Александр Иванович Дубровин рассержен. Популярный петербургский детский врач, внимательно следящий за политикой, он презирает председателя комитета министров Сергея Юльевича Витте — и новость о заключении Портсмутского мира кажется ему ужасной. Он считает Витте предателем, который работает в интересах «мирового жидовства». Дубровин возмущен подписанным договором с Японией: он уверен, что обессиленная японская армия дольше не смогла бы воевать, а российские войска остановили в самом начале победоносного шествия. Еще сильнее он негодует по поводу наград, посыпавшихся на Витте, отдавшего врагам половину острова Сахалин. Граф Полусахалинский — только так теперь он называет ненавистного политика.
Доктор Дубровин совсем не одинок в своих убеждениях: к этому моменту в России существуют десятки монархических организаций, но ни одной массовой. Объединяет эти организации не только любовь к самодержавному строю, но и ненависть к евреям и другим инородцам. А называют их черной сотней.
Сам доктор уже пять лет состоит в «Русском собрании» — патриотическом обществе, которое ставит своей целью спасти империю от происков евреев, поляков и других врагов русского народа. Членами «Русского собрания» были и покойный глава МВД Плеве, и вдова Достоевского Анна Григорьевна, и издатель «Нового времени» Суворин, и вдохновитель кишиневского погрома Крушеван. Но и «Русское собрание» скорее великосветский клуб, в который входит не больше полутора тысяч человек.
Дубровин же хочет создать многочисленное, по-настоящему народное патриотическое движение. Спустя годы он будет вспоминать, что поворотным моментом для него стало Кровавое воскресенье. Он пишет, что весь день 9 января ездил по городу, а когда вернулся домой, увидел, что вся его карета — в крови. Дубровин, разумеется, винит в трагедии революционеров и евреев, которые интригуют против царя и русского народа. И уверяет, что именно в этот день впервые задумался о том, что пора объединить «истинно русских людей».
То же самое пишут в своих воспоминаниях еще около десятка людей: видимо, в 1905 году мысль создать монархическую партию в противовес революционным носилась в воздухе. Но возможным это стало, только когда к процессу подключилось государство.
Очень много монархистов в Москве. Например, Владимир Грингмут, издатель газеты «Московские ведомости», крещеный еврей и пламенный антисемит. Он идет дальше, чем Дубровин, — тот только мечтает, а Грингмут объявляет о создании монархической партии. В своей газете он пишет: «"", — таков лозунг Русской Монархической партии, ясно понимающей, что если предоставить Россию иноплеменникам, иноверцам и иностранцам, — то не только в России не будет Самодержавной Монархии, но не будет и самой России».
Еще в Москве существуют «Общество хоругвеносцев», «Народная охрана» — но все это воспринимается в столице как нечто провинциальное и диковинное. Московские активисты то и дело приезжают в Петербург, их даже регулярно принимает император. Но только летом 1905 года министерство внутренних дел наконец решает создать полноценную организацию. Сначала все это фикция: «Состоялось два или три собрания. Примыкало простонародье, рабочие, приказчики, извозчики, банщики. Послали телеграмму Государю, где говорили о 1500 собравшихся (было не более 350)», — констатирует бывший сотрудник МВД Борис Никольский.
Дубровин счастлив — ведь проходят собрания у него дома. Никольскому Дубровин не нравится: «Противное, грубое животное, на которого никто не обращал внимание, он оказался единственным зажиточным интеллигентом. Помешанный на желании играть роль, он заискивал у всех, старался изо всех сил, и был выбран председателем». Но так или иначе дело пошло.
Летом 1905 глава столичного охранного отделения Герасимов спрашивает коллегу, замглавы департамента полиции Петра Рачковского: почему власти не пытаются создать организацию, которая «противодействовала бы вредному влиянию революционеров на народные массы». Ну почему же, отвечает Рачковский и обещает познакомить его с доктором Дубровиным, «который взял на себя инициативу создания монархической организации». Так усилиями Дубровина и МВД аморфная черная сотня постепенно становится государственным институтом.
Самый влиятельный человек в стране по-прежнему генерал Трепов, полицейский, который знал, как правильно разгонять толпу после трагедии 9 января. Простая манера общения помогла ему сблизиться с царем — фактически Николай II сделал Трепова посредником между собой и всем остальным миром, углубившись в семейные дела. Если почитать дневник императора за 1905 год, он пишет только о детях и охоте, всем остальным занимается верный Трепов.
Впрочем, навыков профессионального полицейского недостаточно, чтобы управлять государством, и Трепов это понимает. У него не просто нет никакой политической программы — он не очень представляет, как в принципе совладать с попавшей в его управление государственной машиной. Московский губернатор Джунковский вспоминает, что летом 1905 года он заходит в кабинет к Трепову и застает его растерянно стоящим перед громадным столом, на котором лежит груда бумаг. На вопрос, что это за бумаги, Трепов отвечает: «Все ругаюсь со всеми губернаторами».
Трепову нужен надежный советник, и он, разумеется, обращается к знакомому ему кругу — силовикам. Наибольшее доверие вызывает у него Петр Рачковский, опытный агент тайной полиции, фактически руководивший внешней разведкой России: он был резидентом в Париже и одновременно координатором всех остальных агентов в Западной Европе. Трепов полагает, что человек с большим опытом жизни за границей, тем более в республиканской Франции, будет надежным проводником в сложный период, когда все вокруг говорят о конституции.
Рачковский — давний фаворит Витте, он был уволен из МВД при Плеве, поэтому имеет хорошие отношения с первым и дурную память о втором. Внимая советам Рачковского, Трепов все чаще общается с Витте и вскоре начинает постоянно — даже в разговорах с императором — говорить, что Витте — единственный человек, который может улучшить отношения между властью и обществом. А именно это, считает Трепов, нужно, чтобы не допустить новых волнений.
Трепов видит, что проект Булыгина о создании законосовещательной Думы никого не устраивает. Ситуация продолжает накаляться, манифест только увеличил число недовольных.
В конце лета 1905 года Трепов вытаскивает свой решающий козырь, чтобы переманить интеллигенцию на сторону власти. Он выполняет одно из требований либералов — вводит автономию университетов (которые, впрочем, и так к этому моменту почти уже не контролируются государством и бесконечно митингуют). Фактически это одновременно свобода слова и свобода собраний — но только для людей с высшим образованием. Трепов уверен, что теперь интеллектуальные элиты столиц разом успокоятся.
По новым «временным правилам», которые приняты 27 августа 1905 года, высшие учебные заведения могут сами выбирать своих ректоров, полиция не может заходить на территорию университета. То есть вводится демократия для, наверное, самого шумного и политизированного профсоюза — «профессорского», того самого, который придумал Вернадский и с которого началось размножение Союзов. Ректором Московского университета избирается Сергей Трубецкой, один из активных членов Союза освобождения.
План Трепова не срабатывает. В стране, где свобода собраний запрещена, а любые митинги разгоняются, введение университетской автономии приводит к обратному результату — учебные заведения становятся местом свободных собраний для всех слоев общества.
«Начинается совершенно невероятная кутерьма, — вспоминает глава столичной тайной полиции Герасимов. — В актовых залах идут массовые политические митинги. В отдельных аудиториях — собрания по профессиям. Повсюду плакаты: "здесь собрание кухарок", "здесь собрание сапожников", "здесь собрание портных" и так далее. У аудитории, отведенной под собрание полицейских, висит плакат: "Товарищи городовые, собирайтесь поговорить о своих нуждах"».
Трепов и его советники изумлены и даже глубоко разочарованы черной неблагодарностью интеллигенции. Они рассчитывали, что студенты и профессора будут разговаривать только на положенные темы — но никак не о политике.
«Автономия была самочинно истолкована студенчеством не в смысле самостоятельного обсуждения академических и научных вопросов, а в смысле бесконтрольной свободы», — негодует московский губернатор Джунковский.
Витте, возвращаясь из США, где ему так понравилось, не узнает Петербурга. Здесь куда более свободная и раскованная атмосфера, чем до его отъезда. Однако все то, что импонировало Витте в Америке, очень пугает его на родине. Об отечественной свободе слова любимец американских журналистов вспоминает с ужасом: «Пресса совсем разнуздалась, и не только либеральная, но и консервативная… Обратилась в революционную, в том или другом направлении, но с тождественным мотивом "долой подлое и бездарное правительство, или бюрократию, или существующей режим, доведший Poccию до такого позора"». Цензуру вроде бы никто не отменял, но СМИ просто перестают обращать на нее внимание, констатирует Витте. И его это возмущает.
Успех переговоров с японцами вскружил Витте голову. По мнению министра финансов Коковцова, из Америки обласканный мировым общественным мнением председатель комитета министров возвращается с мыслью о том, что «он спас Россию и призван быть теперь единственным вершителем всех ее судеб». Интересно, что собственные воспоминания Витте без ложной скромности подтверждают характеристику Коковцова.
«Вернувшись из Америки, я застал Россию в полном волнении, причем революция из подполья начинала всюду вырываться наружу; правительство потеряло силу действия, все или бездействовали, или шли врознь, а авторитет действующего режима и его верховного носителя был совершенно затоптан», — пишет Витте. В своих воспоминаниях он очень подробно описывает, насколько тяжелой оказывается политическая ситуация, причем обвиняет в происходящем буквально всех. Глава МВД Булыгин, по его словам, «пребывает в полной апатии», Трепов «дергает то направо, то налево», пресса «совсем изолгалась», общественные организации «не брезгуют никакими приемами, в особенности же заведомою ложью». Регионы, по словам Витте, уже взбунтовались: «Царство Польское находилось почти в открытом восстании»; Сибирь «находилась в полной смуте»; «Одесса также была совершенно революционизирована, потому что большинство ее жителей — евреи, которые полагали, что, пользуясь общею суматохою и падением престижа власти, они добудут себе равноправие путем революционным».
Еще Витте описывает, что в высшем свете популярны какие-то фантастические планы переворота (любопытно, что никто другой такого не помнит). Например, по словам Витте, некоторые монархисты обсуждают вопрос замены царя Николая II на его 14-летнего двоюродного брата, великого князя Дмитрия при регентстве его тетки, великой княгини Эллы. Республиканцы, пишет Витте, хотят сделать князя Петра Долгорукова, одного из лидеров Союза освобождения, президентом России. Наконец, самые консервативные журналисты, в том числе князь Мещерский, будто бы приходят к Витте и высказываются за введение конституции. Спустя всего лишь месяц Мещерский станет самым рьяным критиком конституционной монархии. Трудно сказать, то ли он резко поменял свои взгляды, то ли граф Витте выдумал свои воспоминания.
В этой ситуации всеобщей неразберихи, по словам Витте, к нему приходят самые разные государственные мужи и общественные деятели и просят спасти страну. Так, Витте вспоминает разговор с престарелым председателем Государственного совета графом Дмитрием Сольским. «Вы только один можете спасти положение», — будто бы говорит Сольский. А когда Витте отвечает, что нездоров и хочет поехать за границу, председатель Госсовета начинает плакать и говорит: «Ну, уезжайте, а мы погибнем».
Заклятый враг графа Витте, министр финансов Коковцов, наоборот, вспоминает, что в тот момент под руководством графа Сольского проходит совещание по административной реформе: объединение министерств в полноценное правительство европейского типа с премьер-министром во главе. И почти все участники этого совещания, уверяет Коковцов, в ужасе — они боятся, что именно Витте, которого все считают интриганом, вот-вот станет новым «великим визирем». Впрочем, у Витте есть важный поклонник — это генерал Трепов, самый близкий к царю человек.
После долгого перерыва в августе 1905 года Боевая организация эсеров снова возвращается в Россию: и Савинков, и Азеф, и новые члены приезжают по подложным документам; главная цель прежняя — убить Трепова.
Приехав, Савинков и Азеф тут же замечают слежку и начинают привычно путать следы, договорившись вновь увидеться через три недели. Савинков едет в Финляндию, на дачу к своему тестю, знаменитому писателю Глебу Успенскому, и раздумывает, как бы найти Азефа. Вдруг к нему приезжает один из эсеровских активистов со странными новостями. Во-первых, Азеф уехал за границу, а вовсе не ждет Савинкова в столице. А еще приходила незнакомая дама и принесла анонимное письмо. В нем говорится, что «инженер Азеф» и «бывший ссыльный Т.» (то есть еще один член ЦК партии, Николай Татаров) — агенты тайной полиции. В том же письме перечисляются имена активистов, которых арестовали по их доносам.
Савинков, конечно, не верит: «Уже не говоря об Азефе, я и Татарова не мог заподозрить в провокации». Подозревая, что письмо — дело рук сыщиков, Савинков едет в Швейцарию — «советоваться с Гоцем и Азефом».
По дороге, в Хельсинки (тогда Гельсингфорс), он заходит в квартиру, где под усиленной охраной местных революционеров живет Гапон.
— Как ты думаешь, меня повесят? — такими, уверяет Савинков, словами приветствует его Гапон.
— Вероятно.
Дальше он описывает довольно комический диалог (в котором Гапон, конечно, смешон, а сам Савинков серьезен):
— А может быть в каторгу? А?
— Не думаю.
— А в Петербург можно мне ехать?
— Зачем тебе в Петербург?
— Рабочие ждут. Можно?
— Пути всего одна ночь.
— А не опасно?
— Может быть и опасно.
— Как ты думаешь, если вызвать рабочих сюда или в Выборг? Паспорт у тебя есть?
— Есть.
— Дай мне.
— У меня один.
— Все равно. Дай.
— Ведь мне самому нужен.
— Ничего. Дай.
— Слушай, не могу же я остаться без паспорта.
— Дай.
Савинков дает Гапону фальшивый паспорт на имя Феликса Рыбницкого. Дальше, по словам Савинкова, диалог продолжается:
— Так ты думаешь — повесят?
— Повесят.
— Плохо. Живым не сдамся! — заканчивает разговор Гапон, хватая лежащий у постели заряженный браунинг.
Свои воспоминания Савинков напишет много лет спустя — очевидно, что в 1905 году он намного более вежлив с Гапоном. Более того, Гапон для него — неоспоримый авторитет, поэтому он и отдает ему беспрекословно свой единственный фальшивый паспорт.
Савинков добирается до Женевы даже без паспорта. После недолгого совещания с Гоцем руководители партии решают, что обвинение против Азефа — клевета, а Татаров и правда шпион. Они его допрашивают, и он окончательно закапывает себя, путается в показаниях да еще к тому же пытается обвинить Азефа. Савинков берет организацию убийства Татарова на себя. Он оскорблен и возмущен. Савинков уверен, что это из-за предателя в терроре случился вынужденный перерыв — за полгода Боевой организации не удалось никого уничтожить.
Уже получив санкцию на убийство, он встречает на улице Афанасия Матюшенко, бывшего зачинщика восстания на броненосце «Потемкин». Матрос недавно виделся с Гапоном и восторженно рассказывает Савинкову, что «батюшка снарядил» корабль, который вез оружие в Петербург, «во время взрыва на корабле находился, едва-едва жив остался». А после этого, говорит Матюшенко, Гапон два месяца прожил в Петербурге и создал там «Рабочий союз». Из этого простодушный матрос делает такой вывод: «Эсэры… Эсдеки… Надоели мне эти споры, одно трепание языком. Да и силы в вас настоящей нету. Вот у батюшки дела так дела…»
Савинков взбешен. Он знает, что Гапона не было на судне во время взрыва. И что в Петербурге Гапон не был, а, прожив в Финляндии дней десять, вернулся за границу, так и не учредив никакого «Рабочего союза».
Через несколько дней Савинков встречает в Женеве самого Гапона — и сразу же начинает орать на него, обвиняя его в обмане.
«Как ты смеешь говорить мне, Гапону, что я лгу?» — возмущается Гапон. И требует у ЦК партии эсеров организовать третейский суд между ним и Савинковым. Савинков отказывается.
Для нескольких сотен искренних фанатов Гапон, конечно, остается самым любимым персонажем, но его уже давно нет в Петербурге, и у рабочих появляются новые герои. Один из них — тезка Гапона, адвокат Георгий Носарь, специалист по трудовым конфликтам. Летом он знакомится с членами Союза освобождения и Союза союзов, пытается создать новый рабочий кружок по гапоновской модели — и его на два месяца арестовывают. Это резко увеличивает его популярность. Носарь моложе Гапона, ему всего 28 лет.
Другая восходящая звезда — 25-летний Лев Бронштейн, социал-демократ по кличке Перо. До 9 января 1905 года он живет в Женеве, пишет для «Искры». Но после Кровавого воскресенья срывается и едет в Россию — то есть проделывает путь, обратный путешествию Гапона. Самый респектабельный из российских революционеров, живущий в Москве инженер Красин снабжает его фальшивыми документами — теперь у него паспорт на имя Петра Петровича Викентьева, товарищи по партии знают его по фамилии Яновский, а статьи он пишет под псевдонимом Троцкий. Троцкий, хотя и сохранил приятельские отношения с Лениным, после раскола считает себя меньшевиком — как и едва ли не все живущие в России марксисты.
После провала «Джона Графтона» никто не ждет быстрого развития событий. Полномасштабные протесты запланированы на зиму — к годовщине Кровавого воскресенья. Жену Троцкого арестовали на тайной сходке в лесу еще 1 мая, поэтому в сентябре он отсиживается в Финляндии, в пансионе «Рауха» («Покой»). Пока он там живет, погода портится, постояльцы разъезжаются, хозяйка умирает, и он остается совсем один. Пишет, гуляет, в соседней комнате лежит тело мертвой хозяйки, которое совсем не нарушает покоя Троцкого. Так продолжается до тех пор, пока не приезжает почтальон со свежими газетами. Троцкий узнает о начале забастовок и немедленно «покидает свой "Покой" навстречу лавине» — уже вечером он выступает в Петербурге, в актовом зале Политехнического института.
Троцкий присоединятся к только что созданному Петербургскому совету рабочих депутатов — организации, которая должна взять на себя руководство забастовкой столичных рабочих. Год назад председателем Совета наверняка был бы выбран Гапон. Если бы Троцкий приехал на день раньше — председателем, скорее всего, стал бы он. Но он опоздал — накануне его приезда Совет проголосовал за скромного рабочего Петра Хрусталева. Под этим псевдонимом скрывается только что вышедший из Петропавловской крепости адвокат Носарь.
Между Бронштейном-Троцким и Носарем-Хрусталевым немедленно возникнет острое соперничество, которое, впрочем, вскоре сойдет на нет — Троцкий быстро перехватывает у председателя инициативу, и уже не важно, кто номинально у руля.
Спустя годы Носарь будет утверждать, что он создал организацию под названием «Совет рабочих депутатов» еще в январе 1905 года — очевидно, это всего лишь попытка преувеличить свою роль задним числом. Тем не менее главный вклад Носаря в историю — это придуманное им название. Все последующие «Советы», равно как и название «Советский Союз» произошли от этого самого «Петербургского совета».
