Трофейный писатель
Раз ночью оборотень удрал
От жены и детей и пришел
К могиле деревенского учителя
И попросил его: «Пожалуйста, посклоняйте меня!»
Педагог вылез наверх
И встал на гроб из меди и свинца
И поговорил с оборотнем, который
Набожно скрестил лапы перед мертвецом.
Христиан Моргенштерн
Кажется странным, что в 1929 г. Сталин поручил литератору Менжинскому раздавить крестьянство, а провинциальному невеже Генриху Ягоде – подстегнуть интеллигенцию. Но у Сталина была своя логика: у палача и обреченных не должно быть общих интересов, тем меньше симпатий. На самом деле у Ягоды были связи с литературным миром: шурин, Леопольд Авербах, был самым суровым пролетарским критиком; а с самым авторитетным русским писателем-радикалом Максимом Горьким Ягоду связывали почти родственные узы. В 1928 г. он сделал большой шаг вперед, выполнив сталинское задание – уговорить Горького вернуться в СССР с острова Капри, где тот жил уже шесть лет, будто бы поправляя здоровье (17).
Уговорить Горького было легко, так как он сам тосковал по родине и по увядающей славе – в СССР его до сих пор читали, а на Западе интерес к его творчеству уже угасал. Те эпопеи, которые он теперь сочинял о разлагающихся купеческих семьях, наводили только скуку на современного читателя: даже Сталин с трудом дочитал до конца «Дело Артамоновых» (18). Тоска по родине и угроза нищеты волновали Горького, а ОГПУ и Сталина раздражало его пребывание на острове, куда он привлекал всякого рода нежелательных диссидентов. Сталин всегда находил, что на Горького полагаться нельзя: уже в 1917 г. между ними произошло столкновение, и Сталин отмахнулся от протестов Горького («гуси, гогочущие в интеллектуальных болотах»). Однако Сталин нуждался в мудреце, который будет обосновывать его действия, и в скальде, который воспоет его гений. Самых остроумных советских панегиристов, Каменева и Бухарина, Сталин уже заставил молчать, а плохие стихи Демьяна Бедного или скучные пьесы пролетарских писателей были слишком низкопробной лестью. Горький уже воскурил фимиам Ленину и Троцкому и мог бы сделать то же и для Сталина, который отвергал теперь других кандидатов в собственные биографы или агиографы (19). Не без основания Сталин еще рассчитывал, что вслед за Горьким в Москву, как в Мекку, потянутся целые стада левых интеллигентов из Британии, Америки, Франции и Германии.
Сталину, наверное, давно надоело разговаривать о смысле жизни с Ворошиловым, Кагановичем и Молотовым (которых Горький в своем кругу называл сволочами). Образованных собеседников, кроме Кирова, у Сталина не осталось после того, как он поссорился с Демьяном Бедным, не успевшим приспособиться к перемене в сталинских вкусах и написавшим антирусскую сатиру «Слезай с печи». Горький стал необходим Сталину, который начал высказывать в письмах к нему свои суждения о прочитанных пьесах. Их переписка иногда напоминает обмен мнениями между издательским рецензентом и редактором или доклады министра президенту. 24 октября 1930 г. Сталин писал, например: «Дела у нас идут неплохо. Телегу двигаем; конечно, со скрипом, но двигаем вперед. В этом все дело».
И Ягода, и Сталин манили Горького сюжетами для пьес – эксклюзивным тайным материалом о «вредителях» из протоколов ОГПУ, допрашивавшего экономиста Кондратьева и бывших меньшевиков. Горький был в восторге от наказаний, вынесенных обвиняемым, но обещанной пьесы не писал. Горький не оставался в долгу и потешал Сталина разными новинками: Мура Будберг, его тогдашняя любовница, рассказала-де, что самой популярной книгой в Лондоне является трактат о советском пятилетием плане; Бертран Рассел будто бы объявил, что только в СССР ученым разрешают делать опыты над живыми людьми. Горький уговаривал Сталина издать книгу о том, как в СССР пишут и издают законы.
В декабре 1931 г. Горький показал, до какой степени он любил вождя:
«Особенно неистовствуют – словесно – монархисты и террористические их организации. За Вами вообще усиленно охотятся, надо думать, что теперь усилия возрастут. А Вы, дорогой т., как я слышал, да и видел, ведете себя не очень осторожно, ездите, например, по ночам на Никитскую, 6 [квартиру Горького, раньше Рябушинского. —Д.?.]. Я совершенно уверен, что так вести себя Вы не имеете права. Кто встанет на Ваше место, в случае если мерзавцы вышибут Вас из жизни? Не сердитесь, я имею право и беспокоиться, и советовать» (20).
