«Дорогие мама и папа! Дорогой дед! Уж простите, что уехал, не попрощавшись. Я написал письмо заранее и брошу его в почтовый ящик на первой же станции, где остановится наш эшелон. Честно скажу, я боялся, вы начнёте меня уговаривать и отговаривать. Может, вам бы это даже удалось ненадолго, хотя вряд ли. Но всё равно пришлось бы спорить, горячиться, расстраиваться и друг друга расстраивать. Зачем портить нервы родным людям? Вы мне, я вам. Ничего в этом нет хорошего, одно только продление мучений. Лучше уж так вот сразу. Я уже еду, а вы, раз читаете это письмо, уже всё знаете. Я не мог иначе. Я и Наденьке ничего не сказал. Хотел, но тоже не решился, как ни смешно в таком признаваться мужчине и бойцу, краслёту. Я ей тоже письмо написал и тоже опущу на первой остановке. Но перед ней я виноват, честно скажу, гораздо больше. Когда вы ей это моё письмо перескажете, она, конечно, поймёт, почему я так сказал, а вам знать не обязательно. Но только вот потому что я виноват перед ней гораздо больше, у меня и слов для неё находится сейчас гораздо меньше. Даже на бумаге. Поэтому, если она у вас появится или вам позвонит, вы ей это моё письмо дайте. И скажите ей, что я её очень, очень люблю, и всё, что я говорил, – правда, но сейчас я должен поступить вот так. Я ведь даже подготовку к стратосферному полёту бросил. А уж как мечтал. И осталось-то до подъёма всего ничего. Но сейчас есть вещи поважнее. Стратосфера никуда не денется. И потом там же Вадька Некрылов остался. Как я сейчас рад, что тогда поручился за него! Он стратонавт получше меня. Мы с ним всё подробно обсудили, и он решил остаться, а я решил ехать. Я его не осуждаю. Это выбор каждого. Он исследователь, как говорили в старину, от бога. А я всего лишь классный военный лётчик. Помнишь, пап, как в прошлом году на разборе полётов мне сам Вася Сталин руку жал? Там сейчас очень нужны классные лётчики. Самураев пора уже проучить раз и навсегда. Пока они вконец не обнаглели и уже прямо на нас не полезли».
Пристроившись в кресле возле окна, я, насколько умел – с выражением, читал вслух это пришедшее поутру письмо, а Маша и папа Гжегош сидели напротив на диване и слушали, боясь пропустить хоть слово. У Маши влажно блестели уголки глаз, но она держалась, только каменела лицом. Дед гордо и сурово хмурился. Листок письма дрожал у меня в пальцах. Зимой или в летних сумерках я уже не смог бы читать без очков или без лампы. Но сейчас за настежь открытым окном, расслабленно поигрывая тюлевой занавеской, жарился и дышал нам в дом яркий июньский полдень, и я видел каждую буковку и закорючку.
«Командиры нам говорят, что этот конфликт долго не продлится, и я им верю. Несопоставимы силы. Сейчас всё ж таки не пятый год, Халхин-Гол не Порт-Артур, а товарищ Сталин – не Николашка. Урок агрессорам дать надо. Это я уже не с чужих слов говорю, не политинформацию, как попка, повторяю, а сам так считаю и в этом глубоко убеждён. Лучше теперь, чем когда они сначала по нашим мирным людям, скажем, во Владике отработают. Они же всегда нападают исподтишка. И, пока могут, убивают тех, кто не вооружён и ничего плохого не ждёт. Я их ненавижу. Писать буду часто-часто. И Наденьке тоже. Вот мы с ней три дня не виделись, а я уже скучаю. Но почему-то в письме к ней так просто написать об этом не могу. Вы ей скажите это или покажите моё письмо. Впрочем, я уже попросил. Не знаю, что ещё написать, а прощаться и запечатывать концерт не хочется. Мне перед вами очень совестно. Но я вас не обманывал, а только сказал чуть позже, чем мог. Мы победим. До свидания. Ваш Серёжка».
Я умолк и опустил трясущийся вместе с рукой листок. Маша отняла руку от груди и стала зачем-то разглаживать складки халата. Дед хлопнул себя ладонями по ногам и сказал:
– Хонор и вольношчь. Наш чловьек, – и добавил по-русски: – Но дурак.
– Папа! – не выдержала Маша. – Ну как ты можешь! Хоть сейчас бы попридержал…
– Дур-рак, – веско повторил тесть.
– Почему? – хладнокровно спросил я.
– Потому что вот-вот Польшу надо будет спасать от немчуры, а он с глузду съехал. Помчался за тридевять земель своей жизнью рисковать. Из-за каких-то дикарей!