Забастовка, которая выдернула Троцкого из его покоя, началась стихийно и никем не была запланирована. 20 сентября начинают бастовать две московские типографии, через три дня останавливаются уже 89 типографий. Перестают выходить газеты. Потом к забастовке присоединяются сотрудники трамвайного парка, булочники, кондитеры — все бастующие собираются на митинги на территории Московского университета.
23 сентября власти закрывают университет — и тогда студенты и другие митингующие выходят на улицу с политическими лозунгами. Многотысячная демонстрация тянется от здания университета, на Манежной площади, вверх по Тверской, к дому генерал-губернатора — с лозунгами «Долой самодержавие!», «Да здравствует революция!», «Да здравствует республика!». Казаки пытаются разогнать митинг, но в них летит град камней. Забастовка разрастается — бастует почти весь город.
29 сентября демократически избранный ректор университета Сергей Трубецкой едет в Петербург. Он семь часов сидит у министра просвещения и прямо во время разговора у 43-летнего Трубецкого случается инсульт. Он умирает.
3 октября похороны ректора превращаются в мощнейшую демонстрацию протеста. Бастуют уже более сотни предприятий Москвы, начинают присоединяться и работники железных дорог. В знак солидарности с Москвой останавливаются и петербургские типографии.
10 октября прекращается движение поездов на всех направлениях из Москвы. 12 октября в Москве начинает бастовать телеграф.
В Петербурге в этот же день прекращается движение поездов. Прекращается подвоз топлива, на грани полной остановки оказываются крупнейшие заводы.
13 октября Московская городская дума объявляет всеобщую забастовку.
В Петербурге тоже бастуют все: городские и земские управы, банки, магазины, почта и телеграф, даже чиновники в правительственных учреждениях. К вечеру 13 октября от мира и друг от друга отрезаны обе столицы.
9 октября Сергей Витте, теперь уже граф, по-прежнему самоуверенный после американского триумфа, приходит к императору. Он в фаворе — но не облечен какими-то полномочиями (несмотря на формальную должность). Император воспринимает его скорее как человека со стороны — ведь Витте долго отсутствовал и не принимал участия в разработке последнего манифеста о создании законосовещательной Думы.
Анализируя нарастающие беспорядки, Витте говорит, что у царя есть два варианта действий: или назначить военного диктатора, который жестко разгонит все демонстрации, или пойти на крупные политические уступки. Сам Витте — за второй путь. Более того, он передает императору «записку» — на самом деле объемный политологический трактат (кто точно из окружения Витте его составил — неизвестно), объясняющий, что реформы неизбежны.
Эта записка — совершенно революционный документ. Она начинается с рассуждений о том, зачем вообще существует государство, — вопрос, которым вряд ли хоть раз задавался Николай II. «Государство не может жить и развиваться только потому, что оно существует… должна быть цель, государство живет во имя чего-нибудь», — пишет автор. И тут же продолжает, что единственная цель любого государства — это обеспечение моральных и материальных благ граждан.
Главным моральным благом для любого, считает автор записки, является свобода. «Человек всегда стремится к свободе», и именно стремление к свободе — наиболее древнее, традиционное состояние человека. Как раз самодержавие, как и любая другая форма государственности, — это что-то новое, сравнительно недавнее изобретение. А борьба за свободу существовала всегда — с самых древних времен.
Эта мысль — абсолютно новая для императора. В картине мира Николая II, которую ему привил Победоносцев, самодержавие — это изобретение Бога, оно превыше всего, сам Бог сделал его царем. Теория, изложенная в записке, отличается от концепции Победоносцева так же, как учение Дарвина об эволюции от веры в божественное сотворение мира.
Теория, разумеется, подкреплена примерами: «Не год назад, конечно, зародилось нынешнее освободительное движение. Его корни в глубине веков — в Новгороде и Пскове, в Запорожском казачестве, в низовой вольнице Поволжья, церковном расколе, в протесте против реформ Петра с призывом к идеализированной самобытной старине, в бунте декабристов, в деле Петрашевского, в великом акте 19 февраля 1861 года и, говоря вообще, в природе всякого человека».
Тут автор переходит на современность, доказывает, что стремление человека к свободе задавить нельзя: «Казни и потоки крови только ускорят взрыв. За ними наступит дикий разгул низменных человеческих страстей». Единственный выход: «Лозунг "свобода" должен стать лозунгом правительственной деятельности».
Витте считает, что власти должны возглавить реформы, а не плестись в хвосте у запросов общества: во-первых, устранить произвол карательных органов, во-вторых, обеспечить равные гражданские права, в-третьих, реформировать систему госуправления и, наконец, решить три вопроса: рабочий, аграрный и национальный.
«Ход исторического прогресса неудержим. Идея гражданской свободы восторжествует если не путем реформы, то путем революции. Но в последнем случае она возродится из пепла ниспровергнутого тысячелетнего прошлого. Русский бунт, бессмысленный и беспощадный, все сметет, все повергнет в прах», — прогнозирует автор записки.
Император внимательно выслушивает Витте — даже более того, зовет жену. Они обсуждают его доклад вместе — и отпускают. Николай II обещает подумать.
В день доклада Витте, 9 октября, из Петергофа, где живет император, ситуация еще не кажется тревожной. Но уже к 12 октября все меняется. Николай II обнаруживает, что заперт в Петергофе. Министрам из Петербурга приходится добираться до царя на двух военных кораблях: «Дозорный» и «Разведчик». Вся железнодорожная сеть России прекратила работу; телеграф также молчит.
«Милые времена!» — иронизирует в своем дневнике Николай II. У императора невероятная выдержка. Он уже совершенно не контролирует страну, лишь обрывочно узнает о происходящем в столице.
В Финском заливе, недалеко от Петергофа, появляются два немецких крейсера. Но это вовсе не угроза — они приходят спасать Николая II. Кайзер Вильгельм, двоюродный брат императрицы, как обычно, регулярно присылает родственнику письма с подробными рекомендациями по поводу внутренней политики. В октябре германский император уже советует российскому уехать за границу — и предлагает убежище. Кроме того, он готов оказать военную помощь: немецкие войска могут быть введены в Петербург или любой другой регион и немедленно навести там порядок.
Письмо Вильгельма становится главной темой обсуждения в высшем обществе — многие находят эту идею спасительной. На собственные полки уже нельзя полагаться без опаски, революционеры ведут там постоянную агитацию, того гляди они откажутся нести службу и усмирять беспорядки. Немецкие же солдаты в этом смысле абсолютно надежны. Многие советуют царю ехать. Витте считает, что, уехав, император уже не сможет вернуться. Трепов колеблется.
Трудно понять, в каком эмоциональном состоянии находится император. С одной стороны, все приближенные описывают его как человека невероятно сдержанного, хорошо умеющего скрывать свои чувства. С другой — его часто характеризуют как человека недоверчивого и подозрительного. На императора очень сильное впечатление произвела гибель сербского короля Александра и его жены королевы Драги. В 1903 году их зверски убили офицеры из ближайшего окружения. Николай знал Александра, и теперь, два года спустя, он, конечно, вспоминает о его участи и опасается заговора приближенных.
Когда столицы начинает трясти, актриса Мария Андреева больше не может сидеть в провинциальной финской Куоккале. Несмотря на все прошлые скандалы она возвращается в Москву, в МХТ — репетировать новую пьесу своего мужа «Дети солнца». Сам Горький по-прежнему живет в Финляндии. Но Марусю интересует уже вовсе не театр.
«Милый Константин Сергеевич! Вчера, когда я вернулась домой, я горько плакала! Мне кажется, что я никуда не гожусь как актриса. Все, что я делаю на сцене, банально, неинтересно, никому не нужно. И вот Вы говорите мне то же самое. Может быть, это и так, может быть, лучше оставить мысль о сцене?» — пишет Мария Андреева Константину Станиславскому 28 августа. Андреева недовольна тем, как она играет, по одной причине — ее совершенно перестала увлекать сцена. Куда интереснее та игра, которая происходит в жизни. Она состоит в подпольной революционной организации и получает максимальное удовольствие именно от этой роли. Еще в Куоккале они с Горьким устраивали подпольные концерты со сбором денег на нужды Боевой организации РСДРП. Со сцены сельского клуба Горький, Андреева и Леонид Андреев читали стихи и прозу — а по рядам передавали ридикюль с надписью «В пользу Боевой организации». Собранные деньги Андреева отсылала руководителю Боевой организации РСДРП — Леониду Красину.
В Москве Маруся еще сильнее увлекается революционной деятельностью. Опять-таки собирает деньги по поручению Красина: например, на подпольную типографию или на побег заключенных из Таганской тюрьмы.
14 октября в МХТ идет генеральная репетиция «Детей солнца». Вдруг посреди спектакля в зале выключается свет. Это московская электростанция присоединилась к забастовке.
Московская городская дума, крайне оппозиционная, еще накануне объявила всеобщую забастовку. Депутаты требуют, чтобы бастовали все, не исключая больниц и водопроводов. Это решение поддерживает абсолютное большинство членов — против только братья Гучковы, Александр и Николай, выходцы из богатой старообрядческой московской семьи.
Всеобщая забастовка с политическими лозунгами — это тягчайшее преступление, возмущается Александр Гучков. Бастующие покушаются на жизнь и здоровье населения, это коллективный психоз, охвативший русское общество. Гучков стыдит коллег по думе, которые, по его словам, «чужим здоровьем, чужой жизнью хотят добиться своего благополучия, требуя одновременно, чтоб им выдавали жалованье, когда кругом бедные будут умирать от голода и холода». Поддержать аргументы Гучкова приходит главврач детской Морозовской больницы, в которой нет воды и света. Под впечатлением от его рассказа городская дума уступает — и отправляет делегацию к университету, туда, где проходит бесконечный митинг рабочих, просит их вернуться на работу. Но уже поздно — делегация возвращается освистанная, а рабочие принимают резолюцию о передаче всей власти революционному комитету.
Петербург скоро догоняет Москву. Бастуют все: городские и земские управы, банки, магазины, почта и телеграф, даже чиновники в правительственных учреждениях. Мария Андреева требует, чтобы труппа МХТ тоже начала бастовать. Три раза труппа собирается, чтобы это обсудить. Андреева произносит страстные речи. Но Станиславский и Немирович объявляют, что театр не закроется, но «присоединится сочувствием к бастующим» и даст спектакль в пользу их семейств.
Впрочем, это скорее исключение. Протест в моде. Забастовку поддерживают профессора, они создают фонд помощи бастующим рабочим, в который каждый член профсоюза должен сдать свой трехдневный заработок. Бастовать начинают даже такие представители творческой интеллигенции, которых раньше трудно было заподозрить в интересе к политике, например артисты балета императорских театров. Танцоры избирают стачечный комитет, в который входят трое зачинщиков: Анна Павлова, Тамара Карсавина и Михаил Фокин, все трое — будущие звезды дягилевских балетов. Все время забастовки Фокин ходит советоваться к Дягилеву. Тот советует не уступать.
Дирекция императорских театров планирует уволить зачинщиков и требует от всех сотрудников подписать заявление о лояльности: фактически тот же прием, которым воспользовался капитан броненосца «Потемкин», когда просил желающих есть борщ встать в строй справа, а не желающих — слева. Немногие соглашаются — но, к примеру, подписывает письмо друг Дягилева, балетмейстер Сергей Легат.
Сам Дягилев находится в нервном возбуждении: «Что у нас творится, описать невозможно: запертые со всех сторон, в полной мгле, без аптек, конок, газет, телефонов, телеграфов и в ожидании пулеметов. Вчера вечером я гулял по Невскому в бесчисленной черной массе самого разнообразного народа. Полная тьма, и лишь с высоты адмиралтейства вдоль всего Невского пущен электрический сноп света из огромного морского прожектора. Впечатления и эффекты изумительны. Тротуары черны, середина улицы ярко-белая, люди как тени, дома как картонная декорация», — пишет он другу Бенуа во Францию. Тот уехал с семьей еще в январе, после Кровавого воскресенья, и теперь переживает, что милые его сердцу петербургские дворцы «превратят в щебень».
«Имеется теперь два выхода, — размышляет Дягилев, — или идти на площадь и подвергаться всякому безумию момента (конечно, самому закономерному), или ждать в кабинете, но оторвавшись от жизни. Я не могу следовать первому, ибо люблю площадь только в опере или в маленьком итальянском городке, но и для кабинета нужен "кабинетный" человек, и уж во всяком случае это не я. Отсюда следствие плохое — нечего делать, приходится ждать и терять время. А когда пройдет эта дикая вакханалия, не лишенная стихийной красоты, но, как всякий ураган, чинящая столько уродливых бедствий?» Письмо отправлено 16 октября 1905 года.
Двоюродный брат и бывший любовник Дягилева, Дима Философов, тоже увлекся политикой. Он снова отдалился от Сергея, вернулся к Мережковским и даже поселился в их доме; свой тройственный союз они называют «троебратство». Казалось бы, еще пять лет назад Мережковские презирали политизированных стариков, концентрировались на духовном и мистическом, думали исключительно о познании религии. Но летом 1905 года Мережковский говорит жене: «Самодержавие — от Антихриста!» Чтобы не забыть эту его фразу, Зинаида записывает ее на коробке от шоколада.
В октябре 1905 года Зинаида Гиппиус уже мистически предчувствует революцию — так, как истовые сектанты ожидают скорый конец света. 17 октября она пишет Диме Философову письмо, которое спустя годы будет опубликовано как пророческое, под названием «За час до манифеста». Она предчувствует революцию в марте, во главе ее будут социал-демократы — если, конечно, власти не отсрочат катастрофу реформами. Заканчивается письмо так: «Главное — я реально представила грядущее насильническое (сами говорят) правительство и народный террор и кровь. И то, что это — в плане! Для их истины — такой путь! Это делать, так делать — мы не можем физически. Ни шагу на это не могу».
Власти уверены в том, что забастовочное движение — часть дьявольского плана, который разработали оппозиционеры. Трепов, а тем более Герасимов убеждены, что забастовки организовал Союз союзов и что им же создан Петербургский совет рабочих депутатов. В этом убежден даже Николай II — он пишет матери про «знаменитый "Союз союзов", который ведет все беспорядки». Это, конечно, преувеличение. После ареста Милюкова и компании Центральное бюро Союза союзов на некоторое время просто перестает существовать, потом постепенно их места заполняются новыми людьми, куда менее известными широкой публике. Уже в октябре, после начала забастовки в Москве, новое Центральное бюро Союза союзов делегирует своих представителей в Петросовет. Все это носит скорее стихийный и случайный характер — никакой четкой организации нет и в помине.
А чем же занят в это время один из важнейших членов могущественного Союза союзов Павел Милюков? После освобождения из Крестов он уже не имеет никакого отношения к этой организации. На 12 октября назначен учредительный съезд либеральной партии — первой легальной оппозиционной партии в России, — в которую, наконец, должен превратиться Союз освобождения. Правда, есть проблема — железные дороги бастуют, и на съезд в Москву не добирается три четверти делегатов, в том числе и почти все представители Петербурга. Но Милюков считает, что откладывать все равно нельзя. Так он в считаные месяцы после возвращения из Чикаго оттесняет всех ветеранов российского либерального движения и становится лидером партии, которая будет называться «партией народной свободы», а также конституционно-демократической или, сокращенно, КД, а ее членов будут называть кадетами.
На жизнь партии влияют и обстоятельства личной жизни Милюкова. В работе съезда (спонсируемого поклонницей Милюкова Маргаритой Морозовой) активно участвует жена Милюкова Анна. И именно она поднимает вопрос о том, что всеобщее избирательное право должно быть распространено на женщин (в проекте либеральной конституции, которую писали члены Союза освобождения весной 1905-го, об этом речи не было). Уязвленная Анна Милюкова начинает бороться за свои права — и публично дебатировать с мужем. Он против, считает, что не нужно нагружать партийную программу лишними мелочами. Но ее внезапно поддерживает большинство участников съезда. Так в программе первой российской либеральной партии оказывается революционное по тем временам требование — позволить женщинам голосовать.
Пока кадеты обсуждают права женщин, начинается всероссийская забастовка.
13 октября Витте получает телеграмму, из которой узнает, что будет назначен председателем Совета министров. Никакого упоминания о предложенных реформах в телеграмме нет. Витте просит аудиенции у царя и заявляет, что не видит возможности служить на предложенном посту, если его программа не будет принята.
Но император не может принять предложение Витте, так же как и предложение кайзера Вильгельма — и то и другое кажется Николаю II нарушением той клятвы, которую он давал, когда вступал на престол: передать своему сыну ту же власть, что он получил от отца. Это же ему все время твердит жена — она буквально помешана на том, что нельзя отбирать у цесаревича Алексея его наследство. По мнению Александры, Николай не имеет права идти на уступки, потому что тем самым он обкрадывает своего сына. И императору кажется, что выход только один — подавить восстание.
Для этого в Петергоф срочно вызывают великого князя Николая Николаевича. У императора особые отношения с дядей Николашей — так Николая Николаевича называют в семье. Ему 49 лет, он на 12 лет старше царя. Он один из самых доверенных людей — дядя обожает, даже обожествляет императора. По словам Витте, однажды Николай Николаевич сказал ему: «Вы считаете, что император — человек? Мне кажется, что не человек и не бог, а нечто среднее». Великий князь известен своим мистицизмом — как и его брат Петр, и «черные принцессы», лучшие подруги императрицы черногорки Стана и Милица. Они все вместе участвовали в ритуалах доктора Филиппа. А теперь, осенью 1905-го, уже увлечены новым проповедником — Григорием Распутиным.
Впрочем, Николай Николаевич не только мистик, но и профессиональный военный. В семье его считают выдающимся военачальником. Николай II хотел назначить его командующим на японский фронт, но тот поставил условие — он будет командовать без оглядки на Петербург, сможет увольнять и назначать, кого захочет. Император не рискнул так сделать — обиделся бы другой дядя, главнокомандующий флотом великий князь Алексей. Но теперь, после войны и позорной отставки Алексея, именно Николай Николаевич становится первым человеком во всей армии. Только его император может попросить задавить восстание войсками.
Пока Николай Николаевич пытается добраться из Тулы до Петергофа по бастующей железной дороге, Трепов 14 октября выпускает приказ, который расклеивают по всему охваченному волнениями Петербургу. В нем генерал-губернатор извещает население, что полиция будет беспорядки подавлять, а «при оказании сопротивления — холостых залпов не давать и патронов не жалеть». Он объясняет своему родственнику Мосолову, что единственная цель такой жесткой формулировки — избежать кровопролития: протестующие будут знать, что войскам приказано стрелять, поэтому не будут нарываться.
В Петергоф дядя Николаша приезжает только 15 октября, но вовсе не в диктаторском настроении. Перед тем как зайти к племяннику, он достает револьвер и говорит министру двора барону Фредериксу: «Я сейчас пойду к Государю и буду умолять Его подписать манифест и программу графа Витте. Или Он подпишет, или я у Него же пущу себе пулю в лоб из этого револьвера».
