Через несколько дней после майских праздников фон Шуленбург попросил меня о приватной встрече. Попросил так настойчиво, как никогда прежде: в ближайшие, дескать, дни ему придётся на некоторое время отбыть в Берлин, и весьма желательно до отъезда прояснить кое-какие неопределённости. Объяснение выглядело ни к чему не обязывающим, вопиюще неконкретным, и вообще непонятно было, почему он решил переговорить именно со мной, а не с кем-то из прямо ответственных за германское направление советских дипломатов.
Вот и этот Первомай укатился в прошлое. Москва, отполыхав бродячими кострами развевающихся кумачей, отшагав по Красной площади в обличье изобильных урожаев, непобедимых танков и ударников с физкультурницами, в очередной раз сказала своё веское «Ура!» и вновь прикипела к рабочим местам. Погода в ту весну радовала так, будто обещала и впрямь мир, труд и май, вечный май. Но от души порадоваться безмятежному теплу и весеннему сиянию могли, пожалуй, лишь старики да школьники после уроков. Бодрая музыка уличных репродукторов, создававших по центральным районам города сплошную сеть покрытия, все эти «Кудрявая, что ж ты не рада» и «Нам нет преград», целыми днями звучала по большей части именно для них, для старых и малых. Но уж когда истекал рабочий день и усталый народ опрометью бросался в театры, библиотеки, продуктовые магазины и убогие жилища – тут ему никуда было не деться от того, что много позже начнут высокомерно называть сталинской пропагандой.
Пройдут десятилетия, споются и забудутся «Ландыши», «Хороши вечера на Оби», «А у нас во дворе», «Бирюсинка», «Мой адрес Советский Союз», «Арлекино», «Зайка моя», «Я убью тебя, лодочник» и множество иных пролетающих мошками хитов; но даже в двадцать первом веке, который тогда, в конце тридцатых, виделся нам одухотворённым и трудолюбивым царством давно победившего коммунизма и давно обнявшей всех доброты, – даже и тогда, если вдруг возникала необходимость навалиться всем миром на какое-то трудное дело или отпраздновать какую-то общую победу, из тьмы времён будто сами собой выныривали те самые мелодии, что нескончаемо омывали Москву в ту давнюю-стародавнюю пору. И я прекрасно понимал почему. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять. Они создавались в полушаге от громыхания залитых кровью жерновов, но с ощущением, какое только и способно делать что человека, что страну молодыми: ощущением манящего простора впереди. Никогда такого уже не повторялось. И наверное, не повторится.
Мы договорились с послом Германского рейха встретиться по возможности запросто, чтоб заранее никому со стороны и в голову не могло прийти, куда нас занесёт. Во-первых, потому, что в случайно выбранной затрапезной забегаловке уж точно не случилось бы никаких подслушивающих устройств. Все столичные шалманы на прослушку не поставишь. Во-вторых, топтунам, буде таковые увяжутся либо за мной, либо за ним, либо за нами обоими, вне зависимости от того, у какой именно из двух высоких договаривающихся сторон они будут на службе, сложнее окажется остаться незамеченными. Намереваясь висеть на хвосте у двух элегантных джентльменов, собравшихся на совместный ланч, они загодя должны будут мимикрировать с учётом того, что им придётся перекусить по соседству. И, стоит нам забрести в простонародную щель, они, если рискнут увязаться за нами, сразу станут заметны.
Хотя, надо признать, сами мы с Шуленбургом выглядели в блинной «Маросейка», как папуасы на льдине.
Фон-барон небось в таких уголках столицы не бывал ни разу, и, когда оглядел сумеречное помещение, похоже, решил, что я, стараясь исполнить его просьбу насчёт непритязательной обстановки, всё ж таки перестарался.
Но зато здесь гарантированно не было хвостов.
Правда, не исключался особо бдительный умник, который побежал бы за ближайшим постовым: у нас тут шпионы в блинной питаются. Но я считал подобную вероятность чисто абстрактной.
Присесть было негде. Только высокие столики с круглыми, в пятнах чего-то засохшего, мраморными столешницами и облепленные чёрными зёрнами мух извилистые липкие ленты, свисавшие с потолка. Видимо, с целью возбуждения аппетита.