– Монгольская Республика, в отличие от Польши, – наш союзник, – напомнил я. – И ведь японцы сбили наш самолёт.
Это случилось три недели назад. Банда хунхузов, просочившаяся из Маньчжоу-Го, разграбила и вырезала несколько уединённых хуторов близ урочища Делюн-Болдок в Даурии, а потом ушла обратно за кордон, скоротав путь через монгольские пустоши. Отследить их путь и навести на них кавалерию был немедленно отряжён из Краснокаменска лёгкий аэроплан. И его ни с того ни с сего сбили японцы, заявив потом, будто он вторгся в «воздушное пространство независимого и суверенного государства Маньчжоу-Го», что, не говоря уж о брехне про независимость, было заведомой ложью даже технически: биплан упал в Монголии чуть ли не в пятнадцати километрах от передовых японских постов. Стало быть, это, наоборот, японский «ки» пересёк границу да к тому же открыл огонь над чужой страной; позже осмотр остатков нашего самолёта показал, что стреляли в него из задней полусферы, в спину. Мало того – самураи ещё и усиленным мобильным взводом этак запросто через кордон махнули, чтобы захватить пилота, если тот вдруг остался жив, а если и нет, то уж, во всяком случае, уцелевшие документы и карты. Монголы самураев сперва перехватили, те завязли в стычке, потом подоспели наши и взяли японский клинышек в клещи. И пошло-поехало…
– Подумаешь – союзник, – пренебрежительно шевельнул пальцами тесть. – Не будешь же ты утверждать, что тамошние пустыни и степи для СССР так же важны, как Киев, Львов или Краков. Да там тыщу километров туда, тыщу сюда – никто и не заметит. А здесь – мост в Европу, источник всей вашей культуры.
Я досчитал до десяти.
– У меня предложение, – сказал я, персонально обращаясь к Маше. – Мы сделать всё равно уже ничего не можем. Поэтому стиснем зубы и перенесём молча. Давай жить как ни в чём не бывало.
– Послушай, – сказала Маша. – Только честно. Ты действительно не знал?
– Честно, – ответил я. – Действительно.
– Не ты его подговорил?
– Да опомнись!
– С тебя сталось бы. Самому геройствовать уже не с руки, и возраст не тот, и Кремль не отпустит – так вот сына послал.
– Маша, он сам.
– Это так на тебя похоже…
– Ты мне льстишь. Но в общем, наверное, не должно быть слишком уж удивительно, что мой сын на меня слегка похож.
– Совсем не льщу. Я имела в виду малодушие. Сначала наворотить и только потом рассказать.
– Чего ж я такого наворотил?
– Тебе лучше знать.
Я опять досчитал до десяти и сказал:
– Поехали в Сокольники, Маш? Посмотри, какое утро выдалось. Полечим нервы.
– Я с вами, – сказал тесть, не дожидаясь согласия дочери; а она ведь вполне могла не согласиться.
Но теперь Маше оставалось только кивнуть. И она кивнула.
– Надо подумать, что надеть, – сказала она, пытаясь взять себя в руки и снова зажить нормальной жизнью. Глянула на меня. – Тебя не слишком травмирует, если я буду в брюках?
– С чего меня это должно травмировать? Я только боюсь, зажаришься. Вон какой день заводится. Моя бы воля, я бы сам юбку надел.
– Скажите, какой шотландец выискался.
Она встала. Тесть дождался, когда она выйдет в спальню и притворит за собой дверь, в раздумье пожевал губами, а потом заговорщически посмотрел на меня и сказал вполголоса:
– Пойду фляжку возьму. Только ей не говори. Что за воскресная прогулка всухомятку?
Он поднялся, упираясь ладонями в колени и слегка покряхтев – скорее, я думаю, для порядка, для образа, чем от реальной боли в суставах; впрочем, может, у него и похрустывало. Да что говорить, у меня и то уже временами похрустывало. Он вышел в прихожую, переходя к себе, и тут рубанул по нервам телефон. Тесть оказался к нему ближе всех – только руку протяни.
– Алло? – донеслось из прихожей.
Я сидел неподвижно и смотрел на дверь, закрывшуюся за Машей. Потом понял, что всё ещё стискиваю уголок письма в дрожащих пальцах, и аккуратно положил исписанный убористым почерком листок на край своего письменного стола.
Наверное, Серёжка уже подъезжал к Уралу.