Император уступает — зовут Витте, просят его подготовить проект манифеста. Николай II проводит несколько дней (с 15 по 17 октября) в обсуждении текста манифеста с Витте и другими чиновниками. Советуется со всеми, с кем только может. Дядя Николаша, барон Фредерикс и Витте — за. Жена — против. Отговаривает Николая II и его адъютант Владимир Орлов (по прозвищу Влади): лучше дать конституцию не под давлением, а хотя бы через полгода, говорит он.
Император снова спрашивает Трепова: сколько дней потребуется для восстановления порядка в Петербурге и возможно ли это без многочисленных жертв. «Ни теперь, ни в будущем дать в том гарантию не могу; крамола так разрослась, что вряд ли без этого суждено обойтись. Одно упование на милость Божию», — отвечает Трепов.
«Трепов трус», — говорит Влади Орлов. «Он не трус», — настаивает император.
В пять часов вечера 17 октября Витте привозит новую редакцию текста, со всеми правками. Царь подписывает. Манифест гарантирует «гражданские свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов», а также дает избирательные права всем «классам населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав». Наконец, он создает Государственную думу, без согласия которой не может быть принят никакой закон. Подписав документ, Николай II вызывает адъютанта Влади. Император сидит, опустив голову, и плачет. «Не покидайте меня сегодня, мне слишком тяжело, — говорит он Орлову. — Я чувствую, что, подписав этот акт, я потерял корону. Теперь все кончено». Адъютант утешает императора, говорит, что еще не все потеряно, еще можно «сплотить всех здравомыслящих и спасти дело». Выйдя от императора, Орлов звонит в департамент полиции — Петру Рачковскому — и торопит его «сплотить всех здравомыслящих».
«После такого дня голова сделалась тяжелою и мысли стали путаться. Господи, помоги нам, спаси и умири Россию!» — пишет император в дневнике.
19 октября публикуется указ о формировании Совета министров и назначении Витте его председателем — по образцу европейских премьер-министров. А еще публикуется «доклад графа Витте» — то есть фактически программа нового правительства, едва ли не самая либеральная за все время существования России. В тексте говорится, что Россия «переросла форму существующего строя и стремится к строю правовому на основе гражданской свободы». Далее правительство обязуется не вмешиваться в выборы в Государственную думу и «устранить репрессивные меры против действий, явно не угрожающих государству».
Кроме того, Витте рассуждает о том, чего хочет российское общество. «Не может быть, чтобы русское общество желало анархии, угрожающей, помимо всех ужасов борьбы, расчленением государства». Впрочем, эти размышления увлекают премьера недолго. Ему некогда — пора набирать новое правительство.
Трепов узнает новости от Витте по телефону. «Слава Богу, манифест подписан. Даны свободы. Вводится народное представительство. Начинается новая жизнь», — с облегчением говорит генерал своему советнику Рачковскому. «Слава Богу… Завтра на улицах Петербурга будут христосоваться, — вторит ему Рачковский и продолжает, повернувшись к начальнику тайной полиции Герасимову: — Вот ваше дело плохо. Вам теперь никакой работы не будет». «Никто этому не будет так рад, как я. Охотно уйду в отставку», — отвечает Герасимов.
Вечером глава правительства Витте собирает министров. Обсуждают уже подписанный манифест и отдельные, еще не прописанные детали: в частности, предстоящую амнистию. Витте требует освободить всех осужденных за политические преступления, вернуть всех ссыльных, открыть двери Шлиссельбургской крепости, чтобы показать, что «нет более старой России, а существует новая Россия, которая зовет всех строить новую, светлую жизнь». С ним спорит министр финансов Коковцов. Он против всеобщей амнистии и предлагает не распространять ее на террористов, сидящих в Шлиссельбургской крепости. Нервы Витте истощены так, что он начинает кричать на Коковцова при всех: «С такими идеями, которые проповедует господин министр финансов, можно управлять разве зулусами».
В углу сидит Победоносцев — и молчит. Для него манифест — трагедия. 24 года назад он спас Россию от конституции, теперь же проиграл своему давнему другу Сергею Витте. Престарелый Победоносцев подает в отставку.
Для большинства правительственных чиновников рангом пониже манифест — полная неожиданность, о его подготовке никто заранее не знал. «В чем дело? Что это значит? Как понимать манифест?» — расспрашивают полицейские Герасимова. Большинство сходится на том, что теперь тайная полиция, специализирующаяся на борьбе с врагами режима, будет закрыта.
Вчерашние специалисты по борьбе с инакомыслящими обсуждают, кто куда пойдет устраиваться: кто на железную дорогу, кто в охранники. Их начальник Герасимов отшучивается: «Успокойтесь. Без нас не обойдутся. Полиция имеется даже во Французской республике. Кто хочет, может уйти, — а нам работа найдется».
18 октября по всей стране праздник, который будут вспоминать и через 10 лет. Столичные интеллигенты торжествуют. Сергей Дягилев покупает бутылку шампанского и мчится к родственникам. «Ликуем! Вчера даже пили шампанское! Привез Сережа! Чудеса», — записывает его тетя Нона, мать Димы Философова.
Забастовка заканчивается, снова работает водопровод, идут поезда. В обеих столицах — демонстрации, половина — с портретами императора, вторая — с красными флагами; одни поют гимн, другие — революционные песни. «Те и другие бесчинствуют, учиняют насилие над прохожими, которые не снимают шапок», — вспоминает губернатор Джунковский. Полиция не вмешивается.
Впрочем, политики недовольны и считают манифест полумерой. В Москве сестра Маргариты Морозовой устраивает пышный банкет по случаю окончания съезда кадетов, совсем не ожидая, что будет и второй, куда более мощный повод. Зал переполнен, настроение восторженное. «Нас и манифест готовились чествовать вместе», — вспоминает Милюков. Он герой дня — его, как триумфатора, поднимают на руки, ставят на стол, чтобы он произнес речь, «всовывают в руки бокал шампанского», а «некоторые, особенно разгоряченные, лезут на стол целоваться по-московски и, не очень твердые в движениях, обливают основательно шипучим напитком». Милюков недоволен — он считает, что праздновать нечего. Он выступает сдержанно, говорит, что это только начало — «чтобы удержаться на том, что достигнуто, нельзя покидать боевого поста». Заканчивает свою речь он и вовсе мрачно: «Ничто не изменилось; война продолжается».
Примерно в это время антипод 46-летнего Милюкова, 25-летний Лев Троцкий кричит с университетского балкона празднующей толпе: полупобеда ненадежна, враг непримирим, впереди западня. Он рвет царский манифест и пускает его клочья по ветру.
Гораздо меньше ясности в провинции. Никаких слухов там не было, просто утром 18 октября выходят газеты с опубликованным манифестом. Почти никто не понимает, что это значит.
Монархист Василий Шульгин, житель Киева, офицер запаса и будущий депутат Государственной думы, описывает, как празднуют наступление политической свободы на Майдане: площадь забита народом от края до края, люди свисают с балконов, посреди «моря голов» стоят «какие-то огромные ящики, также увешанные людьми… Я не сразу понял, что это остановившиеся трамваи. С крыш этих трамваев какие-то люди говорили речи, размахивая руками, но, за гулом толпы, ничего нельзя было разобрать. Они разевали рты, как рыбы, брошенные на песок», — пишет Шульгин. Все радуются: кто-то тихо, а «кто-то дуреет и пьянеет от собственного множества». В городской думе происходит стихийный митинг. Участники требуют освобождения политзаключенных, поют «вечную память» погибшему «борцу за свободу» — ректору Московского университета князю Трубецкому. Потом митингующие выходят на балкон здания думы, украшенный царским вензелем и короной. Их немедленно отламывают и заменяют красным флагом.
Шульгин описывает это очень патетично: «Царская корона… вдруг сорвалась или была сорвана и на глазах у десятитысячной толпы грохнулась о грязную мостовую. Металл жалобно зазвенел о камни… И толпа ахнула. По ней зловещим шепотом пробежали слова: "Жиды сбросили царскую корону…"» Шульгин в этот момент даже не подозревает, что именно он через 12 лет окажется тем человеком, который по-настоящему сбросит царскую корону — примет из рук Николая II акт об отречении от престола.
Но пока Шульгин в ужасе от происходящего в Киеве: студенты учиняют разгром в здании городской думы: рвут царские портреты, протыкают им глаза, а один студент даже, «пробив головой портрет царствующего императора», надевает порванное полотно на шею и бегает по зданию с криками: «Теперь я — царь!»
В Киеве разрешено жить евреям, но и антисемитские настроения здесь очень сильны. «Киевлянин» — одна из главных черносотенных газет страны. Ее главный редактор — отчим Шульгина, Дмитрий Пихно.
Вечером 18 октября к редакции «Киевлянина» приходит толпа студентов и рабочих, желающая разгромить ее. Полицейские грозят открыть стрельбу. Тем временем редактор Пихно уговаривает наборщиков выпустить новый номер. Они боятся — говорят, что революционеры грозились вырезать их семьи, если они продолжат набирать монархический «Киевлянин». Тогда главный редактор произносит перед ними прочувствованную речь: «Прошу вас не для себя, а для нас самих и для России… Нельзя уступать!.. Если им сейчас уступить, они все погубят, и будете сами без куска хлеба, и Россия будет такая же!» Два самых старых наборщика соглашаются. Они просят у Шульгина «рубль на водку» и с риском для жизни набирают свежий номер «Киевлянина» — всего две страницы. Это единственная газета, которая выходит в городе на следующий день, 19 октября.
Митинг вокруг городской думы продолжается недолго. Прибывают казаки и начинают разгонять митингующих. Начинается страшная давка — с человеческим жертвами: «Где раньше минут за пять стояла многотысячная толпа, там теперь виднелись трупы убитых, помятые шляпы, калоши, зонтики и несколько дамских платьев, — так опишет события того дня "Киевлянин". — На площади и прилегающих улицах происходило побоище между "черной сотней" и интеллигенцией, а также и евреями, перешедшее к вечеру и последующие два дня в стихийный еврейский погром».
По словам Шульгина, погромы начинаются из-за слуха о том, что «жиды царскую корону сбросили», — и возмущенные городские низы используют это как повод, чтобы начать громить и грабить еврейские лавки. Офицер Шульгин, пасынок издателя черносотенной газеты, во главе отряда мечется по городу, пытаясь предотвратить погромы и убийства евреев. Погромщики искренне не понимают, почему военные не на их стороне: «Господин офицер, зачем вы нас гоните?! Мы ведь — за вас. Ей-богу, за вас!» Убедить толпу не громить еврейские дома Шульгину не удается: «Только я их разгоню — как через несколько минут они соберутся у того края пустыря. В конце концов это обращалось в какую-то игру».
Доктор Дубровин, конечно же, взбудоражен манифестом. В его огромной квартире на следующий день собираются единомышленники. Они уверены, что Витте «вырвал» манифест у царя угрозами, поэтому он не имеет никакой законной силы. Именно в эти дни дома у Дубровина придумывают название для той самой массовой организации, о которой давно мечтают монархисты, — Союз русского народа.
«Союзники» (так называют себя члены организации) собираются бороться против манифеста 17 октября — и за неограниченную власть царя. Еще они называют себя «истинно русскими людьми». Это и есть те самые «здравомыслящие люди», собрать которых мечтал царский адъютант Влади Орлов.
Квартира Дубровина становится центром монархического Петербурга — уже хотя бы потому, что у него много свободного места. Преуспевающий врач вложил заработанные деньги в строительство многоэтажного дома на Невском. Когда «союзники» перестают помещаться в его собственную квартиру, он выделяет под офис организации еще одну, соседнюю. Сюда же всех желающих направляет департамент полиции — ведь Рачковский давно курирует благонадежного Дубровина. Ну и, само собой, МВД берет на себя финансирование Союза.
Буквально через пару дней после манифеста 17 октября начальник тайной полиции Герасимов встречает Дубровина дома у Рачковского. Тот просит у Герасимова инструкций. Герасимов советует посылать своих активистов на революционные митинги — и вступать там в дискуссии, спорить, срывать оппозиционную пропаганду. Дубровин обещает, что так и поступит. (Но не сделает этого.)
Члены Союза русского народа принимают устав и начинают издавать газету «Русское знамя». Главный редактор — сам Дубровин. «Работали все и несли свой труд идейно, без ожидания какого-либо вознаграждения, благодаря чему Союз разрастался незаметно, но быстро, — вспоминает Дубровин, — волна оскорбленного чувства за поруганную Родину быстро разливалась по всему пространству униженной России, охватывала умы и сердца во всех слоях населения и привлекала к Союзу массу новых единомышленников».
Через пару дней после подписания манифеста новость о нем добирается до Женевы, столицы русской оппозиции. Лидеры самой мощной оппозиционной партии — Михаил Гоц, Евгений Азеф и Виктор Чернов — изучают свежий номер Journal de Genève с опубликованным царским манифестом. Чернов не верит, что все это всерьез. «Крупная уступка, — говорит он. — Видно, что давление всеобщей забастовки стало нешуточным. Приходится маневрировать».
Чернов не один так думает. Почти все эсеры в один голос говорят, что это «очередная хитрость, хладнокровно задуманная ловушка», «эмиграцию и подпольщиков в Россию заманивают», чтобы потом «всех разом сгрести и вымести с русской земли крамолу начисто». Не согласны только Гоц и Азеф. «Ты думаешь, что ради этакой полицейской цели, весь государственный строй России будут ставить вверх дном, потрясать всю Россию неслыханными новшествами, придавать бодрости всей оппозиции?» — спрашивает Азеф. Чернов же настаивает на своей конспирологической версии: «Это маневр, но не грубо полицейский, а тонко политический». «Революционеров велено скрутить в бараний рог, а обществу обещают политические поблажки. Разделяй и властвуй: успокой оппозицию и при ее пассивности раздави революцию, а потом уже и с оппозицией делай что хочешь» — убежден Чернов.
Но Гоц не согласен: «Со старым режимом покончено. Это — конец абсолютизма. Это — новая эра». Более того, по его мнению, «с террором тоже кончено» — Боевую организацию пора ликвидировать.
Чернов согласен, что террор — это крайняя мера, он допустим лишь в странах неконституционных, там, где нет свободы слова и печати. Но, поскольку правительству верить нельзя — оно может и обмануть, — совсем распускать Боевую организацию нельзя, надо «держать ее под ружьем». Азеф не согласен — он считает, что в замороженном состоянии террористическая организация существовать не может: либо люди готовят теракт, хранят динамит, соблюдают дисциплину, либо они ничего не делают. Не имея конкретной цели, Боевая организация не выживет, лучше ее просто распустить.
За террор бьется один Савинков. Его товарищи даже начинают обсуждать возможность отколоться от партии и начать террор самостоятельно. Но Савинков решит подчиниться решению ЦК. Хотя и будет жалеть об этом позже.
Борису Савинкову всего 26 лет, он дисциплинированный член партии. Но у него есть младший товарищ — 25-летний Михаил Соколов по кличке Медведь. Он еще не успел принять участие в терроре, а только мечтал о нем. Его и таких, как он, решение ЦК партии не устраивает. Они решают начать собственный террор.
Чернова Гоц отправляет в Россию — открывать в Петрограде первую легальную газету партии эсеров. Спустя пару дней Чернов приходит прощаться с идеологом партии, который остается в Европе. У Гоца парализована вся нижняя часть тела, начинают отниматься руки. Жена Гоца включает граммофон, Чернов поет. У него «глупо-счастливое настроение». Незадолго до этого врачи, наконец, выяснили причину болезни Гоца — опухоль оболочки спинного мозга — и предлагают сделать сложнейшую операцию. Гоц соглашается — но они с Черновым не обсуждают проблемы со здоровьем. Они говорят только о будущем российской политики. «Так не хотелось — эгоистически не хотелось — портить собственную радость пессимизмом», — вспоминает Чернов.
18 октября, на следующий день после манифеста, 32-летний большевик Николай Бауман собирается организовать в Москве шествие к Таганской тюрьме (где сам недавно отсидел 16 месяцев) под лозунгом «Разрушим русскую Бастилию». Собрав группу добровольцев в Немецкой слободе, Бауман берет извозчика и, размахивая красным флагом, едет в сторону центра города, выкрикивая «Долой царя!». Крики марксиста очень злят крестьянина Николая Михалина — он бросается к Бауману с куском арматуры. Запрыгивает в экипаж, наносит ему первый удар, Бауман падает на землю. Михалин спрыгивает и добивает его еще несколькими ударами по голове.
В тот же день Михалина арестовывают — в полицейском участке он ведет себя довольно самоуверенно и говорит, что будет убивать всех, кто ходит с красными флагами. Очевидно, Михалин состоит в одной из московских монархических групп.
Через полгода его признают виновным в убийстве и приговорят к полутора годам службы в арестантской роте. Консервативная газета «Московские ведомости» Грингмута будет возмущена приговором: «Все Русские люди чтут и любят Царя. Все согласны в том, что оскорбить Царя — это значит совершить тяжкое преступление, достойное смерти. Но в этот день московские интеллигенты и Иудеи были вполне безнаказанны. Начальство попряталось, — и сволочь с красными тряпками расхаживала по улицам, нагло насмехаясь над Русским народом… Не может Русский человек согласиться с дурацкими выдумками наших юристов-интеллигентов. Враг Царя, Царский оскорбитель в глазах Русских людей был, есть и будет тяжким преступником, достойным смерти, которому нет места на Русской земле. Не можем мы позволить, чтобы всякая интеллигентская шушера, всякий гнусный Иудей подкапывались под Царскую Власть и поносили и оскорбляли Божьего Помазанника».
«В этот день», о котором пишет газета, 18 октября, новость об убийстве распространилась быстро. Уже на следующий день к генерал-губернатору Москвы Петру Дурново приезжают глава Союза союзов Павел Милюков и земский деятель князь Шаховской (которого недавно принимал сам император). Обращаясь к нему «товарищ», они просят разрешить торжественные похороны убитого Баумана.
«Какой я вам товарищ?» — отвечает Дурново. Но шествие разрешает — более того, распоряжается удалить полицию, при условии что организаторы будут сами следить за порядком.
20 октября похороны Баумана становятся грандиозной политической манифестацией. Гроб несут от здания Технического училища (современный университет имени Баумана) до Ваганьковского кладбища. Море цветов и венков, толпы народу, революционные песни и антиправительственные речи на кладбище.
Уже затемно толпа начинает расходиться и идет обратно в город — около Манежа происходит стычка между участниками процессии и казаками, которые расквартированы в Манеже. Есть новые убитые. Возмущенная Московская городская дума принимает решение удалить из города всех казаков, а заодно и ликвидировать политическую полицию (против снова выступают только два члена городской думы, братья Гучковы).
Напряжение нарастает. Спустя несколько дней опубликован указ об амнистии — на свободу должны выйти все политзаключенные, кроме признанных виновными в убийстве. То есть амнистия не касается членов Боевой организации эсеров — например, Григория Гершуни и Егора Сазонова. Но отпустить должны тысячи заключенных по всей стране и особенно в Сибири.
