Книга: Список Медичи
Назад: Париж, 1572
Дальше: Берлин, 1933

Париж, 1942

Утром Марика просыпается оттого, что кто-то дробно и мелко стучит в окно. Интересно, кто может стучать? Комната на третьем этаже, просто так с улицы руку не протянешь. Не послышалось ли? Она еще некоторое время лежит, выжидая, не раздастся ли стук снова. Да! Вот он опять — мелкий, дробный, вкрадчивый.
Марика осторожно встает — Бальдр еще спит, уткнувшись в подушку, — накидывает халат, прокрадывается к окну и тянет за шнур тяжелые темные шторы. Над Парижем уже довольно высоко поднялось солнце, это первое, что отмечает Марика. Ну что ж, так и должно быть: ведь уже почти одиннадцать утра! За окном, понятное дело, никого. Но кто мог стучать?
И тут она видит его. А может, ее. Это птичка — маленькая красновато-каштановая птичка в черную мелкую полосочку, с круто, почти вертикально поставленным коротким хвостиком. Ее тонкий острый клювик неутомимо колотит в стекло: мол, открой! Впусти меня! Иногда птичка перестает стучать и требовательно посматривает на Марику: ну, что тянешь?
— Кто там? — слышится голос Бальдра, и вот он уже рядом, в своем просторном шелковом синем халате. Приподнимает спутанные волосы Марики, целует сзади в шею и замирает, увидев птичку.
— Ух, какая прелесть!
На взгляд Марики, ничего особенно прелестного в птичке нет: обыкновенный воробей.
— О нет, — возражает Бальдр, — это не воробей. Я не слишком хорошо понимаю в птицах, но, по-моему, это крапивник. Чудо из чудес! Потому что крапивники не живут в городах. Откуда же он взялся?
Бальдр берется за шпингалеты, толкает створку — и (воробей или крапивник) влетает в комнату.
— Не надо! — вскрикивает Марика. — Птица залетит — плохая примета.
Девушка сама не знает, откуда она это взяла. Может быть, слышала еще в детстве от нянек? Ну, конечно! «Гони, гони птицу вон! — испуганно кричали те, когда на открытую форточку вдруг вспархивали весной синички или клесты. — Это к беде или даже к покойнику!»
Однако Марика поздно спохватилась — птица уже влетела в комнату, а Бальдр закрыл окно. Птичка кружит под потолком и вдруг опускается на край чашки с водой, которая стоит на ночном столике. Погружает в воду клювик, закидывает голову и пьет.
— Ах ты, миляга! — умиляется Бальдр. — Надо тебя покормить.
Он достает пачку галет и крошит одну на бумажку. Птица очень охотно клюет, а потом перепархивает Бальдру на плечо и… и вдруг начинает петь. Поет она так удивительно, что даже Марика, которая смотрела на ее перелеты с испугом и раздражением, всплескивает руками, очарованная: пение птицы похоже одновременно и на голос флейты, и на человеческий поющий голос. Совершенное волшебство! А раньше Марика думала, что никто не поет лучше соловья.
— Откуда ты взялся, маленький певец? — спрашивает Бальдр. — Ага, я знаю. Ты прилетел из того магазина, что в соседнем доме. Сбежал, да? Но это не дело, mon ami. В городе ты запросто погибнешь. Мы бы с удовольствием оставили тебя у себя, увезли в Берлин, но один, в клетке, ты очень быстро заскучаешь и пропадешь с тоски. Так что мы отнесем тебя хозяину. Думаю, он лучше знает, как с тобой надо обращаться.
Марика вздыхает с облегчением. Она очень боялась, что Бальдр захочет оставить птичку себе. Слов нет, она миленькая, а поет просто волшебно, однако у Марики почему-то становится тревожно на душе, когда на нее смотрят эти крохотные черненькие глазки, лишенные всякого выражения. Чудится, птица что-то такое знает о ней, чего не знает сама Марика…
А впрочем, все это полная чушь!
Бальдр звонит портье и просит подать завтрак в комнату. Пока они с Марикой пьют настоящий кофе с настоящими сливками и едят настоящие круассаны с настоящим маслом и не менее настоящим малиновым конфитюром, птичка дремлет, сидя на спинке кровати. Иногда она внезапно просыпается, встряхивает головкой и начинает восхитительно петь.