Получив от ОГПУ копию этого письма, политбюро постановило, что Сталин должен прекратить свои прогулки по Москве. Благодаря Горькому Ягода победил: Сталин больше не будет разыгрывать из себя Гаруна аль-Рашида, гулять по московским улицам и заходить незваным гостем к писателям и наркомам. Его контакты вне Кремля были теперь под контролем ОГПУ, и он стал столько же пленником, сколько хозяином своей собственной тайной полиции (21).
Главным достоинством Горького-писателя было любопытство, главным недостатком – тщеславие. Он был обольщен обещаниями, что ему будут все рассказывать, что будут праздновать его юбилеи, что все литературные инициативы, которые он начал с разрешения Ленина, будут возобновлены. Он поверил, что, вернувшись, он воскресит русскую литературу. Первые пять лет, щадя больные легкие, он проводил в России только лето, а зиму – на Капри. Но с 1933 г., когда Гитлер пришел к власти и для советского писателя стало неудобно подолгу жить в фашистской стране (к тому же Сталин боялся, что Горький подвергнется влиянию троцкизма), Горький просиживал безотлучно в золотых клетках или в Москве, или в Крыму. Сталин переименовал его родной город Нижний Новгород в Горький, и чеховский МХАТ стал горьковским, но еще более лестным для самолюбия Горького было учреждение Литературного института имени Горького, который должен был взращивать талантливых писателей.
Без помощи Ягоды Сталин вряд ли смог бы так легко заполучить Горького. Ягода завербовал Петра Крючкова, секретаря Горького, в ОГПУ, и Крючков информировал Ягоду обо всех деталях частной жизни и умонастроений Горького. Передавая через Крючкова различные публикации, Ягода внушал стареющему писателю, что Советский Союз – единственная крепость против фашизма. Ягода привлек к сотрудничеству и Муру Будберг, любовницу Горького, а до этого – Роберта Брюса Локкарта и Герберта Уэллса. Ни одной женщине, попавшей под влияние Горького, не удалось навсегда расстаться с ним. Его первая жена, Екатерина Пешкова, оставшаяся в СССР и руководившая советским Красным Крестом для политических заключенных (обществом, лишенным влияния и даже смысла при Сталине), все еще обожала его. Актриса-большевичка Мария Андреева, гражданская жена Горького, навязанная ему МХАТом, была перевезена Ягодой из берлинской ссылки в гарем на Капри. Самую большую роль, однако, сыграла Будберг: ее еще десятью годами ранее шантажировал Петерс тем, что она сначала вышла замуж за барона, а в 1918 г. завела роман с английским шпионом. Именно она уговорила Горького поехать в СССР; после его смерти, кажется, именно она перевезла туда же его архив.
Горький не только любил Ягоду как земляка, но и относился к нему, как дядя к племяннику. В 1890-х гг. Горький усыновил бунтаря Зиновия, брата Якова Свердлова, а Зиновий приходился Ягоде троюродным братом, а через жену – еще и дядей (22).
ОГПУ одновременно с тайной полицией Муссолини не отрывало глаз от дома на Капри. Не только Мура Будберг и Петр Крючков, но и сын Горького, Максим Пешков, оказался подопечным Ягоды. (Максим однажды признался поэту Ходасевичу, что его связь с ЧК началась с того, что Дзержинский подарил ему конфискованную коллекцию почтовых марок в награду за помощь с арестами.)
Горькому казалось, что, вернувшись в Москву, он обретет покой, но первый приезд в 1928 г. в московскую квартиру, принадлежащую первой жене, был испорчен не только назойливым вниманием Ягоды, но и ревнующими женщинами. В Москве их было еще больше, чем на Капри: Екатерина Пешкова, Мария Андреева, медсестра Липа Черткова (бывшая гардеробщица МХАТа) и жена Максима Тимоша, которая, как казалось многим, больше любила свекра, чем безалаберного мужа. Горький замечал: «Мне никогда не везло с женщинами. Их всегда было много, но разве выходил толк?»
Сталин очень мягко приступил к приручению Горького; вначале от писателя скрывали такие неприятности, как смертные приговоры, вынесенные шахтинцам. Ягода поселил Горького на даче, принадлежавшей Савве Морозову, который в 1900-х гг. финансировал одновременно МХАТ и большевиков. Когда Горький вернулся на Капри, эмигранты подвергли его остракизму за то, что он пожимал Сталину руку. Вначале он старался пользоваться своим двусмысленным положением: с Капри он писал Ягоде, заступаясь за арестованного орнитолога на Урале, за пожилого украинского переводчика и за сибирского эсперантиста. Ягода оказался гораздо более отзывчивым на хлопоты Горького, чем Дзержинский. Когда в мае 1929 г. Горький вернулся в Москву, у Ягоды были более личные причины угождать Горькому: он был по уши влюблен в его сноху Тимошу. (Именно в том году родился Гарик, единственный ребенок Генриха и Иды.)