В Москве, к примеру, «политические» содержатся в двух местах: в Бутырке и в Таганской тюрьме. В первой освобождение проходит гладко. А начальник Таганки тянет с выполнением амнистии — в итоге под стенами тюрьмы собирается многотысячная толпа.
Звонят губернатору Джунковскому. Он с трудом пробирается к Таганке — все улицы вокруг запружены людьми с красными флагами. Пройдя, наконец, внутрь, он обнаруживает, что указ об амнистии составлен в спешке — одна из важных «политических» статей в нем не упомянута. На всякий случай, чтобы прояснить ситуацию, прямо из тюрьмы Джунковский звонит в Петербург — премьер-министру Витте. Витте подтверждает, что это недоразумение и освобождать надо всех «политических». Уходя, губернатор слышит упреки со стороны заключенных-уголовников: «Как это, нас, верноподданных, не освобождают, эти же шли против царя, а их освободили».
При новых порядках российская столица превращается в совершенно другой город. Если совсем недавно Петербург был похож на призрак без света, движения и каких-либо признаков жизни, то теперь это карнавал — непрекращающийся митинг.
21 октября Петросовет выносит постановление: «Только те газеты могут выходить в свет, редакторы которых не посылают своих номеров в цензуру» — и на следующий день столичные газеты выходят без одобрения цензоров. Те же, кто не решился на такое, просто не выходят — потому что профсоюз типографских работников отказывается их набирать.
Вчерашние диссиденты испытывают гордость, недавние охранители прячут глаза. Забастовка в Мариинском театре заканчивается хеппи-эндом — мятежные артисты балета победили. Зато те, кто подписали заявление о лояльности, опозорены. Балетмейстер Сергей Легат, который уступил требованию начальства, кончает жизнь самоубийством. Весь театр поражен. Сергей Дягилев пишет статью под названием «Пляска смерти», в котором обвиняет чиновников от культуры в смерти Легата.
В эти дни Дягилев знакомится с Максимом Горьким, они даже обсуждают идею вместе издавать художественный журнал. Удивительный альянс: эстет Дягилев до сих пор все свои проекты осуществляет либо на деньги государства, либо при существенной господдержке. А Горький — живой символ протеста, минувшей зимой он провел месяц за решеткой и все еще ждет суда. Правда, теперь все уверены, что этот суд не состоится.
Гражданская жена Горького Маруся Андреева становится издательницей — она теперь руководит журналом «Новая жизнь». Популярная актриса, конечно, чисто номинальный руководитель — на самом деле журнал становится первым легальным печатным органом друзей Андреевой — большевиков.
Осенью 1905 года из-за границы возвращаются политические эмигранты, на свободу выходят политзаключенные. Толпами приезжают швейцарские изгнанники: Виктор Чернов, Юлий Мартов, Владимир Ульянов, Петр Струве.
Для Струве 17 октября — особый день, рожает его жена. У нее уже начались родовые схватки, когда муж врывается в палату с криком «Нина, конституция!». Спустя пару дней он оставляет жену с новорожденным ребенком, закрывает никому уже не нужный эмигрантский журнал «Освобождение» и уезжает в Петербург. Он собирается продолжать выпуск журнала уже на родине.
Но начинает он не с редакционной работы, а с гастролей — Струве выступает с речами в разных городах и всюду говорит об опасности диктатуры, которая угрожает России: «Диктатура тех, кого именуют "черной сотней", и тех, кто себя именует "революционным пролетариатом"». Струве же считает, что «стране не нужна и противна всякая диктатура, она жаждет только права, свободы и хозяйственного возрождения».
Ленин в это время берет в свои руки «Новую жизнь», фактически изгоняя оттуда набранных Андреевой сотрудников. А Мартов начинает редактировать другую газету — она называется «Начало». Меньшевистская газета пользуется куда большей популярностью — в ней публикуется король столичного протеста, Перо Лев Троцкий. День за днем Троцкий призывает к народному восстанию. Главные герои его публикаций — Сергей Витте и Петр Струве. «Витте — агент биржи, Струве — агент Витте» — называется одна из его статей. Он не жалеет желчи для своих врагов, причем либералов, конечно, он обвиняет еще более страстно, чем правительство.
Уровень свободы слова запредельный. Прямо на Невском, у католической церкви Св. Екатерины, cтоит лоток, на котором свободно продаются вчера еще подпольные издания: женевские, парижские, лондонские, старые номера «Искры», «Революционной России», «Освобождения» — все что угодно. Главный борец с революцией полковник Герасимов в шоке. Остановившись возле прилавка, он долго роется в ассортименте и даже покупает что-то для личной коллекции.
Столичная пресса, освободившись от цензуры, вынуждена бороться за аудиторию с революционными изданиями. Возникает целая плеяда сатирических журналов, высмеивающих власть.
Особым развлечением для полковника Герасимова становится приносить министру внутренних дел Дурново подборку свежих карикатур: «Это — граф Витте, а вот это — в виде свиньи или жабы — это вы, ваше высокопревосходительство». Впрочем, на свои карикатуры министр не обижается, но страшно злится, когда высмеивают царя: такие журналы он всегда приказывает конфисковать. Этим он, конечно, только подстегивает спрос: «запрещенный» номер продают уже не по 5 копеек, а за рубль, два, а то и пять рублей.
В «конституционном» Петербурге гражданское общество пытается брать на себя все больше функций — даже те, которые государство и не планировало им отдавать. Общественные организации начинают действовать фактически как параллельная власть. Петросовет принимает постановление о восьмичасовом рабочем дне, правда, добиться его выполнения ему не удастся. На страницах органа Петросовета — газеты «Известия» — обсуждаются вопросы о регулировании цен на продукты, снижении квартплаты для малоимущих.
Совет рабочих депутатов, например, формирует свою собственную «милицию», которая должна следить за тем, чтобы полиция не нарушала закон. Для начала уполномоченные Петросовета приходят инспектировать тюрьмы, чтобы проверить — выполнен ли указ об амнистии. Их пускают. Герасимов взбешен — и увольняет того полицейского, который пустил проверяющих.
Еще больше возмущает полковника ситуация, случайно подсмотренная им на улице: на Литейном проспекте человек с повязкой на руке подходит к постовому и что-то говорит ему. Полицейский, выслушав, идет за ним. Герасимов бросается следом и спрашивает, в чем дело. «Господин с повязкой» весьма охотно разъясняет: «Вот в этом дворе невероятно антисанитарные условия. Помойная яма давно не чищена и страшно воняет. Я предложил городовому немедленно принять соответствующие меры».
Герасимов в ярости. Он не может понять, на каком основании общество присваивает себе его власть: «Но, позвольте, кто вы такой?» — кричит он. «Я — представитель милиции, организованной Советом рабочих депутатов», — уверенно отвечает человек с повязкой. Герасимов требует от полицейского немедленно арестовать «представителя милиции». Но Герасимов в штатском — и полицейский не в курсе, что перед ним начальник тайной полиции. Он крутит пальцем у виска и спокойно идет за человеком с повязкой на рукаве — составлять протокол об антисанитарном состоянии двора.
Витте, желающий начать новую жизнь, совершенно не учитывает такого важного фактора, как настроение бюрократии. Ей никто не объяснил, каковы новые правила игры. И не факт, что она эти правила приняла бы. Тысячи людей (госаппарат в 1905 году — примерно 250 тысяч человек) искренне верят в то, что прежний порядок был правильный, и он их устраивал, а как действовать в этой новой ситуации, они просто не знают.
Полковник Герасимов с первых дней советует новому министру внутренних дел Дурново арестовать всех руководителей общественных организаций. «Ну, конечно. Если пол-Петербурга арестовать, то еще лучше будет, — шутит Дурново, у которого, конечно, тоже чешутся руки. Но он держится: — Запомните: ни Витте, ни я на это нашего согласия не дадим. Мы — конституционное правительство. Манифест о свободах дан и назад взят не будет. И вы должны действовать, считаясь с этими намерениями правительства как с фактом». Дурново очень старается соответствовать времени. Но многие — как, например, Герасимов — не хотят стараться. Они искренне не понимают нового курса и требуют арестов и репрессий.
Казалось бы, Сергей Витте достигает всего, чего хочет. Он сегун, великий визирь — как ядовито называют его враги из петербургского высшего света. Он обладает максимальной властью, которую когда-либо получал госчиновник в России. Он имеет возможность осуществить собственную программу реформ и, как председатель Совета министров, самостоятельно набрать себе кабинет.
Витте начинает искать себе министров. Но тут оказывается, что большинство известных общественных деятелей не хотят с ним работать. Сначала он вызывает Дмитрия Шипова, бывшего главу московского земства, первого лидера оппозиции. Затем — Александра Гучкова, крайне активного депутата Мосгордумы и наследника богатой купеческой семьи. Их обоих очень смущает кандидат на пост министра внутренних дел — одиозный Петр Дурново, работавший заместителем у трех последних министров. Потом Витте встречается с представителями земского съезда (в том числе с князем Георгием Львовым, тем самым, который через 12 лет станет главой первого Временного правительства). Земцы чувствуют, что они на подъеме, что они, наконец, заставили правительство считаться с обществом, — и теперь требуют, чтобы власти продолжили реформы и созвали учредительное собрание. Потом Витте встречается даже с Милюковым — тот советует ему не составлять правительство общественного доверия, а собрать технократический «деловой» кабинет.
Витте встречается с владельцами СМИ, чтобы посоветоваться, — и издатель популярнейшей «Биржевой газеты» в лицо говорит ему, что с ним никто не хочет сотрудничать, потому что никто ему не доверяет.
Очевидно, что в атмосфере внезапной свободы слова Витте вовсе не выглядит привлекательной фигурой. Все потенциальные министры сторонятся его, потому что даже переговоры с Витте — удар по репутации. Кроме того, либеральные политики считают, что сила на стороне общества и они могут диктовать условия правительству. Популярность Петросовета, Троцкого, левых газет «Начало» и «Новая жизнь» тоже постепенно растет; социал-демократы, конечно, пока не могут тягаться с лидерами кадетов, но постепенно публика становится более радикальной, чем была год назад. Левые входят в моду, никто не хочет запятнать себя публичным рукопожатием с Витте.
Все, кто встречает Витте в этот период, вспоминают его в крайне нервном, уставшем, почти неадекватном состоянии. Очевидно, премьер-министр работает едва ли не круглосуточно, не может найти людей, которые бы его устраивали, и очень недоволен всем вокруг. По словам московского губернатора Джунковского, огромный стол в кабинете Витте «завален бумагами, а весь пол устлан в беспорядке брошенными конвертами». Видно, что граф Витте сам вскрывает бумаги и письма и, прочитав, бросает на пол. И это еще довольно дружелюбная оценка — другие вспоминают несвежие воротники, мятые галстуки и прочие признаки усталости и переутомления. В воспоминаниях Витте будет жаловаться на либеральную интеллигенцию, особенно на профессуру и земцев. Если бы она не оттолкнула его предложение, все могло бы пойти бы совсем по-иному, сетует он. Впрочем, и либералы будут потом вспоминать это как уникальный потерянный шанс.
Среди кадетов начинается раскол: некоторые члены Союза освобождения, которые из-за забастовки не доехали до учредительного съезда, теперь обвиняют Милюкова в рейдерском захвате. Другие начинают ссориться из-за отношения к манифесту 17 октября — часть либералов считает, что принимать манифест ни в коем случае нельзя, а надо стремиться к провозглашению России республикой.
Московские купцы — одни из немногих, кто полностью поддерживает манифест 17 октября. Рябушинский вспоминает, что большая часть его товарищей считает, что цель достигнута. Более того, предприниматели создают политическую партию, которая должна поддерживать реформы Витте. Она получает название «Союз 17 октября». Лидером становится представитель богатой старообрядческой купеческой семьи и одновременно один из самых активных депутатов Мосгордумы — 43-летний Александр Гучков (отказавшийся, впрочем, быть министром у Витте). У 34-летнего Павла Рябушинского намного меньше политического опыта, но он избран в ЦК партии.
Кадеты остаются в оппозиции Витте, но одновременно критикуют и Советы, которые вслед за Троцким продолжают стремиться к «перманентной революции». Разочаровавшийся в марксизме Струве считает бывших товарищей популистами, называет Советы «унизительным зрелищем». Попытку Петросовета самовольно установить восьмичасовой рабочий день кадеты считают «преступлением перед страной».
С формированием кабинета Витте меняется вся архитектура власти. Уходит на второй план недавний фаворит императора Трепов. Николай II назначает его дворцовым комендантом — аналог нынешнего главы ФСО. Он теперь уже не единоличный посредник между страной и царем, а просто самый важный приближенный императора, отвечающий за его личную безопасность.
Но, пожалуй, еще более эпохальная отставка — уход самого влиятельного дяди царя, великого князя Владимира, того самого, которого считают виновником расстрела протестующих 9 января 1905 года. Но его отставка с Кровавым воскресеньем никак не связана — это результат семейной ссоры.
Двоюродный брат императора, великий князь Кирилл, женится на английской принцессе Виктории Мелите, которая за пару лет до этого с грандиозным скандалом развелась со своим первым мужем, изменявшим ей с мальчиком-слугой. Оскандалившийся муж Эрнст Людвиг, герцог Гессенский, — родной брат императрицы Александры. Именно поэтому Николай II и Александра не одобряют свадьбу Кирилла и Виктории, более того, наказывают его изгнанием. Взбешенный этим дядя Владимир демонстративно хлопает дверью. С этого начнется самая затяжная и самая драматичная вражда в царской семье: между Ники и Аликс, с одной стороны и дядей Владимиром, его женой Михень и их детьми — с другой. Эта вражда не забудется и через 12 лет, в 1917-м, когда дети великого князя Владимира (и Кирилл в том числе) войдут в так называемый заговор великих князей против Николая II.
Принятие манифеста — вовсе не конец кризиса. 23 октября обстановка накаляется до предела в Кронштадте, крупнейшем военном порту России всего в 30 км от Петербурга. Вечером матросы Кронштадта узнают, что комендант крепости арестовал 40 солдат за предъявление требований об улучшении положения. Моряки останавливают поезд с арестованными солдатами. В ответ конвой открывает огонь и убивает одного матроса.
Это становится сигналом к восстанию 12 флотских экипажей.
Потом восстание переходит в погромы лавок в городе. Большая часть жителей панически бежит из города. Утром 27-го числа уезжает и самый известный житель города — священник Иоанн Кронштадтский.
Николай II пишет в дневнике 27 октября: «В Кронштадте со вчерашнего дня начались беспорядки и разгромы. Добиться известий было трудно, так как телефон не действовал. Ну, уж времена!!!»
На следующей день восстание, начавшееся как политическое, перерастает в пьяный дебош. Матросы громят лавки и не предъявляют никаких требований.
Подавлением беспорядков в Кронштадте занимаются два генерала: Николай Иудович Иванов и Михаил Васильевич Алексеев — именно они через десять лет возглавят русскую армию и будут двумя самыми близкими к императору генералами в 1917 году. Но в 1905-м они пока мало известны широкой публике — оба только что вернулись с маньчжурского фронта. Они быстро справляются с пьяными моряками. Генерал Иванов использует свой зычный голос — он выходит к бунтовщикам и кричит во все горло: «На колени!» Оторопевшие от неожиданности матросы подчиняются. Полностью восстание удается подавить с помощью пулеметной команды и пехотного полка. Убиты 50 человек, ранено 200.
Уже на следующий день Николай II записывает: «Все успокоилось после серьезных беспорядков среди морских команд и артиллерии на пьяной почве». Но на этом история не заканчивается. После подавления мятежа Петросовет объявляет забастовку протеста, в которой участвует 140–160 тысяч человек. Забастовки в поддержку кронштадтских моряков проходят в Москве, Вильно, Харькове, Киеве.
76-летний отец Иоанн Кронштадтский остается в столице три дня — пока на острове все окончательно не успокоится. Либеральная пресса после этого долго высмеивает «народного батюшку», который убежал от восстания: в одной из газет публикуют карикатуру, на которой священник изображен верхом на осле, переходящем вброд Финский залив.
Удивительно, что как раз в этот момент, когда самый популярный священник России переживает, возможно, самые тяжелые дни своей жизни — фактически он вынужден бежать из дома, — другой претендент на роль духовного лидера, 36-летний Григорий Распутин, наслаждается первыми минутами триумфа. 31 октября император и его жена приезжают в гости к черногорским принцессам, Милице и Стане. И там знакомятся с новым протеже Милицы — «божьим человеком Григорием».
Знакомство производит на царскую семью огромное впечатление. Император и императрица, очевидно, пережили сильное потрясение — манифест 17 октября противоречит их убеждению о том, что власть дана царю Богом. Распутин тоже так считает — и в этом его особая ценность. Николай и Александра воспринимают его как истинного выразителя мыслей и чувств простого народа; он говорит им то, что они хотят слышать, и помогает пробить то «средостение» из чиновников и придворных (а также либералов и интеллигентов), которое отделяет царя от народа. Распутин, появившийся около императора, когда тот был наиболее близок к демократии, постепенно будет эту демократию для него заменять — он станет для Николая и гласом народа, и гласом Божьим; лучшей фокус-группой и самым надежным соцопросом.
«Странно, что такой умный человек ошибся в своих расчетах на успокоение», — пишет Николай II матери про графа Витте. Действительно, никакого успокоения нет и в помине. Петросовет во главе с Носарем и Троцким раз за разом призывает рабочих к очередным забастовкам — они не достигают такого масштаба, как в начале октября, но и спокойной ситуацию не назовешь.
В конце октября премьер-министр Витте принимает делегацию рабочих, бывших активистов гапоновской организации. Рабочие просят его амнистировать Гапона и вернуть им 30 тысяч рублей, которые лежали на счетах организации. Витте обещает деньги вернуть и отправляет делегацию в министерство торговли. Про Гапона говорит, что все сложно. Нет сомнений, что старую рабочую группу премьер собирается использовать как контролируемого спойлера, с помощью которого он сможет бороться с Петросоветом. И вряд ли рабочие это понимают. Они пишут своему лидеру, что никакой новый «Рабочий союз» больше создавать не надо, лучше возродить прежние «Собрания». Гапон едет в Петербург. Правда, нелегально, по поддельным документам.
Город сильно поменялся с января. Гапона без рясы и без бороды здесь мало кто узнает (он очень переживает, пишет, что без рясы он как Самсон без волос). Бывший священник идет в здание Вольного экономического общества — туда, где, загримированный, он вместе с Горьким выступал перед толпой вечером 9 января. Теперь здесь заседает Совет во главе с Носарем. Там Гапон встречает старого друга — Петра Рутенберга, которого, в отличие от него, амнистировали. Рутенберг советует Гапону зайти в зал заседаний, подойти к Носарю, попросить слово и сказать: «Я — Георгий Гапон и становлюсь, товарищи, под вашу защиту». «И никто тебя не посмеет тронуть», — уверен эсер, и не придется скрываться, ждать амнистии.
