, глядя, как судно прорезает свой путь по жидкому стеклу. В самом деле, вода была так прозрачна, что ей видны были солнечные блики, игравшие на порядочной глубине, и разноцветные рыбы, что сверкали в водных струях. Бесчисленные морские водоросли простирали свои мощные плети над подводными скалами, и их пышная зелень создавала великолепный контраст с ярким пурпуром кораллов, ветвившихся с ними рядом.
Наконец далекий берег вовсе пропал из виду. Охваченная торжественным чувством, Аделина смотрела на бескрайний морской простор; она ощущала себя как бы заброшенной в доселе неведомый мир; величие и беспредельность открывшейся ей картины изумляла и подавляла ее, на мгновение она утеряла доверие к компасу, и ей показалось почти невероятным, чтобы их суденышко нашло дорогу хоть к какому-либо берегу в этом водном бездорожье. Она представила себе, что лишь обшивка корабля отделяет ее от смерти, и откровенный ужас подмял восторженное чувство — она поспешно отвела глаза от воды и мысли свои — от их предмета.
Глава XVIII
О, есть ли в мире сердце хоть одно,
Что и музыка растопить не властна?
Несчастное! без трепета оно
Волшебным звукам внемлет: все напрасно!
Презренье Музы в нем воплощено.
Битти
Ближе к вечеру капитан, опасаясь встречи с берберийскими корсарами, повел корабль ближе к французскому берегу, и Аделина различила в отблесках закатного солнца побережье Прованса, опушенное лесом, с широко раскинувшимися зелеными пастбищами. Ла Люк, утомленный и больной, удалился в каюту, и Клара последовала за ним. Кроме Аделины на палубе оставались только рулевой у штурвала, который вел свой стройный корабль по шумливым водам, да матрос; скрестив руки на груди и привалившись спиною к мачте, он изредка мурлыкал себе под нос обрывки унылой песенки. Аделина молча смотрела на заходящее солнце, бросавшее шафрановые отблески на волны и на паруса, которые едва-едва трепетали под легким, уже стихавшим бризом. Наконец солнце погрузилось в морскую пучину, и надо всем разлились сумерки, еще позволявшие, впрочем, видеть туманный берег и придававшие оттенок торжественности бескрайнему водному простору. Она зарисовала картину, но то был лишь слабый набросок.
Ночь
Вздымает Ночь свои крыла,
К волнам неслышно приникая,
И мерно дышит гладь морская,
Лишь плеск задумчивый весла
Звучит порой — да клич матроса,
И парус на ветру дрожит,
И чайка с ближнего утеса
Над мачтой с криками кружит;
А там, вдали, где сумрак сонный
И шелест меркнущей волны,
Там берегов крутые склоны
Видений призрачных полны.
Там ветра вздох печально-нежен,
Как вечера прощальный стон…
О, этот миг! Сколь сладок он,
Сколь невозвратно безмятежен!
О Ночь отрадная! Благословенна будь,
Под пенье ветерка верша свой мирный путь!*
Темнота сгущалась, и окружавшие предметы все глубже погружались в тишину. Смолкла даже песня матроса; не слышалось ни звука, кроме глухих ударов волн о днище корабля да слабого шороха окатываемой прибоем прибрежной гальки. На душе у Аделины было так же покойно в этот час: покачиваясь на волнах, она вполне отдалась мирной меланхолии и тихо сидела, погруженная в задумчивость. Ей вспомнилось ее путешествие вверх по Роне, когда, спасаясь от преследований маркиза, она страстно желала угадать уготованную ей судьбу. Как и сейчас, она смотрела тогда на окрестности, освещенные заходящим солнцем, и ей вспоминалось то чувство одиночества, какое навевали проплывавшие мимо края. Тогда у нее не было друзей… не было пристанища… не было и уверенности, что ей удастся спастись от преследований врага. Ныне она нашла преданных друзей… надежный приют… ее уже не терзали былые страхи… и все-таки она была несчастна. Воспоминание о Теодоре — Теодоре, который так преданно любил ее, кто так боролся и принял такие страдания ради нее и о судьбе которого она сейчас в таком же неведении, как тогда, на Роне, — было неизбывной мукою ее сердца. Казалось, сейчас она менее, чем когда-либо, могла надеяться хоть что-то о нем услышать. Иногда ее посещала слабая надежда, что ему удалось избежать злобных происков своего преследователя; но, стоило только принять в расчет ожесточенность и могущество последнего, а также то, в сколь ужасном свете рассматривает закон оскорбление, нанесенное старшему по званию офицеру, даже эта жалкая надежда испарялась, и ей оставалось лишь страдать и проливать слезы; тем кончилась и на сей раз отрешенная задумчивость, поначалу овеянная лишь мягкой меланхолией. Она все сидела на палубе, пока из вод не поднялась луна и не разлила над волнами трепещущее сияние, неся умиротворение и наполняя еще большей торжественностью тишину, освещая мягким светом белые паруса и отбрасывая длинную тень корабля, который теперь скользил по волнам, словно