— Когда у нас будет свой дом, — говорит Бальдр, — мы заведем много собак, кошек и птиц.
— Или кошек, или птиц, одно из двух, — возражает Марика. — Иначе кошки оставят от птиц только пух и перья.
Бальдр откровенно огорчен: Марика знает, что он очень любит кошек.
— Ладно, — говорит он наконец со вздохом. — Обойдемся без кошек. Собаки и птицы… Прекрасно!
Марика улыбается ему и ничего не говорит, хотя убеждена: когда (если!) у них будет свой дом, она не потерпит там ни одной птицы. Кроме, может быть, бело-розового какаду в клетке на рояле. Ну и кур, конечно, если при доме окажется курятник. Или лучше — индюков, они такие красавцы. Зато собак будет целая стая!
Наконец завтрак окончен, они собираются. Бальдр призывно свистит, вытянув руку, и крапивник (если это и в самом деле крапивник) послушно садится на его палец.
Ученая птица! Кто ее выучил, интересно?
На всякий случай крапивника заворачивают в большой носовой платок и выходят из отеля. А вот и магазин. Тяжелые жалюзи подняты, окна нараспашку, на подоконниках с десяток многоэтажных ажурных клеток. Шум, свист, клекот, мелодичные переборы! И не слишком-то приятный запах, честно сказать.
— Бонжур, мадам, бонжур, мсье, — сдержанно здоровается продавец. — Чего изволите? Хотите выбрать подарок? Конечно, вам нужен попугай, который умеет кричать «Zum Teufel!», «Sieg Hail!» или что-нибудь в этом роде?
Марика взглядывает на веснушчатого худощавого нахала с откровенным испугом. При Бальдре так шутить вполне можно, но ведь недолго и нарваться на совсем другого человека…
— Вы ошиблись, мсье, — с сокрушительным дружелюбием улыбается Бальдр. — Мы ничего не хотим купить, мы хотели бы вернуть вашу потерю. — И он разворачивает платок.
Обиженный кратким тюремным заключением, крапивник немедленно оставляет на белоснежном платке след своего раздражения и перепархивает на плечо хозяина.
— Кого я вижу! — восклицает тот. — Неужели это ты, дружище? Как ты попал к этим господам? Неужели что-то случилось с твоей хозяйкой? — Затем продавец поворачивается к посетителям: — Как у вас очутился бразильский органист?
— Бразильский органист? — растерянно повторяет Бальдр. — Ну надо же! А я-то думал, это обыкновенный крапивник.
— Семейство крапивниковых, вы не ошиблись, мсье, — успокоительно кивает продавец. — Но довольно экзотический подвид, именуемый бразильским органистом. Вам его подарили? Вы его нашли? Как он к вам попал?
— Он залетел в окно нашего номера час назад, и мы, естественно, решили, что птица сбежала от вас.
— Вы ошиблись на месяц, мсье, — усмехается хозяин. — Месяц назад этот непутевый бразильский органист в самом деле жил-поживал в одной из моих клеток. Однако его купила у меня одна русская дама. Здесь ее называют Дамой с птицами, потому что у нее множество птиц, наверное, несколько десятков. Только у меня она купила их штук двадцать, а ведь я — не единственный торговец птицами в Париже. Судя по всему, птицы — главная радость ее жизни.
При этих словах Марика вспоминает прошлую ночь, биение птичьих крыл у самого своего лица, потом возню в кустах, легкие шаги, тонкий силуэт, взволнованный голос, перемежающийся посвистом, ответный птичий свист… Как же они с Бальдром сразу не догадались, откуда взялся крапивник, то есть бразильский органист! Ночью он не отозвался на зов хозяйки и отправился полетать на свободе, но довольно скоро пресытился ею и ринулся за сытной неволей к первым попавшимся людям.
Дама — русская, сказал продавец птиц? О Боже мой, а французы в этом городе вообще-то остались?! Здесь сплошные русские эмигранты!
— А где живет Дама с птицами? — спрашивает Марика. — Наверное, следует вернуть ей птичку?