Но Гапону этот план не подходит. С одной стороны, он не хочет быть на третьих ролях в Петросовете. С другой — он все еще опасается за свою жизнь, не зря же перед приездом в Россию он обсуждал с друзьями вопрос, не повесят ли его. Наконец, Гапон мечтает возродить именно свою организацию.
Но пока Гапон колеблется, ситуация очень быстро меняется. Забастовки не утихают. А 12 ноября приходят новости из Крыма — в Севастополе восстали команды боевых кораблей. Лейтенант Петр Шмидт сам себя произвел в капитаны второго ранга и объявил себя командующим Черноморским флотом.
В газетах об этом только обрывочные сведения — но ясно, что это смертельный удар по политике успокоения Витте. После принятия его манифеста стало только хуже. Все больше влияния набирает «силовик» при Витте — глава МВД Дурново. Да и сам Витте уже требует жестких мер.
Правительство издает указ, вводящий новые наказания за участия в забастовках: до полутора лет тюрьмы для рядовых участников и до четырех лет для организаторов. В Севастополь отправляют войска.
13 ноября Петросовет обсуждает вопрос о новой всеобщей забастовке — но не решается ее объявить. 14 ноября на предприятиях начинаются массовые увольнения — выгоняют больше 100 тысяч рабочих.
В этой ситуации для Гапона придумана другая роль. Витте решает, что заигрывать с петербургскими рабочими уже не обязательно — намного полезнее будут зарубежные связи бывшего священника. К Гапону приходит личный помощник Витте — бывший агент полиции Иван Манасевич-Мануйлов. Он обещает ему помочь воссоздать собственную рабочую организацию, даже дать на нее денег, но с одним условием. Гапон, хоть он уже и не так популярен в Петербурге, по-прежнему самый известный российский оппозиционер за границей. А правительству Витте как раз очень нужно получить крупный кредит — российская экономика трещит по швам, все переговоры с парижскими банкирами проваливаются. Гапон должен поехать в Париж и авторитетно заявить местным СМИ, что правительство Витте стабильно и эффективно, революции не будет, кредит давать неопасно.
Гапон соглашается. Ему выдают 500 рублей на проезд, а потом и те самые 30 тысяч, компенсации которых требуют его товарищи. Правда, власти просят Гапона пока не афишировать выплату этих денег. И он соглашается. Он все еще уверен, что не Витте его использует, а, наоборот, он использует Витте. Одну тысячу из этих тридцати он сразу вносит в казну «Собраний». Остальные оставляет на хранение помощнику.
21 ноября происходит долгожданное торжественное мероприятие — второе открытие «Собраний петербургских фабрично-заводских рабочих». Приходит 4 тысячи человек, причем все они утверждают, что представляют не только себя, но и товарищей. Гапон счастлив — он снова лидер мощной организации. На открытие приходят Носарь и другие руководители Петросовета. Они, конечно, очень ругаются, потому что подозревают, что Гапон — спойлер. Но он себя таковым совсем не считает.
Открытие гапоновского клуба — не единственное важное событие в столице. 21 ноября происходит первый митинг Союза русского народа. Власти выделяют под мероприятие здание Михайловского манежа. В центре возводится помост для выступающих. Общее число участников неясно: сотрудник МВД Владимир Гурко считает, что около двух тысяч, а издатель черносотенных газет Павел Крушеван уверен, что есть и 20 тысяч.
Участники вспоминают, что обстановка напряженная, «в воздухе много электричества» и многие опасаются, что сразу после митинга участники пойдут что-то громить.
Погромы, которые то и дело устраивают монархисты и им сочувствующие, — оборотная сторона беспорядков осени 1905 года. В то время как марксисты ходят по улицам с красными флагами и призывают к забастовкам, по другим улицам ходят «правые» с хоругвями и портретами императора. Они, как правило, заставляют прохожих снимать шапки (иногда насильно), а кроме того, избивают тех, кто кажется им похожим на еврея или студента. Даже в Петербурге (а тем более в провинциальных городах) человеку в очках попадаться на глаза шествию хоругвеносцев небезопасно.
Такая репутация отталкивает от монархического движения многих. Накануне митинга 21 ноября доктор Дубровин и его друзья приходят к петербургскому митрополиту Антонию — они просят благословить знамена и хоругви Союза. Но митрополит не собирается быть любезным с черносотенцами — пусть даже за ними стоит МВД. «Правым вашим партиям я не сочувствую и считаю Вас террористами, — говорит Дубровину митрополит Антоний, — террористы-левые бросают бомбы, а правые партии вместо бомб забрасывают камнями всех с ними не согласных». И прогоняет «союзников». Дубровин очень обидится — и не забудет митрополиту этого оскорбления.
Митинг 21 ноября, впрочем, проходит без инцидентов. Выступают сам Дубровин, известные публицисты-монархисты, два епископа. Все считают, что многолюдный митинг в поддержку власти в разгар революции — это успех. 27 ноября начинает выходить газета Союза русского народа — «Русское знамя». Главный герой каждого номера газеты — премьер-министр Витте, граф Полусахалинский, объект жгучей ненависти Дубровина и его единомышленников. Требование отставки Витте — рефрен едва ли не каждой публикации «Русского знамени». Союз получает деньги от правительства — но это вовсе не мешает ему возглавлять борьбу против премьер-министра.
Доктор Дубровин развивает небывалую активность — он встречается, наверное, со всеми чиновниками, которые недовольны Витте, и предлагает им свои услуги. В начале декабря Дубровина принимает великий князь Николай Николаевич, который еще полтора месяца назад умолял императора принять проект Витте, а теперь горько раскаивается в этом. «Витте, побуждаемый жидами, ведет к революции и распадению России», — увещевает великого князя доктор Дубровин. Николай Николаевич обещает договориться о встрече Дубровина с правой рукой царя — Треповым.
У премьера совсем не остается сторонников. Почти вся либеральная часть общества так или иначе оказывается под влиянием революционеров, а те консервативные чиновники, которые еще вчера поддерживали Витте, сегодня все больше прислушиваются к Союзу русского народа.
25 ноября Гапон, в соответствии с договоренностью, уезжает в Париж. А на следующий день арестовывают председателя Петросовета Носаря-Хрусталева. Новым председателем Совета становится его заместитель Лев Троцкий. Полковник Герасимов требует арестовать весь Петросовет, но Дурново все еще боится, что это обострит ситуацию.
На самом деле ситуация почти не меняется — Троцкий по-прежнему руководит Петросоветом и готовится к вооруженному восстанию. В эти дни ему исполняется 26 лет — он один из самых молодых и энергичных революционеров. Он напоминает Гапона год назад — мгновенно принимает решения, ни секунды не сомневается в собственной правоте и заражает этой уверенностью остальных. Более опытные лидеры теряются на его фоне. Мартов с первых же дней своего возвращения в Петербург жалуется, что «не может справиться с мыслями». Ленин тоже смотрит на происходящее со стороны — он пишет в «Новую жизнь», но к Петросовету никакого отношения не имеет. Когда при нем говорят о том, что Троцкий — самый яркий лидер революции, он мрачнеет, но признает, что «Троцкий завоевал это своей неустанной и яркой работой».
Исполком Петросовета обсуждает, чем ответить на «взятие правительством в плен товарища Носаря», — и принимает так называемый Финансовый манифест. Он призывает население забирать вклады из сберегательных касс и требовать при всех денежных расчетах, включая выдачу зарплаты, выплаты суммы золотом. Это должно было истощить золотой запас Госбанка и ускорить финансовую катастрофу правительства. К этому моменту отток денег из сберкасс идет полным ходом и без призыва Петросовета, к началу декабря золотой запас Госбанка сократился на 250 миллионов рублей.
Впрочем, Герасимов вспоминает, что вовсе не у финансиста Витте в этот момент сдают нервы, — новый министр юстиции Михаил Акимов (шурин главы МВД) случайно оказывается свидетелем спора между главой тайной полиции и министром внутренних дел о том, кто готов взять на себя ответственность за арест Петросовета. Он вмешивается в их разговор — и выписывает ордер, который не решается согласовать его зять Дурново.
2 декабря восемь газет публикуют Финансовый манифест — их тиражи изымают, газеты закрывают. Среди прочих закрыты и «Новая жизнь» Ленина и Марии Андреевой, и «Начало» Мартова и Троцкого, и «Народная свобода» — новая кадетская газета, которую редактирует Милюков.
На следующий день полиция окружает здание Вольного экономического общества, где заседает Петросовет. Офицер заходит с ордером, но председательствующий Троцкий не дает ему слова: «Пожалуйста, не мешайте оратору. Если вы хотите выступить, сообщите свое имя, и я спрошу у совещания, желает ли оно вас выслушать». Растерявшийся офицер ждет окончания выступления. Затем зачитывает ордер. Троцкий говорит, что Петросовет примет это к сведению, и просит офицера покинуть зал. Тот идет за подкреплением. Сам Троцкий, правда, вспоминает другую историю — перед арестом, узнав, что здание окружено войсками, он приказывает: «Сопротивления не оказывать, оружия врагу не сдавать». И по его команде депутаты с диким скрежетом начинают ломать свои револьверы и бросать их на пол.
Накануне ареста Петросовета Витте приказывает напечатать тысячным тиражом обращение Гапона к рабочим: «Стой, пролетариат — осторожней — засада! Ни шагу вперед, ни шагу назад. Резким шагом вперед не вызывай темного и озлобленного реакционного чудища. Избегай крови… жалей ее… и так ее достаточно пролито». Удивительный поворот — только в январе Трепов привозил к царю делегацию рабочих в противовес шествию во главе с Гапоном, теперь же Витте хочет использовать самого Гапона как противовес Петросовету.
Гапон тем временем дает запланированные интервью французской прессе. «Сегодня политика господина Витте, по крайней мере частично, удовлетворяет требованиям русского народа… — говорит Гапон в интервью Le Matin. — Политика Витте страдает нерешительностью, поскольку он пытается примирить фундаментально противоположные партии: придворную, революционную и промежуточную — партию буржуазных конституционалистов. Он ищет поддержки у всех и не получает ни у кого. Однако если либералы согласятся помочь ему, когда он попросит их принять участие в формировании кабинета, мы не станем свидетелями экономического краха, который угрожает России. Хотя Витте отказался амнистировать меня, я изменил прежнее дурное мнение о нем. Думаю, что он единственный стоящий человек, который у нас есть, единственный, кто может спасти нас. Если революционеры найдут с ним общий язык, это может быть основой освобождения России».
Собственно, это довольно трезвый анализ ситуации — куда более умеренный, чем даже у либерала Милюкова. Удивительно, как изменились взгляды Гапона всего за пару месяцев. Теперь он звучит примерно как октябрист Гучков — объясняет, что очень важно отказаться от всех прежних планов вооруженного восстания (оно «спровоцирует ужасающую реакцию»), а также снять ряд требований — в том числе о восьмичасовом рабочем дне («сейчас Россия к этому не готова — это разрушит промышленность и вызовет страшный голод»).
Две недели спустя он устраивает неформальную пресс-конференцию: приглашает корреспондентов сразу нескольких газет — и русских, и французских — на завтрак в ресторан, чтобы опровергнуть обвинения, будто он работает на Витте. «Мне что Витте, что Дурново — все едино, но я говорю, что при Витте писать и говорить можно, а при Дурново будет хуже. Интерес наш, чтобы у власти был Витте, а не Дурново. Вот и всё. А мои сношения с Витте — вздор. Я хочу, чтобы нашим рабочим организациям вернули взятые деньги и имущество», — уверяет Гапон.
В качестве лидера оппозиции в изгнании Гапон становится вновь очень востребован. После ареста членов Петросовета его приглашают на всевозможные мероприятия, посвященные ситуации в России: зовут в парламент, он встречается с лидером социалистов Жаном Жоресом, с писателем Анатолем Франсом.
Оттуда Гапон уезжает на юг Франции — он стремится вернуться в Россию, жаждет быть официально амнистированным, а посредник в переговорах с Витте, Манасевич-Мануйлов, назначает ему встречу в Монте-Карло. Вскоре в российских бульварных газетах напишут, что Гапона видели играющим в рулетку — как раз во время кровопролитного восстания Москве.
Ни в Петербурге, ни в Москве воззвания Гапона ни на кого не производят впечатления. Их просто не успевают напечатать. Московский совет рабочих депутатов, в отличие от Петербургского, еще на свободе — и его члены решают призвать ко всеобщей забастовке, переходящей в вооруженное восстание, — ровно так в листовках, которые разбрасывают по городу, и написано. С этого момент Москва становится ареной решающего противостояния.
Московский протест — это юношеское безумие. Один из членов Моссовета, эсер Владимир Зензинов, вспоминает, что решение начать восстание — не продуманное, а исключительно эмоциональное. Никаких шансов на успех у московской молодежи нет. Это студенты и молодые рабочие, вооруженные в основном «дрянными револьверами», которые так возбуждены происходящим, что считают просто необходимым принести себя в жертву революции. Самому Зензинову в декабре 1905-го 25 лет, но многим революционерам еще меньше.
Еще не существуют никаких соцсетей, интернета, мобильной связи — даже обычный телефон доступен далеко не всем. Но тысячи 20-летних москвичей наэлектризованы, под воздействием газетных новостей и разговоров со сверстниками они готовы идти на смерть — и рвутся это сделать. Даже спустя годы Зензинов будет сравнивать декабрьскую бойню в Москве с детской шалостью: «Можно было отметить странную особенность этих дней — даже тогда, когда кровь уже пролилась, — это какое-то детское задорное веселье, разлитое в воздухе: казалось, население ведет с властями какую-то веселую кровавую игру».
Безоружные юноши и девушки весело разоружают городовых. Те не сопротивляются. Вот пример, который вспоминает эсер Зензинов:
— Гражданин, ваше оружие!
— Мне мой револьвер дорог, как память, — я не хотел бы с ним расставаться…
— Нам сейчас оружие нужнее. Дайте ваш адрес. Когда револьвер нам больше не будет нужен, вы его получите обратно.
В Москву приезжает Горький вместе с женой — в письме своему бизнес-партнеру Константину Пятницкому он описывает происходящее скорее как хулиганское народное гуляние: «Черными ручьями всюду течет народище и распевает песни. На Страстной разгонят — у Думы поют, у Думы разгонят — против окон Дубасова поют. Разгоняют нагайками, но лениво».
7 декабря начинают бастовать железные дороги, почта и телеграф, трамваи, все заводы и фабрики Москвы, не выходят газеты. Отсутствие новостей порождает панические разговоры: популярен слух о том, что черносотенцы начинают истреблять интеллигентов. Но все черносотенцы, конечно, сидят по домам.
8 декабря десятитысячный митинг собирается в саду «Аквариум». Полиция окружает сад, на выходе обыскивает участников митинга и арестовывает тех, кто вооружен. Впрочем, митингующие не хотят сдаваться — большинство перепрыгивают через забор и прячутся. Митинг заканчивается бескровно, но по городу идут слухи о том, что собрание в «Аквариуме» расстреляно. Молодые революционеры во главе с эсером Зензиновым решают отомстить — бросить бомбу в окно здания московской тайной полиции. Бросок точный — взрывом сносит крышу, здание сгорает дотла. Вместе с находившимся там дежурным. С этого момента игра заканчивается.
Товарищи Зензинова, лидеры партии эсеров, в это время находятся в Петербурге — они готовят вооруженный мятеж в столице. Руководителем восстания Азеф назначает Бориса Савинкова — тот вернулся в Россию, живет на Лиговском проспекте и удивляется, что его никто не арестовывает. Он почти не скрывается, даже в газете публикуется под настоящим именем. При этом он видит, что жители города совсем не хотят никакого восстания — даже сил на очередную забастовку у них нет.
Все еще пытаясь сколотить будущую армию революционеров, Савинков идет на заседание районного боевого отряда, которым командует Рутенберг. Сначала эсер, друг Гапона, произносит пламенную речь. Все воодушевлены. Потом слово берет Савинков — и говорит, что ему надо понять, на какую борьбу готовы жители.
Есть три вида борьбы, говорит он. Первая группа добровольцев может заняться индивидуальным террором: напасть на дом Витте, взорвать правительственные здания, убить кого-то из высших военных чинов. Вторая группа может стать частью революционной армии: направиться в город и попробовать захватить Петропавловскую крепость. Наконец, третья группа может остаться и защищать квартал. Абсолютное большинство готово записаться в третью группу — но не участвовать в восстании или терроре.
Поздно вечером 6 декабря министр внутренних дел Петр Дурново узнает о том, что Моссовет печатает листовки с призывом ко всеобщей забастовке и вооруженному восстанию. Он решает не тревожить своего непосредственного начальника Сергея Витте, а звонит сразу в Царское Село — разбудить царя. Тот вызывает его к себе к семи утра — и поручает принимать самые решительные меры: «Ясно, что или мы, или они. Дальше так продолжаться не может. Я даю вам полную свободу предпринять все те меры, которые вы находите нужными».
Дурново дает Герасимову отмашку: можно начинать массовые аресты. Тот счастлив: в воспоминаниях он с гордостью пишет, что на самом деле начал готовиться к репрессиям сразу после манифеста 17 октября. В первый же день в Петербурге арестовано 350 человек, на следующий день 400. Арестовывают в том числе людей случайных — например, забирают в тюрьму 24-летнего адвоката Александра Керенского, который пока не имеет никакого отношения к революционерам (он хотел вступить в Боевую организацию эсеров — но его не взяли). Через 12 лет уже Керенский выпишет ордер на арест полковника Герасимова.
Когда премьер-министр Витте просыпается 7 декабря, он не может поверить своим глазам. Он проспал собственную власть. За ночь император, Дурново и Герасимов все решили без него.
Но главные события происходят в Москве. Генерал-губернатор Дубасов просит у великого князя Николая Николаевича подкрепления — тот отвечает, что свободных войск у него в Петербурге нет. Тогда Дубасов начинает войну своими силами.
Война идет в самом центре города. Баррикады повсюду: на Тверской, на Арбате, на Сретенке, на Триумфальной площади, у Никитских ворот, на Патриарших прудах… Квартира Горького находится на Воздвиженке, но он бегает по всему городу и записывает впечатления. Горький в восторге: «Публика настроена удивительно! Ей-богу — ничего подобного не ожидал! Деловито, серьезно — в деле — при стычках с конниками и постройке баррикад, весело и шутливо в безделье. Превосходное настроение!» Горькому 37 лет, но он тоже заражен юношеским революционным азартом, его совершенно не смущает смерть людей: «Все сразу как-то привыкли к выстрелам, ранам, трупам. Чуть начинается перестрелка — тотчас же отовсюду валит публика, беззаботно, весело. Бросают в драгун чем попало все кому не лень. Победит, разумеется, начальство, но — это ненадолго!»
Дубасов продолжает настаивать на подкреплении — он просит 15 тысяч. Солдат, расквартированных в столице, только 5 тысяч, и он считает, что этого мало. 15 декабря присылают свежие войска — Семеновский полк, отличившийся при подавлении недавнего мятежа в Кронштадте. За день до этого Дубасов привлекает еще и добровольцев из Союза русского народа. В Москве идет настоящая гражданская война.