А мы-то думали, у них очередной аврал, с полигона не отпускают…
– Да, получили, – раздался в открытую дверь голос невидимого за стеной тестя. – Ну… Длинное. Конечно. Наоборот, он сам просил при удобном случае тебе показать. Прямо так? Ну хорошо… Они оба тут, да. Мы коллективное чтение как раз закончили… Конечно. Хорошо, через час.
Слышно было, как клацнула повешенная на рычаг трубка, и через мгновение озадаченный тесть показался в дверном проёме.
– Прогулка отменяется, – сказал он.
– Что такое?
– Маша! – крикнул он, не отвечая мне. И когда дверь открылась и жена, недовольная тем, что ей помешали доодеться, в лёгких брюках и лифчике появилась на пороге, повторил: – Прогулка отменяется.
– Почему? – растерянно спросила она.
– Потому что к нам едет ревизор.
– Какой ревизор?
– Надя.
У меня в груди горячо лопнуло, и тёмной взрывной волной на миг залепило изнутри глаза.
– Ей тоже письмо пришло от нашего обалдуя, – пояснил тесть. – Коротенькое, как она говорит, и ничего не понять. Говорит, она вообще, как он пропал, сутки места себе не находила, а теперь – сюрприз. Хочет с нами обсудить. Ну, а Серёжка ведь сам велел наше письмо ей показать, вот и покажем, всё заодно.
– И что? Когда?
– Она уже едет.
– К нам? – едва не ахнула Маша.
– К нам.
Она коротко посмотрела на меня и тут же отвела взгляд.
– Ну хорошо… Тогда… Тогда я пошла обратно переодеваться. И папа, прошу тебя, побрейся. – На миг она задумчиво вытянула губы в трубочку. – У нас есть что-то к чаю? Или ей кофе? – опять посмотрела на меня. – Что она больше любит?
– Я-то почём знаю?
– Ну, мало ли.
– Понятия не имею.
– Я думала, может, тебе по спецканалам докладывают.
Она попятилась и отгородилась вновь закрывшейся дверью. Тесть в растерянности потоптался, а потом в сердцах сказал:
– Ну житья не дают бабы! Только отдохнуть культурно собрались – и нате. Бриться теперь…
Все разбрелись по делам. Только у меня не было дел, не оказалось на сей раз. Лениво колыхался тюль. В листве за окном самозабвенно и счастливо кишели, вопя наперебой, воробьи.
Сейчас она приедет. Будет в нашем доме, в этих привычных стенах. Такая непривычная.
Мы будем разговаривать про то, как мой сын её любит.
И как он сбежал бить японцев, не сказав ей ни слова.
Она будет ходить туда-сюда, словно своя.
Она сядет на стул, на котором сидим изо дня в день я, или Маша, или папа Гжегош. А потом снова сядет кто-то из нас. А он ещё будет помнить её лёгкую округлую плоть, маняще близкую к той нежной потайной сердцевине, что предназначена давать радость мужчинам и жизнь детям. В сущности, и тем и другим – жизнь, потому что жизнь без радости вряд ли можно назвать настоящей жизнью.
Если на этот стул после неё сяду я, мы почти соприкоснёмся.
Дверь, за которой переодевалась Маша, рывком распахнулась, и жена вылетела в широком цветастом сарафане, который очень ей шёл и, не побоюсь этого бабьего слова, молодил её, обнажая красивые плечи и скрадывая выдающую возраст излишнюю полноту ног. Размашисто, решительно она поспешила мимо меня в сторону кухни. Бросила на бегу:
– Хоть бы чайник поставил.
– У меня же хозяйка есть, – ответил я.
– Рабовладелец…
Новый трезвон взвыл как раз, когда Маша проносилась мимо.
– Передумала, что ли… – вопросительно пробормотала она, хватая трубку. – Ну, слушаю?
Пауза.
Потом растерянно:
– Да, здесь…
С трубкой в руке она показалась в дверном проёме.
– Тебя, – озадаченно сказала она вполголоса. – По-моему, Вячеслав Михайлович…
Я поднялся.
Да, это был Слава.
– Ты мне нужен немедленно в наркомате, – сказал он. – Я уже машину за тобой послал. Прости, но сразу две срочные вводные, и надо обсудить.
Свет за окном сразу померк, и захотелось передушить всех весёлых воробьёв. Какое право у них веселиться, когда у меня – такое?
Я перевёл дух и сказал:
– Еду.
Положил трубку. Верная Маша стояла рядом в ожидании.
– Ну что? – встревоженно спросила она.
Я развёл руками.
– Ты будешь смеяться, – сказал я, – но Молотов велел немедленно приехать.
Маша ошеломлённо помолчала, потом покачала головой.
– Выходной же, – растерянно сказала она.