— Она живет где-то поблизости, но точно я не знаю, — качает головой продавец.
— Рю Амели, угол Сен-Доминик, — говорит Бальдр. — Я запомнил тот дом. Разве ты не помнишь, Марика? Мы ее видели ночью, эту даму. Конечно, я должен был сразу догадаться, что птичка оттуда. Но к утру мне стало казаться, что это был какой-то волшебный сон. Мы немедленно отнесем птичку, верно, Марика? Мерси, мсье, счастливо оставаться.
— Счастливо и вам, мадемуазель, мсье, — с неожиданной сердечностью желает продавец и, свистнув на прощанье бразильскому органисту, которого он помогает завернуть в тот же заслуженный носовой платок, начинает менять воду в птичьих поилках.
— Ну что, пошли? — нетерпеливо говорит Бальдр.
Марика смотрит на него озадаченно. В ее планы вовсе не входит идти к какой-то там Даме с птицами. Она-то думала оставить крапивника в птичьей лавке…
Девушка сама не понимает, почему не хочет идти. Но от одной только мысли о визите к какой-то русской старухе, помешанной на птицах, у нее портится настроение. Наверняка пресловутая дама — сварливая, желчная, уродливая старуха, если птицы — главная радость ее жизни. Марика старательно гонит от себя воспоминания о легкой поступи, мелодичном голосе, тонком силуэте, мелькнувшем в ночи. Почему-то то, что Дама с птицами русская, только усугубляет ее раздражение.
«Ни за что не буду говорить с ней по-русски! — думает Марика с непонятной мстительностью. — Ни за что!»
— Могу себе представить, какой запашок стоит в ее квартире, если там несколько десятков птиц, — ворчит она, идя вслед за Бальдром. — Задохнуться можно!
— Успокойся, — говорит тот, — мы на одну минуту. Отдадим нашего маленького органиста — и назад. Ты просто не успеешь задохнуться.
— А как мы найдем ее квартиру? — продолжает ворчать Марика, когда они поворачивают с Сен-Доминик на рю Амели и видят маленький сквер, заросший бузиной и розовыми кустами. Ну да, именно здесь ночью скрывались птицы! — Что, встанем посреди улицы и будем кричать во все стороны: «Дама с птицами! Где тут Дама с птицами?»
Вместо ответа Бальдр показывает куда-то вверх. Марика запрокидывает голову и видит на самом последнем этаже просторный балкон, огороженный тоненькими рейками и очень похожий на гигантскую птичью клетку. Оттуда льется разноголосый мелодичный пересвист, заглушающий уличный шум. Впрочем, шума особого нет: улицу Амели правильнее было бы назвать улочкой, так она тиха, автомобили объезжают ее стороной.
Марика обреченно вздыхает. Делать нечего, придется идти к этой старухе. А лифта, конечно, в таком убогом доме нет…
Марика почти не ошибается: лифт в наличии имеется, однако толку от него мало — он не работает. На пятый этаж приходится идти пешком.
В доме тихо, как в монастыре.
На площадку выходят две двери. Мимо одной Бальдр проходит, не останавливаясь, и уверенно стучит в другую.
«Откуда он знает, куда нужно идти?» — удивляется было Марика, но тотчас понимает, откуда: даже на площадку доносится разноголосый птичий пересвист.
— Кто там? — слышится нежный женский голос, и Марика досадливо морщится: неужели она все же не старуха?
— Извините, мадам, — смиренно говорит Бальдр. — Мы принесли вашего бразильского органиста.
— Кого?! — слышен изумленный вскрик. — Гаспара?! Вы принесли Гаспара?!
Дверь распахивается, на площадку выпархивает фигура в чем-то зеленовато-голубом, легко развевающемся, и дверь снова захлопывается за спиной высокой, очень тонкой женщины.
— Иначе мои птицы могут вылететь, — поясняет она, нетерпеливо откидывая с лица мягко вьющиеся пепельные волосы. — Бонжур, мадемуазель, бонжур, мсье. Ну где же Гаспар?
Ни Бальдр, ни Марика не говорят ни слова, не делают ни одного движения — они только и могут, что стоять и смотреть.