Под надзором майора ОГПУ из Нижнего Ягода устроил Горькому поездку на Соловецкие острова в лагеря особого назначения. Горький охотно надел шоры и видел только то, что ему показывали. На Соловецких островах он встречался со знаменитыми учеными, умиравшими в лагере, но все, что Горький и Тимоша высказали Ягоде по возвращении, – это восторг по поводу чистых простыней, хорошего питания, ежедневных газет и морального оздоровления заключенных. Благодарность Горького придала Ягоде смелости, и он ответил:
«…Меня пограничники просили послать Вам на отзыв сборник стихотворений. Это их творчество, есть очень неплохие стихи. Если найдете возможным, удовлетворите их просьбу к Вам, которую они пишут в письме. Я лично тоже присоединяю свой голос к ним. Вот все мое условие. А так очень хотел бы Вас повидать. Конечно трудно это. Вы, как будто, мне так кажется, забыли своего “интимного друга”. […]
Тимоша тоже меня огорчает, – совсем-совсем забыла!» (23)
Горький охотно признавался в том, что он двурушник и хитрец; он всегда подыгрывал своим покровителям, будь то богатые купцы или вожди ОГПУ. Он когда-то признался Антону Чехову, что он «нелеп», словно «локомотив без рельсов». И все-таки предисловие к сборнику стихотворений пограничников он отказался написать.
Горький без обиняков сказал Ягоде, что пограничники – графоманы, над которыми критики будут смеяться. О лагерях на Соловецких островах он тоже не будет писать, так как ОГПУ отобрало у него записные книжки, хотя к 1932 г. он уже писал «о небывалом, фантастично удачном опыте перевоспитания общественно опасных людей в условиях свободного общественно полезного труда».
Сталин очень ценил положительное отношение Горького к лагерям и решил, что Горький сгодится в наркомы литературы. Анатолий Луначарский, бывший поэт-символист, относительно либеральный большевик, человек не без принципов, умирал. Над литературным миром сгущались тучи: шурин Ягоды Авербах наводил страх на писателей, нападая в журналах и в письмах к Сталину на любое произведение, не посвященное интересам пролетариата. Авербах был уверен в своей неприкосновенности: не только шурин Ягоды, но и племянник Якова Свердлова, он был женат на Вере Бонч-Бруевич, дочери старого друга Ленина. Авербах не сомневался, что ОГПУ и партия безоговорочно поддерживают его. Но его Ассоциация пролетарских писателей душила творческие порывы, и пролетарии не писали ни пьес, которые Сталин мог бы смотреть с удовольствием, ни романов, которые убедительно изображали бы революционных героев. У литераторов и так было много врагов: кавалерийский командарм Семен Буденный требовал, чтобы Бабель был расстрелян за «Конармию»; Пильняк взбесил Сталина своими намеками в «Повести непогашенной луны» на то, что вождь – убийца; Зощенко раздражал своими карикатурами на Сталина в рассказах, которые тем не менее Сталину нравились, и он иногда читал их вещ «своей дочери. Среди литераторов возникла надежда, что возврат Горького покончит с властью Авербаха над писателями.
Горький открыл для Ягоды доступ к литературному и артистическому миру, и служители культуры могли разговаривать с кадрами ОГПУ. Ягоде нравилось руководить жизнью и мыслями писателей, хотя ему не по силам было беседовать с творческими людьми, как, например, Яков Агранов мог общаться с Маяковским. Тем не менее Ягода не отказал себе в удовольствии выслать Мандельштама на Урал и Николая Клюева в Сибирь. На тех писателях, которые еще не попали в когти ОГПУ, устрашающий «сорочий» взгляд Ягоды все равно рано или поздно останавливался. Леонид Леонов на всю жизнь запомнил один жуткий разговор: «Раз мы с Горьким сидели за столом. Ягода протягивается через стол ко мне, пьяный, лицо залито коньяком, тараща глаза, и буквально каркает: “Слушайте, Леонов, ответьте мне, зачем Вам гегемония в литературе? Ответьте, зачем она вам нужна?” Тогда я увидел в его глазах такую злобу, что я знал, что мне несдобровать, если он меня поймает».
Подчиняя Горького, Сталин торжествовал над творческим миром. Партия теперь развращала уязвимых писателей, обласкивая их и рассеивая их сомнения. Партия сначала требовала незначительных услуг – использовать партийный материал, применять к нему соответствующий подход – и хорошо оплачивала их, так что скоро ее жертвы уже с радостью принимали все, что им навязывали.