Для блезиру мы взяли бочкового кофе с плавающими в нём тёмными плёнками и по коржику. На нас оглядывались поверх пенных пивных кружек. Иногда добродушно и понимающе ухмылялись: во, мол, как у интеллигентов трубы с утра горят, аж до ресторана не добежать. Немногочисленные в этот час, сплошь пожилые затрапезные посетители с любопытством косили: будем мы что-то доливать в стаканы или обойдёмся как-то иначе? Мы обошлись иначе. Прямой, как палка, надраенный, как представительский лимузин, благоухающий фон Шуленбург подсунул край коржика под усы и осторожно, кончиками зубов, попробовал надкусить один раз, потом другой; на его длинном костистом лице отразилось опасливое недоумение типа «эту страну не победить». Он отложил коржик и стал, чуть нагнувшись, присматриваться к содержимому стакана. Тот уже минут пять как стоял на тяжёлом мраморе неподвижно, но тёмные колышущиеся плёнки продолжали жить в нём своей жизнью, то подплывая к гранёным стенкам, то пропадая в мутно-бежевой глубине, и вроде даже слегка помахивали плавниками-крыльями, точно древние скаты в глубинах насыщенного первоэлементами мезозойского моря.
Я хрустел коржиком, прихлёбывал кофеёк и выжидательно посматривал на Шуленбурга поверх своего стакана; в конце концов, он просил о встрече, а не я. Ну, и давал ему возможность маленько освоиться. В общем, не форсировал.
Посол тронул кончиками пальцев стакан, отдёрнул руку, словно один из путешествующих внутри скатов ударил током с той стороны стекла, и наконец решился.
– То, что я хочу сказать, является абсолютно неофициальной, исключительно моей точкой зрения на происходящие события, – сказал он церемонно. – И я решил переговорить именно с вами, учитывая, во-первых, наши давние доверительные отношения, во-вторых, то, что формально вы не являетесь дипломатом высшего уровня и, следовательно, меньше связаны в суждениях и высказываниях, и в-третьих, то, что, насколько нам теперь известно, ваше реальное влияние порой оказывается несопоставимо выше того, что предполагал бы ваш официальный пост.
– Звучит многообещающе, – сказал я. – Хотя с третьим пунктом я бы не согласился.
– Я удивился бы, если бы вы согласились, – чуть улыбнулся он, и его усы встопорщились ровно в той степени, в какой улыбка раздвинула губы. Не человек, а штангенциркуль. – Только дураки склонны изображать себя более влиятельными и высокопоставленными, чем они есть. Умные предпочитают поступать наоборот.
– Спасибо за лестные слова. – Я поблагодарил его коротким наклоном головы. – Вы знаете, граф, с каким уважением я к вам отношусь. И я заверяю вас, что всё, сказанное вами, если оно предназначено только для меня, дальше меня не уйдёт, а если оно предназначено для неофициальной передачи на самый верх, я сделаю всё возможное, чтобы такая передача состоялась как можно скорее.
– Я знал, что вы меня правильно поймёте, – ответил Шуленбург, не просто губами и усами улыбнувшись, но явно чуть потеплев взглядом. Шуленбург с потеплевшим взглядом представлял собой довольно странное зрелище. Как если бы рыцарский доспех из старого замка, звякнув, коротко выдал коленце «Барыни-сударыни». – Сразу скажу, что я рассчитываю, скорее, на последнее. Впрочем, в конечном счёте выбирать между первым и вторым я предоставляю вам.
Он непроизвольно оглянулся по сторонам. Поймал ироничные взгляды нескольких расслабленных, сильно в летах, советских граждан и, успокоенный, отвернулся.
– В сущности, – с обезоруживающей откровенностью и даже как-то застенчиво сообщил он, – я сейчас собираюсь совершить государственную измену.
– Граф, – поспешно сказал я, – не надо громких слов. Если у вас есть хотя бы малейшие колебания по поводу целесообразности продолжения нашей беседы…
– Нет, – отрезал он. – Нет у меня таких колебаний. Видите ли… – Он глубоко вздохнул. – В течение нескольких последних месяцев я и горстка моих единомышленников здесь, в посольстве, и в центральном аппарате нашего МИДа прикладывали титанические и, смею сказать, довольно рискованные усилия, целью которых являлось улучшение отношений между Германским рейхом и Советским Союзом. Мы абсолютно убеждены в правильности такой политики потому, что, во-первых, нам нужны ваши сырьевые ресурсы, а вам – наши технологии. Нам есть что дать вам, а вам есть что дать нам. Мы реально можем сделать друг друга сильнее. Но во-вторых, и это важнее всего, именно так мы можем обеспечить мир. На авантюры чаще всего идут от отчаяния, от безвыходности. Создав долгосрочный блок, достаточно самостоятельный и независимый от остального мира и в ресурсном, и в технологическом отношении, мы могли бы сделать войну совершенно необязательной.
У меня просто-таки в зобу дыхание спёрло. Я отставил полупустой стакан и слушал, боясь пропустить хоть слово.
Посол помолчал, дав мне несколько мгновений, чтобы усвоить и осмыслить услышанное. Зачем-то подул на лежащий на его блюдце нетронутый коржик – с того волной слетели крошки и маленькой позёмкой пронеслись по мрамору столика; потом продолжил:
– Нынешний расклад сил на мировой арене делает создание такого блока ещё более актуальным. Я был бы даже рад, если бы вам удалось заключить некий пакт с англичанами и французами на случай войны с нами. А с нами – некий пакт на случай мира, следовательно, куда более важный. В отличие от пакта на случай войны мирный пакт начал бы работать сразу после подписания. В то же время антигерманский пакт между вами и демократиями мог бы предостеречь наше… – Он запнулся, подбирая слово. – Наше не всегда уравновешенное руководство от опрометчивых действий. Мир сразу сделался бы более выгодным, а война – более рискованной. Вы понимаете эту комбинацию?
– Ещё бы, – сказал я, стараясь пока лишь слушать и ни в коем случае не вдумываться, насколько всё это реально, насколько соответствует действительности.
Начнёшь анализировать – не ровён час, что-то пропустишь. Важно было запомнить всё: слова, интонацию, паузы и недоговорённости, даже движения глаз. Сердце у меня билось так, будто я через две ступеньки шпарил вверх по лестнице небоскрёба.
– Английские гарантии безопасности Польше ситуацию, по большому счёту, даже улучшают. Смотрите. Польша опирается на Англию. Англия, Франция и Россия опираются друг на друга и на свой антивоенный договор – прошу заметить, не антигерманский в узком национально-политическом смысле, но именно антивоенный, поскольку он обязывает к действиям только в случае нападения Германии на какую-либо из трёх перечисленных стран, а в силу гарантий Англии Польше – то и в случае нападения на Польшу. При этом, с другой стороны, Германия и Россия опираются на Россию и Германию, гарантированно получая одна от другой всё, что им нужно для укрепления собственной обороноспособности. Поэтому все успокаиваются. Никто не чувствует себя припёртым к стенке. Ни над кем не нависает никакой дамоклов меч. Ни у кого не возникает обманчивых соблазнов. Все осознают, что ни единый конфликт не может быть локализован и любая военная авантюра немедленно приведёт к новой общеевропейской катастрофе. В этих условиях наши разногласия с Польшей по поводу Данцига и восточнопрусского коридора могут быть решены на переговорах неторопливо, хладнокровно и взаимоприемлемо. Более того – только в такой обстановке они и могут быть решены!
Как ни старался я быть сейчас не более чем звукозаписывающим устройством, оставив все мысли и эмоции на потом, тут не удержался. Боюсь, даже в моём взгляде могло мелькнуть недоверие. Неужели посол не знал, что война с Польшей для Гитлера уже решённое дело и даже сроки назначены? Или он полагал, что это всего лишь обычные, на любой случай жизни генерируемые генштабами планы, и такие, и этакие, что сами по себе они ничего не значат и могут быть в любой момент отправлены в мусор, если обстановка изменится?
А вдруг Берлин разыгрывал своего фон-барона втёмную?
Стало тоскливо.
Неужели все хорошие, искренне заботящиеся о мире и благе люди всегда обречены на то, чтобы окаянное, неизбывно подлое и непременно тупое начальство разыгрывало их втёмную?
Но тогда, возможно, и я…
Нет. Не похоже, чтобы Коба… Не потому, что он такой уж честный и благородный. Ха-ха. Но просто не для чего. Во всяком случае, пока. Не вижу, кому и какую дезу он мог бы попытаться втюхать моим чистоплюйством.
Однако то, что всех нас разыгрывает втёмную история, – факт.
Чем жарче мы что-то и кого-то любим, чем отчаяннее пытаемся откуда-то выпутаться, чему-то научить, кого-то спасти, кому-то дать шанс – тем с большим аппетитом история кормится нами.
Но даже это, даже это…
Даже самое выстраданное, самое безысходное понимание того, что чем яростнее ты бьёшься, тем всего-то более качественным антрацитом оказываешься в топке, не даёт оправдаться перед собой, если сложишь руки. Не даёт больничного листа с освобождением от человеческой жизни и разрешением подменить её безвольным переплясом щепки в порожистом потоке, пусть и способной язвить и потешаться.
– Я внимательно слушаю вас, граф, – вернувшись к реальности, сказал я.
– Мне показалось, вы о чём-то глубоко задумались, – ответил Шуленбург, молчавший, наверное, уже целую минуту.
– Это правда, – признался я, невольно улыбнувшись. – Но сейчас я снова весь внимание.
Он глубоко вздохнул.
– В течение нескольких месяцев, по крайней мере начиная с ноября, я и мои единомышленники в Берлине всячески пытались довести эти, и ещё множество подобных доводов до нашего руководства. И по официальным инстанциям МИДа, и любыми иными способами. В последние недели наши усилия, похоже, увенчались успехом, и высшее руководство Рейха, я сужу по многим признакам, начало склоняться именно к этой политике.
– Я могу вас только поблагодарить и поздравить, – осторожно сказал я.
Он угрюмо наклонил лысую длинную голову так, что едва не воткнул хрящеватый нос и усы в стынущий кофе.
– Я не знаю, стоит ли меня поздравлять, – сказал он глухо. – Может быть, лучше проклясть и не верить ни единому слову. Ни моему, ни вообще кого-либо из немцев, что будут сулить вам мир и дружбу. Дело в том, что я не могу поручиться, принята ли эта политика руководством Рейха искренне, как долгосрочная и обязывающая, или в Берлине решили воспользоваться нашими планами, чтобы использовать ресурсы СССР для решения конкретной задачи – разгрома Польши, а затем вести дела, не придавая договорённостям, за которые я так боролся, ни малейшего значения. Понимаете, – с болью сказал он, – я этого не знаю! Вот сейчас я говорю с вами, и мне неведомо, спаситель я или подлый обманщик.
Эта вспышка отчаянной откровенности потрясла меня. Рыцарский доспех уже не плясал, а плакал.
– И вот что я хочу вам сказать, – проговорил он, справившись с волнением. – Вот о чём я хочу попросить. Вот для чего я всё это, собственно, затеял.
Опять помолчал.
– Ситуация меняется едва ли не каждый день. Намерения могут меняться вместе с ней. То, что вчера было планом дезинформационного прикрытия, в изменившихся условиях может стать планом реального конструктивного взаимодействия. И наоборот. Поэтому… Поэтому… – Он глубоко вздохнул, будто собрался нырнуть с высоты. – То, что я предлагаю… о чём прошу… очень рискованно. Я понимаю. Как отнестись к моим словам, решать вам и только вам. Но когда в Кремль начнут поступать те или иные наши официальные предложения, через меня или по каким-то иным каналам, более выгодные, менее выгодные, постарайтесь отнестись к ним с пониманием. Я не могу исключить, что в данный момент они будут обманом, но они могут перестать быть обманом и стать основой для союза. Даже если некий уровень отношений достигнут лишь с целью усыпить бдительность партнёра и затем от них отказаться, то в случае, если отношения устраивают и приносят пользу, от них можно захотеть не отказываться. А я и мои единомышленники со своей стороны будем делать всё возможное, чтобы так и случилось.
Он запнулся на мгновение и добавил:
– Вот что я хотел вам сказать.
И вдруг решительно взял свой стакан кофе и выпил большими глотками. Плёнки к этому времени успели осесть на дно, но Шуленбург испил чашу до дна, точно теперь, после всего, что он мне наговорил, не боялся уже ничего. Даже русского кофе.
Хорошенькое дело, подумал я.
По сути, он сказал вот что: мы вас в ближайшее время начнём разводить по-крупному, а вы сделайте вид, что повелись. А если в итоге взаимного разводилова возникнет нечто, устраивающее нас обоих, то к этому разводилову мы обоюдно возьмём да и отнесёмся так, будто и сначала то была самая что ни на есть искренняя политика, и продолжим её уже всерьёз.
Ничего себе.
А если что не так, возьмём да и опять перерешим – и то, что сделалось было искренней политикой, опять превратится в разводилово?
Неужто фон-барон такого не предвидит?
Но, с другой стороны, надо ему по гроб жизни быть благодарным уже за то хотя бы, что он честно предупредил: Берлин вот-вот начнёт разводилово.
А уж совсем другое дело, что за предупреждением следует довольно-таки ненадёжное, хиленькое обещание: лично я, посол граф фон Шуленбург, хотел бы, чтобы разводилово задним числом превратились в искреннюю политику. Гарантировать я этого не могу, но буду стараться, чтобы так и случилось. И вы, мол, в Кремле постарайтесь.
Не перестараться бы, однако…
– Спасибо, граф, – медленно сказал я. – Спасибо. Я крайне вам признателен. Прежде всего – за ваши миротворческие усилия и, разумеется, за откровенность. Я самым тщательным образом проанализирую эту информацию и уже потом решу, как дальше с ней поступить.
– Разумеется, – чуть осипшим после гастрономического подвига голосом сказал Шуленбург.
Видно, кофейные скаты всё ещё всплёскивали плавниками у него в горле.
– Со своей стороны, – осторожно, взвешивая каждое слово, продолжил я, – хочу уже теперь, вне зависимости от того, как руководство моей страны отнесётся к тому, что вы рассказали, заверить вас и ваше руководство: СССР всегда был и навсегда останется приверженцем политики мира. Хотя бы потому, что перед нами стоят слишком крупные внутренние задачи. Это же элементарно. Да, мы с вами за последние годы немало крови попортили друг другу. Советское правительство не могло игнорировать то, что основой идеологии и политики Германского рейха являются, во-первых, яростный и бескомпромиссный антикоммунизм, а во-вторых, многократно заявленное намерение военной силой расширить жизненное пространство Германии за счёт европейской части СССР, прямо истребляя наше население. Но, как вы совершенно справедливо отметили, граф, политика может меняться, подчиняясь велениям времени. Знаете, ведь государства – те же люди. Если они хотят ссоры – они говорят лишь о том, что их разъединяет и раздражает. Если они ссоры не хотят – стараются обходить острые углы и предпочитают говорить о том, что может служить их если и не объединению, то хотя бы более спокойному и взвешенному восприятию друг друга. У нас говорят: худой мир лучше доброй ссоры. Думаю, не ошибусь, заверив вас, что моё руководство приветствовало бы любое улучшение отношений между Советским Союзом и Германским рейхом, если такое улучшение не потребует отказа от наших принципиальных ценностей.
Шуленбург точным движением извлёк из кармана брюк носовой платок и аристократично промокнул губы.
– Отрадно слышать, – проговорил он. Сказав главное, он, судя по всему, начал мало-помалу отмякать. Даже бисеринки пота на лысине, такой гладкой и ухоженной, что она, казалось, отбрасывала блики, быстро просыхали. Лысину ему даже не пришлось промакивать. Пряча платок обратно в карман, он глубоко вздохнул. Тоже знак сходящего напряжения. – Знаете, я человек старой школы… ещё бисмарковской… У таких крупных и сильных стран, как Германия и Россия, не может не быть разногласий и противоречий. Это понятно. Уж слишком близко мы друг к другу расположены. Но именно эта близость должна бы вынуждать нас к большей взаимной… не побоюсь этого слова… кротости. А по отношению к окружающему миру мы, никоим образом не ущемляя друг друга, могли бы, и должны были бы, проводить более слаженную и скоординированную политику. Вы согласны?
– Звучит, как ангельское пение, – улыбнулся я.
– Но это же вполне реально, – начал горячиться он. – Это же вполне прагматично! Атлантический мир одинаково чужд и вам, и нам. У нас всегда было много общего. Особенно теперь, когда наши политические и идеологические системы ещё более близки, чем при царе и кайзере!
Я досчитал до десяти, потом сказал:
– Тут я не могу с вами согласиться в той степени, в какой мне бы этого хотелось.
Он, чувствуя, что обязательную и главную часть встречи завершил, причём завершил не безуспешно, склонен был, видимо, поговорить и на более общие темы. Они, видимо, его тоже волновали.
– Это ваше право, конечно, – примирительно сказал он. Ни ему, ни мне не хотелось из-за абстрактной дискуссии подвергать опасности тот уровень взаимного делового доверия, какого мы за годы совместной работы достигли. Но, видно, фон-барона взяло за живое. – Политические режимы, установившиеся в наших странах в результате свалившихся на нас бед, представляют немалые неудобства для порядочных людей. Но для наших стран в целом они являются гарантией спасения. Если только порядочные люди не оставят их на произвол судьбы. Потому что… – Он опять глубоко вздохнул, неподдельно волнуясь. – Потому что страшно даже представить, что может случиться с нашими странами и с миром в целом, если ваши и наши органы власти покинут все порядочные люди и в них останутся одни непорядочные.
Я поймал себя на том, что тоже вздохнул. Видно, и меня взяло за живое. Получалось, что мне о самом важном не с кем поговорить, кроме как с вражеским интеллигентом, – а ведь не с кем. Я сказал:
– Тут я не могу с вами не согласиться.
Он с сочувственным пониманием покивал.
– Но только по последнему пункту, – сказал я. – В целом же…
– Что в целом?
– Я бы хотел, граф, чтобы между нами не оставалось никаких недомолвок. Это было бы не достойно ни вас, ни меня. Поэтому представьте себе двух подростков. Один мечтает быть грозой двора, мечтает быть в состоянии, если ему заблагорассудится, отнять у одного велосипед, у другого совок и ведёрко и царить посреди всей детворы: этому дам, у этого отберу, этому нос расквашу, этот мне принесёт денег на конфеты. Другой мечтает, когда вырастет, стать великим альпинистом и взойти на Эверест. Чтобы их мечты сбылись, оба по утрам истязают себя зарядкой, обливаются ледяной водой, ворочают гири и едят поменьше жирного. Для внешнего наблюдателя их поведение выглядит одинаково. Если судить только по поведению, игнорируя цели, которые оба ставят, можно решить, будто они близнецы-братья.
Шуленбург долго молчал, глядя на меня то ли с восхищением, то ли с состраданием.
– Эверест – это, разумеется, ваш коммунизм, а грозой двора, разумеется, хочет стать Германия, – уточнил он потом.
– Разумеется, – ответил я.
– Но ведь с тем же успехом я могу сказать, что именно вы с вашей идеей мировой революции мечтаете стать грозой двора, а как раз Германия всего лишь пытается взойти на Эверест национального возрождения. Распределение ролей тут зависит единственно от того, к какому народу ты принадлежишь и какую страну любишь.
– Рад был бы согласиться с вашей диалектикой уже хотя бы из скромности и из уважения к вам, граф, – возразил я. – Но не проходит. Прошлое не может быть Эверестом, им может быть исключительно будущее. Только в далёком прошлом полноценным человеком считали лишь людей своего племени. Только в будущем – надеюсь, не очень далёком – любого первого встречного будут априори считать полноценным человеком. Вы строите мир племенного господства, и стало быть, ваш Эверест направлен вниз, это не гора, а яма. Не вершина, а могила. Имеет смысл надсаживаться, чтобы попробовать пешком дойти до неба. Пусть не дойдёшь, но всяко поднимешься выше туч. А вот рвать жилы, чтобы выкопать себе… Простите.
– Вы не приемлете национал-социализма, и по вполне понятным причинам, – задумчиво сказал Шуленбург. – Это исторический конкурент коммунизма, полный его антипод. Однако, насколько я знаю, большевики с большим уважением относятся к французской революции. Так вспомните: французы восхищаются ею и полагают себя её детьми до сих пор. Они прощают якобинцам и голод, и террор, и бойню в Вандее. Почему? Потому что революция была национальной, и именно революционеры называли себя патриотами и защитниками Отечества. Французы прощают Наполеону полтора десятка лет сплошной войны и три миллиона французских трупов, сгнивших по всей Европе. Почему? Потому что он назывался императором французов, а не… Если бы в ту пору в Париже выходила бонапартистская газета «Правда», она гордо именовала бы его, наверное, вождём мировой буржуазии. И тем, разумеется, выкопала бы ему яму, а вовсе не вознесла на Эверест. Ваш Маркс фатально ошибся. Именно у пролетариев есть Отечество, и именно благодаря этому есть кому каждое Отечество благоустраивать и защищать. Отечества нет только у крупного капитала. И пролетариат никогда не сможет переиграть капитал на этом поле. Лозунг «Кто-нибудь всех стран, соединяйтесь» успешнее всего реализуется именно буржуазией. Уже потому хотя бы, что пролетарий в лучшем случае едет по миру на «копейке» или «народном автомобиле», а буржуа летит на личном бизнес-джете.
– Да, – сказал я, – тут Маркс ошибся. Чтобы это понять, нам понадобилось несколько лет кровавых ошибок. Но в конце концов мы решили строить социализм в одной, отдельно взятой стране. Внутри наших границ нет буржуазии. Это во-первых. А во-вторых… Понимаете, каждый национальный характер имеет свои достоинства и свои недостатки. Их воспитала в нём история, их не отменишь ни уговорами, ни пулями. Но со своими недостатками каждый народ ежедневно сталкивается внутри себя сам и потому изживает сам. А вот достоинства каждого идут в общую копилку и расширяют пространство маневра всей страны. И ровно в той степени, в какой каждый народ пополняет эту копилку, он начинает ощущать себя ответственным за общее Отечество. Знаете, как у нас говорят: что отдал – то твоё. Крепче всего человек любит не тех, кто дарит ему, а тех, кому дарит он. Так он почему-то устроен. Когда этому главному свойству человека перестанут мешать – это, наверное, и будет коммунизм. Только многонациональная страна с давней традицией совместного бытия может попробовать построить такое. За каких-то двадцать лет мы в этом направлении уже очень много сделали. Если бы не бесконечные и, скажу вам откровенно, поперёк горла вставшие ноты, ультиматумы, блокады, санкции, провокации, теракты и инциденты, сделали бы и ещё больше. Но мы всё равно сделаем. А вот уже потом наш пример мало-помалу окажет воздействие и на другие народы, за пределами наших нынешних границ. Мирно. Пример же нацизма, уж простите, может породить лишь другой нацизм. А нацизмы всегда будут враждебны один другому. Я высшая раса! Нет, я высшая раса! Со всеми вытекающими последствиями. Вы ведь лучше меня знаете, как после столкновения немцев с французским национализмом проснулся и расцвёл национализм немецкий – и через каких-то полвека после Бонапарта именно Германия жестоко разгромила именно Францию. И между прочим, как раз с этого началось то, что мы с вами расхлёбываем по сей день.
Шуленбург опустил взгляд и некоторое время задумчиво рассматривал свой нетронутый коржик. Потом покачал головой.
– Я мог бы, наверное, возразить в том смысле, что никто не знает будущего и важно лишь то, что есть сейчас, – устало проговорил он. – Только на основе существующего в данный момент, на основе уже сделанного и достигнутого имеет смысл выносить оценки. Но я и сам понимаю, насколько это уязвимая позиция. Я был бы рад… возможно, даже счастлив поговорить с вами на эту тему в спокойной обстановке, у камина, в креслах, с бокалом доброго рейнвейна в руке… Не думая о войне. Но сейчас у меня отчего-то нет сил длить этот спор. Просто нет сил. Я знаю одно. Одно, – повторил он и запнулся. Оторвал наконец взгляд от несчастного коржика и вскинул на меня запавшие, больные глаза. – Если англосаксы раздавят нас поодиночке, они потом уж точно убедят весь мир навсегда, будто мы с вами – из одного адского инкубатора. И уж они-то любого первого встречного наверняка будут полагать априорно полноценным – но только потому, что к этому времени сделают любого неполноценным. Чтоб не был озабочен никакими Эверестами, ни национальными, ни интернациональными, но мечтал лишь первым ворваться в торговый центр в день распродажи. Подумайте об этом, когда будете решать, с кем вам более по дороге хотя бы до первого перекрёстка.
– Хорошо, граф, – медленно сказал я после паузы. – Подумаю. И ещё раз спасибо вам. Надеюсь, раньше или позже нам представится случай посидеть у камина в Германии. Или, скажем, у речки на зорьке в России. Там вам понравится ещё больше, чем в этой блинной. Русские комары – такие интернационалисты!
Он озадаченно сдвинул брови, а потом понял, что это шутка, и мы оба улыбнулись. Уж конечно, комару что ариец, что недочеловек… Он ведь даже коммуниста от нациста отличить не в состоянии.
– Вот там и доспорим, – добавил я.
– Это было бы прекрасно. Пойдёмте?
– Пойдёмте.
Мы вышли из блинной под слепящее майское солнце, на размякший тротуар. Лысина посла засверкала. Мягкая и глуховатая тишина блинной, рокочущая приглушёнными беседами у столиков, позвякивающая и почавкивающая, сменилась звонким простором весеннего ветра и задора репродукторов:
По улицам шагает
Весёлое звено.
Никто кругом не знает,
Куда идёт оно!
Друзья шагают в ногу,
Никто не отстаёт,
И песни всю дорогу…
– Можете не провожать меня к посольству, – сказал Шуленбург. – Я бы хотел пройтись один и подумать. Да и с точки зрения… – Он выразительно повёл взглядом по сторонам.
– Мне тоже есть о чём подумать, – ответил я, кивнув.
Несколько мгновений мы неловко потоптались один напротив другого; потом как-то одновременно потянули друг другу руки, и, с облегчением обнаружив ответный порыв, обменялись крепким, долгим рукопожатием.
Таким друзьям на свете
Не страшно ничего!
Один за всех в ответе,
И все – за одного.
И если кто споткнётся,
В дороге упадёт,
Он встанет, улыбнётся,
И по-прежнему споёт…
– Берегите себя, – сказал я.
Он ответил:
– Того и вам желаю.
И мы разошлись.
Нам больше не привелось увидеться ни в Германии, ни в России; мы увиделись совсем в другом месте.
А в сорок четвёртом – вряд ли я скажу то, чего кто-то не знает, но не напомнить не имею права – Шуленбург принял участие в заговоре против Гитлера и был в ноябре казнён.
Факты для Надежды:
1939. Май
2-е.
Советская разведка получила информацию, согласно которой Гитлер планирует вести войну в три этапа: за блицкригом против Польши должен последовать разгром Франции и Запада в целом, а затем, после овладения их промышленностью и ресурсами, – решение главной и конечной задачи: завоевание жизненного пространства для немцев за счёт СССР.