С первого взгляда Марике кажется, что перед ней ее ровесница. Сравнение женщин такого изящного сложения со статуэтками саксонского фарфора изрядно навязло в зубах, но что делать, если оно безукоризненно верно, как, впрочем, и всякая банальность? У этой «статуэтки» невероятно огромные не то голубые, не то серые, не то зеленые глаза с редкостным опаловым переливом, тонкие черты, яркие губы, невероятный цвет лица — чудится, бело-розовая кожа подсвечена изнутри. Пепельные кудри, словно бы взлохмаченные ветром… В самом деле, отчего-то при первом взгляде на женщину в памяти возникает поле, по которому мягко, словно живой свет, стелется ветер, гоня серебристые волны… или затуманенная морская даль, над которой сквозь клубы облаков мягко пробивается рассветное розовое солнце… Но через несколько мгновений, когда первое ошеломление отпускает, Марика понимает, что солнце это все же не рассветное, а закатное.
Ну да, перед нею далеко не девушка. И даже не слишком молодая женщина. Она старше Марики лет на двадцать. Стоит отвлечься от свежести, яркости красок и юной легкости движений, как начинаешь различать гусиные лапки у глаз и скорбные складки у губ. Шея — длинная, гладкая, молодая, и стиснутые у груди пальцы необычайно хороши, и фигура точеная, но все равно — видно, видно, видно, что женщине лет немало. Марика ощущает прилив откровенного злорадства, но все равно — даже шепотом, даже про себя уже не может произнести убийственное слово «старуха».
Невероятные опаловые глаза дамы без особого интереса скользят по лицу Марики (она одного с ней роста), на губах мелькает безразличная приветливая улыбка, а потом взгляд перепархивает на лицо Бальдра — и прелестное усталое лицо приобретает озадаченное выражение.
— Послушайте, — говорит дама своим мелодичным, переливчатым голосом, — послушайте, мсье, а ведь я вас знаю!
— К сожалению, — галантно произносит Бальдр и даже склоняется в легком полупоклоне, — к моему глубокому сожалению, я не имел чести быть знакомым с вами прежде, мадам.
— Вы правы, мы не были знакомы, — шепчет дама, нервно соединяя кончики пальцев. — Но я вас видела… Да, я вспомнила, где видела вас! — восклицает она. — Это было 3 июня 1940 года. В тот день немецкие истребители пролетели над Парижем, а потом город первый раз бомбили. Я была на холме Сакре-Кер. Я не пошла в убежище и стояла на траве, смотрела в небо. Вы пролетали так низко, что едва не чиркнули крылом по центральному куполу храма. Я отчетливо разглядела ваше лицо. Вы покачали крыльями, дважды сделали круг над Сакре-Кер — и скоро ваш самолет растаял в закатных солнечных лучах.
У Марики такое чувство, словно кто-то резко, немилосердно провел ногтем по стеклу. Ненавистный звук! У нее челюсти оскоминой сводит от фальши, которой пронизано каждое слово этой чрезмерно экзальтированной особы. Марика ненавидит фальшь и чует ее за версту.
Вот лгунья! Увидела форму Люфтваффе — и мигом сплела целую интригу. Ну разумеется, боевой офицер возраста Бальдра, да еще майор с Железным крестом не мог не участвовать в налетах на Париж! С тем же успехом эта особа могла вещать, что видела его лицо, стоя на Трафальгар-сквер в Лондоне!
— Странно, — с запинкой говорит Бальдр. — Я помню этот день. В самом деле я пролетел тогда над Сакре-Кер и покачал крыльями, потому что был счастлив снова увидеть этот прекрасный храм хотя бы с воздуха. Я воспринимал сопровождение бомбардировщиков как почетное задание и молил Господа, чтобы французы вняли голосу разума и прекратили бессмысленное сопротивление, пощадили свои жизни и свою столицу. Но как вы могли догадаться, не понимаю?
— Да я же говорю, что видела ваше лицо! — сердито повторяет дама. — Я вас отлично разглядела. Я еще подумала, что анфас вы — обычный красавец, каких много, а в профиль… О, в профиль вы не то архангел, не то Мефистофель, я еще не поняла.