Конечно, советские писатели сами виноваты в потере своей чести и совести: даже до революции они подражали революционерам, создавая взаимно враждебные группировки, подвергая остракизму тех, кто не принимал их идеологию. Театральные режиссеры научили Менжинского, Ягоду и Сталина, как ставить показательный процесс. Мейерхольд и его грузинский поклонник Сандро Ахметели обращались с актерами, как партия с рядовыми членами. В 1924 г. Театр Руставели в Тбилиси заставил актеров подписать клятву: «У меня не будет братьев, сестер, родителей, друзей, родственников, кроме как среди членов театра: подчиняюсь беспрекословно, и всегда буду подчиняться решениям корпорации. Пожертвую своими жизнью и будущим воле корпорации». Таким громилам и трусам было легко приспособиться к диктату большевиков.
Советские писатели погубили себя непоправимо, когда в 1932 г. приняли участие в организованном правительством 250-километровом круизе по Беломорскому каналу. Канал строили политзаключенные, раскулаченные и уголовники по инициативе Ягоды, который гордился быстротой и дешевизной строительства. Построив целый канал меньше чем за два года, израсходовав лишь пятую часть бюджета, Ягода показал Сталину, на что ОГПУ способно в интересах народного хозяйства. Строительство унесло жизни, по наиболее вероятным оценкам, 100 тыс. рабочих. Треть миллиона заключенных прокладывали канал через гранит и болота. Арматуры для бетона было мало: ее заменяли хворостом и человеческими костями. И все это напрасно: канал оказался слишком мелким для судов, выходящих в Ледовитый океан; только половину года он был свободен ото льда, а параллельно каналу пролегала железная дорога на Мурманск и Архангельск. Еще до того, как закончили постройку, канал начал осыпаться, и с тех пор его пришлось дважды реконструировать (24).
Ягода верил, что Беломорканал был его личным триумфом. Первый пароход вез его шурина Авербаха вместе с заместителем главы ГУЛАГа Семеном Фириным и Горьким. На следующих пароходах плыл цвет советской интеллигенции. Авербах, Фирин и Горький внесли свою лепту в книгу, прославляющую гуманность и компетентность ОГПУ и перевоспитание трудом уголовников и вредителей. Среди писателей, добровольно или против воли участвовавших в этой поездке, были «советский граф» Алексей Толстой и сатирик Михаил Зощенко. Из критиков участвовали князь Дмитрий Святополк-Мирский, недавно вернувшийся из Англии эмигрант, и раньше независимо мысливший Виктор Шкловский. Судя по живому и резкому стилю книги, Шкловский редактировал многое из того, чего сам не писал в этом панегирике рабскому труду. Писателям-путешественникам были представлены писатели-рабы, будто бы искавшие искупления через принудительный труд, – например, футурист Игорь Терентьев. Вряд ли туристы поверили в это искупление, но старательно притворялись. Все в книге «Сталинский Беломорско-Балтийский канал» – ложь, включая статистику. Например, в книге сказано, что рабочих всего 100 тыс. и что по окончании строительства они были освобождены, на самом же деле их было втрое больше и всего 13 тыс. дожили до освобождения.
Только одну статью в этом сборнике можно читать без омерзения: Михаил Зощенко написал «Историю перековки», биографию тбилисского еврея Абрама Роттенберга. Космополитические приключения Роттенберга довели его до Беломорского канала, но, в отличие от других заключенных, описанных в книге, Роттенберг не жаждет искупления, и Зощенко откровенно пишет, что, по всей вероятности, Роттенберг вернется к прежней жульнической жизни. За исключением Зощенко, все другие писатели не только врали, но и выкрикивали кровожадные лозунги, повторяя вслед за Горьким и Сталиным, что «врага надо добить» (25).
Из иностранных корреспондентов только один, Николаус Бассехес, объективно написал об использовании принудительного труда и таким образом разгневал Сталина, который распек Кагановича и Молотова:
«А мы молчим, как идиоты, и терпим клевету этого щенка капиталистических лавочников. Больше-ви-ки, хе-хе…
Предлагаю:
а) облить грязью эту капиталистическую мразь на страницах “Правды” и “Известий”;
б) спустя некоторое время после этого – изгнать его из СССР» (26).
Правду о Беломорканале высказал всего один русский поэт, Николай Клюев, нищий и отверженный, живший лишь подаяниями от друзей и иностранцев. Его строки уцелели только потому, что он цитировал их, когда НКВД допрашивал его в Сибири:
То беломорский смерть-канал.
Его Акимушка копал,
С Ветлуги Пров да тетка Фёкла.
Великороссия промокла
Под красным ливнем до костей
И слезы скрыла от людей,
От глаз чужих в глухие топи…
Россия! Лучше б в курной саже
Чем крови шлюз и вошьи гати
От Арарата до Поморья (27).
