Книга: Зима мира
Назад: Глава двадцать первая Сентябрь 1945 года
Дальше: Глава двадцать третья 1947 год

Глава двадцать вторая
1946 год

I
У берлинских детей появилась новая игра под названием «Комм, фрау» – «Идем, женщина». Это была одна из дюжины игр, в которых мальчишки гонялись за девчонками, но у этой, – заметила Карла, – была новая черта. Мальчишки собирались в компанию и выбирали одну из девчонок. Поймав ее, они кричали: «Комм, фрау!» – и валили ее на землю. Потом они прижимали ее к земле, а один из них ложился на нее сверху и изображал половой акт. Дети семи-восьми лет, которые и знать не должны, что такое изнасилование, играли в эту игру, потому что видели, как солдаты Красной Армии делали это с немецкими женщинами. Любой русский знал по-немецки одну эту фразу: «Комм, фрау!»
Почему русские были такими? Карла никогда не встречала женщину, изнасилованную французским, английским, американским или канадским солдатом, хотя и полагала, что, должно быть, происходило и такое. Но зато всех до одной ее знакомых женщин от пятнадцати до пятидесяти пяти как минимум один раз изнасиловал русский: ее мать Мод, ее подругу Фриду, мать Фриды Монику, служанку Аду – всех.
И все же им еще повезло, они остались живы. Некоторые женщины, которых насиловали десятки мужчин на протяжении не одного часа – умерли. Карла слышала о девочке, которую искусали до смерти.
Избежала насилия только Ребекка Розен. После того как Карла защитила ее – в день, когда освободили еврейский госпиталь, – Ребекка переехала в особняк фон Ульрихов. Он был в зоне русских, но больше идти ей было некуда. На протяжении месяцев она, как преступница, пряталась на чердаке, спускаясь только поздно ночью, когда эти русские скоты, напившись, засыпали. Карла, когда могла, проводила с ней наверху пару часов, и они играли в карты и рассказывали друг дружке разные случаи из своей жизни. Карла хотела быть ей вроде старшей сестры, но Ребекка относилась к ней как к матери.
А потом Карла поняла, что действительно собирается стать матерью.
Мод и Монике было за пятьдесят – они, по счастью, были слишком старые, чтобы забеременеть; Аде просто повезло; а вот Карла и Фрида – обе после изнасилований понесли.
Фрида сделала аборт.
Это было незаконно, при нацистах это каралось смертной казнью, и закон все еще был в силе. Поэтому Фрида пошла к старой акушерке, которая сделала это за пять сигарет. При этом Фрида заразилась опасной инфекцией и умерла бы, если бы Карла не ухитрилась стащить из госпиталя дефицитный пенициллин.
Карла же – решила ребенка оставить.
Ее отношение к этому переходило из одной крайности в другую. Когда по утрам ей было плохо, она ненавидела тварей, надругавшихся над ее телом и оставивших ей это бремя. Но бывали минуты, когда она ловила себя на том, что сидит, обхватив руками живот и глядя в пространство, мечтательно размышляя о детской одежде. Потом она спрашивала себя: вдруг лицо ее ребенка будет напоминать ей кого-то из насильников и заставит ее возненавидеть собственное дитя? Но ведь будут же в нем и черты фон Ульрихов тоже? Ей было горько и страшно.
В январе 1946 года она была уже на девятом месяце беременности. Как и большинство немцев, она терпела холод, голод и нужду. Когда ее беременность стала очевидной, ей пришлось уйти из больницы и пополнить миллионные ряды безработных. Нормы питания менялись каждые десять дней. Тем, у кого не было привилегий, полагалось 1500 калорий. И за это, конечно, еще надо было платить. Но даже для тех покупателей, у кого были и деньги и карточки, иногда просто не было никакой еды.
Одно время Карла подумывала, не обратиться ли к русским за какими-нибудь льготами, поскольку во время войны она шпионила для них. Но Генрих попробовал – и результат был устрашающий. В разведке Красной Армии решили, что он должен продолжать заниматься шпионской деятельностью для них, и предложили ему внедриться к американским военным. Когда он сказал, что предпочел бы не заниматься этим, они разозлились и стали грозить отправкой в концлагерь. Он выпутался, сказав, что не знает английского, а следовательно, пользы от него никакой. Но Карла получила ясное предупреждение и решила, что безопаснее всего – сидеть тихо.
Сегодня Карла и Мод были счастливы, потому что продали комод. Это была мебель в югендстиле из капового дерева светлого дуба, его купили родители Вальтера, когда поженились в 1889 году. Карла, Мод и Ада погрузили его на взятую взаймы ручную тележку.
Они все еще жили без мужчин в доме. Эрик и Вернер были среди миллионов немецких солдат, которые пропали без вести. Может быть, они погибли. Карла слышала от полковника Бека, что в боях на восточном фронте погибли почти три миллиона немцев и еще больше – в русском плену, от голода, холода и болезней. Но еще два миллиона были пока что живы и работали в лагерях Советского Союза. Некоторые вернулись: либо бежали из плена, либо были освобождены, оказавшись слишком больными, чтобы работать, и присоединились к тысячам беженцев, бредущим по Европе в надежде добраться домой. Карла и Мод писали письма и посылали их, надеясь на милость Красной Армии, но никакого ответа так и не было.
Перспектива возвращения Вернера приводила Карлу в смятение. Она по-прежнему его любила и отчаянно надеялась, что он жив и здоров, но встретиться с ним ей было страшно – теперь, когда она носит под сердцем ребенка человека, который ее изнасиловал. Хоть в этом не было ее вины, она все равно сгорала от стыда.
Три женщины толкали по городским улицам тележку. Ребекку оставили дома. Кошмарный пик красноармейских оргий с изнасилованиями и грабежами уже прошел, и Ребекке больше не приходилось жить на чердаке, но расхаживать по городу хорошенькой девочке было еще не безопасно.
По всей улице Унтер-ден-Линден, когда-то излюбленному месту прогулок немецкой элиты, теперь висели громадные портреты Ленина и Сталина. Большинство дорог в Берлине было уже расчищено, и через каждые несколько сотен метров лежали кучи обломков разрушенных зданий, готовые к повторному использованию – если немцы окажутся в состоянии отстроить свою страну. Многие акры жилья, часто целые кварталы, были уничтожены. Чтобы восстановить разрушенное, понадобятся годы. В руинах разлагались тысячи тел, и все лето в воздухе стоял ужасный сладковатый запах гниющей человеческой плоти. Сейчас он чувствовался только после дождя.
Между тем город поделили на четыре зоны: русскую, американскую, английскую и французскую. Многие из уцелевших зданий были заняты оккупационными войсками. Берлинцы же ютились где могли, часто находя убежище в непригодных для жизни уцелевших комнатах полуразрушенных домов. В городе восстановили водоснабжение, временами давали и электричество, но вот найти топливо, чтобы обогреть квартиру и приготовить еду, было трудно. Если бы комод был порублен на дрова, его ценность была бы ничуть не меньшей.
Они отвезли комод в Веддинг, во французскую зону, где продали славному парижскому полковнику за блок «Житан». Валюта оккупантов стала бесполезной – русские слишком много ее напечатали, – и все продавалось и покупалось за сигареты.
Они возвращались с победой, Мод и Ада везли пустую тележку, Карла шла рядом. От толкания тележки у нее болело все тело, но они разбогатели: целого блока сигарет хватит надолго.
Настала ночь, и температура упала до нуля. Их путь домой лежал в одном месте через английский сектор. Иногда Карла гадала: не согласились бы англичане помочь ее матери, узнав о ее бедственном положении? С другой стороны, Мод уже двадцать шесть лет была гражданкой Германии. Ее брат, граф Фицгерберт, был богат и влиятелен, но отказался ей помогать после ее брака с Вальтером фон Ульрихом, а он был человек упрямый; вряд ли его отношение к ней могло измениться.
Возле дома, занятого оккупационными властями, им встретилась небольшая толпа, человек тридцать-сорок, одетых в обноски. Остановившись узнать, на что все так смотрят, Мод, Ада и Карла увидели, что в доме проходит прием. В окна были хорошо видны ярко освещенные комнаты, смеющиеся мужчины и женщины с бокалами в руках и официанты, двигающиеся среди гостей с подносами еды. Карла посмотрела вокруг. Толпу с основном составляли женщины и дети – мужчин в Берлине, да и вообще в Германии, осталось немного, – и все жадно смотрели в окна, словно отверженные грешники перед закрытыми вратами рая. Это было жалкое зрелище.
– Это бессовестно! – сказала Мод и направилась к двери дома.
Путь ей преградил английский часовой со словами: «Нет, нет!» – должно быть, единственное, что он знал по-немецки.
– Мне необходимо видеть ваше начальство, – чопорно обратилась к нему Мод. Ее манера говорить по-английски, усвоенная с детства, выдавала представителя высшего класса.
Карла, как всегда, восхитилась маминым самообладанием и достоинством.
Часовой с сомнением посмотрел на мамино поношенное пальтишко, но, чуть помедлив, постучал в дверь. Она открылась, мелькнуло лицо.
– Господина офицера желает видеть английская дама, – сказал часовой.
Тут же дверь открылась снова, и выглянули уже двое. Должно быть, именно так рисовали карикатурных офицера британской армии и его жену: он в парадном кителе, она – в длинном платье и жемчугах.
– Добрый вечер, – сказала Мод. – Мне очень жаль, что пришлось побеспокоить вас во время приема.
Они потрясенно уставились на нее: никак не ожидали, что женщина в лохмотьях обратится к ним подобным образом.
– Я просто подумала, что вы должны увидеть, – продолжала Мод, – что вы творите с этими несчастными, стоящими у ваших окон.
Супруги посмотрели на толпу.
– Вы могли бы задернуть шторы, хотя бы из жалости! – сказала Мод.
После паузы женщина сказала:
– Ах, Джордж, дорогой, мы, кажется, поступили очень некрасиво?
– Возможно, но непреднамеренно, – буркнул мужчина.
– Может быть, нам следует вознаградить их, вынести им что-нибудь из еды?
– Да, – быстро сказала Мод, – это было бы и принесением извинений, и проявлением великодушия.
Офицер с сомнением посмотрел на жену. Наверняка раздача бутербродов голодающим немцам была бы нарушением каких-нибудь правил.
– Джордж, дорогой, ну можно? – умоляюще воскликнула женщина.
– Ладно, – сказал ее муж.
Женщина повернулась к Мод.
– Спасибо, что обратили на это наше внимание. Мы правда не хотели ничего подобного.
– Пожалуйста, – сказала Мод и сошла с крыльца.
Через несколько минут из дома стали выходить гости с тарелками бутербродов и пирогами, которые они предлагали толпе голодающих. Карла усмехнулась. Мамина дерзость окупилась: она взяла большой кусок фруктового пирога и проглотила в несколько секунд. Там было больше сахара, чем она съела за последние полгода.
Шторы задернули, гости вернулись в дом, и толпа рассеялась. Мод и Ада взялись за ручки тележки и повезли ее дальше.
– Какая ты молодец, мама, – сказала Карла. – Блок «Житан» и бесплатная еда, и все – в один день!
Карла подумала, что, кроме русских, мало кто из солдат оккупационных армий обращался с немцами жестоко. Ей это казалось странным. Американские рядовые раздавали плитки шоколада. Даже французы, чьи собственные дети голодали во время немецкой оккупации, часто проявляли доброту. «После всех несчастий, которые мы, немцы, принесли своим соседям, – подумала Карла, – это поразительно, что они больше не ненавидят нас. С другой стороны, после нацистов, Красной Армии и бомбардировок – может быть, они думают, что мы уже достаточно наказаны».
Когда они добрались домой, было поздно. Завезя тележку соседям, которые им ее одолжили, и дав им в уплату полпачки «Житан», женщины вошли в свой дом, который, по счастью, уцелел в войну. Большинство окон было без стекол, камни испещрены вмятинами, но существенного вреда нанесено не было, и дом по-прежнему защищал от непогоды.
Но все равно теперь женщины вчетвером жили в кухне, спали на матрасах, которые притаскивали на ночь из прихожей. Даже одно это помещение было достаточно трудно обогреть, а на остальной дом топлива уж точно не было. В прежнее время кухонную печь топили углем, но теперь достать его было абсолютно невозможно. Однако они обнаружили, что печку можно топить множеством других вещей: книгами, газетами, разломанной мебелью, даже тюлевыми занавесками.
Спали они по двое: Карла с Ребеккой, а Мод с Адой. Ребекка, обнявшись с Карлой, часто засыпала в слезах – как в ту ночь, после гибели ее родителей.
Долгая прогулка утомила Карлу, и она сразу легла. Ада разожгла в печи огонь старыми политическими журналами, которые Ребекка принесла с чердака. Мод разбавила водой остатки сделанного на обед фасолевого супа и подогрела на ужин.
Когда Карла села, чтобы выпить свой суп, то почувствовала острую боль внизу живота. Это не из-за того, что она толкала тележку, сразу поняла она. Это что-то другое. Она вспомнила, какое сегодня число, и посчитала срок от дня освобождения еврейской больницы.
– Мама, – сказала она испуганно, – кажется, начинается.
– Еще рано! – сказала Мод.
– Я беременна уже тридцать шесть недель, и у меня схватки.
– Тогда нам лучше приготовиться.
Мод пошла наверх за полотенцами.
Ада принесла из столовой деревянный стул. У нее был найденный в развалинах удобный кусок крученой арматуры, который она использовала как кувалду. Она разбила стул на куски, которые можно было сунуть в печь, и снова развела огонь.
Карла положила руки на раздавшийся живот.
– Детка, можно было подождать и более теплой погоды, – сказала она.
Скоро ей стало так больно, что было уже не до холода. Она раньше и не представляла, что бывает такая сильная боль.
И такая долгая. Схватки продолжались всю ночь. Мод и Ада дежурили над ней, по очереди держа ее за руку, когда она стонала и кричала. Ребекка сидела и смотрела – с белым, испуганным лицом.
Когда через газетный лист, которым было заклеено кухонное окно без стекол, начал пробиваться серый утренний свет, наконец-то показалась головка младенца. Карлу переполнило чувство облегчения – ничего подобного она не испытывала никогда в жизни, хотя боль так сразу еще не прошла.
Еще одно мучительное усилие – и Мод подхватила ребенка.
– Мальчик! – сказала она.
Она подула ему на лицо – и он открыл рот и закричал.
Она дала малыша Карле и помогла ей сесть на матрасе, подложив под спину подушки из гостиной.
Вся его голова была покрыта густыми темными волосами.
Мод перевязала пуповину хлопковой ниткой, потом перерезала ее. Карла расстегнула блузку и приложила ребенка к груди.
Она волновалась, что у нее может не быть молока. К концу беременности ее груди должны были увеличиться и сочиться молоком, но ничего этого не было – возможно, потому, что роды были ранними, а может быть, и потому, что она была истощенной. Но ребенок продолжал сосать – и через несколько секунд она почувствовала странную боль, и молоко потекло.
Скоро ребенок заснул.
Ада принесла миску с теплой водой и тряпицу и осторожно омыла лицо и голову ребенка, а потом и все остальное.
– Какой он красивый, – прошептала Ребекка.
Карла сказала:
– Мама, давай назовем его Вальтер?
Она не ждала ничего особенного, но Мод вдруг расплакалась. Ее лицо сморщилось и она согнулась пополам, сотрясаемая ужасными рыданиями. Ей хватило сил сказать: «Простите!» – и она вновь забилась в рыданиях. «О Вальтер, мой Вальтер!» – плакала Мод.
Наконец она затихла.
– Простите меня, – еще раз сказала она. – Я не собиралась устраивать истерику… – Она вытерла лицо рукавом. – Я просто подумала: если бы отец мог увидеть твое дитя. Вот и все. Это так несправедливо…
Ада удивила всех, процитировав «Книгу Иова»:
– Господь нам дает, Господь и забирает, да будет имя Господне благословенно!
Карла не верила в Бога – никакое высшее существо, достойное этого имени, не могло бы допустить существования нацистских лагерей смерти. Но все равно она нашла в этих словах утешение. Они означали, что следует принимать все в человеческой жизни, включая и боль рождения, и горе смерти. Мод, кажется, тоже оценила цитату и успокоилась.
Карла с обожанием смотрела на малыша Вальтера. Она будет заботиться о нем, кормить его и тепло одевать, поклялась она, и неважно, с какими трудностями ей при этом придется столкнуться. Это самый чудесный ребенок на свете, и она всегда будет любить и лелеять его.
Он проснулся, и Карла снова дала ему грудь. Он довольно сосал, тихонько причмокивая, а четыре женщины смотрели на него. Какое-то время в теплой, сумрачной кухне не было других звуков.
II
Первую речь нового члена парламента называют «пробным камнем», и обычно она скучна. Следует говорить определенные вещи, шаблонные фразы, и по обыкновению предмет, о котором говорит новый член парламента, не должен быть спорным. И коллеги и оппоненты равно поздравляют новичка, традиции соблюдаются, лед сломан.
Ллойд Уильямс произнес свою настоящую первую речь через несколько месяцев, в ходе дебатов по законопроекту о государственном страховании. Это доставило ему больше волнений.
При подготовке речи он вспоминал двух ораторов. Его дед, Дэй Уильямс, использовал язык и слог Библии не только в церкви, но – возможно, специально – и когда говорил о трудностях и несправедливостях в жизни шахтера. Он питал склонность к словам коротким, богатым по значению: труд, грех, алчность. Он говорил про очаг, шахту, гибель.
Черчилль делал то же самое, но с юмором, которого недоставало Дэю Уильямсу. Его длинные, величественные предложения часто кончались неожиданным образом или полным изменением смысла. Во время Всеобщей забастовки 1926 года, когда он был издателем правительственной газеты «Бритиш газетт», то предупредил профсоюзных работников: «Ваши решения должны быть абсолютно взвешенными: если вы когда-нибудь снова натравите на нас всеобщую забастовку – мы на вас снова натравим «Бритиш газетт»! Ллойд считал, что речи такие сюрпризы нужны – они словно изюминки в булочке.
Но когда он встал, чтобы заговорить, то внезапно обнаружил, что его тщательно проработанные предложения кажутся ему оторванными от действительности. Было ясно видно, что его слушатели чувствуют то же самое, и он ощущал, что пятьдесят из шестидесяти сидящих в зале членов парламента слушают вполуха. Он пережил миг паники: как можно говорить скучно о предмете обсуждения, имеющем такое большое значение для людей, которых он представляет?
На первой скамье правительства он увидел свою мать – теперь министра школьного обучения, и своего дядю Билли – министра угольной промышленности. Ллойд знал, что Билли Уильямс начал работать в шахте, когда ему было тринадцать лет. И Этель было столько же, когда она начала мыть полы в Ти-Гуине. И предметом обсуждения были не красивые фразы, а жизнь людей.
В следующий миг он оставил свои бумаги и заговорил экспромтом. Вместо написанного он заговорил о нужде рабочих семей, оставшихся без гроша из-за безработицы или увечья – он сам был этому свидетелем, повидав такие ситуации и в лондонском Ист-Энде, и в угольных шахтах Южного Уэльса. Голос его выдавал его чувства, отчего ему стало несколько неловко, но он продолжал. Он ощутил, что аудитория начинает слушать внимательнее. Он упомянул своего деда и других, начинавших движение лейбористов с мечтой о полном страховании трудящихся, чтобы навсегда покончить со страхом нищеты. Сел он под гул одобрения.
На галерее посетителей его жена Дейзи гордо улыбнулась и подняла вверх большие пальцы.
Остальное заседание Ллойд слушал с чувством удовлетворения. Он считал, что первый настоящий экзамен в качестве члена парламента он выдержал.
Потом, в лобби, к нему подошел один из организаторов партии лейбористов, отвечающих за обеспечение правильного голосования. Поздравив Ллойда с речью, он сказал:
– Как бы вы посмотрели на должность личного парламентского секретаря?
Ллойд затрепетал. У госсекретаря и у каждого министра было как минимум по одному личному парламентскому секретарю. На деле личный парламентский секретарь часто был нужен лишь затем, чтобы носить портфель, но обычно эта работа была первым шагом к назначению на должность министра.
– Это большая честь для меня, – сказал Ллойд. – У кого я буду работать?
– У Эрни Бевина.
Ллойд едва мог поверить своей удаче. Бевин был министром иностранных дел и ближайшим сотрудником премьер-министра Эттли. Близкие отношения между ними были случаем притяжения противоположностей. Эттли был из среднего класса: сын юриста, выпускник Оксфорда, офицер Первой мировой войны. Бевин был незаконным сыном служанки, отца своего не знал, работать начал в одиннадцать лет и основал такую махину, как Профсоюз транспортных и неквалифицированных рабочих. Внешне они тоже были полной противоположностью: Эттли – худой, щеголеватый, спокойный и серьезный; Бевин – здоровяк, высокий и мощный, с избыточным весом и громким смехом. Министр иностранных дел называл премьер-министра «крошка Клем». И все равно они были верными союзниками.
Бевин для Ллойда был героем – как и для миллионов обычных британских граждан.
– Я ничего не желал бы сильнее, – сказал Ллойд. – Но ведь у Бевина, кажется, уже есть личный парламентский секретарь?
– Ему нужно два, – сказал организатор. – Завтра утром приходите к девяти в Министерство иностранных дел – и можете начинать работать.
– Благодарю вас!
Ллойд торопливо направился по обитому дубовыми панелями коридору к кабинету матери. Он договорился с Дейзи встретиться там после заседания.
– Мама! – воскликнул он, входя. – Меня назначили личным парламентским секретарем к Эрни Бевину!
И тут он увидел, что Этель не одна. В кабинете был граф Фицгерберт.
Фиц уставился на Ллойда с удивлением и отвращением.
Несмотря на потрясение, Ллойд заметил, что отец был одет в светло-серый костюм идеального кроя с двубортным жилетом.
Он перевел взгляд на мать. Она была совершенно спокойна. Ее эта встреча не удивила. Должно быть, она это устроила специально.
Граф пришел к тому же заключению.
– Этель, какого черта?
Ллойд смотрел на человека, чья кровь текла в его жилах. Даже в этой неловкой ситуации Фиц держался спокойно и с достоинством. Он был красив, несмотря на прикрытое веко – последствие раны, полученной в битве при Сомме. Он опирался на трость – еще одно последствие Соммы. Через несколько месяцев ему должно было исполниться шестьдесят лет, но вид у него был безукоризненно ухоженный, седые волосы аккуратно подстрижены, серебристый галстук завязан тугим узлом, черные туфли сверкали. Ллойд тоже всегда любил хорошо выглядеть. «Вот откуда это у меня», – подумал он.
Этель подошла к графу и встала рядом. Ллойд знал мать достаточно хорошо, чтобы понять это движение. Стараясь убедить человека в чем-то, она часто использовала свое обаяние. Но все равно Ллойду было неприятно видеть этот знак расположения к тому, кто использовал ее, а потом бросил.
– Мне было так жаль, когда я услышала о гибели Малыша, – сказала она Фицу. – Для нас нет ничего дороже, чем наши дети, правда?
– Мне пора, – сказал Фиц.
До этого момента Ллойд встречался с Фицем лишь мимоходом. Никогда раньше он не проводил рядом с ним столько времени и не слышал, чтобы тот произносил столько слов. Несмотря на неловкость, Ллойду было интересно. Фиц хоть и был сейчас мрачен, но обладал своеобразным обаянием.
– Ну пожалуйста, Фиц, – сказала Этель. – Ведь у тебя есть сын, которого ты так и не признал, – сын, которым тебе следует гордиться.
– Не надо! – сказал Фиц. – Человек имеет право забыть ошибки юности.
Ллойда передернуло от неловкости, но его мать не отступала.
– А зачем тебе забывать? Я понимаю, что это была ошибка, но посмотри на него сейчас! Член парламента, который только что произнес блестящую речь и назначен личным парламентским секретарем к министру иностранных дел!
Фиц демонстративно не смотрел на Ллойда.
Этель сказала:
– Сейчас ты хочешь выдать наши отношения за незначительную интрижку, но ты же знаешь правду. Да, мы были молодыми, глупыми и горячими – я не меньше, чем ты, но мы любили друг друга. Мы действительно любили друг друга, Фиц. Ты должен это признать. Разве ты не понимаешь, что если станешь отрицать правду о себе, то потеряешь свою душу?
Ллойд увидел, что лицо Фица лишилось прежней бесстрастности. Он пытался сохранить контроль над собой. Ллойд понял, что мама нашла настоящую проблему. Дело было не столько в том, что Фиц стыдился внебрачного ребенка. Но он был слишком гордым, чтобы признать, что любил служанку. Наверняка он любил Этель больше, чем свою жену, догадался Ллойд. И это нарушало все его самые фундаментальные представления о социальной иерархии.
Впервые заговорил Ллойд:
– Сэр, я был с Малышом в момент его смерти. Он погиб, как герой.
И Фиц впервые взглянул на него.
– Мой сын не нуждается в вашем одобрении, – сказал он.
Ллойд словно получил пощечину.
Это шокировало даже Этель.
– Фиц! – воскликнула она. – Как ты можешь! Это так гадко…
В этот миг вошла Дейзи.
– Здравствуйте, Фиц! – радостно сказала она. – Вы, наверное, думали, что избавились от меня, – и вот вы снова мой свекор. Правда, забавно?
– Я как раз пытаюсь уговорить Фица пожать Ллойду руку, – сказала Этель.
– А я стараюсь избегать рукопожатий социалистов, – сказал Фиц.
Этель вела бой, обреченный на неудачу, но сдаваться не желала.
– Посмотри, как много в нем от тебя! Он внешне похож на тебя, одевается, как ты, разделяет твои интересы в политике – наверняка он в конце концов станет министром иностранных дел, о чем всегда мечтал и ты!
Лицо Фица еще больше потемнело.
– Теперь очень маловероятно, что я когда-нибудь стану министром иностранных дел, – сказал он, направляясь к двери. – И мне не доставит никакого удовольствия, если это замечательное учреждение возглавит мой большевистский ублюдок!
С этими словами он ушел.
Этель залилась слезами.
Дейзи обняла Ллойда.
– Мне так жаль… – сказала она.
– Не волнуйся, – сказал Ллойд. – Ему не удалось ни унизить меня, ни расстроить. – Он сказал неправду, но ему не хотелось выглядеть жалким. – Он отказался от меня уже давным-давно… – Он с обожанием посмотрел на Дейзи. – Я счастливый человек, ведь у меня много других людей, которые меня любят.
– Это я виновата, – сказала Этель, вытирая слезы. – Зря я попросила его зайти ко мне. Должна была знать, что ничем хорошим это не кончится.
– Ну ничего, – сказала Дейзи. – А у меня есть отличная новость!
– Какая же? – улыбаясь ей, спросил Ллойд.
Она взглянула на Этель.
– Готовы?
– Думаю, да.
– Ну, давай, – сказал Ллойд. – Что за новость?
– У нас будет ребенок, – сказала Дейзи.
III
Этим летом вернулся домой брат Карлы, Эрик. Он был близок к смерти. В советском концлагере он заразился туберкулезом, и его освободили, когда он совсем ослабел и не мог работать. Он много недель спал под открытым небом, добирался на товарных поездах и попутных грузовиках, подвозивших его из милости. В доме фон Ульрихов он появился босиком, в ужасно пахнущей одежде. Его лицо было больше похоже на череп.
Однако он не умер. Может быть, потому, что был с людьми, которые его любили; или потому, что погода стала более теплой, так как зима перешла в весну; или просто благодаря отдыху; но кашлял он меньше и постепенно набирался сил и делал кое-что по дому – забивал досками разбитые окна, чинил черепичную крышу, чистил трубы.
К счастью, в начале года Фрида Франк нашла золотую жилу.
Людвиг Франк погиб во время бомбежки, когда был разрушен его завод, и какое-то время Фрида и ее мать нуждались, как и все остальные. Но она устроилась на работу медсестрой в американской зоне, и вскоре после этого – как она рассказала Карле – маленькая компания американских докторов предложила ей продавать на черном рынке излишки их еды и сигарет – за долю от выручки. С тех пор она стала появляться в доме у Карлы раз в неделю с маленькой корзинкой припасов: там была теплая одежда, свечи, батарейки для фонариков, спички, мыло – и еда: грудинка, шоколад, яблоки, рис, консервированные персики. Мод делила еду на порции, а Карле давала двойную. Карла принимала без колебаний – не для себя, но чтобы лучше кормить маленького Валли.
Если бы не Фрида со своими незаконными продуктами, Валли мог бы и не выжить.
Он быстро менялся. Темных волос, с которыми он появился на свет, уже не было, и теперь росли тонкие, светлые волосы. В шесть месяцев у него были чудесные зеленые глаза Мод. По мере того как формировалось его лицо, Карла заметила с внешней стороны глаз складку, отчего глаза выглядели раскосыми, и подумала, не из Сибири ли его отец. Она не помнила всех, кто ее насиловал, – большую часть времени держала глаза закрытыми.
Она уже перестала их ненавидеть. Как ни странно, но она была очень счастлива, что у нее есть Валли, и вряд ли могла заставить себя жалеть о произошедшем.
Ребекка была им очарована. Сейчас ей было всего пятнадцать лет, но она была уже достаточно взрослой для пробуждения материнских чувств и охотно помогала Карле купать и одевать малыша. Она постоянно с ним играла, и он всегда восторженно лопотал, увидев ее.
Эрик, едва почувствовал себя достаточно хорошо, вступил в коммунистическую партию.
Карла была ошарашена. Как он мог – после всего, что перенес от русских? Но она обнаружила, что он говорит о коммунизме так же, как десять лет назад говорил о нацизме. И лишь надеялась, что на этот раз избавления от иллюзий придется ждать не так долго.
Союзники намеревались вернуть в Германию демократию, и на осень 1946 года в Берлине были назначены выборы.
Карла была уверена, что город не вернется к нормальной жизни, пока контролировать ее не смогут сами его жители, поэтому она решила голосовать за социал-демократическую партию. Но берлинцы быстро обнаружили, что у русских оккупантов довольно странное представление о том, что такое демократия.
Русские были потрясены результатами выборов, проведенных в прошлом ноябре в Австрии. Австрийские коммунисты ожидали, что будут идти вровень с социалистами, но получили лишь четыре места из ста шестидесяти пяти. Казалось, голосующие винят в жестокости Красной Армии коммунизм. Кремль, не привыкший к честным выборам, этого не предполагал.
Чтобы избежать такого же результата в Германии, русские предложили слияние коммунистов с социал-демократами, для создания, как они выразились, единого фронта. Несмотря на сильное давление, социал-демократы отказались. В Восточной Германии русские начали арестовывать социал-демократов, совсем как нацисты в 1933 году. Там слияние все-таки навязали. Но в Берлине за выборами наблюдали четыре союзных государства, и социал-демократы устояли.
Поскольку погода была теплая, Карла в свой черед тоже могла стоять в очередях за продуктами. Она носила с собой Валли, запеленав его в наволочку – детской одежды у нее не было. Однажды утром, стоя в нескольких кварталах от дома в очереди за картошкой, она с удивлением увидела подъехавший джип, на пассажирском сиденье которого сидела Фрида. Водитель, лысеющий человек средних лет, поцеловал ее в губы, и она выскочила из машины. На ней было голубое платье без рукавов и новые туфли. Она быстро пошла по улице, направляясь к дому фон Ульрихов с маленькой корзинкой в руке.
Карла мгновенно все поняла. Фрида не торговала на черном рынке, и никакой компании докторов не существовало. Она была содержанкой американского офицера.
Ничего необычного в этом не было. Тысячи хорошеньких немецких девушек оказались перед выбором: смотреть, как твоя семья голодает, или спать с щедрым офицером. И так же поступали французские женщины во время немецкой оккупации – об этом с горечью говорили здесь, в Германии, жены этих офицеров.
И все равно Карла была в ужасе. Она полагала, что Фрида любит Генриха. Они собирались пожениться, как только восстановится какое-то подобие нормальной жизни. У Карлы защемило сердце.
Она добралась до начала очереди и купила свою норму картошки, после чего поспешила домой.
Она нашла Фриду наверху, в гостиной. Эрик прибрал в комнате и заклеил окна газетами – лучший вариант, если нет стекла. Занавески давным-давно перешли в разряд постельного белья, но большинство стульев дожили до сего дня, хоть их обивка выцвела и истерлась. Рояль каким-то чудом был все еще на месте. Один русский офицер, обнаружив его, объявил, что наутро вернется с подъемным краном и вытащит его через окно, но так больше и не появился.
Фрида немедленно забрала у Карлы Валли и начала петь ему детскую песенку про кошку на снегу. Карла замечала, что женщины, у которых еще не было детей – Ребекка, Фрида, – играли с Валли и не могли наиграться. А женщины, которым уже довелось воспитывать собственных детей – Мод, Ада, – обожали его, но общались с ним коротко, по-деловому.
Фрида подняла крышку рояля, дала Валли бить по клавишам, а сама пела. На инструменте уже много лет никто не играл: со дня смерти своего последнего ученика, Хоакима Коха, Мод к нему не прикасалась.
Через несколько минут Фрида сказала Карле:
– Ты какая-то задумчивая. Что случилось?
– Я узнала, где ты берешь еду, которую нам приносишь, – сказала Карла. – Ты вовсе не торгуешь на черном рынке.
– Разумеется, торгую, – сказала Фрида. – Ты что?
– Я сегодня утром видела, как ты выходила из джипа.
– Полковник Хикс меня подвез…
– Он поцеловал тебя в губы.
Фрида потупилась.
– Знала я, что надо раньше выходить из машины. Надо было идти от американской зоны…
– Фрида, а как же Генрих?
– Он никогда не узнает! Клянусь, я буду осторожнее!
– Ты его еще любишь?
– Конечно! Мы поженимся!
– Так что ж ты…
– Потому что хватит с меня лишений! Я хочу носить красивые платья, ходить в ночные клубы и танцевать.
– Дело не в этом, – твердо сказала Карла. – Фрида, ты меня не обманешь, мы слишком долго дружим. Скажи правду.
– Правду?
– Да. Пожалуйста.
– Тебе это надо?
– Да.
– Я сделала это для Валли.
Карла потрясенно ахнула. Такое ей в голову не приходило, но это было вполне понятно. Она могла поверить, что Фрида пойдет на такую жертву ради нее и ее ребенка.
Но чувствовала она себя отвратительно. Потому что ответственность за то, что Фрида торговала собой, была на ней.
– Это ужасно! – сказала Карла. – Не надо было этого делать. Мы бы как-нибудь справились.
Фрида вскочила с крутящегося фортепианного стула, все еще с ребенком на руках.
– Да не справились бы вы! – яростно отрезала она.
Валли испугался и заплакал. Карла взяла его и стала качать, гладя по спинке.
– Вы бы не справились, – сказала Фрида уже тише.
– Откуда ты знаешь?
– Всю эту зиму к нам в больницу приносили младенцев – голеньких, завернутых в газеты, умерших от голода и холода. Я просто не могла на них смотреть.
– О господи… – Карла крепко обхватила Валли.
– Когда они замерзают насмерть, то становятся такого особенного синеватого оттенка…
– Перестань!
– Я должна была сказать тебе, иначе ты бы не поняла, почему я это сделала. Валли стал бы таким же синим замерзшим младенцем.
– Я понимаю, – прошептала Карла. – Я понимаю.
– Перси Хикс – добрый человек. Дома, в Бостоне, у него есть некрасивая жена, а красивее меня он в жизни никого не видел. Он милый, кончает быстро и всегда пользуется презервативами.
– Ты должна это прекратить, – сказала Карла.
– Ты не можешь всерьез этого требовать!
– Не могу, – созналась Карла. – И это – хуже всего. Я чувствую себя такой виноватой. Я действительно виновата.
– Ты не виновата. Я сама приняла это решение. Перед немецкими женщинами стоит трудный выбор. Мы расплачиваемся за легкий выбор немецких мужчин, сделанный пятнадцать лет назад. Таких, как мой отец, думавших, что Гитлер будет полезен для дела; и таких, как отец Генриха, что голосовал за Закон о чрезвычайных полномочиях. Грехи отцов ложатся на их дочерей.
Раздался громкий стук в парадную дверь. В следующий миг они услышали быстрые шаги – это Ребекка пробежала наверх прятаться, просто на всякий случай, если это красноармейцы.
Потом они услышали голос Ады:
– Ах, это вы! Здравствуйте!
Она говорила удивленно и немного взволнованно, но не испуганно. Интересно, подумала Карла, кто бы мог вызвать у служанки именно такую реакцию.
Потом на лестнице послышалась тяжелая мужская поступь – и вошел Вернер.
Он был грязный, оборванный и худой, как жердь, но с широкой улыбкой на красивом лице.
– Это я! – воскликнул он радостно. – Я вернулся!
Тут он увидел ребенка. Он открыл рот, улыбка исчезла.
– О… – сказал он. – Что… Кто… Чей это ребенок?
– Дорогой, это мой ребенок, – сказала Карла. – Позволь, я объясню…
– Объяснишь? – с гневом воскликнул он. – Какие тут нужны объяснения? Ты родила ребенка от другого!
Он повернулся, чтобы уйти.
– Вернер! – вскричала Фрида. – В этой комнате – две женщины, которые любят тебя! Не уходи, пока не выслушаешь нас. Ты не понял.
– Думаю, я все понял.
– Карлу изнасиловали.
Он побледнел.
– Изнасиловали? Кто?!
– Я не знаю их имен, – сказала Карла.
– Имен?.. – Вернер осекся. – Значит… это был не один?
– Пять солдат Красной Армии.
– Пять? – Его голос перешел в шепот.
Карла кивнула.
– Но… ты разве не могла… я хочу сказать…
Фрида сказала:
– Меня тоже насиловали. И маму.
– Господи боже, что же здесь творится?
– Здесь – ад, – сказала Фрида.
Вернер тяжело опустился на потертый кожаный стул.
– Я думал, что это я был в аду, – сказал он и закрыл лицо руками.
Карла прошла через комнату и подошла к нему, все еще держа на руках Валли.
– Вернер, посмотри на меня, – сказала она. – Пожалуйста.
Он поднял голову, его лицо было искажено болью.
– Ад закончился, – сказала она.
– Так ли?
– Да, – твердо сказала она. – Жизнь тяжела, но нацистов больше нет, война кончена, Гитлер мертв, а насильников-красноармейцев более-менее держат в узде. Кошмар кончился. И мы оба – живы и вместе.
Он потянулся к ней и взял ее за руку.
– Ты права.
– У нас есть Валли, а через минуту ты познакомишься с пятнадцатилетней девочкой по имени Ребекка, которая каким-то образом стала моим ребенком. Мы должны создать новую семью из того, что нам оставила война, точно так же, как приходится строить новые дома из обломков, лежащих на улицах.
Он кивнул, соглашаясь.
– Мне нужна твоя любовь, – сказала она. – И Ребекке с Валли – тоже.
Он медленно встал. Она смотрела на него, ожидая ответа. Он ничего не сказал, но после долгого раздумья поднял руки к ней и ребенку – и нежно обнял их обоих.
IV
По все еще действующим законам военного времени британское правительство имело право открыть угольную шахту где угодно, независимо от желания землевладельца. Компенсация полагалась лишь за потерю дохода от фермерской земли или коммерческого объекта.
Билли Уильямс как министр угольной промышленности принял решение об открытых угольных разработках на землях Ти-Гуина, величественной резиденции графа Фицгерберта, расположенной в окрестностях Эйбрауэна.
Никакой компенсации не полагалось, так как объект был не коммерческий.
На скамьях консерваторов в палате общин поднялся шум.
– Ваша гора шлака окажется прямо под окнами спальни графини! – возмущенно произнес один тори.
Билли Уильямс улыбнулся.
– А гора шлака графа пятьдесят лет была под окнами моей матери, – ответил он.
Ллойд Уильямс и Этель приехали вместе с Билли в Эйбрауэн накануне того дня, когда инженеры должны были начать закладку рудника. Ллойду не хотелось оставлять Дейзи, которая должна была недели через две родить, но это был исторический момент, и ему хотелось там присутствовать.
Дедушке и бабушке было уже под восемьдесят. Дедушка, несмотря на свои очки с толстыми линзами, почти ничего не видел, а у бабушки спина совсем согнулась.
– Хорошо-то как! – сказала бабушка, когда они все уселись за старый кухонный стол. – Мои дети, оба, приехали!
Она поставила на стол вареное мясо, пюре из репы и тарелку с толстыми ломтями домашнего хлеба, намазанными жиром, стекающим с мяса, когда оно готовится, – его называют смалец. Чтобы запивать это, она налила в большие кружки сладкий чай с молоком.
Ллойд часто так ел в детстве, но сейчас эта пища показалась ему грубой. Он знал, что даже в тяжелые времена французские и испанские женщины умудрялись готовить вкусно, приправляя еду чесноком и ароматными травами. Он стыдился своей привередливости и делал вид, что ест и пьет с удовольствием.
– Жаль сады Ти-Гуина, – бестактно заметила бабушка. Эти слова больно задели Билли.
– Что ты говоришь? – воскликнул он. – Британии нужен уголь!
– Но все так любят эти сады. Они действительно прекрасны. Я и сама с детства туда ходила не реже, чем раз в год. Больно будет смотреть, как их вырубают.
– В самом центре Эйбрауэна есть отличный парк!
– Это не то же самое, – упрямо сказала бабушка.
– Женщинам никогда не понять политики, – сказал дедушка.
– Да, – сказала бабушка. – Нам этого не понять.
Ллойд поймал мамин взгляд. Она улыбнулась и ничего не сказала.
Билли и Ллойд легли во второй спальне, а Этель устроила себе постель на кухонном полу.
– Я спал в этой комнате с рождения – пока не ушел в армию, – сказал Ллойду Билли, когда они улеглись. – И каждое утро я смотрел в окно на эту чертову гору шлака.
– Говори потише, дядя Билли, – сказал Ллойд. – Ты же не хочешь, чтобы бабушка услышала, как ты ругаешься.
– Да, ты прав, – сказал Билли.
На следующее утро после завтрака все они пошли вверх по склону холма к господскому дому. Утро было теплое, дождя – для разнообразия – не было. Очертания гор на фоне неба были смягчены летней травой. Когда стал виден Ти-Гуин, Ллойд понял, что невольно смотрит на него как на прекрасное здание, а не как на символ угнетения. Конечно, это было и то и другое: в политике не так все просто.
Огромные железные ворота были распахнуты. Семья Уильямсов прошла на территорию поместья. Уже собралась толпа: люди подрядчика со своей техникой, человек сто или около того – шахтеры и их семьи, граф Фицгерберт со своим сыном Эндрю, горстка репортеров с блокнотами и съемочная группа.
Сады были так красивы, что дух захватывало. Аллея старых каштанов пышно зеленела, по озеру плавали лебеди, клумбы играли яркими красками. Ллойд понял, что Фиц очень постарался, чтобы поместье выглядело как можно лучше. Он хотел навесить на лейбористское правительство ярлык разрушителей.
Ллойд поймал себя на том, что сочувствует Фицу.
Мэр Эйбрауэна давал интервью.
– Люди этого города против открытых горных работ, – сказал он. Ллойд удивился: ядро городского совета составляли лейбористы, и им, должно быть, было нелегко идти против воли правительства. – Более ста лет красота этих садов исцеляла души людей, привыкших к угрюмому индустриальному пейзажу, – продолжал мэр. И, перейдя от подготовленной речи к личным воспоминаниям, добавил: – Я сам сделал предложение моей жене вон под тем кедром…
Он был прерван грубым лязгом, звучащим словно звук шагов железного великана. Обернувшись, Ллойд увидел, как по подъездной дороге приближается громадная машина. Она выглядела как самый большой в мире экскаватор – с огромной стрелой, метров тридцать в длину, и ковшом, в который легко мог поместиться грузовик. И самое удивительное – махина двигалась на стальных башмаках, и все вокруг вздрагивало, как только очередной башмак опускался на землю.
– Это – шагающий канатный экскаватор фирмы «Мониган», – гордо сказал Билли Ллойду. – Выемка – шесть тонн земли за один раз.
Закрутилась кинокамера, снимая, как исполинская машина шагает по дороге.
Ллойда в партии лейбористов беспокоило только одно: у многих социалистов была такая черта, как пуританский авторитаризм. Она была и у деда, и у дяди Билли тоже. Они не одобряли чувственных удовольствий, выступая за жертвенность и самоотречение. Они отмахивались от восхитительной красоты этих садов, считая ее неуместной. Они были не правы.
Этель была не такой, и Ллойд тоже. Может быть, эта черта – стремление убивать радость – не передалась им по наследству. Он надеялся, что это так.
Пока водитель выруливал на нужное место, Фиц стоял на посыпанной розовым гравием дорожке и давал интервью.
– Министр угольной промышленности сказал вам, что когда рудник истощится, к саду будет применено то, что он называет «программой эффективного восстановления», – сказал он. – А я вам говорю, что это обещание ничего не стоит. Более ста лет мой дед, потом мой отец и я сам работали над этим садом, чтобы он достиг своего расцвета красоты и гармонии. И чтобы восстановить его, потребуется еще сотня лет.
Стрела экскаватора начала опускаться, пока не остановилась под углом в сорок пять градусов над кустами и клумбами западного сада. Ковш оказался над крокетной площадкой. Наступил долгий миг ожидания. Толпа смолкла.
– Да начинайте же, ради бога! – громко сказал Билли.
Инженер в шляпе-котелке дунул в свисток.
Ковш упал на землю с тяжелым глухим ударом. Его стальные зубья вонзились в ровную зеленую лужайку. Канат натянулся, раздался натужный громкий скрип механизма, и ковш двинулся обратно. Поднимаясь из земли, он вырвал клумбу больших желтых подсолнечников, розарий, куст клетры ольхолистной, деревце конского каштана и небольшую магнолию. В конце своего пути ковш был полон земли, цветов и кустов.
Потом ковш поднялся на семиметровую высоту, просыпая землю и растения.
Стрела качнулась в одну сторону, потом в другую. Ллойд увидел, что она выше дома. Ему показалось, что ковш сейчас выбьет окно на верхнем этаже, но водитель был опытный и в нужный момент остановил ковш. Натяжение каната ослабело, и шесть тонн сада упало на землю в нескольких шагах от входа.
Ковш вернулся в исходное положение, и процесс повторился.
Ллойд посмотрел на Фица и увидел, что тот плачет.
Назад: Глава двадцать первая Сентябрь 1945 года
Дальше: Глава двадцать третья 1947 год