Книга: Сталин и его подручные
Назад: Обезоруживая армию
Дальше: Избавление от ежова

Мученичество поэтов

В 1937 г. все организации, от союзов писателей до колхозов, устроили под надзором местных партийцев и энкавэдэшников собственные миниатюрные февральско-мартовские пленумы. Писатели, композиторы и художники, инженеры, врачи и академики приговаривали друг друга к исключению и аресту. В надежде умиротворить богов политбюро впавшие в панику приносили в жертву самых талантливых.
С писателями НКВД и политбюро уже были на ножах. В. Остроумов, помощник Ежова по литературным делам, собирал доклады о разговорах всех авторов, от Исаака Бабеля до Демьяна Бедного. Бабель, как любовник второй жены Ежова, привлек особое внимание (48). Донесли, что Бабель распространял слухи, что Горького якобы убили по приказу свыше. О Троцком Бабель будто бы говорил: «А возьмите Троцкого. Нельзя себе представить обаяние и силу влияния его на людей, которые с ним сталкиваются» – и называл Каменева «самым блестящим знатоком русского языка и литературы» (49). Пастернак, имевший родственников на Западе, восхваленный Бухариным, делавший комплименты Андре Жиду, тоже был в центре внимания.
В сентябре 1938 г. прямо от Остроумова Сталин узнал, что поэт Михаил Светлов жаловался:
«Что творится? Ведь всех берут, буквально всех. Делается что-то страшное. Аресты приняли гиперболические размеры. Наркомы и заместители наркомов переселились на Лубянку. Но что смешно и трагично – это то, что мы ходим среди этих событий, ровно ничего не понимая. Зачем это, к чему? Чего они так испугались? […] мы лишь жалкие остатки той умершей эпохи…
Это не процесс, а организованные убийства, а чего, впрочем, можно от них ожидать? Коммунистической партии уже нет, она переродилась» (50).
Демьян Бедный еще раз опоздал на политическом повороте: в 1936 г. написал либретто на музыку Бородина для сатирической оперетки «Богатыри», издевавшейся над крещением Руси. Бедный не понимал, что Сталин теперь считал крещение Руси назидательной прелюдией к собственной идеологической работе. Оперетту запретили, и Демьяна исключили из партии за «нравственное разложение». НКВД предупреждал Сталина, что настроение Бедного самоубийственно, ибо он говорил друзьям:
«Зажим и террор в СССР таковы, что невозможна ни литература, ни наука, невозможно никакое свободное исследование. […] Оказывается, я шел с партией, 99,9 процентов которой шпионы и провокаторы. Сталин – ужасный человек и часто руководствуется личными счетами. Все великие вожди всегда создавали вокруг себя блестящие плеяды сподвижников. А кого создал Сталин? Всех истребил, никого нет, все уничтожены. Подобное было только при Иване Грозном. […]
Армия целиком разрушена, доверие и командование подорвано, воевать с такой армией невозможно […] крестьяне ничего не боятся, потому что они считают, что все равно: что в тюрьме, что в колхозе» (51).
Сталин милосердно оставил старого друга в покое, и Бедный медленно умирал от диабета. Сталин набросал записку с тем, чтобы ее прочли Демьяну; 20 июля 1937 г. через Мехлиса он узнал:
«Так как у нас (у советских людей) литературного хлама и так не мало, то едва ли стоит умножать залежи такого рода литературы еще одной басней, так сказать… Я, конечно, понимаю, что я обязан извиниться перед Демьяном-Данте за вынужденную откровенность» (52).
Из самых великих поэтов России к 1938 г. Ежов уже наметил трех для уничтожения – Осипа Мандельштама, Николая Клюева и Николая Заболоцкого. Секретарь Союза писателей, Владимир Ставский, сделал первый шаг, написав Ежову:
«В части писательской среды весьма нервно обсуждался вопрос об Осипе Мандельштаме.
Как известно – за похабные клеветнические стихи и антисоветскую агитацию Осип Мандельштам был года три-четыре тому назад выслан в Воронеж. Срок его высылки окончился. Сейчас он вместе с женой живет под Москвой (за пределами «зоны»).
Но на деле – он часто бывает в Москве у своих друзей, главным образом – литераторов. Его поддерживают, собирают для него деньги, делают из него «страдальца» – гениального поэта, никем не признанного. […] Вопрос об отношении к Мандельштаму группы видных советских писателей. И я обращаюсь к Вам, Николай Иванович, с просьбой помочь.
За последнее время О. Мандельштам написал ряд стихотворений. Но особой ценности они не представляют – и по общему мнению товарищей, которых я просил ознакомиться с ними (в частности, тов. Павленко, отзыв которого прилагаю при сем)» (53).
Петр Павленко, давно сочетавший роли критика и стукача, подтвердил, что Мандельштама можно расходовать – «не поэт, а версификатор, холодный, головной составитель рифмованных произведений» (54). В мае Мандельштама заманили в санаторий Саматиха, где его арестовали и приговорили к десяти годам на Колыме – срок, который даже здоровый мужчина вряд ли переживет. Мандельштам умер в лагере под Владивостоком до конца года.
Сталин редко осведомлялся о судьбе тех, кого НКВД упекал в ГУЛАГ, даже тогда, когда арест заказывал он сам. Люди сразу становились для него лагерной пылью, все равно что мертвецами. Сталин только сначала хищнически заинтересовался Мандельштамом, хотя никто лучше Мандельштама не понимал сути этого второго Иосифа. В 1937 г. Мандельштам представил себе Сталина обесчеловеченным пленником Кремля:
Внутри горы бездействует кумир
В покоях бережных, безбрежных и счастливых,
А с шеи каплет ожерелий жир,
Оберегая сна приливы и отливы. […]