До 1931 г., когда Сталин еще бродил поздно вечером по улицам, они с Молотовым и Ворошиловым иногда, даже несколько раз в неделю, заходили из Кремля на Никитскую к Горькому. Там они сидели за столом, разговаривая до поздней ночи. На эти собрания приходила пестрая группа писателей, и многие из них умилялись скромным добродушием Сталина. Как всегда, с осторожностью опытного заговорщика, Сталин сидел лицом к двери. Он угощал своих слушателей сплетнями из недр партии: «Ленин знал, что умирает. Раз, когда мы были наедине, он попросил меня принести ему цианистый калий. Вы – самый жестокий человек в партии, Вы, говорит, это можете». Сталин уговаривал писателей высказывать, что у них на душе (28). «Только на кладбище будет единство», – говорил он им. Подобно Мао Цзэдуну, придумавшему лозунг «Пусть расцветет тысяча цветов!», Сталин намеревался выполоть сорняки в своем литературном цветнике.
Самые доверчивые писатели расслабились в этой будто бы дружелюбной атмосфере. Один объявил, что нельзя изображать членов политбюро как полубогов. Другой прервал тост, заявляя, что, наверное, Сталину надоедает вся эта хвала. Обоим жить оставалось недолго. Осторожный Корнелий Зелинский записал в своем дневнике:
«Когда Сталин говорит, он играет перламутровым перочинным ножичком, висящим на часовой цепочке под френчем… Чуть что, он тотчас ловит мысль, могущую оспорить или пересечь его мысль… и парирует ее. Он очень чуток к возражениям и вообще странно внимателен ко всему, что говорится вокруг него. Кажется, он не слушает или забыл. Нет… он все поймал на радиостанцию своего мозга, работающую на всех волнах» (29).
Сталин, Молотов и Ворошилов получали удовольствие от компании писателей и не возражали, если они встречали на таких собраниях у Горького Менжинского, Ягоду и других гэпэушников, но очень не любили натыкаться на Бухарина и Каменева, к которым Горький, напротив, благоволил. Горький пытался мирить врагов и даже заставил Сталина поцеловаться с Бухариным. Приблизив лицо к Бухарину, Сталин сказал: «Не укусишь?» – «Тебя укусишь – зубы обломаешь. У тебя ведь губа-то железная» (30).
Горький уговорил Сталина не «добивать» Бухарина и Каменева, а отложить на время расправу над ними. Бухарина назначили редактором правительственных «Известий», а Каменева – главным редактором издательства «Academia». Бухарин превратил «Известия» в газету, которую можно было читать иногда с подлинным интересом, несмотря на строгости сталинской цензуры, а Каменев издавал мемуары и мировую классику так объективно и качественно, как никогда до и после того не делалось в Советском Союзе. Сталину претило отношение Горького к опальным оппозиционерам. Горький разделял позицию Сталина только в отношении Зиновьева, которому он никогда не прощал кровожадного преследования интеллигенции в начале 1920-х. Когда Зиновьева, обвиняемого в «нравственной ответственности» за убийство Сергея Кирова, уже посадили, в ожидании суда ему разрешили просить Горького о заступничестве:
«…Мне, по правде говоря, часто казалось, что я лично не пользовался Вашими симпатиями и раньше. Но ведь Вам пишут многие, можно сказать, все. Причины этого понятны. Так разрешите и мне, сейчас одному из несчастнейших людей во всем мире, обратиться к Вам. […]
Вы – великий художник. Вы – знаток человеческой души, Вы – учитель жизни. […] Вдумайтесь, прошу Вас, на минуточку в то, что означает мне сидеть сейчас в советской тюрьме. […] Понимаю, конечно, что Партия не может меня не наказать очень строго. Но все-таки больше всего боюсь кончить дни в доме умалишенных. […]
Я кончаю это письмо 28 января 1935 г. в ДПЗ, и сегодня же меня, как мне сказано, увозят… Куда – еще не знаю… Помогите! Помогите!» (31)
За Зиновьева Горький не хлопотал, но его заступничество за Каменева и Бухарина уже так раздражало Сталина, что Ягода получил приказ полностью изолировать Горького от сомнительных посетителей, например от сына царского министра, князя Святополк-Мирского, обратившегося в коммунизм, пока он преподавал в Лондонском университете. (Святополк-Мирского арестовали как британского шпиона, и только по просьбе Горького откладывали его отправку в ГУЛАГ) (32). Таким же образом Горький вместе с французским другом, романистом Роменом Ролланом, вмешались, когда за политические протесты задержали франко-русского журналиста Виктора Сержа. Его пришлось освободить и вернуть во Францию.