Тактику восставших сейчас назвали бы террористической — они прячутся в жилых домах и обстреливают солдат из окон или с крыш, а потом убегают дворами и переулками. Те отвечают артиллерийским огнем. Большая часть погибших — конечно, мирные жители. Симпатии большинства москвичей — на стороне революционеров. «Вместо того, чтобы истребить врага, приводят в нищету и выгоняют на мороз ни в чем не повинных жильцов! Население терроризируется и озлобляется, а революционеры, конечно, нисколько не боятся и перебегают себе из дома в дом, — пишет в дневнике публицист-монархист Лев Тихомиров. — Мне жаль только гибнущих жителей, солдат и самих революционеров. За что столько крови? Для сохранения губящей Россию неисцелимой язвы?»
Еще более откровенен глава петербургской тайной полиции Герасимов: «Что было самым опасным в это время — эти революционные партии находили активную поддержку среди всего населения, даже в таких слоях его, которые, казалось бы, ни в коем случае не могут сочувствовать целям этих партий. Мы, на ком лежала задача охранения основ государственного порядка, были совершенно изолированы и одиноки. Тяжело признаваться, мне редко приходилось встречать людей, которые были бы готовы из убеждения, а не для извлечения материальных выгод (таких людей было немало!), оказывать нам активную поддержку в деле борьбы против революции. А революционеры, которые стремились не только свергнуть правительство Царя, но решительно боролись против самых основ существующего строя, всюду встречали поддержку и сочувствие». Герасимов — искренний монархист, такова его система ценностей: интересы всего населения для него куда менее важны, чем личность императора и преданность ему.
Общее число погибших неизвестно — газеты сообщают о двух тысячах раненых и 424 убитых, но эти цифры могут сильно отличаться от реальности. Почти всю неделю москвичи живут без какой-либо информации. В городе ходят фантастические слухи, например, говорят, что истинная цель революционеров — выманить из Петербурга как можно больше войск, чтобы устроить там восстание и свергнуть правительство. Если бы москвичи знали, что у молодых революционеров не было вообще никакой цели, — они бы не поверили. Родственники случайных жертв и жители кварталов, разрушенных артиллерийским огнем, хотели придать произошедшему хоть какой-то смысл. И вряд ли они поняли бы такое объяснение молодого Зензинова: «Бывают положения, когда люди идут в бой без надежды на победу — это был не вопрос стратегического или политического расчета, а вопрос чести: ведь так в свое время действовали и декабристы, пошедшие на верную гибель».
Кстати, Владимир Зензинов не убит, не ранен и не арестован — он спокойно берет билет на поезд и уезжает в Петербург. Напротив него в вагоне сидит Петр Струве, который страшно возмущается происходящим — «обвиняет обе стороны». У Зензинова «нет охоты с ним спорить».
Восстания во имя революции и демократии — далеко не только столичное развлечение. Осенью 1905 года лихорадит всю огромную страну. Октябрьская забастовка — действительно всероссийская, ее последствия видны повсюду. Параллельно происходит демобилизация солдат, воевавших с Японией. Их везут с Дальнего Востока на Запад. Разочарованные бездарной и бессмысленной войной, солдаты распространяют революционные настроения по всему пути следования — и заражают ими местное население. Солдаты то и дело пытаются бастовать — и отказываются двигаться дальше, пока офицеры не удовлетворят их требования. Такую забастовку объявляет в Красноярске 3-й железнодорожный батальон. Солдаты находят общий язык с местными рабочими и вскоре выбирают объединенный Совет рабочих и солдатских депутатов, который начинает активно бороться за права жителей Красноярска. Председателем Совета становится прапорщик Андрей Кузьмин.
Главная причина недовольства — выборы в Красноярскую городскую думу: в соответствии с существующим избирательным законом, голосовать могут только те, кто прошел имущественный ценз. В Красноярске таких меньше сотни — они и избирают 50 членов городской думы. С этой несправедливостью решает бороться красноярский Совет.
Все происходит как в какой-то утопии: солдаты мирно разоружают полицию, берут на себя функцию охраны порядка, объявляют о предстоящих выборах на основе всеобщего избирательного права (право голоса получают даже женщины). Прежние красноярские власти с изумлением наблюдают за происходящим — и никак не вмешиваются, потому что не могут. Даже генерал-губернатор на месте, просто управляет городом теперь не он, а «президент Красноярской республики» Андрей Кузьмин. Объединенный Совет депутатов тем временем формирует избирком, легитимность которого признает даже прежняя городская дума и местная ячейка партии кадетов — они направляют туда своих представителей. Избирком формирует список избирателей. Жизнь в городе течет довольно спокойно — работают театры, магазины, Совет депутатов печатает свою газету, едва ли не ежедневно проходят митинги с обсуждением текущих проблем.
Красноярская демократическая утопия начинается 10 декабря — в тот же день, что и гражданская война на улицах Москвы. Только 17 декабря, узнав о подавлении Московского восстания, губернатор просит прислать подкрепление, чтобы подавить «Красноярскую республику» — до этого жаловаться, видимо, просто не приходит ему в голову. 24 декабря прибывают солдаты Омского полка, они занимают здание почты, по городу расклеивают объявления о том, что в Красноярске введено военное положение. Восставшие солдаты и рабочие запираются в ремонтных мастерских — и до 2 января подошедшие лояльные войска их осаждают. Впрочем, почти все руководители восстания успевают убежать — «президент Красноярской республики», прапорщик Кузьмин, например, перебирается во Францию. В начале января арестовано около 500 мятежников.
Красноярская история — очень типичная для осени 1905 года. Демократические органы власти одновременно возникают в Чите и Сочи, в Харькове и Польше, в Грузии и в Подмосковье. Каждая из таких «республик» существует от недели до двух месяцев — прежде чем царская администрация приходит в себя от шока и возвращается на свое место.
Лев Толстой в это время живет у себя в Ясной Поляне — там ситуация намного спокойнее. Но он весь декабрь пишет «Обращение к русским людям. К правительству, революционерам и народу». Это его политическая программа — одновременно антиправительственная и антиреволюционная. По духу она очень соответствует стихийным процессам, происходящим в стране. Толстой доказывает, что правительство русскому народу вообще не нужно — он сам разберется, как ему жить: «Только перестаньте, городской рабочий народ, так же как и сельский, повиноваться правительству, служить ему — и уничтожится власть правительства, а с уничтожением этой власти сами собою уничтожатся те условия рабства, в котором вы живете, потому что поддерживаются эти условия только насильнической властью правительства. А насильническую власть составляете вы сами». Возникающие по всей стране утопические микрореспублики по сути — хоть и кратковременно — воплощают идею Толстого.
Толстой одновременно критикует и интеллигенцию (паразитирует на теле народа), и революционеров (хотят заменить одно насилие другим), но действующую власть считает просто обреченной: «Верно или неверно определяют революционеры те цели, к которым стремятся, они стремятся к какому-то новому устройству жизни; вы же желаете одного: удержаться в том выгодном положении, в котором вы находитесь. И потому вам не устоять против революции с вашим знаменем самодержавия, хотя бы и с конституционными поправками».
Хотя Толстой и выступает против революции, для всех консерваторов он, конечно, ее прародитель и даже первопричина. Заклятый враг Толстого — Иоанн Кронштадтский. 78-летний писатель и 79-летний священник — как два полюса российского общества. Их нельзя назвать лидерами общественного мнения, тон задают, конечно, куда более молодые. Лев Толстой и отец Иоанн — скорее живые символы. Первый — борьбы с режимом, а второй — всего, что объединяет понятие «черная сотня».
Уже в 1906 году Иоанн Кронштадтский подает заявление на вступление в Союз русского народа. Он вносит 10 тысяч рублей в казну Союза и присутствует на торжественном освящении хоругви и знамени Союза русского народа. Недавний отказ Антония больше никого не волнует — «народный батюшка» Иоанн куда более популярная фигура, чем петербургский митрополит.
О мотивах, побудивших его вступить в Союз русского народа, Иоанн Кронштадтский рассказывает в интервью британской газете The Guardian: «Наш народ весьма невежествен; поэтому гораздо бы лучше не давать ему повода сбиваться с истинного пути… Наша интеллигенция ни к чему не годна, это безбожные анархисты, подобные Льву Толстому, которого они обожают, а я решительно осуждаю. Они меня поэтому страшно ненавидят и готовы стереть с лица земли. Но я не боюсь их и не обращаю на них ни малейшего внимания».
Начиная с декабря 1905 года Союз русского народа и доктор Дубровин переживают невероятный подъем. Жесткие антиреволюционные меры приводят к резкому росту черносотенного движения по всей стране.
Еще в начале декабря Дубровин отправляет императору телеграмму с просьбой — не отпускать из тюрем арестованных членов Петросовета и прочих подозреваемых в революционной деятельности. «Совершенно верно», — пишет Николай II на телеграмме. А 22 декабря, после подавления московского восстания, император торжественно принимает группу членов Союза русского народа во главе с Дубровиным в Царском Селе.
Дубровин зачитывает императору обращение от имени Союза. «Мы, Государь, постоим за Тебя нелицемерно, не щадя ни добра, ни голов своих, как отцы и деды наши за Царей своих стояли, отныне и до века».
В обращении сформулированы три условия сохранения «крепости и силы Государства Русского»: самодержавная власть царя, подавление «кучки злых крамольников», наконец, решение аграрного вопроса. Другой активист Союза, Павел Булацель, рассказывает царю, что самодержавие ненавистно «как дневной свет ненавистен кротам» врагам России: масонам и инородцам: «Обопритесь на русских людей, и врата ада не одолеют Русского Государя, окруженного своим народом».
Николай II совершенно счастлив. Он принимает у Дубровина значки членов Союза русского народа — «союзники» истолкуют этот жест как то, что император и цесаревич вступили в организацию. Больше того, Николай II упоминает о встрече в своем скупом на подробности дневнике — то есть знакомство произвело на него очень большое впечатление.
Еще важнее то, что Дубровин знакомится с императрицей. Она всегда знала, что настоящие русские люди любят царя — и наконец Дубровин предоставляет ей доказательство. Александра Федоровна становится главным лоббистом Союза русского народа и постоянным организатором встреч императора с черносотенцами — нередко она делает это в неофициальном порядке, втайне от царской канцелярии и министерства двора.
Эта встреча — переломный момент в истории Союза русского народа. В краткий срок организация фактически превращается в государственный институт. Не являясь партией как таковой, Союз русского народа получает колоссальное государственное финансирование (в первый год 10 миллионов рублей), образует грандиозную сеть отделений по всей стране, получает мощный админресурс — часто руководителями региональных подразделений Союза становятся местные чиновники (причем обычно это полностью соответствует их убеждениям). Союз русского народа процветает. Дубровин оказывается прекрасным фандрайзером — по словам приближенных, у него «талант собирать частные пожертвования, которым не ведется учета». Один из важных спонсоров — горячая поклонница (и дама сердца) Дубровина, купчиха Елена Полубояринова, богатая вдова, которая начинает выделять регулярные пожертвования Союзу — а спустя некоторое время начинает вести его бухгалтерию.
Любопытное совпадение — либеральная Партия народной свободы и монархический Союз русского народа возникают почти одновременно и у истоков обоих движений стоят немолодые романтические пары: харизматичный лидер (50-летний Дубровин и 46-летний Милюков) и увлеченная им миллионерша (40-летняя Полубояринова и 32-летняя Морозова). Впрочем, это единственное сходство. В остальном кадеты и «союзники» — полные антиподы, они ненавидят друг друга и не жалеют средств для борьбы. Стоит отметить, кстати, что роман Милюкова и Морозовой длится недолго, а Полубояринова остается верна Дубровину до самой смерти.
Надо сказать, что не все монархисты хотят присоединиться к Союзу русского народа. Генерал Евгений Богданович и член Государственного совета Борис Штюрмер обсуждают новые веяния с явным неодобрением. И Богданович, и Штюрмер — основатели собственных крайне консервативных политических клубов, поэтому Дубровин для них конкурент, причем более радикальный. Жена Богдановича пишет в дневнике, что основатели Союза русского народа «вместо пользы много вреда приносят России — только мешают успокоению». Но Штюрмер идет еще дальше. Он считает, что «жалко и смешно слышать все эти разговоры» членов Союза русского народа, «с пафосом ратующих за самодержавие». По мнению Штюрмера, проблема не в Дубровине, а в самом Николае II. «Все это — "рыцари печального образа", донкихоты. Пока у нас этот царь, порядка в России не будет, нечего его ожидать», — считает Штюрмер (через десять лет этот самый царь назначит Штюрмера премьер-министром).
Но пока в фаворе Дубровин. Его общение с высшими госчиновниками становится регулярным: 30 декабря его принимает Трепов, а 15 января — опять император. Особое доверие возникает между Дубровиным и новым столичным градоначальником Владимиром фон дер Лауницем. Этнический немец, фон дер Лауниц становится самым яростным сторонником и лоббистом организации «истинно русских людей».
13 февраля Союз русского народа устраивает масленичные гуляния, которые быстро превращаются в митинг. Обстановка, вспоминают очевидцы, крайне наэлектризованная. Сначала слово берет московский издатель Грингмут — и в своей речи громит Витте. Затем выходит Дубровин — и выступает еще резче, говорит, что якобы Витте посадил царя в клетку. Толпа приходит в исступление: «Где живет Витте? Пойдем, убьем его!» Только чудом удается избежать погрома в Петербурге.
Начиная с октября 1905 года погромы происходят по всей России — если раньше молва приписывала их организацию МВД, то теперь считается, что это — дело рук черносотенцев из Союза русского народа. Бывшие члены Союза из ближайшего окружения Дубровина, которые отошли от организации, поссорившись с ним, вспоминают, будто типография Дубровина печатает не только газету «Русское знамя», но и брошюры с призывом бить евреев-социалистов. Их рассылают по всей черте оседлости.
Именно доктор Дубровин начинает продвигать идею, что победить революцию можно только ее методами. Если революционеры вооружены и пытаются поднять восстания в разных точках страны, не надо ждать, пока мятеж вспыхнет. Надо быть готовыми в любой момент его подавить, надо, чтобы «союзники» всегда были на страже, в любой момент были готовы с оружием в руках защищать Веру, Царя и Отечество.
Уже в декабре 1905 года идея Дубровина начинает воплощаться в жизнь — создаются боевые дружины Союза русского народа. Каждому члену выдается оружие — и занимается этим МВД. Порядок получения оружия такой: член Союза пишет прошение в департамент полиции — но отдает его своему непосредственному руководителю в Союзе. Заявки организованно поступают в министерство, и оно выдает Союзу партию оружия, которое уже распределяется между его членами. Хранится оружие в подвале дома Дубровина, под роспись его выдают дружинникам. Курирует создание дружин градоначальник фон дер Лауниц.
Один из членов Союза русского народа, который вскоре начнет спорить с Дубровиным за лидерство, Николай Марков, считает, что это первая в мировой истории фашистская организация (Марков говорит об этом с гордостью): «Народное движение это задолго до возникновения Фашистского и Национал-Социалистического Движений, является их точным прообразом… Как и тут, у Союза Русского Народа шла борьба за овладение улицей, и Русским могучим кулаком против бомб и браунингов он так угостил по черепу иудо-масонскую революцию того времени, что на многие годы она спряталась в подполье, не смея оттуда показать своего носа».
Все это Марков напишет через 32 года, в 1937 году в Берлине, когда будет горячим сторонником Гитлера. Изобретение фашизма он будет сравнивать с изобретением электрической лампочки: «Мы, Русские, своих изобретений до конца обыкновенно не доводим. Изобрел, например, электрическую лампочку еще задолго до Эдисона, наш соотечественник Яблочков, — казалось, все в порядке, лампочка даже горела, все удивлялись и ахали, а дальше дело не пошло. Потом уже явился Эдисон и изобрел то же самое, что Яблочков. Вот и союз русского Народа составился из тех же Яблочков, смутно осознавших в своем уме необходимость противопоставления интернациональному злу идеи национально-народной».
В целом Марков абсолютно прав: Союз русского народа — одновременно антимарксистское и антилиберальное движение, он исповедует популистский ультранационализм, романтизирует насилие и отвергает какие-либо демократические ценности. В январе–феврале 1906 года, когда начинается подготовка к выборам в Государственную думу, для Дубровина нет никакой дилеммы — он не признает никаких выборов, Союз русского народа не будет принимать участия, поскольку считает, что Россия должна управляться самодержавно и никакая Государственная дума императору не нужна.
Для многих прежних романтических сторонников революции окончание московского восстания означает немедленную эмиграцию — если, конечно, они успевают уехать.
«Меня скоро посадят. М [арию] Ф [едоровну] — тоже конечно, а может быть, ее раньше. Будь добра, привыкни к мысли, что это и хороший товарищ, и человек не дурной, — чтобы в случае чего не увеличивать тяжесть событий личными отношениями», — наставляет Горький в письме свою первую жену, Екатерину Пешкову. Из Москвы они уезжают 14 декабря — в тот день, когда к подавлению восстания привлекают черную сотню.
17 декабря полиция приходит с обыском в редакцию «Новой жизни» (выпуск газеты прекращен еще в ноябре) и возбуждает уголовное дело. Среди фигурантов — Андреева, которая числится издателем.
4 января Горький и Андреева уезжают в Финляндию. В Хельсинки они продолжают концертную деятельность: выступают в пользу пострадавших в декабрьских беспорядках (деньги идут в кассу большевиков). Агент полиции, который присутствует на вечере, в донесении начальству своими словами пересказывает стихотворение, которое читает со сцены Андреева: «Проклятая страна, святая Русь, залитая кровью, помните всегда, как наши братья, стоявшие за свободу, были растерзаны на улицах Москвы». После этого писатели Горький и Скиталец читают свои произведения (стихотворение Скитальца, как уверяет агент, тоже называется «Проклятая страна»). «Все участники вечера были встречены восторженными криками публики, и каждый их выход сопровождался бурными овациями», — завершает свой отчет полицейский.
Впрочем, Финляндия — это тоже территория Российской империи, и, чтобы избежать ареста, Горький и Андреева переезжают в Берлин. Еще несколько месяцев назад Горький в письмах довольно презрительно отзывался о тех деятелях культуры, которые уезжают из страны в эмиграцию. Теперь он сам бежит — чтобы спасти от тюрьмы любимую женщину.
В Берлине Горький пишет воззвание: «Не давайте денег русскому правительству». Удивительно, ровно год назад Горький и Гапон вместе выступали в Петербурге. Теперь Гапон в Париже раздает интервью — чтобы российскому правительству дали кредит, а Горький в Берлине добивается обратного.
Эта статья — один из самых удивительных текстов, когда-либо написанных российскими оппозиционерами. Сегодня ее бы назвали русофобской. «Когда правительство теряет доверие народа, но не уступает ему своей власти, — оно становится только политической партией» — с такого тезиса начинает Горький. Он коротко описывает свежую российскую историю: «под напором народного протеста» правительство пообещало ввести конституцию, но вместо этого приступило к восстановлению своей власти. Он приводит статистику: с 17 октября по приговору военных судов казнено 397 человек, арестовано и выслано в Сибирь 18 тысяч, закрыто 79 газет в провинциях и 57 в столицах. При этом, оговаривается Горький, сколько всего человек расстреляно в ходе подавления различных беспорядков, неизвестно, «но следует считать тысячами».
В заключение статьи Горький достигает того правозащитного дискурса, который станет распространенным в Европе только к концу XX века: «Неужели Европу так мало беспокоит простая мысль, что ведь небезопасно иметь своими соседями сто сорок миллионов людей, которых всячески стараются превратить в животных, упорно внушая им вражду и ненависть ко всему, что не русское, воспитывая в них жестокостью — жестокость ещё большую, насилиями — страсть к насилиям ещё более грубым? Понимают ли еврейские банкиры Европы, что они дают деньги в Россию на организацию еврейских погромов?»
Этот текст выходит далеко за рамки чаадаевской традиции быть беспощадным к своей родине. Писатель Горький навсегда отделяет от себя народ и государство, и именно государство представляет группой преступников, нарушающих общечеловеческие законы и поэтому потерявших легитимность: «Не давайте Романовым денег на убийства» — такой вывод делает он.
За эту статью против Горького возбуждают новое уголовное дело в России. Но он и не собирается возвращаться на родину — он едет в Америку.
Поездку Горького с женой придумывает Ленин, очевидно находясь под впечатлением от их сборов в Финляндии. Это гастрольный тур в пользу большевиков, а параллельно Горький должен продолжить агитацию против кредитования царского правительства. Чтобы все прошло гладко и деньги не потерялись, Ленин даже выделяет Горькому продюсера-охранника, который должен помогать в пути.
Пока Гапон находится во Франции, счета «рабочих собраний» размораживают, а его помощник Матюшенский начинает вносить деньги, выделенные Витте. Первые 3 тысячи он отдает в кассу организации, сказав, что это пожертвование от некоего купца из Баку. Потом вносит вторую порцию.
Ситуация неожиданно меняется, когда на очередном собрании один из помощников Гапона, отчитываясь перед товарищами, неожиданно проговаривается, что часть бюджета — это деньги, «которые Гапону дал Витте». Рабочие переспрашивают, не ослышались ли, — до этого про общение Гапона с премьер-министром кроме его ближайшего окружения никто не знал. Помощники Гапона клянутся, что он брал деньги с их ведома, и сразу после собрания телеграфируют ему, чтобы скорее возвращался, а то «почва уходит из-под ног». Он едет в Финляндию, там созывает большое собрание всей своей организации и рассказывает, откуда деньги. Но тут выясняется, что кассир Матюшенский сбежал, прихватив с собой остаток суммы.
Ситуация для Гапона просто ужасная — он по-прежнему живет нелегально в Финляндии, его имя не сходит со страниц бульварных газет. Его обвиняют в том, что он агент Витте, в его собственной организации раскол. Все усугубляется тем, что один молодой человек кончает с собой прямо во время собрания. После этого все пытаются истолковать его смерть по-своему: одни говорят, что он был на стороне Гапона, другие уверяют, что он в нем разочаровался.
Но хуже всего для Гапона даже не это. Никаких новостей от властей нет: его не амнистируют, МВД не дает разрешения на деятельность «собраний»: ни на открытие новых отделений, ни на массовые мероприятия. Получается, что Витте его обманул. Или, вернее, за это время министр внутренних дел Дурново перестал прислушиваться к премьер-министру, а самому разрешать деятельность гапоновских собраний ему незачем.
Гапон снова у разбитого корыта. Ему надо начинать все сначала — пробовать выстроить отношения с властью, чтобы вернуть себе влияние. Ему рекомендуют обратиться к Рачковскому. Повторяется вся та же история, через которую Гапон проходил, когда его вербовал Зубатов, только теперь все наоборот — Гапон сам напрашивается, чтобы его завербовали. Рачковский просит его написать покаянное письмо Дурново. Гапон пишет подробный текст, рассказывающий, что он разочаровался в социалистических партиях, понял, что вооруженное восстание ни к чему не приведет — и вот, пожалуйста, доказательства, вырезки из западных газет.
Проблема в том, что полностью изменилась атмосфера. После декабрьского восстания и ареста Совета власть больше не считает нужным вести диалог с лидером рабочих.
Об этом рассказывает Гапону Рачковский при следующей встрече. Дурново якобы раздраженно отшвырнул письмо, а Витте сказал: «Гапон хочет меня вы…ать, но это ему не удастся». Но поскольку Рачковскому жалко терять возможность как-то использовать Гапона, он пробует завербовать его как платного осведомителя. Дурново интересуется, насколько ценен этот Гапон. Проверить это поручено полковнику Герасимову.
Рачковский заказывает столик на троих в роскошном ресторане «Кафе де Пари». Гапон полагает, что он хитрее всех и все равно в конечном итоге сможет использовать своих противников. Он начинает блефовать, все время повышая ставки.
Герасимов спрашивает его, знает ли он руководство Боевой организации эсеров. Гапон отвечает, что он всех знает и у него есть ценный человек, который знает еще больше, — Рутенберг. Герасимов спрашивает, известно ли ему что-либо о планировании покушения на царя. Гапон отвечает: о да, перед 9 января Рутенберг планировал убить царя.
По сути, Гапон ввязывается в очень серьезную авантюру — и на этот раз впутывает еще и своего ближайшего друга, который помогал ему во всех сложных ситуациях и выручит и сейчас, уверен Гапон. Он не собирается никого выдавать — он собирается притвориться и надеется, что Рутенберг ему подыграет. И требует от Рачковского по 50 тысяч рублей гонорара за работу — для себя и Рутенберга. Дурново, которому Рачковский сообщил о требовании Гапона, начинает торговаться: 25 тысяч на двоих.
На Герасимова свидание в «Кафе де Пари» не производит никакого впечатления: «Гапон просто болтает вздор. Нет сомнений, что он готов все и всех предать, но — он ничего не знает. Неопасный враг, бесполезный друг», — пишет Герасимов.
А Гапон тем временем приезжает в Москву к Рутенбергу и пытается уговорить старого друга поучаствовать в его блефе. Гапон излагает другу следующий план: он сведет Рутенберга с Рачковским, они получат деньги, а тем временем сами начнут готовить убийства Витте и Дурново. «Главное, понимаешь, не надо бояться, — объясняет Гапон. — Грязно там и прочее. Но мне хоть с чертом иметь дело, не то что с Рачковским».
Рутенберг потрясен. Он считает, что Гапон — предатель. А Гапону эта мысль даже не приходит в голову — но у него не получается объяснить другу, что он имеет в виду. Они расстаются — и 11 февраля Рутенберг едет в Хельсинки, доложить о случившемся своему начальнику, Азефу.
Выслушав Рутенберга, Азеф выносит быстрое решение: «покончить с Гапоном, как с гадиной». Он говорит, что Рутенберг сам должен позвать Гапона на ужин, а потом отвезти в лес, «ткнуть в спину ножом и выбросить из саней». Вскоре приезжает Савинков — и присоединяется к мнению Азефа.
На следующий день Азеф рассказывает об этом деле члену ЦК Виктору Чернову — и тот против такой казни Гапона (в отличие от членов Боевой организации он еще полгода назад участвовал в объединительной конференции российской оппозиции, на которой Гапон был председателем). Чернов говорит, что Гапон слишком популярен среди рабочих и его нельзя просто убить — скажут, что эсеры сделали это из зависти. Надо поймать его на месте преступления — во время встречи с Рачковским — и убить их обоих. Азеф поддерживает эту идею — он говорит, что давно уже планировал покушение на Рачковского. Против только Савинков. По его словам, это слишком сложно и опасно — партия обладает достаточным авторитетом, чтобы убить Гапона по собственному решению. Но Чернов и Азеф настаивают — и разрабатывают такой план. Рутенберг должен согласиться на план Гапона и пойти встречаться с Рачковским. На втором или третьем свидании он должен убить обоих — и заявить на суде, что «Боевая организация поручила ему смыть кровью Гапона и Рачковского грязь, которой они покрыли 9 января».
Рутенберг описывает этот разговор довольно сдержанно. А Чернов, наоборот, очень эмоционально — он жалеет Рутенберга, которого заставляют убить близкого друга:
«И Азеф, и особенно Савинков буквально припирали к стенке Рутенберга. Савинков буквально весь кипел от негодования и буквально третировал за это растерянного, удрученного, похожего на "мокрую курицу" беднягу Рутенберга… Все дальнейшие переговоры, планы, приготовления — были сплошным изнасилованием Рутенберга Азефом и Савинковым…»
Закончив инструктаж Рутенберга, Савинков и Чернов уезжают. А Азеф остается в Хельсинки еще на несколько дней — чтобы разработать технический план операции. Они живут с Рутенбергом в одной комнате и целыми днями разбирают предстоящее убийство. По словам Рутенберга, план достаточно "легковесен" и трудноосуществим. Но по ходу дела Азеф говорит, что в принципе Рутенберг может убить и одного Гапона. Сделать это можно в Финляндии, между Петербургом и Выборгом, но понадобятся помещение, лошади и люди. Местная революционная организация соглашается помочь. Договорившись со всеми, Азеф уезжает.
Рутенберг остается один на один с заданием, которое дали ему товарищи. Он не член Боевой организации, не профессиональный убийца — и должен хладнокровно казнить друга.
Пока Гапон ведет тяжелые переговоры, он получает одну хорошую новость — нашелся беглый кассир Матюшинский, который украл у организации 23 тысячи рублей. Его обнаружили товарищи и при помощи полиции повезли в Петербург. Одновременно еще один соратник Гапона по фамилии Петров пишет в газету письмо, в котором обвиняет Гапона в провокаторстве, — и рассказывает, что тот получает деньги от Витте. Скандал невероятный. «Собрание петербургских рабочих» публикует официальное опровержение, оправдывая Гапона. Потом правительство публикует опровержение, заявляя, что граф Витте никаких денег Гапону не давал. О Гапоне пишут ужасные вещи: желтая пресса подробно обсуждает его личную жизнь и, конечно же, его заграничные путешествия, особенно то, как он «живет в Монте-Карло, ведет широкий образ жизни, швыряет деньгами, одет по последней моде, окружен кокотками и ведет крупную игру в рулетку».
21 февраля Гапон пишет развернутое письмо в газету «Русь»: «Мое имя треплют теперь сотни газет, и русских и заграничных. На меня клевещут, меня поносят и позорят. Меня, лежащего, лишенного гражданских прав, бьют со всех сторон, не стесняясь:
— Распни Гапона — вора и провокатора!»
Дальше Гапон пишет, что не может смотреть на то, как страдают его товарищи рабочие, и требует товарищеского суда над собой: «Я отвечу на все обвинения и буду доказывать свою правоту. Совесть моя спокойна».
Вскоре в «Петербургской газете» появляется репортаж «У Гапона» — журналист сходил к бывшему священнику в гости и описывает, как тот скромно живет в маленькой квартирке с женой (бывшей воспитанницей сиротского приюта Уздалевой) и новорожденным сыном.
Параллельно идут серьезные приготовления к общественному суду. Гапон находит адвоката, подбирают членов суда: здесь и Павел Милюков, и журналист суворинской газеты Александр Столыпин, брат саратовского губернатора Петра Столыпина.
Гапон с нетерпением ждет суда, пишет письма в газеты, обращается в столичную прокуратуру: он предлагает либо амнистировать его, либо судить как беглого преступника. Фактически Гапон просит, чтобы его арестовали — это бы очень поправило его репутацию. Но прокуратура его игнорирует.
22 марта 1906 года в квартире варшавского протоиерея Юрия Татарова звонок. На пороге стоит человек, который хочет видеть Николая. «Моего сына здесь нет», — отвечает старик. Но тут в глубине коридора внезапно появляется сын — а с ним и его мать. Незнакомец начинает стрелять. Все трое бросаются на него, повисают на его руке. Тогда он второй рукой достает нож. Мать ранена, сын убит. Гость оставляет записку: «Б. О. П. С. Р.» (Боевая организация партии социалистов-революционеров).
Примерно в это время два других эсера, Азеф и Рутенберг, встречаются в Петербурге. Рутенберг жалуется, что у него не получается совершить двойное убийство — Гапона и Рачковского. Азеф злится и кричит на Рутенберга, что он ничего не умеет, не выполняет инструкций и подставляет всю организацию. «Все его обвинения были до того несправедливы, и он мне стал до того отвратителен, что я буквально не мог заставить себя встретиться с ним», — вспоминает Рутенберг.
Он снова говорит с Гапоном. Тот предлагает ему встретиться с Рачковским и Герасимовым и убить обоих. Рутенберг едет в Хельсинки — чтобы сказать Азефу, что он передумал, убивать Гапона не будет, а все бросит и уедет за границу. Азеф молча встает и уходит.
27 марта Гапон сам приходит в Петербургский окружной суд — сдаваться. Он требует возбудить против него дело, как против беглого преступника. Ему в ответ выдают справку о том, что он был амнистирован еще 27 октября прошлого года. То есть Витте просто наврал рабочим, что амнистия не распространяется на Гапона.
У Гапона гора с плеч — он может активнее добиваться реабилитации и возрождения собственных «Собраний». На следующий день он едет на дачу к Рутенбергу, на станцию Озерки.
Встретившись на платформе, они идут к дому, который снимает Рутенберг, и по дороге воодушевленный амнистией Гапон описывает другу их совместные планы: «Я теперь буду устраивать мастерские. Кузница у нас есть уже маленькая. Слесарная. Булочную устроим. Вот что нужно теперь. Со временем и фабрику устроим. Ты директором будешь…»
Они заходят в дом. Рутенберг вспоминает их последующий диалог так:
— А если бы рабочие, хотя бы твои, узнали про твои сношения с Рачковским?
— Ничего они не знают. А если бы и узнали, я скажу, что сносился для их же пользы.
— А если бы они узнали все, что я про тебя знаю? Что ты меня назвал Рачковскому членом Боевой организации, другими словами — выдал меня, что ты взялся соблазнить меня в провокаторы, взялся узнать через меня и выдать Боевую организацию, написал покаянное письмо Дурново?..
— Никто этого не знает и узнать не может… Ни доказательств, ни свидетелей у тебя нет».
Гапон идет в туалет и обнаруживает в соседней комнате неизвестного человека.
«Он все слышал, его надо убить… Ты, милый, не бойся… Ничего не бойся… Мы тебя отпустим… Ты только скажи, кто тебя подослал…» — так вспоминает слова Гапона этот самый незнакомец из соседней комнаты.
Из соседней комнаты появляются четверо, Гапон сопротивляется, они надевают ему на шею веревку. Рутенберг выходит из дома, чтобы не видеть, как они это делают.
Через пару дней Евгений Азеф идет по безлюдному переулку в Петербурге. Он, очевидно, в задумчивости, поэтому не замечает, как его окружают люди, аккуратно берут под руки и куда-то ведут — он протестует, но его запихивают в карету. Везут его в тайную полицию, к полковнику Герасимову.
«Я — инженер Черкас, меня знают в Петербургском обществе. За что я арестован?» — горячится арестованный и трясет документами.
«Все это пустяки. Я знаю, вы раньше работали в качестве нашего секретного сотрудника. Не хотите ли поговорить откровенно?» — говорит Герасимов.
Арестованный поражен, но продолжает: «О чем вы говорите? Как это пришло вам в голову?»
«Скажите: да или нет?»
«Нет», — отвечает Азеф, но, по словам Герасимова, без особой уверенности.
Его отводят в одиночную камеру.
Герасимов идет к Рачковскому и рассказывает, что произошло. Его агенты пытаются предотвратить покушение на Дурново. И на днях они обнаружили, что подозрительные извозчики, которые все время ошиваются возле квартиры министра внутренних дел, регулярно отчитываются перед руководителем группы. Но это еще полдела — один из полицейских узнал в этом руководителе давнего полицейского осведомителя, так называемого Филипповского. Герасимов недоумевает — никогда прежде он не слышал о таком агенте. Спрашивает у Рачковского. Тот пожимает плечами — уверяет, что и ему ничего не известно.
Через два дня после задержания арестованный просит встречи с Герасимовым: «Я сдаюсь. Да, я был агентом полиции и все готов рассказать откровенно. Но хочу, чтобы при этом разговоре присутствовал мой прежний начальник, Петр Иванович Рачковский».
Рачковский снова недоумевает: «Какой это может быть Филипповский? Я не могу такого припомнить… Разве что Азеф?»
Уже через 15 минут он бросается на шею к Азефу со словами: «Мой дорогой Евгений Филиппович, давненько мы с вами не видались. Как вы поживаете?»
Азеф отвечает ему матом. «В своей жизни я редко слышал такую отборную брань, — вспоминает Герасимов, — он обвинял Рачковского в неблагодарности, в бесчеловечности и вообще во всяких преступлениях, совершать которые способен был только самый бессовестный человек». «Вы покинули меня на произвол судьбы, без инструкций, без денег, не отвечали на мои письма. Чтобы заработать деньги, я вынужден был связаться с террористами», — кричит Азеф.
Когда первоначальные эмоции проходят, Азеф ернически спрашивает Рачковского: «Что же, удалось вам купить Рутенберга?.. Хорошую агентуру вы в лице Гапона обрели?.. Выдал он вам Боевую организацию? Знаете, где теперь Гапон находится? Он висит в заброшенной даче на финской границе… вас легко постигла бы такая же участь, если бы вы еще продолжали с ним иметь дело…»
Оба полицейских изумлены. Им ничего не известно о Гапоне: ни о том, что он убит, ни даже о том, что он пропал.
Подробностей Азеф не рассказывает. Он требует 5 тысяч рублей долгов по зарплате за продолжение сотрудничества. Эту сумму ему легко выдают.
Только через два дня гражданская жена Гапона, Саша Уздалева, приходит в полицию, чтобы написать заявление о том, что он неделю назад ушел из дома и не вернулся. На следующий день в газете «Новое время» появляется заметка, подписанная псевдонимом «Маска». В ней говорится, что Гапон пропал, последний раз его видели 28 марта, и в этот день он должен был принимать участие в важной встрече социалистов-революционеров в Озерках. А еще что черносотенцы готовили на него покушение, а сам он был в таком подавленном состоянии, что подумывал о самоубийстве.
Автор текста — полицейский агент и в недавнем прошлом секретарь Витте Иван Манасевич-Мануйлов. Источник информации — Азеф. Полиция начинает искать Гапона, но пока безуспешно.
В Петербурге о Гапоне почти никто не вспоминает. Прошлогодний герой забыт. Его труп висит на заброшенной даче — а он почти уже никому не интересен.