Кость усыпленная завязана узлом,
Очеловечены колени, руки, плечи.
Он улыбается своим тишайшим ртом,
Он мыслит костию и чувствует челом
И вспомнить силится свой облик человечий (55).

Террор сметал как московских, так и ленинградских писателей: в Ленинграде НКВД изобрел заговор, связывающий детских писателей, переводчиков и поэтов с Николаем Тихоновым, поэтом Гражданской войны. Как Павленко в Москве, Николай Лесючевский в Ленинграде был консультантом НКВД по литературным делам. Но заговор пришлось перестроить, когда энкавэдэшники узнали, как Сталин и Тихонов понравились друг другу на пушкинских торжествах того года. Тем не менее аресты продолжались, и следователи свели с ума не одного поэта, например Даниила Хармса, только что написавшего для детей то, что теперь было понятнее взрослым:
Из дома вышел человек
С дубинкой и мешком
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.

Он шел всё прямо и вперед
И всё вперед глядел.
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел.

И вот однажды на заре
Вошел он в темный лес.
И с той поры,
И с той поры,
И с той поры исчез.

Среди арестованных поэтов был неприкаянный оригинал, Николай Олейников. Следователь, майор Яков Перельмутер, которого самого расстреляют через два года, сказал поэту: «Я знаю, что вы неповинны, но на вас выпал жребий, и вы должны подписать этот липовый протокол, в противном случае вас будут бить до тех пор, пока вы не подпишете или не умрете» (56). 24 ноября 1937 г. Олейникова расстреляли, как японского шпиона.
По сравнению с Олейниковым или Хармсом Заболоцкому повезло: его арестовали 19 марта и пытали, но с помощью своего фантастического воображения он почти сразу сошел с ума. Психиатрические случаи только раздражали мучителей из НКВД, и они быстро упекли Заболоцкого в ГУЛАГ, где талант чертежника и врожденное обаяние спасли его от непосильного труда. Заболоцкий был единственным великим поэтом, прошедшим ГУЛАГ и передавшим стихами то, что он там испытывал:
Так вот она, страна уныний,
Гиперборейский интернат,
В котором видел древний Плиний
Жерло, простершееся в ад! (57)