Хотя Горькому нет прощения за его прославление сталинского террора – «Если враг не сдается, его уничтожают», – надо признать, что он спасал не меньше людей, чем губил. Он выписал через дипломатического курьера китайские снадобья, чтобы вылечить Шолохова от опасной болезни, и в то же время рекомендовал молодого писателя Сталину; он уговорил Сталина выпустить Евгения Замятина, уже опального писателя в СССР, во Францию и приказать МХАТу дать работу Михаилу Булгакову, которому ОГПУ вернуло конфискованные дневники (33). Благодаря Горькому даже Владимира Зазубрина, попавшего в немилость летописца чекистских палачей, вернули из Сибири и восстановили в редакции (все-таки в 1938 г. его расстреляют). Горький просил Сталина не наказывать тех критиков, которые нападали на него за «мягкость», и он настаивал, чтобы печатали всю классику XIX в., даже те книги, которые опровергали коммунистическую идеологию (34).
Сталин уже разработал «социалистический реализм», обязательную идеологию для всех искусств, и в 1932 г. учредил государственный Союз писателей. Горький согласился быть председателем первого съезда в 1934 г., хотя с трибуны он говорил столь же сумбурно, сколь блестяще ораторствовал за кухонным столом. Сам он брезговал теми писателями, которые, как Александр Фадеев или Владимир Ставский, руководили новым Союзом только потому, что их единственным талантом оказалась политическая интрига. Горький дорого продал свое согласие: он требовал у Сталина, чтобы Бухарин играл ведущую роль в прениях съезда.
Написав свою речь, Горький послал Сталину черновик. Сталин отдыхал на Черном море и передал черновик Кагановичу; этот полуграмотный критик отозвался с недоумением:
«…B таком виде доклад не подходит. Прежде всего – сама конструкция и расположение материала – 3/4, если не больше, занято общими историко-философскими рассуждениями, да и то неправильными. В качестве идеала выставляется первобытное общество… Ясно, что такая позиция немарксистская. Советская литература почти не освещена. […] Ввиду серьезности наших изменений и опасности срыва доклада мы (я, Молотов, Ворошилов и т. Жданов) поехали к нему, и после довольно длительной беседы он согласился внести поправки и изменения. Настроение у него, видимо, неважное… Дело, конечно, не в том, что он заговорил о трудностях в этом отношении, а в том, с каким привкусом это говорилось» (35).
По-видимому, на Горького надеяться было нельзя, и съезд пришлось тщательно отрепетировать. В августе 1934 г. Каганович вместе со Ждановым, ответственным за искусство, решили, кому из писателей можно доверить президиум Союза. Из названных тридцати трех мужчин и одной женщины только немногие – сам Горький, Алексей Толстой, Михаил Шолохов и грузинский прозаик Михеил Джавахишвили – могли претендовать на творческий талант; остальные были партийными аппаратчиками. Для пленарной сессии выбрали 59 писателей разных народностей, но среди бурятов, якутов и карельцев ни один не пригодился Жданову Кое-какие настоящие писатели остались – Пастернак, Эренбург, Маршак, Паоло Яшвили, – но большинство участников были или писаками, или громилами, а некоторые, например Демьян Бедный и Зазубрин, принадлежали к обеим категориям.
Самоуправление Союза было только показное. Ягода контролировал тех писателей, которые уже работали на ОГПУ, а за ходом съезда надзирал Андрей Жданов. Когда выступал Бухарин, Жданов и прочие слушали его с напряжением, но не давали сталинистам перебивать его. На всякий случай ОГПУ старалось не давать иностранным делегатам, например Андре Мальро, свободно общаться с советскими писателями. В ходе съезда ОГПУ обнаружило девять экземпляров анонимной листовки, обращенной к иностранным гостям и будто бы сочиненной группой советских писателей:
«Мы, русские писатели, напоминаем собой проституток публичного дома с той лишь разницей, что они торгуют своим телом, а мы душой; как для них нет выхода из публичного дома, кроме голодной смерти, так и для нас…
Вы устраиваете у себя дома различные комитеты по спасению жертв фашизма, вы собираете антивоенные конгрессы, вы устраиваете библиотеки сожженных Гитлером книг, – все это хорошо. Но почему мы не видим вашу деятельность по спасению жертв от нашего советского фашизма, проводимого Сталиным…
Мы лично опасаемся, что через год-другой недоучившийся в грузинской семинарии Иосиф Джугашвили (Сталин) не удовлетворится званием мирового философа и потребует по примеру Навохудоносора [sic], чтобы его считали по крайней мере «священным быком». […]
Понимаете ли вы, в какую игру вы играете? Или, может быть, вы так же, как мы, проституируете вашим чувством, совестью, долгом? Но тогда мы вам этого не простим, не простим никогда…» (36).