– Выходной, – согласился я.
– Вот если бы не я взяла трубку, – сказала она, – то решила бы, что ты это сам придумал, чтобы сбежать.
– Не понял даже, о чём ты, – сказал я. – Зачем мне сбегать?
– А то ты не знаешь.
– Понятия не имею.
– Не надоело притворяться?
– Маша…
– Ладно, хватит. Но что я ей скажу?
– А знаешь, может, так даже лучше. А, Маш? Побеседуете по-бабьи, по-родственному…
– Только бы дед чего-нибудь не ляпнул, – озабоченно ответила она.
– А ты не пускай его, – предложил я. – Какого рожна ему между девушками соваться? Вдвоём посудачите, привыкай.
– Думаешь, у Серёжки с ней всё ж таки сладится?
– Надежда умирает последней, – сказал я и улыбнулся.
Она испытующе посмотрела на меня и чмокнула в щёку.
Сумасшедший день.
Смены декораций следовали одна за другой, точно в нелепом и, что греха таить, жестоком водевиле. Душе за ними было не угнаться. Письмо сына, потом сразу звонок Нади, и вот уже жаркая Москва, обезлюдевшая в этот погожий воскресный день, улетает назад за открытым окошком ЗИСа. Врывавшийся в кабину ветер трепал мои поредевшие, поседевшие волосы, ставил их торчком и дыбом, а я пытался причесать хотя бы мысли. Те знай только прыгали в разные стороны, точно перепуганные лягушки.
Чего хотела Надя?
Что там учинит с нею Маша?
Что стряслось со страной? С чего такая срочность у Славы?
Когда у Серёжки первый боевой вылет?
И всё же – что стряслось со страной?
Что там они наговорят друг другу на кухне, пока рядом никого нет? Кому перемоют кости? Что Маша ей про меня может брякнуть?
А что может брякнуть Маше про меня Надя?
Почему Слава не позвал своего зама? Ведь умница, учёный, дипломат опытнейший… Почему меня?
Впрочем, ответ на последний вопрос оказался самым простым и был получен раньше всех иных ответов.
В кабинете окно тоже было настежь, и, когда я открыл дверь, бумаги на широченном, будто для пинг-понга, письменном столе заволновались и заёрзали от сквозняка. Слава – коренастый, плотный, надёжный – стоял, расставив ноги, сложив руки за спиной, и глядел то ли на расколотую на солнцепёк и сумерки теснину московского центра, то ли в жаркое блеклое небо над нею. На двойное глухое «пх» открывшейся и закрывшейся дерматиновой двери он обернулся и поспешил мне навстречу; мы встретились посреди кабинета и пожали друг другу руки.
– Присаживайся. – Он показал на одно из чёрных кожаных кресел близ окна. – Прости, что побеспокоил в выходной. Потёмкин в отъезде, – пояснил он, – а поговорить надо. Впрочем, будь он тут, я бы всё равно ещё и тебя выкликнул. У тебя иногда бывают… – Он неопределённо пошевелил пальцами сбоку головы. – Нетривиальные такие… В общем, две головы хорошо, а три лучше.
– Как у Змея Горыныча, – выжидательно пошутил я.
– Ну, приблизительно… – согласился он и, не возвращаясь к столу, сел в другое кресло напротив меня.
Явно давал понять, что разговор не официальный. Чисто товарищеское обсуждение без стенограмм и протоколов.
У окошка было хорошо. Прозрачные пузыри воздуха мягко лопались в пустом проёме, окатывая нас наружным тёплым духом и клейким девичьим запахом молодых тополей. А издалека, от репродуктора на углу Лубянки, едва слышно и потому невыразимо уютно доносилось радостное: «Потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной прекрасной стране!»
– Понимаешь, – начал Слава, – опять как всегда. Не было ни гроша, да вдруг алтын. Даже два. И не исключено, что оба фальшивые.
– Буриданов осёл давно сдох, но на смену ему пришёл Буриданов Кремль, – сказал я.
Сказал и опять вспомнил: «И таскает осёл мой усталый…»
Слава всплеснул руками.
– Типун тебе!
Оказалось, практически одновременно поступили две важные информации.
Немцы то ли разочаровались, то ли решили продемонстрировать, будто разочаровались, и пошли если не на попятный, то на паузу, предоставляя инициативу нам. Поверенному дали понять, что немецкое руководство проявило максимум доброй воли и не встретило никакой положительной реакции с советской стороны. Теперь оно не может, не теряя лица, безответно идти дальше в демонстрации своих благих намерений. Ему нужна встречная одобрительная реакция, встречные конкретные предложения. Хотя, по сути-то говоря, ничего такого уж положительного и конкретного сами они так и не предложили. Но факт: они вынуждали нас на ответ.