Если Ягода ссылал поэта, то этот поэт мог быть уверен, что Ежов его расстреляет. Николай Клюев, после того как на него донес Гронский, редактор «Известий», очутился в сибирской глуши. Многочисленные взывания к Политическому Красному Кресту и к Калинину остались без ответа, несмотря на его отречение от ереси: «Я уважаю и превозношу Великого Вождя мирового пролетариата, товарища Сталина!» Перевезли Клюева ближе к Москве, в Томск, где, несмотря на полупарализованное состояние, НКВД включил его в фиктивный «Союз для спасения России». 24 октября 1937 г., после нескольких мучительных месяцев, Клюева расстреляли вместе с сотнями людей на пустоши около Томска. Когда жертв перезахоронили в 1956 г., в присутствии человека, арестовавшего Клюева, а теперь уже ректора Томского университета, рядом с костями поэта нашли чемодан с рукописями, дотоле считавшимися потерянными стихотворениями и поэмами.
К театральному миру НКВД подходил более осторожно, так как члены политбюро ценили ложи театров как место выходов к народу и свиданий. Большой театр и МХАТ, поставлявшие танцовщиц и певиц для постелей политбюро и стукачей для НКВД, получали только награды и премии (арестовали всего одного директора МХАТа, Боярского). Другие театры тряслись от страха, и Сталин играл на самолюбии режиссеров, натравливая Мейерхольда и Таирова друг на друга. Но из всех ленинградских и московских театров только Театр Мейерхольда был полностью обречен, частично потому, что жена Мейерхольда, Зинаида Райх, позволила себе такой менторский тон в письме к Сталину 29 апреля 1937 г.:
«Я с Вами все время спорю в своей голове, все время доказываю Вашу неправоту порой в искусстве. […]
Вас так бесконечно, бесконечно обманывают, скрывают и врут, что Вы правильно обратились к массам сейчас. Для Вас я сейчас тоже голос массы, и Вы должны выслушать от меня и плохое и хорошее. […]
Задумала я еще на 5-е мая свидание с Вами, если Вы сможете.
[…] Об организации этого свидания сейчас напишу Николаю Ивановичу Ежову» (58).
Два крупных прозаика, Пильняк и Бабель, тоже были обречены на мученичество года через два, хотя из-за террора они уже замолкли. Андрея Платонова не убили, а ввергли в отчаяние, арестовав его больного сына-подростка. Единственным великим прозаиком, который еще творил хоть для письменного стола, был Михаил Булгаков, но он, диктуя последнюю часть романа «Мастер и Маргарита» с манихейским воплощением Сталина-Сатаны, профессором Воландом, который олицетворяет великое космическое зло, охраняющее художника от пошлости врагов, умирал от нефрита.
Только один прозаик, Михаил Шолохов, осмелился в длинном письме к Сталину обличить жуткий произвол ежовщины (59). Или богатырское бесстрашие, или слепое отчаяние заставило Шолохова так рискнуть жизнью, и, может быть, его письма навели Сталина на мысль, что уже пора остановить Большой террор или продолжить его уже без Ежова. Живя как удельный князь, с прислугой, автомобилем и собственными стадами среди тех казаков, из жизни которых он сплетал эпопею «Тихий Дон», Шолохов решил не молчать. Вместе с друзьями он заседал в районном комитете партии и управлял, поскольку можно было, станицей Вешенская. Дописать «Тихий Дон» он не мог, до такой степени его волновали НКВД и областная парторганизация в Ростове-на-Дону, с которыми он вел постоянную борьбу. Его враг был союзник Ежова, Ефим Евдокимов, который обвинил двоюродного брата Шолохова и нескольких знакомых в контрреволюционной деятельности и подверг пыткам. Шолохов добился освобождения одного близкого друга и направил атаку на самого Ежова.
Осенью 1937 г. Сталин вместе с Молотовым и Ежовым два раза приняли Шолохова – они разговаривали по два часа. 16 февраля 1938 г. Шолохов послал Сталину письмо в двадцать страниц. Он обвинил местный НКВД в том, что они хотят уничтожить все большевистское руководство, и настаивал: «Надо покончить с постыдной системой пыток». Он разоблачил фальсификации и роль Евдокимова в местных ужасах. Двоюродного брата Шолохова, директора школы, обвинили в том, что он вырубил 10 тыс. фруктовых деревьев на площади в тридцать соток.
Сталин до такой степени ценил художественную прозу Шолохова, что на это критическое письмо не только не рассердился, но распорядился, чтобы друзей Шолохова освободили. Однако общий страх, охвативший вешенских казаков, уменьшился ненамного.
На письме Шолохова Сталин написал «Проверьте!» и послал на юг Матвея Шкирятова из Контрольной комиссии. Из сотен арестованных в Вешенской Шкирятов освободил всего трех и не счел нужным наказать ни одного энкавэдэшника. Шолохов не унимался, а приехав в Москву, зашел два раза к Сталину, на этот раз опередив Ежова. 31 октября 1938 г. на второй встрече Шолохова сопровождала делегация, составленная из преследовавшихся вешенских партийцев и из ростовского НКВД. Тогда Сталин вызвал и Ежова, которого он допрашивал в присутствии Берия.
В этот раз Шолохов, кажется, пошел на совершенно сумасшедший риск: он заехал к Ежову и потом, как и Бабель, переспал с женой Ежова. (Их занятия любовью в гостинице «Националь» подслушивали бдительные энкавэдэшники и передали запись Ежову) (60). Но к этому времени у Ежова оставалась чисто символическая власть: без подписи Берия он уже не имел права на контрудар. Тем не менее Шолохова, единственного не расстрелянного из любовников Николая и Евгении Ежовых, спасло то, что Сталин лично был заинтересован в его спасении.