Против воли Марика косится на тысячу раз виденный ею профиль Бальдра. В самом деле — удивительная резкость очертаний, удивительное благородство линий… И в то же время есть в нем нечто зловещее.
Глупости. Нет там ничего зловещего! Эта ведьма просто голову им морочит! Когда она только уймется?
Нет, не унимается. Смотрит на Бальдра и продолжает бормотать:
— У вас лицо убийцы, а улыбка… О Господи, у вас улыбка жертвы вечерней! Берегите себя, мсье.
Бальдр резко, прерывисто вздыхает.
— Не каркайте! — неожиданно вскрикивает Марика с такой грубостью, что у нее даже во рту сохнет от этой несвойственной ей интонации. И только через несколько секунд оцепенения, воцарившегося на площадке, Марика понимает, что выкрикнула свои слова по-русски.
— Ах, Боже мой! — всплескивает руками дама. — Да вы русская, барышня? Как радостно видеть соотечественницу! — На язык родимых палестин она, впрочем, не переходит, чирикает на французском — увы, куда более совершенном, чем у Марики! — Вы, верно, думаете, что я сошла с ума? Ради Бога, не сердитесь. Я вечно вольничаю, но, — тут она заглядывает в лицо Марики со странным выражением, — вы должны простить меня, ведь я много старше вас!
Но при этих уничижительных словах голос ее звучит отнюдь не униженно — в нем непомерная гордыня. А в глазах — лживое, коварное выражение.
— Да, — сухо говорит Марика, — я вас прощаю. Бальдр, отдай мадам птицу, и пойдем.
А та вскидывает на ее спутника глаза и бессильно роняет руки:
— Бальдр, светлый бог Бальдр! Sonnen Knabe, дитя Солнца. Какое у вас великолепное имя!
— А как зовут вас, мадам? — спрашивает «Sonnen Knabe».
«О Боже, что это с ним?» — недоумевает Марика. Отроду ему не была свойственна такая назойливая галантность! Ну неужели он не понимает, что зловредная карга принялась восторженно чирикать над его именем лишь затем, чтобы он задал этот вопрос и она могла еще немного пококетничать с молодым и красивым мужчиной?
— Меня зовут Варвара Свиридова, — представляется карга, и на ее розовых губах вдруг расцветает такая по-девичьи застенчивая, обворожительная улыбка, что Марика не выдерживает и, словно грубой тряпкой — нарисованный на грифельной доске цветок, стирает эту улыбку вопросом:
— А по батюшке?
Мол, в вашем почтенном возрасте, сударыня, нужно только по имени-отчеству представляться!
— Варвара Васильевна, — безропотно признается карга, и Марика подавляет невольный зубовный скрежет, потому что если имя «Варвара» само по себе звучало грубовато и даже по-стариковски скрипуче, то отчество его смягчает необыкновенно, словно бы синим васильковым сиянием окружает.
— Мадам, — торжественно провозглашает Бальдр, — позвольте передать вам вашего беглеца.
И разворачивает платок. Оттуда с возмущенным писком выпархивает несколько помятый и встрепанный бразильский органист.
— Гаспар! — восклицает Варвара, воздевая вверх изящную (приходится это признать) кисть с длинными музыкальными пальцами, на которые тотчас опускается птичка. — Ах ты, несчастный бродяга! Я уже оплакивала твою безвременную кончину и проклинала ту голодную кошку, которая полакомилась тобой в укромном переулке, а ты, оказывается, жив благодаря этим великодушным господам… Но как он к вам попал, скажите на милость?
— Ваш Гаспар влетел в окно моего номера в отеле на рю де Л’Юниверсите, — отвечает Бальдр. — Сначала мы с Марикой решили, что птичка упорхнула из магазина, который находится неподалеку от отеля. Однако продавец сказал нам, что это — бразильский органист, который принадлежит русской Даме с птицами.
— Но продавец не знает моего адреса. Как же вы меня нашли? — вопрошает Дама с птицами, неотрывно глядя в лицо Бальдра и улыбаясь.