Занимать выжидательно-нейтральную позицию становилось всё труднее. Можно было досидеться до того, что Рейх договорится с англичанами. Англичане нацистов обхаживали будьте-нате, и для нас давно не было секретом, что английские политические предложения для немцев зачастую звучат куда соблазнительнее, чем любые посулы, какие могли бы сделать мы. Единственно, чего не могли предложить англичане, – стратегического сырья. Во всяком случае, в тех масштабах, в каких мы обеспечили бы играючи. Но и это бы, наверное, фюрера не обескуражило, однако гордые британцы допустили серьёзный просчёт – предложили ему роль, которую он, вне всяких сомнений, счёл унизительной до издевательства. Если не произносишь каждые пять минут, как гитлеровцы, слово «недочеловек», это ещё не значит, что всех считаешь вполне человеками. Только англосаксы, давно привыкшие полагать окружающих людьми второго сорта, могли предложить вождю германского народа договор, по одному из пунктов которого Гитлер лишался бы легитимной возможности вести военные действия в Европе, не испросив на них согласия Британии. Когда разведка положила текст этого проекта нам на стол, я понял: у британцев просто крыша поехала. Их так душило желание поскорей сделать Гитлера своим полицейским для усмирения непокорных на континенте – прежде всего нас, разумеется, – что оксфордские и кембриджские мозги вынесло напрочь. Но штука в том, что фюрер-то мог и согласиться для виду, и жди потом, когда он британцев кинет; а до того момента мы имели бы против себя единый фронт из демократов и нацистов.
С другой стороны, от англо-французов наконец-то поступило некое подобие согласия заключить некую антивоенную конвенцию, чего мы добивались уже несколько месяцев. Но опять-таки одни слова. Бумажка была новой, и пункты переставлены по-новому, и даже некоторые слова изменены – но, стоило вчитаться, из-под слов выглядывало всё то же неизбывное стремление втюхать текст, который нас бы обязывал ко всему, а их – ни к чему. Те же яйца, только сбоку. Осточертело уже. И тем не менее, стиснув зубы, этот их чисто формальный жест следовало одобрить как невесть какой неслыханный прогресс; следовало радоваться, долго хлопать в ладоши, и расшаркиваться с благодарностями, и заверять о готовности идти навстречу.
То есть немцы торопили, а демократии, наоборот, тянули резину.
Сразу понятно, над кем каплет, а над кем – нет. Кто хочет что-то сделать, а кто, наоборот, не хочет.
Беда в том, что тот, кто хотел сделать, хотел сделать то, чего нам ни в коем случае нельзя было допустить. А тех, кто не хотел, нам, наоборот, кровь из носу надо было подвигнуть хоть к какому-то делу.
И к тому же следовало постоянно держать в уме, что, даже если вдруг, паче чаяния, с теми или с другими удастся договориться о чём-то, сами они нипочём не станут соблюдать договорённостей, если только реальная ситуациях их не принудит. Зато от нас такого соблюдения будут требовать с ясными глазами, чистой совестью и праведным пылом.
Тоска.
И в придачу на восточном фланге явно разгоралась, война. Пока ещё – инцидент. Хорошее слово, дипломатичное. Люди гибнут изо дня в день, самолёты горят, танки прут лоб в лоб на другие танки… Ну нет войны, хоть тресни. Инцидент.
Сначала мы говорили со Славой так, вообще, сидя у окошка. Потом перешли к столу, начали вчитываться в доклады, отчёты, сводки и черновики соглашений, пробуя на вкус каждое слово, пытаясь уловить оттенки – а это, на самом деле, что такое? А вот это что может значить? А тут что они, сволочи, имели в виду? Велели принести чаю с бутербродами, перекусили. Двинулись от последних по времени документов вглубь. Слава принялся выгребать из ящиков стола и лязгающих сейфов папки, развязывать тесёмки на них; росли бумажные вороха. Сравнивали формулировки, спорили даже: этот термин значит вот что – нет, он значит совсем не это, а то… Можно его истолковать так, чтобы демократы, при том что вроде бы обязаны, могли пальцем о палец не ударить? Нельзя? Есть прогресс по сравнению с апрельским вариантом? Нет? Или всё-таки есть? Уломали мы их? Или это только косметика, чистая игра в слова?
Известно, что безрезультатная работа – самая долгая. Мы и не заметили, как воскресный день погас, а в окно, высосав из кабинета дневную духоту, повеял прохладой вечер. Буквы на документах превратились в маленьких тараканов и начали разбегаться подальше от насмерть усталых глаз.