Авторов этого манифеста так и не нашли, и о манифесте не говорил ни один иностранный делегат (только немногие понимали по-русски). Разведчики ОГПУ составляли для Сталина резюме разговоров участников о съезде, например:
Исаак Бабель:
«Съезд проходит мертво, как царский парад, и этому параду, конечно, никто за границей не верит. Пусть раздувает наша пресса глупые вымыслы о колоссальном воодушевлении делегатов. Ведь имеются еще и корреспонденты иностранных газет, которые по-настоящему осветят эту литературную панихиду. Посмотрите на Горького и Демьяна Бедного. Они ненавидят друг друга, а на съезде сидят рядом, как голубки» (37).
То, что Ягода и Агранов узнали о реакции писателей, мало устраивало их: Мальро воспринял почести, возданные ему, как «грубую попытку подкупить меня»; группа писателей подписала воззвание с просьбой, чтобы Николая Клюева вернули из Сибири; кто-то спародировал пушкинский панегирик Державину:
Наш съезд был радостен и светел,
И день был этот страшно мил —
Старик Бухарин нас заметил
И, в гроб сходя, благословил.
Окончательные резолюции, принятые съездом, были продиктованы политбюро: задачей писателей оказалось прославлять руководство и их расправу над классовыми врагами; «руководящие органы» Союза должны увеличивать и качество и количество «высокохудожественных произведений искусства», пронизанных «духом социализма». На съезде никто даже не намекал на два самоубийства, потрясшие русский литературный мир. В декабре 1926 г. повесился Есенин, а Маяковский, упрекавший Есенина – мол, тот нашел слишком легкий выход, – сам застрелился весной 1930 г. Этот выстрел, по словам Пастернака, был «подобен Этне / В предгорье трусов и трусих».
Точно так же, как в свое время винили Николая I в гибели Пушкина и Лермонтова, современники обвиняли ОГПУ в самоубийствах поэтов. Яков Блюмкин развратил Есенина, как Агранов – Маяковского. Оба поэта чувствовали себя отверженными в коммунистическом обществе. Крестьянских поэтов, как Есенина, уже в 1920-х гг. обзывали «кулацкими голосами»; пьеса «Клоп» изображает будущее аскетическое коммунистическое общество, в котором поэты так же нежелательны, как клопы.
В июне 1931 г. Ягода впал в немилость у Сталина, который на время сделал его не первым, а вторым заместителем Менжинского. Теперь поддержка Горького и власть над ним стали необходимы, чтобы Ягода унаследовал удельное княжество ОГПУ после смерти Менжинского. Он прилагал к тому огромные усилия. Он убедил Горького в том, что показательные процессы надо восхвалять. Говорят, что Горький обвинил Ягоду в убийстве, когда узнал, что сорок восемь служащих, которым инкриминировался саботаж продовольствия, расстреляны, но архивные документы показывают, что Горький одобрял и такие репрессии. Горький не читал статей западной прессы, которые обличали ОГПУ в фабрикации. Письма Горького к Ягоде – «Дорогой друг и земляк» – сочатся садизмом, подхалимством и, еще хуже, искренностью:
«Читал показания сукиных детей об организации террора и был крайне поражен. Ведь если б они не были столь подлыми трусами, – они могли бы подстрелить Сталина. Да и Вы, как я слышал, гуляете по улицам весьма беззаботно. Гуляете и катаетесь. Странное отношение к жизни. […]
Очень хотелось ехать в Москву на суд, посмотреть на раздавленных негодяев» (38).
Ягода знал, что Сталин прочитает копии этих писем, и отвечал с пафосом:
«Я, как цепной пес, лежу у ворот республики и перегрызаю горло всем, кто поднимет руку на спокойствие Союза.
Враги как-то сразу вылезли из всех щелей, и фронт борьбы расширился – как никогда. Знаете ли, Алексей Максимович, какая все-таки гордость обуревает, когда знаешь и веришь в силу партии, и какая громадная сила партии, когда она устремляется лавой на какую-либо крепость; прибавьте к этому такое руководство мильонной партией, таким совершенно исключительным вождем, как Сталин.
Правда, есть для чего жить, а главное, есть за что бороться.
Я очень устал, но нервы так напряжены, что не замечаешь усталости. Сейчас, по-моему, кулака добили, а мужичок понял, понял крепко, что если сеять не будет, если работать не будет, умрет, а на контру надежды никакой не осталось.
[…] Я сейчас почти один. Вячеслав Рудольфович болен […]»(39).
Обо всем, что происходило в СССР, пока Горький зимовал на Капри, – облаве на троцкистов, раскулачивании, самоубийстве Надежды Аллилуевой – писатель узнавал из писем Ягоды, изображающего эти трагедии, как если бы это были неизбежные события на какой-то героической войне. Горький сохранял эти письма. Подобно сыну и снохе, Горький увяз в паутине, сотканной Ягодой, но с каждым годом он все больше привязывался к этому пауку, и его письма становятся почти любовными: «Я к Вам очень “привык”, Вы стали для меня “своим”, и я научился ценить Вас. Я очень люблю людей Вашего типа. Их – немного, кстати сказать» (40).