Голос Шолохова звучал одиноко. Другие интеллигенты старались не замечать террор, приветствуя мираж счастья, на советском небосклоне. Пользуясь черновиками Бухарина, Сталин уже в 1936 г. провозгласил новую конституцию, обещающую тайну голосования, свободу слова, неприкосновенность личности и переписки. Чтобы стушевать демографическую катастрофу последних лет, все данные переписи населения 1937 г. отдали в макулатуру. О 1930-х годах писали, и еще пишут, воспоминания как о золотом веке. Новая советская элита со своими распределителями, санаториями, особняками и прислугой могла делать вид, если достаточно часто выпивала, что чувствует себя обеспеченной. Точно так же как престарелые немцы до сих пор утверждают, что не знали об участи своих бывших соседей-евреев, и вспоминают только отсутствие безработицы, национальную гордость и общественный порядок, так и престарелый русский человек, иногда балованное дитя сталинского бюрократа, отрицает, что ему тогда было страшно за себя и жалко других. Сегодняшние неосталинисты скажут, что из-за террора страдало всего полтора процента населения и что этой ценой дешево откупились от поражения в наступающей войне.
На самом деле какая советская семья не была затронута и травмирована сталинской тиранией? Цена победы во Второй мировой войне была тем выше, что мораль страны, структура населения и Вооруженных сил были исковерканы террором. В тех дневниках 1930-х гг., которые восторженно говорят о счастье, звучит истеричная фальшь, выдающая скрытые страх и чувство вины.
Цвет советской интеллигенции и их отношение к НКВД сильно напоминают элоев Герберта Уэллса в романе «Машина времени», которые днем резвятся на лугах, а ночью спят, тесно обнявшись от страха, потому что из подземных тоннелей выползают морлоки с обезьяньими чертами лица и бледной, как тесто, кожей, подобные паукам с получеловеческим обликом, которые хватают и пожирают элоев. Тот же Владимир Ставский, который заманил Мандельштама в ловушку НКВД, писал в своем дневнике с умилением о том, как спасал свою кошку, смотрел на зайцев и мышей на снегу, на звездное небо и любовался новыми московскими небоскребами и стройной фигурой Лазаря Кагановича. Но Ставский был глубоко озабочен собственной неспособностью написать хотя бы одну художественно годную строку. И летом 1938 г. на раньше битком набитых семьями хороших коммунистов сочинских пляжах теперь мало кто отдыхал. В тюрьмах, в лагерях и на кладбищах свободных мест уже не было, а научные и правительственные институты переставали функционировать из-за недостатка квалифицированных кадров.
Сталин сам играл большую роль в управлении террором, но тем не менее террор убирал именно тех людей, от которых сталинское государство зависело. Сколько астрофизиков было потеряно, когда произвели аресты в Пулковской обсерватории; Лаборатория низкотемпературной физики в Москве чуть не взорвалась вместе с центром Москвы, когда НКВД забрал ключевых экспертов. Хочется понять, что пришло Сталину на ум, когда он узнал из отчаянного письма одного родственника, что в апреле 1938 г. среди многих тысяч женщин, задержанных НКВД прямо на улице и исчезнувших в лагерях, оказалась его собственная незаконнорожденная дочь, Паша Михайловская (61).
Осенью 1938 г. так же внезапно, как начался полтора года назад, террор остановился. Уже десять месяцев Ежов получал от Сталина не бывшую отцовскую ласку, а противоречивые знаки милости и немилости. В июле 1937 г. Ежова наградили орденом Ленина – он побрил голову именно тогда – ив октябре сделали членом политбюро. Ежов, однако, знал, что Сталин чаще всего выделял новых выдвиженцев перед их уничтожением. 20 декабря 1937 г. Ежов был самым почетным гостем на праздновании двадцатилетия ЧК. Сталин не приехал, а воспевать железных комиссаров прислал Анастаса Микояна. Несмотря на то что Ежова поставили на пьедестал не ниже, чем Дзержинского, что дагестанские и казахские поэты слагали о нем эпосы и что название не одного города меняли на Ежовск, Сталин им пренебрег.
Ежов запил, и из-за запоев в декабре 1937 г. политбюро назначило ему два месяца отпуска. В феврале 1938 г. Ежов еще не протрезвел: он повез своего протеже Успенского в Киев, где тот стал главой украинского НКВД. В Киеве, с помощью более трезвого Никиты Хрущева, Ежов и Успенский, сами без задних ног от водки, произвели свирепую чистку киевского НКВД. Ежов начал арестовывать собственных подручных – кто погиб из-за бывших отношений с Ягодой, кто – как Яков Дейч в Ростове-на-Дону или Петр Булах во Владикавказе – под раньше немыслимым предлогом «излишеств». Такие «излишества» вообще-то разрешали: еще в сентябре 1938 г. Сталин инструктировал местные НКВД расстреливать, не дожидаясь подтверждения центра, то есть Ежова. Последняя неистовая волна убийств, унесшая 105 тыс. людей, расстрелянных по приговорам провинциальных троек, длилась всего два месяца. Вместе с этой волной кончилась и карьера Ежова.
Назад: Обезоруживая армию
Дальше: Избавление от ежова