– Ну ладно, – сказал наконец Слава. Голос у него слегка осип. Он стал неторопливо, тщательно раскладывать накопившиеся груды обратно по папочкам и завязывать тесёмочки. Порядок у него, надо отдать ему должное, был отменный. – Хотя бы сопоставили всё. Проанализировали в подробностях. Уже легче.
Слабое утешение, подумал я, но не стал говорить этого вслух и правильно сделал, потому что Слава сам, завязав тесёмки на очередной папке, вздохнул и сказал:
– Слабое утешение.
Я заколебался. Я до сих пор так никому и не пересказывал нашу с Шуленбургом беседу. Слишком уж она выходила за рамки допустимого в дипломатии. Мне могли не поверить. Меня могли обвинить в сговоре с врагом. И ещё много чего могли, причём, что самое обидное, делу от этого не было бы никакой пользы. Соглашаясь тогда на встречу с немецким послом, я и не подозревал, что она примет такой характер. Я не жалел о ней, я был рад, что она случилась, но это была чисто человеческая радость; а вот использовать его информацию было даже непонятно как. Кроме того, я ждал. Или, по крайней мере, придумал себе такую отговорку. Разводилово, обещанное Шуленбургом, пока ещё толком и не начиналось. И, стало быть, у меня не было повода обдумывать, что с ним, с разводиловом, делать.
Но время шло.
– Похоже, придётся немцам подмигнуть, – сказал я.
– Похоже, – вздохнув, согласился Слава.
– И по возможности так, чтобы в Лондоне как можно быстрее об этом пронюхали.
– В ответ на их косвенное давление попробовать косвенно надавить на них? Провокация на провокацию?
– А что делать? Пусть им тоже покажется, что время дорого.
Он молча спрятал последнюю папку в сейф, тщательно закрыл и запер тяжёлую дверцу. Вернулся к столу.
– Вопрос, как именно подмигнуть? – спросил он в пространство. – Очень аккуратно надо, правдоподобно… Перестараешься – поймут, что блеф.
– Хочешь, я попробую прикинуть?
– А возьмёшься?
– А доверишь?
– Да.
– Хорошо. Я подумаю завтра на свежую голову, покручу. Доложу вечером.
– Смотри… – Он тяжело вздохнул. – За язык никто не тянул, но… Инициатива, как всегда, наказуема.
– Мне ли не знать.
Мы помолчали. Не было радости от принятого решения. Наоборот. Пора было разъезжаться, но нестерпимо зудело в груди: чего-то мы недоделали, надо что-то ещё… Мало, мало. Не спасительно. Из-за горизонта неудержимо выпирало чёрное. Слава сморщил нос и сказал:
– Аж с души воротит.
Домой я попал лишь в десятом часу. Тесть был у себя и, наверное, уже спал; я не стал к нему заглядывать. Маша сидела перед телевизором, смотрела какой-то бесконечный сериал. Когда я вошёл, она даже не встала. Лишь проговорила, не оборачиваясь:
– Отличный выходной.
– Да уж, – отдуваясь, сказал я.
– Ужинать будешь?
– И ужинать, и обедать.
Только тогда она встала. Проходя мимо меня, вдруг провела ладонью по моей щеке и чуть улыбнулась. Она так давно не делала ничего подобного, что я вздрогнул.
– Даже не спросишь, как мы тут посидели с нашей молодой?
У меня что-то провернулось в голове, как в заржавленной мясорубке.
– Ты знаешь, – смущённо сказал я, – я про это вообще забыл.
– Ну, ты даёшь! – Она покачала головой и пошла на кухню. Уже оттуда раздался её голос: – Хорошо посидели. Всплакнули. Она мне своё письмо прочитала, я ей – наше… Ну, он свинья, ей вообще буквально несколько строк послал. Мол, не волнуйся, я полетаю немножко и тут же назад. Про любовь с ней поговорили. Я ей малость глаза открыла на это дело.
– Представляю, – сказал я и запрыгал на одной ноге, стаскивая брюки.
– Славная девочка, – сказала Маша, когда я, уже в домашнем, добрался наконец до кухни; навстречу мне наперегонки летели съестные ароматы, один вкусней другого. На плите многообещающе потрескивала накрытая крышкой сковорода. – Красивая, добрая… – При этих словах она вскинула на меня внимательный взгляд и тут же опустила. – Очень расстраивалась, что тебя не застала.
– Глупости какие, – сказал я.
– Нет, правда.
– Вот, Маша, как тебе показалось: она Серёжку действительно любит?
– Почему ты спрашиваешь? – Она снова посмотрела на меня рентгеновскими глазами. – Есть сомнения?
– Нет… – промямлил я. – Просто… Чтобы терпеть таких занятых людей…
– О, вот об этом я ей как раз много порассказала. – Маша отвернулась и, приподняв крышку, стала перемешивать ложкой дымящее месиво овощей в сковороде. – Поделилась секретными способами не спятить и не остервенеть.
– А она?
– Надеюсь, усвоила. Готово. Бери тарелку, ешь. Выпить хочешь?
– Нет. Жрать хочу.
Я взял ложку и стал есть, приговаривая про себя: вот мой дом. Вот мой дом. Вот мой дом…
Телефон зазвонил в начале первого ночи.
Чертыхаясь, я выпростался из-под одеяла. Хорошо ещё, что я так и не успел заснуть – нескончаемое дневное бульканье скользких, обманных слов пузырило голову и в постели. Душа чесалась, будто её накусали комары.
Да что ж им там в Кремле не спится-то, ярился я, вслепую вписываясь в дверной проём. На ощупь прикрыл поплотней дверь и только тогда зажёг в прихожей свет. Страшно было вспышкой разбудить Машу. У неё был нелёгкий денёк.
– Алё?
Молчание.
– Алё, я слушаю.
– Это я, – просунулся из потрескивающей тишины несмелый голос Нади.
Опять в груди разорвалась граната. Да сколько же можно?
– Добрый вечер, Наденька.
– Я вас не разбудила?
– Нет.
Некоторое время она молчала, и у меня успело успокоиться дыхание.
– Вы от меня убежали?
– Надя, я не нарочно. Как назло, вызвали на работу. Срочно.
– Я очень огорчилась. И даже немножко обиделась. Я на вас обиделась, представляете? Как будто мы уже близкие люди. Я больше всего мечтала именно с вами повидаться.
Нет. Не успокоилось оно. Даже и не думало.
– Почему?
– Хотела посоветоваться. Понимаете… Я Марии Григорьевне не сказала, но… Серёжка мне предложение сделал. Уже официально.
– И ты?
– Я согласилась. И мои родители хотят уже всех вас видеть, и мы договорились, что устроим общий вечер, теперь у нас. А он взял и, ни слова не говоря, уехал. И вот я хотела вас спросить. Именно вас, вы мужчина, и он ваш сын. Как вы думаете… У него… ко мне… серьёзно?
– Да, – сказал я. – Могу ручаться. Он много не говорит об этом, не девчонка же. Но по человеку видно, когда он счастлив, а когда тяготится. Он даже когда просто называет твоё имя, то светиться начинает.
– Хорошо… – ответила она, но в её голосе не было радости. Только констатация: хорошо. – Тогда я… – Она запнулась. Потом вдруг вздохнула и спросила: – А вы не хотите спросить, серьёзно ли это у меня?
Я помолчал.
– Не имею права.
– Имеете.
– Надя, нет.
– Вы же его отец. Вас же должно волновать, будет у него надёжная верная заботливая жена или вертихвостка.
– Меня это волнует. Но я знаю, как мало значат слова. А уж когда их приходится говорить из-под палки, только потому, что задан вопрос и надо отвечать… Жизнь рассудит. Ты мне кажешься очень хорошим человеком. Для начала этого достаточно.
– Правда? Хорошим? Я вам нравлюсь? Правда?
Я досчитал до десяти.
– Ты мне кажешься очень хорошим человеком.
– И вы не против, чтобы я стала его женой?
Жила рядом с вами? Уходила с ним спать каждый вечер? Рожала вам внуков?
Меня будто принялись медленно душить. Как в авантюрных романах. Замкнули на шее ледяной железный обруч гарроты и – один оборот, другой… Неторопливо. Со вкусом. Чтобы прочувствовал. Пока не хрустнут позвонки.
– Совет да любовь, – хрипло сказал я.
Она помедлила и низким, рвущимся голосом ответила:
– Я сейчас зареву.
Факты для Надежды:
1939. Июнь
2-е.
Сидсу и Пайяру вручён ответ советского правительства на западные предложения от 27 мая. СССР предлагал: Франция, Англия и СССР обязуются оказывать друг другу немедленную всестороннюю помощь, если любое из трёх этих государств будет втянуто в военные действия в результате агрессии против него либо против Бельгии, Греции, Турции, Румынии, Польши, Латвии, Эстонии и Финляндии.