Тимоша стала любовницей Ягоды (Максим не возражал). Ягода смог уверить Сталина, что Горький согласен поселиться в СССР навсегда, перевоспитать писателей в «инженеров душ» и создать международный хор, воспевающий вождя. Но Горький был бунтарем по натуре: он принял сторону Шостаковича, когда Сталин разругал его музыку, как «сумбур», и попросил Сталина пощадить композитора. К тому же в своем дневнике, который Крючков перлюстрировал и передавал в ОГПУ, Горький критиковал если не Сталина, то культ Сталина.
Жизнь в сталинской «золотой клетке» скоро обернется целой серией тяжелых испытаний. 11 мая 1934 г. Максим Пешков умер от воспаления легких после попойки с Крючковым и ночи, проведенной на сырой земле. Позднее в убийстве Максима обвинят Ягоду и кремлевского врача Левина: да и в самом деле, влюбленный Ягода был заинтересован в смерти Максима, и они с доктором Левиным не отговаривали его от пьянства. Горький был безутешен, и Сталин с Ягодой пытались утолить его печаль. Они назвали новейший гигантский советский самолет в его честь – но самолет «Максим Горький» на глазах у всех рухнул на землю, вся команда погибла. Роскошно оборудованный речной пароход, тоже названный его именем, повез разбитого горем писателя по Волге, подальше от знакомых людей. Горький не замечал следов ужасного голода, опустошившего деревню. Путешествие было еще более невыносимым для Ягоды, который забронировал для себя и Тимоши соседние каюты и приказал пробить дверь между ними. После загадочной смерти мужа Тимоша почувствовала отвращение к любовнику, так что Ягода, молчаливый и угрюмый, высадился на первой пристани. Он остался, как и прежде, одержимым любовью к Тимоше и ужасом перед Сталиным, но с этого лета 1934 г. он стал более чем когда-либо похож на крысу в ловушке. Он чуял, что от него потребуют почти невозможного, даже для него: убивать людей, к которым его влекло, – интеллигенцию и профессионалов в партии. Их нельзя было назвать друзьями Ягоды – у Ягоды не было друзей, – но они давали ему отдых от сумрачной жизни палача, давали и развлечения – вино, красивых женщин, поэзию, остроумные разговоры. Всегда чужой на пиру жизни, Ягода мог быть, по крайней мере, зрителем на нем. По мере того как политика Сталина становилась более жестокой и Ягоду науськивали на тех, кто был к нему ближе всего, – на круг Горького, прежние приятели начинали понимать, что он им не защитник, а тюремщик. Ягода уходил в себя, его одолевала вялость и меланхолия, он уже не мог предпринять действий, которые смягчили бы гнев Сталина.
18 июня 1936 г. Горький умер. В 1938 г. Ягода вместе с тремя врачами – Леонидом Левиным (который лечил Дзержинского), Дмитрием Плетневым (всемирно известным кардиологом) и Игнатием Казаковым (шарлатаном и протеже Менжинского) – будут обвинены в том, что они умертвили Горького. Как и Чехов, Горький надорвал себе сердце, качавшее кровь через легкие, разрушенные туберкулезом. 8 июня он был в полусознании, но после огромной дозы камфоры воспрянул и начал страстно обсуждать со Сталиным свои планы на будущее (41). Еще девять дней Горький читал и писал. 17 июня, по словам очевидца, на дачу Горького приехала Мура Будберг в машине Ягоды, и через час его уже не стало.
Обстоятельства смерти Горького до сих пор покрыты мраком неизвестности; в них есть повод для недоумения (42). Во-первых, Левин, врач ОГПУ, ставил диагнозы, подозрительно часто не подтверждавшиеся вскрытием, и был навязан Горькому Сталиным, который даже подослал Левина на шесть недель на Капри. Во-вторых, запись посетителей сталинского кабинета в Кремле на 17 июня никого не упоминает, кроме анонимного стенографа. В-третьих, Сталин тогда уже готовился отдать под суд и приговорить к смерти Каменева и Зиновьева, против чего Горький, без сомнения, громко протестовал бы. В-четвертых, смерть Горького является третьей из четырех подозрительных скоропостижных смертей писателей, надоедавших Сталину (Панаит Истрати, Анри Барбюс, Горький и Эжен Даби) (43). И наконец, Мура Будберг умчалась в Лондон сразу после похорон Горького; как и Тимоша, она всю жизнь наотрез отказывалась рассказывать о кончине Горького.
На похоронах Ягода стоял в почетном карауле; Сталин прощался с телом, склонившись над гробом, а на улице его свояк Реденс управлял толпами.