И Марика вдруг понимает, чем вызвана ее улыбка. Одним простеньким местоимением, прозвучавшим в речи Бальдра! Сначала услышав, как он говорит: «Ваш Гаспар влетел в окно моего номера…», Марика не придала никакого значения тому, что Бальдр произнес — «моего номера», а не «нашего». Однако мгновением позже приходит мысль: Бальдр сделал это нарочно. Он почему-то не хочет открывать этой малознакомой особе суть их с Марикой отношений. Что такое, в чем дело? Бальдр бережет репутацию своей возлюбленной? С чего бы вдруг такая чопорность на него нахлынула? Да было бы еще перед кем бисер метать — перед какой-то престарелой кокеткой, которая сама-то выскочила к ним полуголая, без чулок, в каком-то бесформенном пеньюаре!
В пылу праведного негодования Марика как-то очень легко забывает, что не далее как две недели назад она и сама ходила преимущественно без чулок по городу Берлину, а сейчас, в Париже, носит свою последнюю приличную пару, и если ей не удастся раздобыть за эти дни новые чулки на парижском черном рынке по менее безумной цене, чем в Берлине, то придется опять просить Бальдра достать ту несмываемую краску…
А кстати, с чего вдруг Варвара Васильевна так сильно обрадовалась тому, что у Бальдра, судя по всему, отдельный номер? А она обрадовалась, сразу видно. И еще видно, что она беззастенчиво флиртует с Бальдром.
Бесстыжая гарпия, вот она кто такая! Сравнение Дамы с птицами с гарпией кажется Марике настолько удачным, что она продолжает мысленно смаковать его и не сразу слышит дальнейшие слова Бальдра:
— Нынче ночью, проходя мимо вашего дома (тогда мы, конечно, еще не знали, что он ваш), мы с Марикой имели счастье наблюдать странную сцену. Вы выбежали из подъезда и скликали разлетевшихся птиц.
— Господи Боже! — всплескивает руками Варвара Васильевна. — Я неосторожно открыла дверцу одной из клеток на балконе, и ночные бродяги ринулись на свободу. Я вроде бы всех их собрала и, лишь когда вернулась домой, обнаружила, что нет Гаспара. Я была вне себя от горя! Обожаю его голос. Лучше его среди моих птиц поет лишь Филипп, но он ведь певчий дрозд, ему, так сказать, положено выводить дивные рулады. Итак, я понимаю. Вы запомнили дом, несмотря на темноту. — Она слегка усмехается. — Как хорошо, что я не знала, что за мной кто-то наблюдает, а то умерла бы со стыда. Я ведь выбежала с постели, в чем была, едва набросив пеньюар.
— Вам нечего стыдиться, мадам, — с очередным полупоклоном («У него скоро заболит спина!» — с яростью думает Марика) изрекает Бальдр. — Все, что происходило ночью, было прелестно и напомнило мне некую пьесу Метерлинка.
Вот новость! Марика даже не подозревала, что Бальдр читал Метерлинка, что он настолько романтичен!
— Конечно, «Синюю птицу»? — улыбается Дама с птицами, сияя своими бесстыжими (и лживыми, конечно, лживыми!) переливчатыми глазами на Бальдра.
— А вот и нет, — качает он головой и тоже улыбается, глядя ей в глаза. — Не эту, а другую пьесу — ту, что называется «Принцесса Грёза».
И на площадке воцаряется молчание, обрамленное, словно тончайшей оправой, мелодичными трелями, доносящимися из-за дверей.
«Она ведьма! — осеняет вдруг Марику. — Я знаю точно — ведьма! Шумска майка, вот она кто!»
В детстве у Марики была книжка балканских сказок. И одна из них рассказывала о том, как поздней ночью возвращался молодой красавец Мило с ярмарки в родное село и встретил на дороге прекрасную женщину. Глаза ее затмевали звезды, и у Мило помутилось в голове от внезапной страсти. Всю ночь он пел песни и танцевал с красавицей (так было написано в детской книжке, и маленькая Марика истинно верила в эти песни-танцы, пока не повзрослела и не узнала, как могут танцевать друг с другом мужчина и женщина). А лишь только взошло солнце, увидел, что держит в объятиях древнюю старуху! Это была злая чародейка Шумска майка, которая любила подстерегать ночами на проезжей дороге юношей и сводить их с ума своей лживой красотой, таявшей, как снег, под утренними лучами солнца. Бедный Мило после такого потрясения лишился рассудка — совершенно так же, как это происходит на глазах Марики с Бальдром!
— Мне кажется, нам пора идти, — раздается вдруг чей-то сдавленный, скрипучий голос. И Марика не тотчас соображает, что не чей-то, а ее собственный голос, который звучит так потому, что она изо всех сил, из последних сил сдерживается, чтобы не расплакаться от обиды и страха.
— Ах, как жаль! — сладко поет бразильский органист… нет, это заливается Шумска майка. — И я даже вас как следует не поблагодарила…
— Нет, не благодарите нас, мадам, но… не позволите ли вы посмотреть на ваших птиц?
Что? Бальдр хочет посмотреть на курятник этой особы? А почему он не спросил у Марики, хочет ли она ?!
— Я с радостью окажу вам такую любезность, — играя глазами, говорит Варвара Васильевна. — Только прошу вас войти как можно быстрее, чтобы птицы не выпорхнули из квартиры.
— Мы быстро! — заверяет Бальдр, и не успевает Марика и глазом моргнуть, как он хватает ее за плечи и вталкивает в приоткрывшуюся дверь, стремительно проскочив следом.
И оба на миг глохнут от неистового птичьего гвалта, который обрушивается на них со всех сторон!
Продавец лавки не ошибся — здесь не меньше сотни птиц, от простенького парижского воробья до каких-то экзотических длиннохвостых крошек, сверкающих, словно драгоценные камни. Вообще первое впечатление такое, что Бальдр и Марика очутились в солнечном лесу, полном поющих цветов. Странно — птиц больше, чем в лавке, однако никакого дурного запаха не чувствуется. Зато сильно пахнет жасмином и розами. Видимо, хозяйка моет клетки специальными средствами, чтобы отбить запах. И здесь чисто. В маленькой комнатке с огромной тахтой и высоким узким книжным шкафом у стены очень чисто. Еще из мебели здесь только низкий столик, на котором расставлены изящные китайские шелковые птички, стоит хрустальное блюдо, доверху усыпанное лепестками сухих роз, а на другом таком блюде лежит небольшой и тоже хрустальный шар. Солнце проникает сквозь щели в балконе-клетке и заставляет его грани радужно сиять, отчего на стенах и на потолке мелькают разноцветные пятнышки, похожие на невиданных птиц, только летающих на свободе. Чудится, будто комната затянута радужной сетью… Довершают обстановку несколько бархатных пуфиков и большое зеркало на стене в красивой раме — модерн начала века, сразу видно по изяществу линий. Вдали Марика замечает еще две двери, ведущие, должно быть, в спальню хозяйки и на кухню. Но здесь, в этой просторной комнате, — обиталище птиц. Птицы перепархивают с жердочки на жердочку в своих огромных клетках на зарешеченном балконе. Некоторые из клеток открыты, но птицы не вылетают — наверное, боятся чужих. Однако страх не мешает им обсуждать пришельцев — они беспрерывно и очень громко галдят, свистят, чирикают, щелкают, поют…
Марика растерянно оглядывается и видит, что губы Бальдра шевелятся: он о чем-то спрашивает хозяйку; шевелятся и ее губы — Дама с птицами что-то отвечает. Как они могут разобрать хоть слово в таком шуме, если Марика не слышит ничего, кроме птичьих трелей? О чем они говорят? О чем сговариваются за ее спиной?!
«Прекрати! — спохватывается Марика, сообразив, что в своей внезапно нахлынувшей злости зашла слишком далеко. — Что такое лезет тебе в голову, что за грязь? Как ты смеешь подозревать Бальдра в том, что он флиртует с фальшивой, манерной, немолодой… хоть при этом и такой обворожительной дамой?»
В том-то и беда: фальшивая, манерная, немолодая — но изысканная, удивительная. Марика остро чувствует, что Варвара Васильевна враз притягивает и отталкивает, в ней странно сочетаются греховность и невинность, чувственность и духовность, бесовское и ангельское. Она способна вызвать одновременно и умиление, и раздражение, но это все — переливы того непостижимого очарования, которым она обволакивает человека, словно ароматным, дурманящим дымом.