Начался так называемый пятый немецкий зондаж. Сотрудник немецкого посольства и близкий сподвижник Шуленбурга Хильгер, в конце мая получивший из Берлина поручение «организовать беседу с Микояном» и «постараться рассеять сомнения» советского руководства «в серьёзности наших намерений», приступил к его исполнению. Микоян указал на то, что нерешительный и резко меняющийся стиль ведения переговоров германской стороной «поставил его в очень неловкое положение» перед правительством, вследствие чего он «потерял желание разговаривать по этому вопросу».
6-е.
Французский Совет министров рассмотрел советский проект договора от 2 июня и единогласно решил, что крайне важно достичь взаимоприемлемого соглашения с СССР.
Польша заявила, что «быть четвёртым не хочет», то есть не примкнёт к договору о коллективной безопасности между СССР, Англией и Францией и не возьмёт на себя никаких обязательств. Отказ был мотивирован опасением спровоцировать агрессию со стороны Германии.
7-е.
Представители Эстонии и Латвии, несколько дней назад высказавшиеся против гарантий их независимости со стороны Англии, Франции и СССР, подписали в Берлине пакты о ненападении с Германией. Документы содержали обязательства обеих прибалтийских стран по согласованию их внешней политики с интересами Рейха.
Послу Японии в Берлине Осиме направлена инструкция добиваться с Германией договорённости, согласно которой Япония обяжется вступить в любую войну, начатую Германией, если среди противников Германии будет Россия, при условии, что аналогичные обязательства в отношении Японии возьмёт на себя Германия.
8-е.
Чемберлен, беседуя с сотрудником немецкого МИДа фон Зольцем, заявил, что «с того самого дня, как он пришёл к власти, он отстаивал идею о том, что европейские проблемы могут быть решены лишь на линии Берлин – Лондон».
12-е.
Москва уведомила Лондон, что, поскольку прибалтийские страны представляют собой исключительно удобный коридор для нападения Германии на СССР, без гарантий странам Прибалтики СССР не пойдёт на подписание договора.
15-е.
Английский посол Сидс и недавно приехавший в СССР специальный представитель Великобритании Стрэнг, а также новый посол Франции Наджиар передали советским представителям очередное предложение о договоре. Как писал в своём рапорте в Лондон Стрэнг, их «приятно удивили сердечные манеры Молотова». Советское правительство, видимо, всерьёз надеялось, что в буксующем уже несколько месяцев процессе поиска соглашения с державами после приезда Стрэнга вот-вот произойдёт перелом.
16-е.
Советская сторона вновь предложила Англии и Франции дать совместные гарантии безопасности и неприкосновенности границ странам Прибалтики либо заключить тройственное соглашение вообще без гарантий каким-либо третьим странам.
17-е.
Состоялась вторая беседа Хильгера с Микояном (а 25 июня – третья), но все они, с точки зрения германской стороны, не принесли желаемых подвижек.
В Берлине состоялась беседа Шуленбурга с советским поверенным Астаховым. Астахов сказал, что «в Москве царит глубокое недоверие к Германии», но что «стабильные отношения между двумя странами были бы желательны». Шуленбург заверил, что Германия уже сделала всё возможное для улучшения отношений и не может себе позволить в одностороннем порядке идти дальше, поскольку опасается не встретить понимания у советской стороны. Документы показывают, что Шуленбург и его единомышленники всерьёз стремились к улучшению отношений Германии с Советским Союзом, причём даже не намерены были противодействовать заключению договоров между СССР, Францией и Англией. Именно такая конфигурация, с их точки зрения, наиболее надёжно удерживала бы Гитлера от военных авантюр и сделала бы большую войну невозможной.
20-е.
Вновь активизировалась советско-японская борьба в небе над Халхин-Голом. В течение 20–26 июня японцы потеряли более 50 самолётов.
21-е.
Послы держав передали Молотову очередной проект договора.
22-е.
Молотов от имени советского правительства отклонил его как неприемлемое «повторение старых предложений Англии и Франции».
24-е.
Советский разведчик в Японии Зорге сообщил в Москву, что в случае вооружённого конфликта между Германией и СССР Япония автоматически включится в войну против Советского Союза.
27-е.
Японская авиация нанесла внезапный удар по советским аэродромам, советская сторона потеряла 19 машин (японцы – 5).
28-е.
Шуленбург вновь беседовал с Молотовым, несколько раз заверил его в том, что у Германии нет «злых побуждений», и дал понять, что сближение между СССР и Германией одобряет сам Гитлер. Молотов ответил, что непоследовательность позиции Германии заставляет думать, будто Германия под предлогом хозяйственных переговоров ведёт с СССР политическую игру.