бы и не встречая сопротивления вод. Слезы немного утишили душевные муки Аделины, и она вновь отдалась умиротворенному отдыху; внезапно в тишь этого ночного часа вкралась мелодия, столь нежная и чарующая, что показалась не земной, а небесной музыкой — так она была мягка, так ласково касалась ее ушей, что Аделина вдруг из бездны отчаяния пробудилась к надежде и любви. Она вновь расплакалась — но эти слезы она не променяла бы ни на какое веселье. Девушка огляделась вокруг, но нигде не увидела ни корабля, ни лодки и, поскольку мелодия волнами наплывала издалека, решила, что доносится она с берега. Ветерок то и дело уносил прочь обрывки ее, а потом приносил опять, чуть слышные и мягкие, так что это были скорее музыкальные фрагменты, а не мелодия; но вот штурман стал подходить к берегу ближе, и Аделина узнала вдруг давно знакомую песню. Она попыталась вспомнить, где ее слышала, но тщетно; однако сердце ее бессознательно затрепетало от чувства, напоминавшего надежду. И она продолжала прислушиваться, пока бриз вновь не унес звуки прочь. Аделина с сожалением заметила, что корабль теперь удаляется от них; постепенно они все слабей трепетали на волнах, уносимые расстоянием, и наконец замерли совсем. Она еще долго оставалась на палубе, не желая расстаться с надеждой услышать их снова, они все еще звучали в ее воображении… наконец она ушла в свою каюту, огорченная более, чем, казалось бы, обстоятельства того заслуживали.
Морское путешествие пошло Ла Люку на пользу, он ожил и, когда корабль вошел в ту часть Средиземного моря, что именуется Лионским заливом, довольно окреп, чтобы наслаждаться с палубы благородной перспективой просторных берегов Прованса, простиравшихся до самого Лангедока. Аделина и Клара, с тревогой присматривавшиеся к нему, радостно отметили, что выглядит он лучше; последняя сразу горячо понадеялась на скорое его выздоровление. Но Аделину слишком часто постигали разочарования, чтобы отдаться надежде столь же безоглядно, как и ее подруга; однако она всей душей верила в благотворность этого путешествия.
Ла Люк время от времени занимал себя беседою, он показывал девушкам достойные внимания порты на побережье и устья рек, которые, пробравшись через просторы Прованса, впадали в Средиземное море. Однако единственной значительной рекой, мимо коих они проплывали, была Рона. И хотя ее устье было так далеко, что угадывалось скорее фантазией, нежели глазом, Клара всматривалась в нее с особенным удовольствием, ибо путь ее лежал через Савойю, и ее волны, которые, как ей представлялось, она разглядела, омывали подножие милых ей родных гор. Наши путешественники проводили время не только с удовольствием, но и с пользою: Ла Люк рассказывал своим прилежным ученицам об обычаях и характере занятий обитателей побережья, посвящал их также в естественную историю этого края или прослеживал в воображении извилистые русла рек до их истоков, описывая при этом характеристические красоты тех мест.
После нескольких дней приятного путешествия берега Прованса мало-помалу отодвигались назад и все ближе подступало обширное побережье Лангедока, прежде терявшееся в отдалении; матросы повели корабль к своему порту. Они пристали к берегу уже ближе к вечеру в маленьком городке, расположившемся у подножия поросшей лесом возвышенности; справа от него открывался вид на море, слева — на богатые виноградники Лангедока, весело расцвеченные пурпурной лозой. Ла Люк решил отложить продолжение путешествия до следующего дня; его проводили в маленькую гостиницу на окраине городка, и он постарался примириться с теми удобствами, какие там могли быть ему предоставлены.
Прекрасный вечер и желание поскорей увидеть новые места выманили Аделину на прогулку. Ла Люк чувствовал себя усталым и решил не выходить, Клара осталась с ним. Аделина направилась в лес, который начинался прямо от берега моря, и стала подыматься на безлюдную возвышенность, также поросшую деревьями. По дороге она то и дело оглядывалась, чтобы увидеть сквозь темную листву голубые воды залива, мелькнувший вдалеке белый парус и трепещущие блики заходящего солнца. Когда она взобралась на вершину и поверх темных деревьев глянула вниз на открывшуюся перед ней широкую панораму, ее охватил совершенно неописуемый тихий восторг, и она стояла, забыв о времени, пока солнце не скрылось и сумерки не покрыли горы торжественной тенью. Только море отражало еще затухающий блеск западного небосклона; его спокойная гладь кое-где была потревожена слабым ветерком, который крался по воде зыбкими полосами, а затем, вспархивая к деревьям, слегка шевелил легкие их листочки и затихал. В душе Аделины, целиком отдавшейся восторгу светлых и нежных чувств, родились следующие строки: