В те дни Политбюро заседало чуть ли не дважды в неделю.
Треть века спустя Анчаров – помните такого? – в песне «Ты припомни, Россия» поэтически выразится: «Каждый год словно храм, уцелевший в огне». Но в тридцать девятом счёт шёл даже не на годы. Каждый новый месяц без войны был окрыляющим триумфом; снова листок с единичкой выпархивает из отрывного календаря, а пушки молчат. Счастье.
Мы сидели по обе стороны длинного стола, запелёнутого казённым зелёным сукном, а Коба медленно ходил взад-вперёд, помахивая то дымящей, то, чаще, прогоревшей и ждущей новой порции табака трубкой. Безошибочно он себя поставил: вроде бы мы развалились на мягких стульях, как баре, а он в мёртвой тишине выписывает сложные петли, мягко ступая по время от времени попискивающему под его сапогами паркету. Но как-то получалось, что мы сидим, будто ученики, а он хоть и стоймя стоит перед нами, но будто учитель, и единственно, чего ему не хватает, – это линейки, чтобы бить по пальцам двоечников. Хорошо ещё, не приходилось, чтобы взять слово, поднимать руку.
Нездорово пухлый, щекастый, в меньшевистских очочках Литвинов закончил свой безрадостный отчёт. Поди объясни народу, только что избавленному от карточной системы, что это народный комиссар от нездорового сердца такой; любой простой работяга непременно скажет в ответ: «У всех у них там сердце нездоровое. Не жрал бы в три горла – здоровей бы был». Сама по себе сытая внешность не криминал, конечно; мало ли среди нас тучных. Жданов, к примеру. Но тут уже всякое лыко могло оказаться в строку. И поэтому у Литвинова предательски подрагивал голос, хотя на речах и докладах нарком за многие годы собаку съел. Теперь он чувствовал, что земля под ним горит и рушится. Тупость демократов сгубила его карьеру. Никаких явных признаков близкого падения не просматривалось; напротив, Коба вёл себя с несчастным подчёркнуто уважительно, корректно до ужаса. Но именно – до ужаса: мы давно уже усвоили, чем пахнет подобная корректность. Особенно когда, словно отвлёкшись на раскуривание трубки, как бы по рассеянности, учитель вдруг называет плавающего у доски нерадивца не обычным Максим Максимович, как в газетах, а по-настоящему: Меер-Генох Моисеевич. Тут занервничаешь. Можно ни единым волоском не быть антисемитом, можно быть хоть обожателем евреев, но и тогда ясно как день: Меер-Геноху, если его даже Галифакс не считает за равного, с Риббентропом искать взаимопонимания вообще дико. Особенно после «хрустальной ночи».
Неспроста же все германские зондажи последних недель шли через Анастаса или Славу, минуя официальную верхушку Наркоминдела.
– Так, – сказал Коба, стоя вплотную к нам. – Благодарю Максима Максимовича за этот исчерпывающий, скрупулёзный и в высшей степени информативный доклад. – Он дружелюбно улыбнулся Литвинову. – Виден огромный опыт, видно искреннее старание. Спасибо. – Он пыхнул трубкой. Помолчал, сделал поворот на месте и медленно, чуть вразвалку, двинулся от стола к окошку. – Какие будут мнения, товарищи?
Идёт направо – песнь заводит…
– Клим? – не оборачиваясь, хлёстко спросил он.
Клим шумно втянул воздух носом и выпрямил спину.
– Какие тут могут быть мнения, товарищ Сталин? – проговорил он. – Армия в полной боевой. Готова выполнить любой приказ.
– Например? – с хищной мягкостью уточнил Коба.
– Ну… – Клим растерялся на миг, но тут же ему показалось, что он понял, где ловушка, и сразу постарался вырулить от неё подальше. – Товарищ Сталин, подменять собой политическое руководство никогда не пытался и в мыслях такого не держу.
– Понятно, – сказал Коба после долгой паузы, за время которой он словно бы успел мысленно прощупать этот незамысловатый ответ со всех сторон. – Анастас?
Тот, словно то ли сдаваясь, то ли отгораживаясь, поднял на уровень груди обе настежь открытые ладони с растопыренными пальцами.
– Насколько я понимаю, к торговле данный вопрос не относится.
– Политика – та же торговля, – резко сказал Коба. – Ты мне, я тебе… И проценты.
Анастас опустил руки, вовремя сообразив, что избрал не вполне правильную тактику.
– Что касается торговли, могу сказать, что в последние недели с германской стороны идут такие авансы, будто они нам золотые горы предложить готовы. Но кто же верит нацистам?
– Вот так же, – задумчиво сказал Слава, – и Чемберлен, наверное, когда ему Галифакс рассказывает о наших предложениях, сидит и думает: ну кто же верит большевикам?
– А Чемберлену-то кто поверит? – резонно ответил, останавливаясь у окна, вопросом на вопрос Коба.
И то правда. После всего, что британцы наворотили за последний год… Предали и продали всех, кто им доверялся. Но всё равно – белые и пушистые, символ демократии, средоточие миролюбия и прогресса. Опостылели, честно говоря. Хоть стелись перед ними, хоть пляши краковяк – только задницу почешут и опять расползутся по своим Гемпширам, Стаффордширам и прочим ширам. Хоббиты хреновы.
И при этом разумной альтернативы всё едино – нет. Вот же ситуация патовая: и вброд нельзя, и вплавь невозможно.
– Вячеслав Михайлович? – подчёркнуто с отчеством обратился к Славе Коба.
– Ну не хотят они нас, – ответил тот угрюмо. – Насильно мил не будешь. Даже девку, которая не хочет, и то уломать можно. А вот премьера или президента великой державы – нипочём.
– А мы им не себя предлагаем, – возразил Коба, пыхнул трубкой и, повернувшись на каблуках, опять пошёл к нам. Налево – сказку говорит… – Мы им их же собственную безопасность предлагаем.
– Видать, у них о собственной безопасности иные представления, – пробормотал Слава.
– Мне ли не знать, – уронил Коба. – Но предлагать надо уметь, – и он перевёл взгляд на Анастаса. Тот сразу подобрался. – Потому я и говорю: торговля. Когда-нибудь мы научимся рекламировать свои товары? Хотя бы политические?
Слава упрямо набычился.
– Мне вот Шуленбург уже который раз рекламирует их товары, – сказал он. – Прямо вот так они теперь и формулируют: в лавке Рейха для советских потребителей найдутся любые товары: от войны до сотрудничества. А у меня от подобных речей уши вянут.
Коба пыхнул трубкой.
– Мы – большевики, – сказал он веско, – и нам эта терминология, разумеется, чужда и отвратительна. Но при переговорах с капиталистическими партнёрами мы обязаны для пользы дела говорить с ними на доступном им языке.
Бедный Литвинов так и стоял молча, между столом и дверью, и хоть и не тянулся по стойке «смирно» – это было бы уж слишком, однако не решался даже вытереть пот с искрящегося, нездорово жёлтого лба. И слушал беседу так, словно всё это его уже не трогало и он не имел к процессу выработки решений ни малейшего касательства.
Коба вопросительно посмотрел на меня.
– Уважаемый Максим Максимович убедительно показал, что шансы на достижение взаимопонимания с великими державами по-прежнему ничтожны, – сказал я.
Любой человек со стороны решил бы, что, копируя уважительную манеру Кобы, я всего лишь к нему подлаживаюсь. На самом деле – наоборот. Что было позволено ему, остальным не рекомендовалось, ибо его подчёркнутая уважительность являлась знаком предупреждения, а уважительность со стороны любого иного смахивала на знак солидарности с предупреждаемым. Никто не знал, чем на такой демарш Коба ответит. С ним вообще никогда нельзя было знать заранее, где граница допустимого. Если человек её пересекал – это было чревато многими неприятностями. Но если он слишком старательно и долго держался от неё подальше, то мог влипнуть куда серьёзней и заработать обвинения в безынициативности, перестраховке и вообще злостном уклонении от ответственности. А тут уже и до оргвыводов рукой подать. Боязливцев Коба не любил не меньше, чем корыстолюбцев, и со всех мало-мальски значимых постов их просто сметал. Я всегда предпочитал получать по шапке лучше за что-то, чем ни за что. И до сих пор, в общем, срабатывало.
– Но разумной альтернативы попыткам найти такое взаимопонимание я не вижу, – продолжил я. – В конце концов, Гитлер уже прёт напролом. У него, похоже, все тормоза сорвало от безнаказанности. И это работает нам на руку. Это всё-таки может постепенно заставить демократии отказаться от пассивности.
– Надежды юношей питают… – саркастически сказал Коба.
Сделал поворот на месте, пошёл обратно. Помолчал. Тревожно поскрипывал пол.
– Никитушка?
Хрущёв вошёл в состав Полибюро буквально на днях, в конце марта. Когда Коба неожиданно назвал его по имени, да ещё так ласково, он буквально подскочил.
– За Украину я ручаюсь, товарищ Сталин, – не задумываясь, как автоответчик, отрапортовал он.
При чём тут была Украина и в каком, собственно, смысле он за неё ручался – никто не понял, но в Кремль Никита пересел именно из Харькова, с поста первого секретаря компартии братской республики, и, в общем, ясно было, что ни о чём, помимо своей былой епархии, он толково сказать пока не мог.
– Ну и на том спасибо, – мягко одобрил Коба и пыхнул трубкой. И только тут словно бы вспомнил про Литвинова и как бы спохватился. – Да вы присядьте пока, Максим Максимович. Что ж вы всё стоите да стоите? В ногах правды нет.
Литвинов слабо улыбнулся, силясь выказать благодарность, добрёл нетвёрдо до ближайшего свободного стула и почти рухнул на него. Дрожащей рукой вытянул, путаясь в пиджаке, из кармана брюк носовой платок размером с детскую простынку и принялся, шумно отдуваясь, вытирать лицо и шею.
– Итак, что мы имеем? – поучительно спросил Коба, сделал очередной поворот на месте и пошёл к окну.
Странно, подумал я. Всех спросил, только Лаврентия не спросил. Это что-то новенькое. Лаврентий, судя по всему, тоже не понял этой внезапной тонкости и теперь, растерянно помаргивая – он-то, судя по всему, был готов что-то сказать, – покосился на Кобу, а потом уткнулся взглядом в партийное сукно.
– Мы имеем очевидное намерение нацистской Германии без войны превратить СССР в свой сырьевой придаток, добиться с опорой на наши ресурсы подавляющего военного превосходства и получить, таким образом, на континенте полную свободу рук. Вероятно, попутно ставится цель изобразить нас своим союзником и углубить наш раскол с демократиями. Мы имеем не менее очевидное стремление демократий, сделав Гитлера своим сторожевым псом в Европе, натравить его на СССР. Вероятно, ценой очередного сговора наподобие Мюнхенского, теперь за счёт Польши. Как докладывает разведка, нападение Германии на Польшу – дело почти решённое. После победы Гитлер выходит на границу СССР практически на всём её стратегическом протяжении. С учётом уже очевидной ориентации на Рейх малых прибалтийских стран возможный фронт грозит протянуться от Нарвы до Днепра. Активность Гитлера в Финляндии и готовность финнов к ещё более тесному сотрудничеству с ним показывают, что на стороне Рейха могут выступить и финны, значит, мы получим дополнительный фронт от Сестрорецка до Мурманска. Город на Неве, колыбель трёх революций и, что немаловажно, важнейший промышленный и научный центр страны, всеми нами любимый Ленинград, находится от эстонской границы на расстоянии менее полутора сотен километров, а от финской – менее тридцати. Если Гитлер начнёт давно им анонсированную войну за жизненное пространство на Востоке и при этом не будет находиться в конфликте с демократиями, он как минимум получит надёжный тыл на Западе, а как максимум – военное сотрудничество с ним. Тогда демократии, если Гитлер продвинется достаточно далеко, под любым предлогом вцепятся в нас тоже, чтобы и Гитлеру много не отдать, и свой кусок урвать. Например, со стороны Кавказа, опираясь на свои подмандатные территории на Ближнем Востоке. Значит, в компании ещё и с Турцией. Их ближайшей целью будет отрезать нас от бакинской нефти, а затем развить наступление в Поволжье, отсекая Центральную Россию от Урала и Сибири. То есть мы вполне можем столкнуться с объединённым вторжением всех великих европейских держав, при том имея на востоке, на маньчжурской границе, вторжение японское.
Он умолк. Сделал поворот на месте и пошёл от окна к столу. Мы сидели, боясь шевельнуться. Надо отдать Кобе должное: сжато формулировать в нескольких фразах самые сложные вещи он умел, как мало кто. Можно, конечно, тут было начать рассусоливать: вероятность более пятидесяти процентов, вероятность менее пятидесяти процентов… с одной стороны, с другой стороны… Но у нас и с одной стороны, и с другой были не элементы антиномий, а вражеские бомбовозы и танки.
Он шёл. Тишину нарушали лишь помаленьку успокаивающееся хриплое дыхание Литвинова в одном углу да тиканье больших напольных часов в другом. Да ещё время от времени тоненько, словно в живое тыкали скальпелем, ойкал паркет.
Подойдя к торцу стола вплотную, Коба остановился. Оглядел нас добрым взглядом и мягко спросил:
– Ну что? Просрали страну, товарищи?
Ясное дело, никто и не подумал отвечать.
Да он, ясное дело, и не ждал ответа.
– Максим Максимович, – сказал Коба.
Литвинов, заглотив побольше воздуха так, что его вдох прозвучал, будто всхлип, вскочил.
– Слушаю вас, товарищ Сталин.
– Да вы сидите, сидите. Отдыхайте. Вам беречь надо нервы, они вам ещё понадобятся.
Это прозвучало так, что человек с нервами послабее мог бы, пожалуй, и напустить в штаны. Мы обмерли. Но Коба сделал едва заметную паузу и уточнил с улыбкой:
– Для изнурительных бесед с нашими демократическими партнёрами. Товарищи понимают – подобные собеседники не сахар и не мёд.
Мы все перевели дух. Литвинов постоял мгновение, размышляя, насколько серьёзно это разрешение, а потом всё же уселся. Возможно, ноги не держали.
Коба, постояв возле стола, повернулся к нам спиной и снова закружил по своей золотой цепи.
– До Первомая ещё почти две недели, – сказал он. – Вот эти две недели, Максим Максимович, Политбюро даёт вам для последней попытки добиться от Чемберлена и Даладье хоть какой-то ясности. Возможно, Гитлер своей нарастающей наглостью и впрямь хоть немного вгонит им ума. Если эта попытка окажется, как и все предыдущие, безрезультатной, нам придётся очень серьёзно пересмотреть всю нашу внешнюю политику и проанализировать возникшие угрозы заново, с чистого листа. Политбюро не исключает, что мы вынуждены будем согласиться на кредит, который немцы так стараются нам предоставить, и послушать наконец, чего они хотят взамен. Ввиду угрозы войны одновременно чуть ли не со всеми промышленно развитыми странами нам надо мобилизовать ресурсы. Пригодятся и те несчастные миллионы марок, которые Шуленбург столь настойчиво предлагает нашему уважаемому Анастасу Ивановичу.
Поражало то, что, перечислив подробности надвигающегося кошмара, он, не проявляя ни малейших сомнений и колебаний, говорил о нашей борьбе с целым миром как о деле заранее решённом и вполне выполнимом. Как о единственно возможном варианте действий. Он готов был воевать за Союз и против всей Европы, и против всей Азии разом. Хотя, разумеется, совсем этого не хотел. Да и кто захочет?
Странно, но после его слов мы несколько успокоились и даже почувствовали себя увереннее. Казалось бы, выть надо от ужаса и бессилия – ну не получается ничего, ну никак, хоть башку расшиби. Но его твёрдость поразительным образом заражала всех, объясняй её как хочешь – тупостью, бессердечием, отсутствием воображения, маниакальным состоянием (умники готовы любой героизм объяснять психическими отклонениями, а нормальные – только они сами). Конечно, заражала в разной степени. Люди вообще разные. Но плечи расправлялись, факт.
На этом повестка дня оказалась практически исчерпана, решение – принято, и, хотя оно было, пожалуй, единственно верным, все понимали, что на самом деле это не решение, а лишь попытка его оттянуть. В то, что за пару недель Литвинову удастся сдвинуть дело с мёртвой точки, уже не верил никто. И теперь эта директива была ему дана только, что называется, для очистки совести.
Но ведь может же случиться чудо…
Скажем, Гитлер и впрямь отчебучит что-то такое, чем даже миротворца Чемберлена проймёт.
А может, теперешней аннексии Чехии и её превращения в немецкий протекторат демократам и хватит, чтобы очнуться. Просто до них доходит, как до жирафов.
Хоть молись за это. Честное слово, хоть молись.
Наверное, вот в таком же настроении Коба и не дал взорвать Успенский собор…
В части «Разное» у нас был вопрос, несопоставимо менее важный, но тем не менее болезненный, связанный с форменным скандалом. И, в общем, тоже тупиковый, из разряда тех, про что говорят: куда ни кинь – везде клин.
Всенародный наш любимец, родоначальник советской эстрады, во время гастрольного тура по Европе, разрешённого ему на уровне ни много ни мало, а Совнаркома в вечных наших потугах хотя бы культурные связи поддерживать с буржуями, отмочил. Отчебучил. Оставив всю свою джаз-банду «Машинка и пастух» во Франции – хоть на это ума и совести хватило! – на каких-то ещё не вполне понятных перекладных перебрался в Испанию и дал несколько концертов. И не где-нибудь, а в Тэруеле, где буквально ещё руины дымились и не все трупы были опознаны и похоронены после многомесячной Теруэльской бойни. Три года война шла – золотому горлышку Страны Советов и в голову не приходило поехать выступить перед республиканцами, хотя, возникни такая мысль, его бы, я думаю, под руки в Мадрид отнесли. А тут недели не прошло, как пала республика… Уж не знаю, и никто, пожалуй, не знает, что там испанцы поняли из его песен, но все главные западные газеты радостно расцвели фотографиями, на которых кумир советской молодёжи то ручкался с Франко, то, приложив ладонь к груди и разинув поющий рот, напрягался на фоне больничных коек, забитых увечными и забинтованными слушателями, а в щелях между койками щетиной торчали художественно расставленные костыли. «Я не интересовался политической принадлежностью раненых, – сказал певец в интервью. – Насколько я знаю, в госпиталях находятся в совершенно равных условиях приверженцы обеих враждовавших сторон. А генералу Франко я отдал дань как человеку, который положил конец бессмысленному и явно затянувшемся братоубийству».
Ясно было, что такой демарш нельзя оставить без внятного ответа. Но столь же ясно было, что не только там, в Европе, но даже и здесь, когда и если исполнитель вернётся в СССР, приводить его в чувство обычными нашими способами не годилось. Некрасиво. Ничего этим уже не поправишь, а только кинешь лишний повод позлословить насчёт зверств большевиков и их нетерпимости к бескорыстному состраданию. И к великому искусству в придачу. Если бы можно было, послав на нары, сделать бывшее не бывшим – решение нашлось бы мигом; думаю, и на Политбюро выносить вопрос бы не потребовалось. Но, по счастью, возможности лагерей не беспредельны. Более того, получалось так, что нам теперь певуна охранять надо, беречь пуще глазу за его подлянку, потому что отныне, даже если бы ему случайный кирпич на голову с дуба рухнул или, что вероятнее, его подрезал бы в порядке моральной компенсации брат, сын или жених кого-то из замученных франкистами, в злодействе немедля обвинили бы, разумеется, жестокие мобильные группы НКВД. А уж по возвращении артиста в Союз опасность самосуда повысилась бы многократно; за три года в Испании погибло немало наших, и кто-то из их родственников или близких вполне способен был дать выход чувствам, показав нашему всесоюзному Гопу-со-смыком, что шпалеры существуют не только в одесских песнях. Стало быть, и тут нам пришлось бы приставлять к паршивцу негласную охрану, точно к лицу государственной важности. В общем, идиотская ситуация. Дикая. И что за шлея человеку под хвост попала? Взалкал, понимаешь, свободы…
Как я и ожидал, никто ничего толкового предложить не смог. Я и сам не смог. Версии колебались в заранее предвидимых пределах: от отравить или устроить автокатастрофу до не заметить, потому что ну и шут с ним. Разве что Никиту молодое рвение неофита, едва попавшего в высшую лигу, подвигло на особо радикальное предложение: выяснить, кто из родственников знаменитого одессита ещё проживает в Советской Украине, и разобраться непосредственно с ними. Коба хмурился.
Трудность была в том, что, с одной стороны, и впрямь же aquila non captat muscas – орлы не охотятся на мух. Но ведь именно это как нельзя лучше устраивает Повелителя мух! Не могли мы дать ему такую фору. Но как до него добраться?
Когда мы иссякли в бесплодье, как сказал бы принц Датский, умственного тупика, Коба лишь укоризненно покачал головой и принял это фиаско как должное. Будто ничего иного и не ожидал.
– Что ж, товарищи, – подытожил он, – я вижу, это слишком мелкий и незначительный вопрос, чтобы решать его на уровне Политбюро. Поэтому предлагаю следующий проект постановления.
Все напряглись. И тут стало понятно, почему ни разу он не спросил сегодня мнения Лаврентия. Главе спецслужб заранее была отведена иная роль.
– Уважаемому Лаврентию Павловичу решить вопрос в рабочем порядке и об исполнении доложить через неделю.
У Лаврентия, сидевшего напротив меня, мелко задрожали пальцы смирно сложенных на сукне рук.
– Все свободны, товарищи.
Расходились молча. И в коридоре, длинном, устланном тягучим красным ковром, тоже по большей части угрюмо молчали. Только разгорячившийся Никита всё никак не мог угомониться; очень ему, видать, хотелось скорых достижений. Буквально вцепившись в локоть Анастаса, он втолковывал: «Да, в конце концов, какой он Утёсов? Отец Иосиф Вайсбейн, мать Малка Граник. Найду! Если живы – найду. И детей у них ещё много было, я помню… Поискать – выявим, дело нескольких часов. Сейчас запросим одесский горотдел НКВД…» Анастас брезгливо морщился, но терпел. Деликатный человек.
Послеполуденное апрельское солнце сквозь широкие окна выжаривало коридор, и по ту сторону стёкол юная, как Надежда, листва готовилась, ликуя, задымить светло-зелёным дымом. А мы шли по ковровой чересполосице пылающих алым огнём пятен света и багровых теней и думали о насущном.
Лаврентий, очевидно придавленный неожиданным и в высшей степени щекотливым заданием, куда-то сразу испарился. Я решил было, что он без промедления отправился к себе в наркомат думу думать, и вдруг каким-то поразительным вывертом он снова возник из-за угла и перехватил меня на лестничной площадке.
– За тобой должок, – сказал он.
– Какой должок?
– Шпица своего помнишь?
– А… Да. Что спасибо, то спасибо.
– Спасибо в стакане не булькает, – сказал он. «Нэ булкаэт…»
– Признаю.
Он облизнул губы. Видно было – и нервничал, и стеснялся просить помощи, и выхода иного не видел.
– Как думаешь – чего он на самом деле хочет?
– В смысле?
– В смысле с эстрадным звездилой этим.
– Знаешь, у меня у самого мозги враскоряку, – честно ответил я. – Очень уж расклад нетривиальный. Тут и ответ должен быть совершенно нетривиальным. На идиотизм нельзя отвечать всерьёз, не то сам идиотом окажешься.
– Это всё теория, – сказал он. – Это всё я и сам понимаю.
– Давай прикинем, – сказал я.
Шагнул к лестничному окну и присел на подоконник. Тогда Лаврентий тоже уселся, только у него ноги были покороче и ему с лестничной площадки пришлось подняться ступенькой повыше, а потому от подоконника ему достался лишь кончик. Расселись, как школьники на переменке; жаль, ногами поболтать не могли – подоконник узкий, задницы взрослые, и приходилось опираться на пол хоть носками туфель.
– Ну? – нетерпеливо подстегнул он.
– У нас все достижения принято сравнивать с тринадцатым годом. Вот и давай сравним с царями. С самыми гуманными. А потом облегчим вдвое.
– Трепло ты всё-таки, – не удержался Лаврентий.
Я только улыбнулся – и не дал себя сбить.
– Вот что бы, скажем, в аналогичной ситуации сделали в самые вегетарианские времена старого режима? Скажем, в оттепель, при Освободителе, когда Грозного из Красной Усыпальницы вынесли.
– Пару пуль бы вогнали в затылок, – саркастически ответил Лаврентий. – Так что, мне дозволительно ограничиться одной?
– Бедная у тебя фантазия, – сказал я, а сам напряжённо искал ответ, который меня бы самого устроил.
Лаврентий предупреждающе сверкнул на меня стёклышками очков. Мол, знай край.
– Погоди, не кипятись, – упредил я его. – Дело не в пулях. Цари ведь о чём более всего пеклись и радели? На словах, во всяком случае. О нравственности. О падении нравов сокрушались. Вот отсюда и надо зайти.
– Ну и что конкретно ты имеешь в виду?
– Он не враг, – сказал я. – С бомбой не бегал, станков не портил, военную тайну врагу не раскрывал. Он элементарно выпендрёжник. Его поступок всего лишь аморален. Стало быть, и бить надо по моральному облику. Никакой политики, никакого государственного негодования. Только обнажение непорядочности. В старые времена шпагу над головой ломали…
Лаврентий задумчиво покусал губу. Что-то ему в моих словах, видимо, показалось дельным. Его лицо помягчело.
– А это мысль, – сказал он.
– И я её буду думать, – с улыбкой добавил я.
Он тоже улыбнулся и без тени панибратства, с неподдельной признательностью мягко хлопнул меня по плечу.
– Спасибо, однако, – сказал он. – Выручил. Считай, квиты.
Я так и не узнал, мой ли совет пошёл у него в дело после творческого осмысления и организационной проработки, или просто так совпало. Но буквально через несколько дней скандальный спектакль продолжился вторым отделением, не менее хлёстким, чем первое. Сын Иосифа и Малки не успел покинуть страну гостеприимных фашистов, как горничная отеля обвинила его в попытке изнасилования. Изнасилования зверского, с кровоподтёками на груди, с подбитым глазом и разорванной губой, не говоря уж о разорванном платье. А поскольку она по странному совпадению оказалась младшей сестрой одного из франкистских полевых командиров, пусть не высшего комсостава, но зверюг среднего звена, вполне себе прославленных усмирительными подвигами, замять дело даже не пытались, и Гоп-со-смыком ахнуть не успел, как перекочевал из отеля в тюрьму того же полуразрушенного, всё ещё голодающего, балансирующего на грани эпидемий Теруэля, где не то что по камерам, а даже по улицам неисчислимыми стаями бегали разожравшиеся на трупах крысы.
Как обычно, я одевался ехать в наркомат под включённый на «Евро-ньюз» телевизор, тут-то меня и огорошили. А потому первое, что я сделал, явившись в наркомат, – это по вертушке набрал Лаврентия.
– Твоя работа? – спросил я без обиняков.
– Что? – невиннейшим голосом ответил он вопросом на вопрос.
– Новостей не смотришь? Срам-то какой с нашим певуном!
– А… – сказал он. – Нет, слышал, конечно. Но разве мне такое под силу? У меня ж бедная фантазия, – с добродушной мстительностью напомнил он мне мою фразу. – Это уж просто небо шельму метит.
– И твои не имеют к этому никакого отношения? – усомнился я.
– Хочешь верь, хочешь проверь, – ответил Лаврентий, и по его тону даже через телефон чувствовалось, как он доволен и как сияет его физиономия.
– Так что теперь?
– Ну, а что теперь? Подождём немного и будем из гуманных соображений требовать по официальным каналам его экстрадиции. Чтобы отбыл наказание на Родине. Знаешь, что такое тюрьма в разорённой войной голодающей стране? Когда в одной камере на соседних нарах сторонники обеих воюющих сторон плюс аполитичные бандиты, которым плевать и на социализм, и на фашизм, но спуску они не дают никому… Откуда у парня испанская грусть? А вот оттуда. После этой экзотики ему наша Колыма Куршевелем покажется.
Я только головой покачал. Хотел откланяться, но тут Лаврентий не удержался.
– Думаю, эта методика войдёт в анналы, – сказал он. – Помяни моё слово, её повторят не раз и не два. И, боюсь, скорее даже не мы, а те, кому приходится потоньше нас работать. Всякие там поборники прав человека и приоритета законности.
Как в воду глядел.
А на отчёте, что Лаврентию пришлось держать, он лишь сообщил скромно, что вопрос отпал сам собой, и Коба шаловливо погрозил ему пальцем.
Факты для Надежды:
1939. Апрель
1-е.
Режим Франко утвердился по всей Испании. Сопротивление приверженцев республики окончательно подавлено.
3-е.
По распоряжению Гитлера немецкий Генштаб приступил к разработке плана «Вайс» – плана разгрома Польши. Предельным сроком нападения было установлено 1 сентября. Советская разведка уведомила об этом Кремль через десять дней.
7-е.
Риббентроп официально дал задание чиновникам своего МИДа прозондировать в советском представительстве готовность СССР к переговорам относительно улучшения отношений и развития экономического сотрудничества.
14-е.
Со ссылкой на высказанное Сталиным на съезде партии намерение поддерживать страны, независимость которых может оказаться под угрозой, со стороны Англии и днём позже – Франции в Кремль поступили предложения присоединиться к англо-французским гарантиям Польше. В гарантиях никак не упоминались страны Балтии и Финляндия, остававшиеся, следовательно, удобным плацдармом для немецкого нападения на СССР в обход Польши. Присоединившись к гарантиям, СССР позиционировал бы себя явным противником Германии, но при том в случае нападения немцев через Прибалтику оказался бы в войне с Германией один на один.
17-е.
СССР в ответ предложил заключить между Англией, Францией и СССР договор о взаимной военной помощи, по которому три державы обязывались оказать немедленную военную поддержку любому из подвергшихся нападению государств Восточной Европы. В предложенном проекте указывалось: «Англия, Франция и СССР обязуются оказывать всяческую, в том числе военную, помощь восточноевропейским государствам, расположенным между Балтийским и Чёрным морями и граничащими с СССР, в случае агрессии против этих государств». Галифакс ответил в том смысле, что «Британия будет настаивать на своём первоначальном предложении о советской односторонней гарантии для Польши и Румынии». Майский указал британскому министру на то, что «предложенная формула лишена характера взаимности: мы обязаны помогать англо-французам, если они окажутся вовлечены в войну из-за Польши или Румынии, но они не обязаны в аналогичной ситуации помогать нам».
18-е.
Польша довела до сведения Германии, что та «может быть уверена – Польша никогда не позволит вступить на свою территорию ни одному солдату Советской России».
19-е.
После бесед с Галифаксом полпред СССР в Великобритании Майский выехал в Москву для участия в обсуждении перспектив тройственного пакта. Позже Майский вспоминал: «Я рассказывал правду, и в итоге картина получалась малоутешительная. Тем не менее правительство всё-таки решило переговоры продолжить и приложить все возможные для того усилия, чтобы убедить англичан и французов».
26-е.
Лондон неофициально уведомил Берлин, что советское предложение о трёхстороннем пакте взаимопомощи принято не будет.
Завершая заседание кабинета, на котором обсуждались связанные с советским предложением вопросы, Галифакс подытожил: «Мы должны действовать так, чтобы в случае войны не остаться без русской помощи, мы не должны ставить под угрозу наш союз с Польшей и подвергать опасности мир».
29-е.
Сразу по возвращении в Лондон Майский вновь посетил Галифакса, где «долго доказывал важность скорейшего заключения тройственного пакта о взаимопомощи и настойчиво заверял в самом искреннем желании советского правительства сотрудничать с Англией и Францией в деле борьбы с агрессией». Считается, что полпредам в Лондоне и Париже был советским правительством установлен предельный срок для того, чтобы добиться от держав внятной положительной реакции, – 1 мая.
Глава Департамента северных стран британского МИДа Коллир, комментируя высказывание Галифакса на заседании кабинета 26 апреля, отметил: «Кабинет занял такую позицию, желая обеспечить себе русскую помощь и одновременно сохранить за собой свободу действий, чтобы, когда мы сочтём нужным, помочь Германии за счёт русских продвинуться на восток».
30-е.
Германия неофициально уведомила Францию, что либо Лондон и Париж убедят Польшу пойти на компромисс по Данцигской проблеме, либо Берлин будет вынужден наладить отношения с Москвой.