3-е.
Видимо, ввиду истечения срока, отведённого на то, чтобы добиться прогресса в переговорах о коллективном противодействии гитлеровской агрессии и ввиду явного провала проводимой Литвиновым политики «коллективной безопасности» тот был смещён с поста народного комиссара иностранных дел. Этот пост занял Молотов.
4-е.
Представители Англии и Франции пришли к договорённости, что «судьба Польши будет определяться общими результатами войны, а последние, в свою очередь, будут зависеть от способности западных держав одержать победу над Германией в конечном счёте, а не от того, смогут ли они ослабить давление Германии на Польшу в самом начале».
8-е.
Английская сторона ответила на советское предложение от 17 апреля. Этот ответ представлял собой косметическую переделку старого британского плана, уже отвергнутого Наркоминделом. По мнению советской стороны, этот план мог «автоматически вовлечь Советский Союз в войну» и представлял собой «прямое приглашение Германии вторгнуться через Прибалтику в Россию».
11-е.
Отряд японской кавалерии, помимо штатного вооружения располагавший несколькими пулемётами, вторгся из Маньчжоу-Го на территорию союзной СССР Монгольской Народной Республики и атаковал монгольскую пограничную заставу. Так начались бои на реке Халхин-Гол – масштабный советско-японский конфликт, продлившийся несколько месяцев и грозивший вовлечением СССР в большую войну на Востоке. Никакой осуждающей реакции на японское нападение со стороны держав не последовало.
9-10-е.
На переговорах с польскими представителями в Варшаве заместителю наркома иностранных дел СССР Потёмкину было заявлено, что польское правительство не станет заключать с СССР никакого договора о помощи на случай германского нападения.
14-е.
Молотов уведомил британского посла в Москве о том, что английские предложения отклонены, и предложил провести полномасштабные переговоры с целью заключения между СССР, Англией и Францией юридически обязывающего пакта взаимопомощи против германской агрессии с гарантиями неприкосновенности всех малых государств Восточной Европы, включая также страны Прибалтики и Финляндию.
17-е.
Шуленбург, находившийся снова в Берлине, передал в советское полпредство обращённую к советскому правительству просьбу об организации в возможно более короткий срок его встречи с новым наркомом иностранных дел.
20-е.
Чемберлен заявил, что он «скорее подаст в отставку, чем заключит союз с Советами».
Состоялись беседы Шуленбурга с Молотовым и Потёмкиным. В ответ на многократные уверения немецкой стороны в желании улучшить отношения и заключить взаимовыгодные торговые договоры, причём «переговоры по экономическим вопросам легко будет при желании перевести и в политическую плоскость», Молотов, обходясь с послом «крайне любезно», в деловом отношении проявил крайний скептицизм. Зондаж ни к чему не привёл.
22-е.
Над Халхин-Голом при некотором затишье действий пехотных частей развернулась воздушная война. Первые столкновения завершились в пользу Японии. За два дня боёв советская сторона потеряла 15 истребителей.
27-е.
Английский посол Сидс и французский поверенный в делах Пайяр вручили Молотову новые предложения по пакту, где впервые была заявлена готовность держав на обсуждение трёхстороннего договора о взаимной помощи в случае агрессии против Англии, Франции или СССР.
28-е.
Японские войска, закончив сосредоточение и обладая численным превосходством, предприняли масштабное наступление с целью окружения советско-монгольской группы прикрытия границы.
29-е.
Ввиду наметившегося прогресса на переговорах СССР с Англией и Францией Риббентроп решил активизировать усилия. Было принято решение о том, что статс-секретарь Вайцзеккер на следующий день попытается переговорить с советским поверенным.
30-е.
По приглашению Вайцзеккера немецкий МИД посетил советский поверенный Астахов. Согласно его рапорту в Москву, Вайцзеккер быстро завёл разговор о том, что «в немецкой лавке есть большой выбор товаров для советских потребителей». В этом разговоре немецкая сторона впервые дала понять советской, что согласна на любую сделку.
31-е.
Молотов произнёс перед депутатами Верховного Совета СССР свою первую речь после назначения наркомом иностранных дел. Бывший посол США в Москве Дэвис усмотрел в речи Молотова своего рода «ультиматум» Западу – советское правительство по-прежнему выступает за союз с западными державами, но нельзя тянуть с заключением этого союза до бесконечности. Шуленбург, а также посол Италии в СССР Россо сделали из сказанного вывод, «что Советский Союз, невзирая на сильное недоверие, и впредь готов заключить договор с Англией и Францией, но при условии, что все его требования будут приняты».