Это странное время. То, чем российское общество было так увлечено последних два года, — все надоело, все разочаровало, все бесполезно. Закрытие газет, волна арестов, гражданская война по всей стране, всесилие черной сотни, повальная эмиграция. «Пора валить» — главное настроение среднего класса в Петербурге, а особенно в Москве. После подавления декабрьского восстания москвичи гораздо чаще, чем за год до этого, обращаются за загранпаспортами. Уезжают не только революционеры, которые вернулись по амнистии Витте и теперь фигурируют в новых уголовных делах. Уезжают бывшие аполитичные — те, кто сначала увлекся демократической весной, а потом понял, что вовсе не хочет участвовать в этой гадкой и грязной, бесчеловечной борьбе.
В конце 1905 года Мережковский пишет «Воззвание к церкви». В нем он призывает церковь восстать против императора, в частности: больше не молиться в храмах за царя, а молиться за освобождение народа, освободить военных от присяги царю, лишить власти Синод, созвать Церковный собор.
Воззвание Мережковского не имеет, конечно, никакого эффекта. И вскоре он приходит к выводу, что православие и самодержавие неразрывно связаны: «К новому пониманию христианства нельзя подойти иначе, кроме как отрицая оба начала вместе».
В декабре 1905 года Зинаида Гиппиус и Дима Философов ужинают в ресторане — вдруг прибегает Дягилев и закатывает двоюродному брату отвратительный скандал, кричит на весь ресторан. Он только что узнал, что Философов пытался соблазнить его любовника — личного секретаря Дягилева, польского студента Вика. А может быть, Дягилева бесит, что Дима все же предпочел ему Гиппиус и Мережковского и даже переехал жить в их квартиру. Скорее всего, Дягилева вообще все раздражает: знаменитый столичный продюсер бьется в истерике перед своим бывшим любовником и его новой подругой — знаменитыми столичными журналистами.
После скандала в ресторане Дима срывается и уезжает в Париж. Следом едут Гиппиус и Мережковский — поехали «герценствовать», язвит Дягилев. Но скоро и он уезжает, и тоже в Париж — хочет организовать там выставку русского искусства.
У Витте тоже сдают нервы. Человек, который в октябре приносил царю философский трактат о стремлении к свободе, теперь со страхом и омерзением говорит о придуманной им же самим Государственной думе. На бесконечных правительственных совещаниях он сетует, что русское общество некультурно, что заседания нельзя делать публичными — иначе министров будут закидывать «мочеными яблоками и ревущими кошками».
11 декабря опубликован новый избирательный закон — как раз после того, как Дурново арестовал петербургских диссидентов, а в Москве началась полномасштабная война. Избирательный закон — результат изнурительных совещаний, в ходе которых Витте удалось провести главную для него мысль: Дума должна стать крестьянской, так как крестьяне — наиболее лояльный по отношению к правительству слой населения.
Выборы начинаются в феврале и длятся весь март. Процедура очень длинная — это вовсе не всеобщее тайное прямое равное голосование — о чем мечтают и говорят все оппозиционеры вне зависимости от их политического направления. Выборы проходят по четырем куриям: отдельно выбирают землевладельцы, отдельно горожане, отдельно крестьяне, отдельно рабочие. Каждая курия сначала выбирает выборщиков: один выборщик может представлять 2 тысячи дворян, 4 тысячи горожан, 30 тысяч крестьян и 90 тысяч рабочих. Но право голоса имеют не все, а только прошедшие имущественный ценз. Например, в рабочей курии могут голосовать только сотрудники предприятий, в которых работает больше 50 человек. А в городах права голоса лишены, к примеру, все учащиеся. Правда, могут голосовать не только владельцы домов и квартир, но и квартиросъемщики.
Многие либералы разочарованы законом, революционеры — в пылу восстания — его даже не замечают.
Петр Струве, вернувшись из Парижа, тоже переживает непростой период. Он хочет возобновить издание «Освобождения», но уже в России, пытается договориться с Милюковым — и ничего не выходит. Милюкову вовсе не нужно влиятельное издание, которое выпускал бы Струве, — он хочет иметь собственную газету. На деньги нового спонсора, инженера Бака, Милюков открывает газету «Речь», которой руководит сам — более того, сам пишет все ее передовицы. «Освобождение» больше никогда не выйдет.
Струве считает, что в такой непростой момент надо подчиниться партийной дисциплине: «Только сплоченное действие демократических общественных элементов может вывести нашу страну на путь действительного обновления и здорового развития», — уверен он. Зимой 1906 года, накануне выборов, вместе с Федором Родичевым Струве пишет предвыборный манифест кадетов.
И эсеры, и социал-демократы решают бойкотировать выборы в Думу. По сути, единственная настоящая и при этом оппозиционная политическая партия в стране — это кадеты, либеральная партия Народной свободы, созданная Милюковым на базе Союза освобождения.
Выборы заканчиваются сенсацией. Кадеты одерживают ошеломляющую победу. На самом деле это вполне логично, ведь они — единственная партия, которая ведет предвыборную кампанию.
Император и его окружение очень взволнованны. Чего ждать от «крамольников» — непонятно. Витте говорит Николаю II, что во всем виноват глава МВД Дурново — своими репрессивными мерами он разозлил общество, вот оно и проголосовало за оппозицию. Император отвечает, что он может эту Думу легко разогнать.
Новая Дума еще никогда не собиралась, а разговоры о ее предстоящем роспуске ведутся очень настойчиво.
В это самое время старый знакомый Гапона Максим Горький вместе с гражданской женой Марией Андреевой и с сопровождающим их большевиком по фамилии Буренин приезжают в Нью-Йорк. Николай Буренин — член Боевой группы РСДРП, он приставлен к Горькому в качестве продюсера, охранника, помощника и, очевидно, шпиона. Писатель — главный актив большевиков, один из самых важных источников дохода, его надо беречь.
Пароход Горького еще не успевает причалить в Нью-Йорке, как на палубу забираются журналисты и начинают осаждать Горького — так же, как всего полгода назад атаковали Витте. Горький устал с дороги, он (в отличие от Витте) пытается отказаться, извиняется, обещает дать интервью дня через два-три. Но корреспонденты не отстают, просят ответить всего на один вопрос — и он не о творчестве и не о ситуации в России. Этот вопрос: «Что вы думаете о Витте?». На следующий день нью-йоркские газеты выходят с заголовками «Горький: "Витте — подлец!"» (Буренин уточняет, что Горький назвал премьера «человеком, лишенным таланта, чести и честности»)
На паспортном контроле у писателя спрашивают, не анархист ли он. Горький отвечает: «Нет, я не анархист, я социалист. Я верю в закон и порядок и именно по этой причине и нахожусь в оппозиции к русскому правительству, которое в данный момент представляет собой организованную анархию».
Писателя принимают восторженно. В порту его встречают не только журналисты, но и толпы русских эмигрантов. Фотографии Горького на первых полосах всех газет. Его везде узнают и везде принимают. Они с Марусей спускаются в метро — пассажиры смотрят на фотографии в газетах и бросаются к писателю со словами: «Добро пожаловать, господин Горький». На второй день в честь Горького устраивают обед, на который приходит 70-летний Марк Твен. Горькому всего 37, он теряется перед классиком, а тот в восторге от молодого русского коллеги. Они вдвоем объявляют о создании фонда, который будет собирать деньги на русскую революцию. Пресса называет Горького «русским Джефферсоном». В планах — поездка в Вашингтон и встреча с президентом Теодором Рузвельтом.
Но все заканчивается 15 апреля. Одна желтая газета выясняет, что мистер и миссис Горький, как везде представляются гости из России, вовсе не муж и жена. Настоящая миссис Горький (то есть Екатерина Пешкова) находится в России, у пары двое детей, и они не разведены. А женщина, которая выдает себя за жену писателя, — известная русская актриса по фамилии Андреева.
Компромат производит ошеломляющий эффект. Америка 1906 года оказывается куда более пуританской страной, чем Российская империя. Горький и Андреева ничего не знают о вышедшей статье, когда в полтретьего ночи возвращаются в свой отель Belleclaire. На пороге их встречает хозяйка. Она презрительно говорит: «Не входите!» — и преграждает им путь. Все вещи Горького, Андреевой и Буренина уже дожидаются путешественников в вестибюле: чемоданы раскрыты, одежда, белье, платья Андреевой, чьи-то сапоги — все свалено в кучу.
Горький и Андреева отправляются ночевать в общежитие молодых писателей. Но на следующий день «расследование» личной жизни Горького подхватывают другие газеты. Они выясняют, что артистка Андреева тоже формально замужем за поручиком Андреем Желябужским, хотя и ушла от него к миллионеру (теперь уже покойному) Савве Морозову. Тому самому Морозову, который погиб полгода назад в Каннах и завещал ей полтора миллиона долларов, пишет The New York Times.
Выселение из отеля — это еще цветочки. Все дальнейшее турне сорвано: отменяются мероприятия в Бостоне и Чикаго, Белый дом отзывает свое приглашение. Группа женщин — сторонниц республиканской партии требует депортировать Горького. Писателю приходится съехать из общежития. На выручку приходит совершенно незнакомая им семейная пара: Престония и Джон Мартины приглашают Горького и Андрееву пожить в их доме: «Я не могу и не хочу позволить, чтобы целая страна обрушилась на одинокую, слабую молодую женщину, и поэтому предлагаю вам свое гостеприимство».
Горький соглашается. Они переезжают сначала на роскошную виллу Мартинов около Нью-Йорка, а потом едут жить в их поместье на севере штата, недалеко от канадской границы. Никаких гастролей больше не будет, решает Горький. Вместо этого в тихой американской глубинке он пишет роман «Мать» — будущее главное произведение советской литературы, «революционную Библию», любимый роман Ленина. Буренин считает, что этот компромат на Горького слил прессе российский посол в Америке. Так это или нет, российское правительство в результате невольно помогает Горькому. В начале мая ему предъявляют официальное обвинение в участии в московском восстании — и угрозы с родины восстанавливают репутацию Горького. Из аморального персонажа он снова превращается в борца за свободу.
Горький живет в Америке, в гостях у Мартинов, почти год, но все равно не может простить американцам пережитого унижения. Все, что он пишет об Америке, полно злобы и желчи: в Америке нет красоты, у американцев нет души, все они — рабы золота, то есть Желтого дьявола.
Вот что Горький пишет про Нью-Йорк: «Я впервые вижу такой чудовищный город, и никогда еще люди не казались мне так ничтожны, так порабощены. И в то же время я нигде не встречал их такими трагикомически довольными собой, каковы они в этом жадном и грязном желудке обжоры, который впал от жадности в идиотизм и с диким ревом скота пожирает мозги и нервы».
Но главное — Горькому надо доказать, что американский капитализм — плохой пример для подражания. В России того времени существует некоторый культ Северной Америки. Сюда Лев Толстой отправляет преследуемых властями духоборов; сюда бегут от погромов евреи из черты оседлости; идея превратить Российскую империю в «Соединенные штаты Восточной Европы, Сибири и Туркестана» очень популярна среди революционной интеллигенции. Главные поклонники Америки — российские либералы. Павел Милюков слывет «американцем» — он преподавал в Чикагском университете, где и почерпнул многие из своих демократических идей. Но Ленина американский пример совсем не прельщает — ему надо развенчать и разрушить этот либеральный идеал. Ленин — главный организатор горьковского турне; если писателю не удалось собрать денег, единственное, что он может, — это поработать пропагандистом.
Постоянная борьба с либералами — это главная тема 1906 года для российских марксистов. Пока Горький отдыхает в Америке, Лев Троцкий сидит в Петропавловской крепости — и тоже возмущается предательством либералов. В феврале 1906 года он пишет статью, которую посвящает своему идеологическому врагу Петру Струве — «Господин Петр Струве в российской политике». Сначала он долго и подробно обвиняет Струве в непоследовательности, в том, что тот, мол, менял свою точку зрения и переходил с одной политической позиции на другую. «Лжец должен обладать хорошей памятью, чтобы не попадаться в противоречиях», — язвит Троцкий.
Но потом переходит к главному вопросу: что будут делать кадеты, когда попадут в Государственную думу. Это главный вопрос, который гложет всех, включая самих кадетов.
Троцкий из тюремной камеры пишет, что должны сделать либералы — если, конечно, они планируют выполнить свои предвыборные обещания: 1) отправить в отставку Витте, Дурново и компанию; 2) призвать к власти Петрункевича, Милюкова и Струве; 3) организовать выборы Учредительного собрания на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права; 4) уволить прежних региональных чиновников, поменяв их на новых; 5) начать судебный процесс над членами прежнего правительства. Но, разумеется, иронизирует Троцкий, ничего подобного либералы в Думе не сделают — а просто будут пытаться лавировать, вести переговоры с царскими чиновниками и ничего не добьются.
Примерно такие же разговоры ведут и консерваторы. Они опасаются, что Дума в первую очередь объявит о созыве Учредительного собрания.
Впрочем, Милюков вспоминает, что еще на первом своем съезде в ноябре 1905 года кадеты решили, что не надо добиваться Учредительного собрания — достаточно просто избрать Думу с «учредительными функциями». Но это только начало споров. Одни считают, что Дума должна выработать новый избирательный закон и немедленно распуститься — другие считают допустимой так называемую органическую работу. В итоге либералы вырабатывают компромисс: в новой Думе они должны принять неотложные меры — то есть не только разработать избирательное законодательство, но и провести аграрную реформу, то, чего в первую очередь хотят крестьяне. Впрочем, Струве считает, что такими же неотложными являются вопрос трудовых отношений и национальная политика.
Несмотря на успех кадетов, в Думу проходят не все важные игроки. С выборов снимают и Милюкова, и Струве. У первого не засчитывают его имущественный ценз, второй находится под следствием по делу об экстремистских публикациях. Зато депутатами становятся остальные видные либералы: Иван Петрункевич, князья Долгоруков и Шаховской, Федор Родичев. Понимая, что им предстоит быть первыми в истории России парламентариями, они мучаются: насколько резкими им предстоит быть. При этом, жалуется Милюков, с обеих сторон их травят: консерваторы по-прежнему считают либералов врагами и революционерами, а марксисты — предателями и агентами правительства. Лучше всех выматывает нервы кадетам живущий в Хельсинки Владимир Ленин: «Кадеты — могильные черви революции. Революцию похоронили: Ее гложут черви. Но революция обладает свойством быстро воскресать и пышно развиваться на хорошо подготовленной почве. А почва подготовлена замечательно, великолепно, октябрьскими днями свободы и декабрьским восстанием. И мы далеки от мысли отрицать полезную работу червей в эпоху похорон революции. Ведь эти жирные черви так хорошо удобряют почву».
«Принимая во внимание, — гласит одна из резолюций съезда социал-демократов, — что, по нашему общему убеждению, крупный аграрный взрыв, если не полное крестьянское восстание, в целом ряде местностей почти неизбежен, съезд рекомендует всем учреждениям партии быть к весне в боевой готовности и заранее составить целый план практических мероприятий, вроде взрыва железных дорог и мостов, порчи телеграфа, распределить роли в этих предприятиях и т.д., наметить административных лиц, устранение которых может внести дезорганизацию в среду местной организации, и т.д.»
В середине апреля Горький и Андреева, все еще живущие в поместье у Мартинов, получают телеграмму из России. Закончился судебный процесс — суд присудил Марусе 100 тысяч. Они счастливы — весь вечер проходит в танцах, пляшут даже их радушные хозяева Мартины.
Похожую телеграмму получает Витте — из Парижа, от своего давнего врага Коковцова. Тот по поручению правительства ведет переговоры о предоставлении России кредита. И наконец французские банки дают добро. Хотя измученный Витте, конечно, не пляшет.
На последней стадии переговоров французский премьер Клемансо вдруг спрашивает у российского эмиссара: «Скажите мне, отчего бы Вашему Государю не пригласить господина Милюкова возглавить новое правительство? Мне кажется, что это было бы очень хорошо и с точки зрения удовлетворения общественного мнения и разрешило бы многие вопросы». Коковцов отвечает, что царь кого захочет, того и назначит.
И действительно, Коковцов оказывается провидцем. Николай II узнав, что дело сделано и кредит одобрен, вызывает к себе верного Трепова и просит подобрать ему нового премьера — потому что терпеть Витте он больше не может. «Я окончательно расстался с Графом Витте, и мы с ним больше уже не встретимся», — безапелляционно заявляет Николай.
Результат нового кастинга поражает всех. Главные критерии императора: новый премьер должен быть полной противоположностью Витте, он должен не хитрить, не интриговать, должен быть лишен собственных амбиций и не заваливать царя проектами реформ, а просто быть ему безусловно предан. Таким условиям идеально удовлетворяет Иван Горемыкин, бывший министр внутренних дел, первый глава МВД, назначенный Николаем II. Он был уволен еще в 1899 году и с благодарностью воспринял отставку, спокойно сидел в Государственном совете. При этом, поскольку император любил советоваться с людьми незаинтересованными, то есть не занимающими никаких постов, он регулярно вызывал к себе Горемыкина — советовался с ним даже накануне принятия манифеста 17 октября.
У Горемыкина удивительная репутация: про него говорят, что «он совершенно не интересуется политикой» и «безразличен ко всему». «Для меня главное, — говорит император, — то, что Горемыкин не пойдет за Моею спиною ни на какие соглашения и уступки во вред моей власти, и Я могу ему вполне доверять, что не будет приготовлено каких-либо сюрпризов».
Витте узнает о своей отставке за неделю до открытия новой Государственной думы. «Перед Вами счастливейший из смертных. Государь не мог мне оказать большей милости, как увольнением меня от каторги, в которой я просто изнывал, — говорит он приехавшему из Парижа Коковцову. — Я уезжаю немедленно за границу лечиться, ни о чем больше не хочу и слышать и представляю себе, что будет разыгрываться здесь. Ведь вся Россия — сплошной сумасшедший дом, и вся пресловутая передовая интеллигенция не лучше всех». Впрочем, это, конечно, — поза. Обиженный Витте уверен, что теперь-то все и рухнет: «Теперь все это пойдет прахом при том сумбуре, который водворится в России. Не Иван же Логгинович управится с этим разбушевавшимся морем».
Коковцов, которого император назначает министром финансов, отказывается занимать свой пост — по его мнению, проводить в Думе свои законопроекты должно то правительство, которое их готовило. Но новый премьер Горемыкин его успокаивает: прежнее правительство, уверяет он, не подготовило ни одного законопроекта, полагая, что поначалу много времени уйдет на организационную работу Думы.
Но на этом сюрпризы не окончены. На следующий день после отставки Витте публикуются так называемые «Основные государственные законы Российской империи» — то есть конституция. Она подробно описывает полномочия совета министров, Думы и императора, а также фиксирует основные права и свободы граждан. Одновременно Николай II лишает новую Думу возможности принять новый избирательный закон и стать Учредительным собранием.
Союз русского народа ликует — пал граф Витте. Доктор Дубровин пишет статью о поверженном враге. Впрочем, их борьба совсем не закончена. Лидер Союза русского народа все активнее обсуждает со своими ближайшими друзьями, что перед созывом Государственной думы пора осваивать новые методы — те, которые используют их противники — революционеры. Например, индивидуальный террор. Надо готовиться уничтожать врагов самодержавия, говорит доктор.