Глава 7
(Ludovico Einaudi – Primavera)
Я никогда не думала, что библиотека может быть такой – старинной, великолепной, поражающей взгляд всем, каждой деталью. Потертым диковинным паркетом, витыми, поддерживающими балконы второго этажа колоннами, изумительными фресками на сводчатом потолке. Из высоких стрельчатых окон, высвечивая абрис стоящей по центру высокой скульптуры, лился в зал золотой солнечный свет.
Ирландия. Утро.
«Со Стивом тебе будет проще всего, хотя бы потому, что он – твой земляк».
Стивен Лагерфельд – урожденный Стив Кована, житель Дублина, – оказывается, давно отвоевал свое. Проработал три года полевым врачом, а после, когда война отгремела и пошла, как гроза, стороной, переместился работать в библиотеку. Приходил сюда каждое утро, усаживался в античное, обтянутое красным бархатом кресло, складывал локти на лакированный и не менее античный стол с витыми ножками и принимался за чтение.
«– Он читает, потому что не может не читать. Он ищет.
– Ищет что?
– Какое-то свое понимание мироустройства. Чувствует, что многое для него, как и для жителей вашего мира, остается за кадром, хочет хоть немного ближе подобраться к разгадке тайны. Читает книги по медицине, философии, астрономии, магии.
– Магии? Почему магии?
– Потому что уже сейчас понимает, что болезнь любого человека – штука странная. И что она, порой, не зависит ни от инфекции, ни от условий среды, ни от вообще чего-либо, что поддается логике. И он прав. Просто он хочет найти подтверждение тому, что прав».
Стив носил длинные волосы по плечи. Во время чтения придерживал их пятерней, чтобы не спадали и не мешали видеть страницы – неторопливо листал пухлый томик.
А томиков, томов и «томищев» здесь было миллиона два – так мне казалось. Все примерно одинакового светло- или темно-коричневого оттенка. Они стояли на многочисленных полках первого и второго этажей. К самым недоступным – верхним – вели длинные деревянные лестницы, и мне нехотя вспомнился фильм про Гарри Поттера.
Стив. Наш Лагерфельд.
Почему впоследствии он выбрал именно эту фамилию? Загадка. Аарон сменил имя, Стив фамилию…
Он пока меня не видел – был всецело занят чтением.
Ирландец. Поразительно. Хотя, глядя на его странного цвета глаза и рыжую щетину, можно было предположить подобное. Что он живет в небольшом домишке где-нибудь на окраине, пьет эль по вечерам с друзьями в баре, а после выходит на серую и сырую, вымощенную булыжником набережную, чтобы подумать, посмотреть на холодные и неласковые воды залива.
«– Просто оставь на столе это.
– Книгу? О чем она?
– Это основы Нейрографии. Вчера я специально заказал ее в нашей лаборатории – она выглядит старинной, но сделана здесь, в Реакторе. Ей он заинтересуется больше, чем чем-либо еще и потому встречу с „незнакомкой“ пропустит. Даже делать более ничего не придется. Потом, при Переходе, он заберет ее с собой, так что насчет следов беспокоиться не нужно. Собственно, она даже ускорит процесс его согласия…»
Я шла к столу от одной из высоких стен, а сердце, хотя моя задача была простой, беспокойно подпрыгивало. Тишина, тихий звук собственных подошв по паркету. С утра в библиотеке, кроме нас двоих, не было ни души.
Вблизи различия оказались заметнее – местный Стив выглядел чуть моложе и более поджарым. И гораздо более хмурым, напряженным, что ли. Приблизившись к столу почти вплотную, я негромко кашлянула.
– Простите, – произнесла на английском (здесь мне не требовался браслет), – я нашла ее на полу. Не знаю, куда поставить.
– Оставьте у меня на столе, я уберу.
Взгляд глаз цвета виски скользнул по незнакомому томику, задержался на названии, затем скользнул мне на лицо.
Чтобы не провоцировать ненужных вопросов из-за своей одежды, акцента или чего бы то ни было, я кивнула.
– Спасибо.
А после поспешила на выход.
Моя миссия в Дублине завершена: сегодня в нашей коллекции «солдатиков» отряда специального назначения прибавится спящий до нужной поры доктор.
* * *
– Как все прошло?
– Идеально. Он вернулся?
– Да. Спит.
– Кто следующий, Дрейк?
Начальник задумчиво постучал подушечками пальцев по поверхности стола.
– Эльконто, – пауза. – Правда…
И тишина.
– Что «правда»?
– Правда, тебе придется взять с собой бутылку алкоголя. Желательно местного, но об этом я позабочусь – дай мне пару часов.
– А зачем мне алкоголь?
– Затем. Что у нашего будущего снайпера пока вдребезги разбито сердце.
* * *
Дрейк не рассказал мне ничего о мире Эльконто – отделался крайне простым описанием: «Тебя ждет тихий рыбацкий городок, в котором, кроме редкого прибытия торговых кораблей в порт, ничего не случается. Дэйну, которого ты найдешь на пирсе, просто отдай бутылку – она сделает свое дело. Встречу он проспит».
А меня, как ни странно, интересовало все: что это за мир, чем он живет? Как называется маленький и тихий городок нашего будущего снайпера? А еще – кто разбил Дэйну сердце?
В целях конспирации Начальник заставил меня облачиться в длинный серый плащ с капюшоном, сказал, что такие носят добропорядочные крестьянки. Спрашивать о том, какие плащи носят «не добропорядочные крестьянки», я не стала – Дрейк опять торопился отбыть в кабинет и погрузиться в процесс «отслеживания следов Карны». И погрузился.
А я теперь стояла возле старых деревянных бочек, сваленных в кучу, и смотрела на одинокую фигуру сидящего у воды человека.
Дэйн. Наш любимый Дэйн. Уже такой же высокий и плечистый – бугай-здоровяк, – но без косички. Ежик на его голове был отросшим и вихрастым, спину и руки покрывала простого кроя рубаха. Широкие штаны закатаны до колен, чтобы не промокли, – ступни Эльконто опустил в воду.
Поздний вечер. Часов одиннадцать – половина двенадцатого. На небе переливались звезды, но привычной взгляду Луны нигде видно не было – вероятно, она вообще здесь никогда не всходила.
Пахло рыбой, подгнившими досками и чем-то застарелым – не то мочой, не то пролитым спиртным. А, может, и тем и другим сразу. Привязанные к столбикам, как коровы в стойле, покачивались у подмостков прижавшиеся друг к другу лодки.
Эльконто пил.
Дрейк даже не сказал, так ли его в этом мире зовут – чертов любимый торопыга.
«Оставь в пределах его видимости бутылку и уходи», – задача проще некуда.
Казалось бы. Казалось.
Но отчего-то я не спешила. Быть может, потому что такая знакомая мне фигура в этот момент источала невероятной силы печаль.
«А что случится, если я с ним поговорю? Ведь ничего. Если разговор пойдет не так, прыгну назад, затем повторю дубль два – не впервой».
Поговорить со снайпером мне почему-то хотелось. Может, потому что мы всегда с ним разговаривали по душам – и не важно, что мир другой, что незнакомая деревня, что иное время.
И я на свой страх и риск двинулась ближе.
Скрипя досками и морщась от пропитавшего весь местный колорит аромата рыбы и птичьего помета, я подошла к Дэйну, намеренно выдавая свое присутствие шумом ткани, присела сбоку. Ноги в воду опускать не стала – согнула в коленях, подтянула к себе. Предварительно открытую бутылку поставила между нами. Спросила тихо:
– Пьешь? – и, не дожидаясь ответа, добавила: – Выпьем вместе?
Эльконто молчал. На меня он даже не посмотрел, не обернулся, но мне хватило света, чтобы рассмотреть его, словно высеченный из гранита, профиль. И кое-что еще. От этого «кое-чего» мое сердце сжалось так сильно, как, наверное, никогда до того.
Дэйн плакал.
Не как сопляк, размазывая сопли по лицу, но скупо, по-мужски. Просто позволял слезам катиться по небритым, частично измазанным грязью щекам и капать с подбородка. Он весь источал боль – был в этот момент единым комком боли, – и ни за что и никогда не пошел бы кому-то жаловаться на это. Монолитный Дэйн. Полностью разбитый изнутри.
– Ты чего? – спросила я тихо. Спросила, будто и не существовало между нами временного провала, будто и не изменялось прошлое. Почти та же кухня, тот же особняк. Только вокруг не стены уютного дома, а плеск воды и деревянный скрежет бортов лодок друг о друга.
– Пей, слышишь? Станет легче.
Он молчал. И в молчании его слышалось: «Не станет».
– Станет, я знаю, – добавила я едва слышно. – Я знаю.
А он вдруг приложил к глазам ладонь. Впервые швыркнул носом, устыдился. Отвернулся от меня совсем, долго молчал. Я думала – не заговорит. Думала, посижу, а через минутку пойду, потому что нет для человека в момент печали правильных слов. Их сложно найти. Но я хотела попытаться.
Но он вдруг, так и глядя на воду в другую сторону, вдруг произнес:
– Она ушла. Уехала с торговцем в столицу – за шелками, украшениями, богатством. Уехала.
– Так ей и надо, – мстительно отозвалась я, но меня будто не слышали.
– Я бедный. У меня нет ничего, кроме хижины, коллы, да снастей.
«Колла – лодка?» Браслет иногда давал сбой.
– …Но ведь я мог бы обучиться на кузнеца – ковать за деньги. Я заработал бы. Почему все всегда упирается в деньги, скажи мне?
Он не знал меня – для него я была странницей, – просто жаждал что-то для себя понять.
– Не всегда.
– Неужели не ценно то, что у меня внутри?
И от этого вопроса мое сердце снова сжалось. Да, я могла бы, как когда-то у Баала, взять и забрать у Эльконто боль, вот только нельзя. Сейчас его сердце должно болеть и плакать. Чтобы осталось желание пить. Ужасно, но иначе нельзя.
– Ты молодец, – я неслышно вздохнула, – ты помни об этом, ладно? А если человек ушел, это не твой человек.
– Я хотел детей, – признался он, – хотел с ней хозяйство. Просто хотел ее – черноглазую, чернобровую. Я, вон, светленький, отличные вышли бы малыши.
Его променяли на деньги. Или на что-то еще – не важно. И как же это больно, когда тебя «меняют». Когда из жадности или из собственных страхов, человек не способен открыться для любви.
А ведь в моей жизни было такое – неожиданно вспомнилось мне. Давно, до Дрейка, до Нордейла. Был один случай, о котором я предпочитала не вспоминать. Мне нравился парень – толковый, веселый, интересный. Мы даже встретились два раза, но после того, как я зачем-то произнесла вслух фразу: «Как здорово, что ты мне встретился», – он почему-то исчез. Напугался. Чего?
Я не знала. Иногда люди просто бояться любить. Считают, что это больно – открыть сердце. Предпочитают распахнуть сердечную дверцу на пять процентов, чтобы из нее чуть-чуть сияло, но чтобы туда случайно не залетел чей-нибудь плевок. Не понимают, что так нельзя, это не любовь. Любовь на пять процентов не бывает. Даже на девяносто пять – это все равно любовь с пятном из страха.
Слабаки? Легко судить.
– Послушай, между всеми людьми всего десять шагов. Всегда. И если ты вдруг прошел навстречу свои пять, а другой не прошел, это не твой человек. И такой тебе не нужен.
– Я был готов на больше…
– А не надо больше.
Мы будто снова сидели на его кухне. С тем только отличием, что сейчас он не знал даже, как меня зовут.
– Когда ты идешь за человеком больше, чем пять, он этого не ценит. Потому что это здорово – идти навстречу, понимаешь?
Эльконто больше не плакал. Но грусть в его глазах уже постелила себе матрас, накинула простынь, приготовила подушку. Собралась жить.
– Выпьем?
– За горе?
– За удачу. Когда невеста ушла к другому, неизвестно, кому повезло.
– Выпьем, – глухо отозвался он. – Но я ее… любил.
«Люблю», – вот что он хотел сказать. Но не смог пересилить себя. Вместо этого нащупал мою бутылку, крепко приложился к горлышку. Булькнул, а затем спросил:
– Выпьешь со мной?
– Давай.
Зачем мне? Но грех не выпить, потому как самой когда-то помнилась та же самая боль – боль ненужности. Когда ты, вроде бы хороший, светлый и чистый, готовый любить, оказываешься в списке игнорируемых. И становится неясным, что не так с желанием заботиться о ком-то? Встречать у дверей, провожать на работу, стирать рубахи, готовить на праздники подарки. Почему, когда ты протягиваешь кому-то в ладонях свое сердце, от него отказываются, стыдливо отводя глаза. И впоследствии глаза хочется отвести от себя самого – не верится более, что ты достоин.
Горько.
Я приложилась к бутылке, как Эльконто. И тут же закашлялась – ну и бурда! Пойло походило на портвейн, который годах в девяностых повсеместно продавали в России – назывался он «Три семерки». Но тепло уже разлилось по желудку и чуть-чуть по воспоминаниям.
– Это хорошо, когда ненужные уходят, поверь мне. Потому что на их место приходят нужные.
Он вновь молчал. А взгляд потерянный, тоскливый.
– Для чего? – послышалось сбоку.
И мне вспомнился стих из «Волкодава». Я еще раз приложилась к бутылке, качнула головой и зашептала вслух:
Отчего не ходить в походы, и на подвиги не пускаться,
И не странствовать год за годом, если есть куда возвращаться?
Отчего не поставить парус, открывая дальние страны,
Если есть великая малость – берег родины за туманом?
Отчего не звенеть оружьем, выясняя вопросы чести,
Если знаешь: кому-то нужен, кто-то ждет от тебя известий?
А когда заросла тропинка и не будет конца разлуке,
Вдруг потянет холодом в спину: «Для чего?»… И опустишь руки.
И он застыл снова. Сделался одеревеневшим внутри и в то же время хрупким. Человеком, который прошел свои пять шагов и навстречу которому никто не пришел. Один лишь ветер вокруг и пустошь.
– Не грусти, слышишь? – теперь он пил больше прежнего – мне бы радоваться. – Будет еще счастливая жизнь у тебя. Будет. И девчонка найдется не чернявая, но светленькая. И любить будешь сильнее прежнего…
Я завязала язык лишь усилием воли – сама однозначно перебрала.
«Черт, домой вернусь пьяная. И ладно».
Дальше мы поочередно прикладывались к портвейну почти в полной тишине; каждый думал о своем.
И лишь в самом конце, уже перед моим прыжком назад, Дэйн впервые повернулся и посмотрел на меня. Спросил заплетающимся языком:
– Слышь, а ты кто вообще? Я тебя не помню.
Спросил. Допил спиртное. И, не дождавшись моего ответа, заснул, уронив тяжелую голову на грудь.
* * *
(Ludovico Einaudi – Cache-Cache)
Интерьер старой развалившейся часовни пугал: облупившиеся камни, наполовину осыпавшиеся иконы, с которых смотрели выцветшие лица незнакомых святых, висящий на дальней стене деревянный крест. Перед крестом на постаменте стояла статуя женщины с младенцем на руках – аналог местной Девы Марии. Снаружи шелестел лес, росший вокруг старого кладбища.
Я сидела, полностью скрытая балюстрадой, на обветшалом балконе второго этажа и ежилась от дискомфорта. Мне совершенно не нравилось это место, этот лес, этот город и этот мир, так сильно похожий на мой собственный, – родной мир Баала Регносцироса.
Да, здесь так же, как у нас, верили в Бога и Дьявола, вот только существовало одно разительное отличие – демоны тут водились на самом деле. И один из них вскоре пожалует сюда для того, чтобы помолиться.
* * *
Дрейк ворочал мозгами всю ночь напролет. Сидел на краю кровати, не ложился, и бесконечно листал перед собой прямо в воздухе кадры из «фильма» – отрывки чужой жизни. Хмурился, шептал:
– Нет, не то… не пойдет…
Он искал «уязвимое» место в судьбе Баала. Точнее сказать, не «уязвимое», но поворотное – точку, на которую мы могли бы повлиять. И очень долго не находил. Изредка – я слышала это сквозь сон – костерил нашего Карателя, звал его то «упрямым бараном», то «чертовым лбом», – и мне даже спросонья становилось ясно, что подобных точек на просматриваемой карте мало.
То, что искал, Дрейк обнаружил только к утру, когда рассвет из сероватого превратился в бледно-золотой, и только тогда принял горизонтальное положение, позволил себя обнять. Все еще возбужденного и раздраженного, но худо-бедно успокоившегося.
* * *
Признаться, куда с большей охотой я бы прыгнула еще раз на войну к Аарону или вновь посетила мрачный и погрязший в драках и насилии Моррисон, нежели коротала минуты там, где за серыми стенами из видавшего виды камня взирали мшелыми боками на зеленый лес и синее небо кладбищенские кресты.
Но выбора мне никто не дал.
«– Говорить с ним бесполезно – он не мастер диалогов. И, если тебя пугал Рен, то Баал, пока не совершил Переход к нам, вообще почти невменяемый.
– Что же делать?
Конечно, было бы здорово просто подложить ему какой-нибудь занятный томик, как это было сделано в библиотеке со Стивеном, но наш демон (на тот момент точно) книг не читал. Этот вариант отпадал.
– Единственное место, где у нас есть шанс повлиять на события, – это часовня, куда он придет помолиться.
– Он молится?
– Молился. Один-единственный раз в жизни. Ждал знака свыше, но, как и все, кто приходит в церковь, не дождался. По крайней мере, осязаемого, – Дрейк предупредил тот вопрос, который отпечатался на моем лице. Пояснил: – Нет, я не говорю о том, что ответ на молитвы никогда не приходит – приходит. Но не мгновенно и уж точно не в церкви. У кого-то кармические изменения начинаются быстро, а для кого-то знак указующего перста и вовсе остается незамеченным, но люди никогда не видят отклика на свои молитвы, стоя под куполом эгрегора. И мы один-единственный раз должны это изменить.
„– Дети, вы знаете, как гондон на глобус натянуть?“ – вспомнился мне анекдот про нового учителя географии, пришедшего в шумный и непослушный класс.
– Нет, – ответили дети, – а что такое глобус?»
Лично я не знала о том, что такое эгрегор, но пояснять мне этого не стали.
– В своем настоящем прошлом – том, которое зафиксировано сейчас, – Регносцирос не пробудет в часовне и десяти минут. Произнесет мысленно слова, постоит, ожидая отклика, и уйдет разочарованный и еще более злой, нежели пришел.
– Так в чем заключается моя задача?
– В том, – ухмыльнулся Дрейк, – чтобы разочарованным он не ушел.
– Я что, должна буду стать указующим перстом «Господа»?
Мой любимый, кажется, откровенно издевался. По крайней мере, в глазах его читалось хитрое веселье.
– Примерно так.
– Смеешься?
– Нет, Ди, не смеюсь.
«Я обеспечу тебя дополнительной энергией, но твоя задача заключается в следующем: наполни часовню во время молитвы любовью. Так сильно, как можешь. Наполни любовью Баала, ту статую, на которую он будет смотреть во время произнесения мысленных слов, наполни пространство. Когда количество Света станет достаточным, пространство изменится – ты это почувствуешь. Это почувствует и Баал. Он сочтет это знаком и только поэтому задержится в лесу так долго, как нам нужно».
Вот, что сказал мне Дрейк перед тем, как отправить меня сидеть на грозящий обрушиться под моим весом балкон второго этажа.
Черт, лучше бы отправил обратно в грязный Моррисон к Декстеру. Там и то было спокойнее и уютнее, чем здесь – среди вечного и нетленного покоя тех, кто давным-давно покинул этот мир.
«Расслабься, Ди, это всего лишь часовня. Да, как в шотландских фильмах, да давно разрушенная, но пустая».
В том-то и дело, что пустой она не была – здесь, как и в любой другой церкви, пространство истончалось. Отсюда в небо уходил когда-то и кем-то намоленный луч – уходил к тому, кому адресовали просьбы о помощи – Богу. И оттого все становилось зыбким, эфемерным и неплотным. Здесь, среди холодных стен, все еще витали чужие мысли, и оставался след прихожан, ранее посещавших это место. Статуя местной Девы Марии хранила отражение печали лиц смотревших на нее людей.
И потому, несмотря на солнце за пыльными треснувшими стеклами, на синеву неба над деревьями, мне было холодно и неуютно.
«Наполни это место любовью» – легко сказать. Себя бы наполнить, чтобы не так страшно…
Все изменилось, когда вошел он – высокий человек с копной длинных черных спутанных волос.
Баал.
К тому времени, когда его подошвы зашуршали по раздробленным плитам, я успела отсидеть себе пятую точку и мысленно перебрать половину ругательств, которые помнила. Но, стоило услышать шаги, мысли улетучились. Переломный момент – максимальный фокус «Вкл».
Он вошел. Не быстро и не медленно – тяжело. Сделал пару шагов вглубь помещения, замер – как будто спросил самого себя: «Что я здесь делаю? Зачем?». Нервно мотнул головой, направился вперед.
Прошел половину пути до того места, где когда-то стоял алтарь, – так же, как и я, не нашел глазами скамей, остановился перед постаментом. Поднял глаза на статую Девы Марии с младенцем.
И я сквозь то самое истончившееся пространство вдруг почувствовала его – Баала. Всю его ненужность самому себе, ненависть, боль. И знала, что в этот момент он смотрит не на статую, но на свою мать, которая никогда не любила сына – сына-выродка, отпрыска демона, человека с половиной души.
Баал ненавидел людей вокруг и себя за то, что родился таким. Друзей, которых никогда не имел, любовь, которую никогда не испытывал. И пришел он сюда за тем, чтобы раз и навсегда убедиться, что ничего хорошего для него у судьбы в запасе не припасено.
«Да, – как будто говорил он, – я склонился на колени. Один раз. Пинай и ты тоже, Господи…»
И во мне состоящий поначалу из возмущения и сострадания, а после настоящей безусловной любви расцвел золотой шар.
«НЕПРАВДА, – мысленно зазвучало пространство. – ТЫ – ЧЕЛОВЕК. Прекрасный человек, чуткий, мудрый и сердечный». Я вдруг стала ей – его матерью, а заодно и той самой Девой Марией с младенцем – Настоящей Матерью всего сущего. Почувствовала, как ко мне пришел мой ребенок – брошенный и потерянный. Бесценный, родной и очень одинокий.
И раскрыла где-то внутри спящие глаза Сущность. Засияла золотым светом, распустила за спиной сверкающие крылья, обняла все вокруг: мужчину, стены церкви, старые иконы, чужие, почти растворившиеся желания и просьбы.
«Ты не один и ты любим, – говорила я мысленно, – ты родился цельным и уйдешь таковым. Не ищи подсказки тому, что очевидно: ты достоин любви. Ты мудр, чуток и добр. Ты – один на свете, и замены тебе нет…»
Мои слова звучали сквозь пространство и время, они звучали сквозь пласты воздуха и толщу невидимой воды – они шли от сердца к сердцу. А перед воображением моим текли, словно воды спокойной реки, кадры из чужой жизни: обнимающая мужчину с черной гривой стройная Алеста, добротный деревянный дом, утонувший в зелени, веселая девчушка с отцовскими кудряшками, названная Луарой, – другой мир, другая жизнь – будущее.
«Найдется та, кто полюбит тебя таким. Найдется твоя судьба, и родится у тебя дочь…»
Слова не звучали, но они были светом, чувством, золотой пылью. Они были временем, предрекающим прекрасное, ласковой рукой для того, кого никогда не ласкали.
– Живи, – неслышно шептали губы, – не черствей. Не смей ожесточаться. Ты скоро полюбишь и будешь любим.
Сколько прошло минут с тех пор, как Регносцирос вошел в часовню? Я не знала, потому что все это время сидела, сжав холодными пальцами балюстраду, и не смела пошевелиться. Потому что, как только начала работать с любовью, закрыла глаза и переместилась во внутренний мир – именно там наполняла теплом.
А когда открыла глаза…
Я никогда – ни до, ни после – не видела ничего подобного: церковь сияла. Мерцал золотыми искорками воздух, посвежели вдруг иконы; Дева Мария светилась в луче упавшего на ее лицо солнца. И улыбался сидящий на руках малыш. Печаль ушла из камней, потеплели стены, в часовню вошел первозданный покой.
А Баал, стоящий перед статуей, вдруг забыл о том, что комкал в сжатых пальцах кусок ткани, и медленно опустился на колени.
Отражающийся от Марии луч падал прямо на его фигуру – грудь, волосы, лицо.
Дрейк был прав: пространство изменилось. Чужая душа, которая, войдя сюда, плакала, теперь отогревалась надеждой; пошел трещинами кокон из страхов, вылетала вместе с ветерком через дверной проем боль. Старая пыль сделалась ковром для подошв, а иконы вновь делились силой. Переливалась в воздухе энергия Любви – поддерживала, гладила и успокаивала всех присутствующих – шептала о том, что все будет хорошо. Верь-верь-верь…
И он верил – я видела. Теперь, сам не зная почему, верил.
Перед тем, как прыгнуть назад, я бросила взгляд на Деву Марию, и та, как мне показалось, улыбалась именно мне…
* * *
Вновь Нордейл. Чашка кофе, облетающие с деревьев листья. А на душе странный хрупкий покой. В такие моменты, когда я касалась чужих жизней, мне казалось, что я слышу звон нитей полотна судьбы. Хрупкого и прочного. А еще я вдруг ощущала, как течет через меня многогранное и сложное мироздание – наблюдает за мной, позволяет наблюдать за собой, радуется тому, что кто-то смотрит не внутрь себя, но на него – невидимое и бесконечное.
Чашка кофе – как просто. Чужое сердце и его боль – сложно.
Почему местная Дева Мария улыбалась именно мне? И счастливо смотрел на меня сидящий на ее руках малыш?
Дрейк не сказал.
Но сказал, что Баал в мир Уровней вернулся.