То ли от воображаемого дыма, то ли от громогласных трелей голова начинает болеть все сильнее. Марика нервно сжимает виски.
Дама с птицами оглядывается и, видимо, понимает, что творится с Марикой. Она резко разбрасывает в стороны обе руки, а потом так же резко скрещивает их на груди. И птичий гомон замирает, словно по мановению волшебной палочки. В комнате и на балконе воцаряется такая тишина, что слышно, как шумит ветер, извиваясь между частоколом дымовых труб на соседней крыше.
Колдовство!
— Колдовство, — тихо произносит Бальдр.
— Нет, — улыбается Варвара Васильевна. — Просто мы понимаем друг друга. Я люблю птиц. Настолько сильно люблю, что иногда предпочитаю их людям. С одним своим поклонником я поссорилась потому, что предпочла ему певчего дрозда. — Она смеется легким, беззаботным смехом, и Бальдр немедленно улыбается в ответ. — Я забочусь о своих птицах, кормлю их и пою, а зимой всегда топлю для них камин. С углем очень трудно, и я топлю бумажными мячиками: знаете, из сперва намоченных, а потом высушенных и скомканных газет. Они чудесно горят — медленно, не гаснут. На них даже можно приготовить какое-нибудь незамысловатое блюдо, например, сварить картошку или суп. — Дама стеснительно пожимает плечами, словно просит прощения за то, что завела речь о столь непристойно-земных материях. И тут же вновь переходит к возвышенному: — Я не расстаюсь с моими птицами. Я даже в бомбоубежище не хожу, когда объявляют воздушную тревогу. Бог милостив, на наш квартал не упало еще ни одной бомбы. Как я могу уйти и оставить их одних трепетать от страха? Я их знаю всех, всех! Вот посмотрите, эта длинноклювая птичка, у которой из хвоста торчат два длинных пера с синими опахалами на концах, — ракша, вернее, синебровый мамот. Посмотрите, у него над глазками и в самом деле синие перышки. А вот этот, с розово-оранжевым брюшком, наш обыкновенный зимородок, которого вы, наверное, не раз видели в лесах. Его еще называют алконост, или алкион. Говорят, когда он высиживает яйца, всегда стоит хорошая погода. Зимородок — тоже ракша. Они с синебровым мамотом родственники, хотя ничуть не похожи друг на друга. Я не знаю, по каким признакам птиц относят к тому или иному семейству, но иногда их называют необычайно смешно.
Хозяйка «поющей» квартиры легко перепархивает к другой клетке:
— Вот видите эту чудную птичку с золотисто-зеленой спинкой, с белым горлышком и зеленой полосой на грудке? Она называется зеленая якамара, или райская якамара. Ну в самом деле, ей место в райском саду, верно? А принадлежит она к семейству бормотушек! Ну не смешно ли — бормотушки?! А вот эта рябенькая птичка с белой грудкой и загнутым носиком называется обыкновенная пищуха. Именно обыкновенная! Но при этом она очаровательна, верно? Так же, как и вон та синичка, которая очень славно тинькает по утрам и напоминает мне март в России и первую капель. Смотрите, еще родственники: зяблик, клест, щегол — ну, их знают все. А вот этот роскошный виргинский красный кардинал им кузен, двоюродный или троюродный братец, они все принадлежат к семейству вьюрковых. К сожалению, я не все их названия знаю по-латыни, у меня еще в гимназические времена латынь не слишком-то держалась в голове, — виновато улыбается Дама с птицами, — но отлично помню, как зовется по-латыни вон тот синий красавец с темными пятнышками на брюшке: mimus polyglottos! Роскошное название, верно? Но куда чаще его зовут многоголосым пересмешником, потому он и мим полиглот. А вот сюда посмотрите. Это мой любимый черный дрозд. Сейчас он спит. Он вообще ужасный соня и может устроить себе сиесту в любое время суток. Но когда он проснется, я непременно попрошу его спеть для вас. Он не просто свистит: он именно поет по-русски, отчетливо слышны слова: «Филипп! Филипп! Иди чай пить, чай пить… с сахаром… Скккоррей, а то остынет!» Клянусь, что не вру! Вы сами услышите эти слова, когда Филипп проснется! — уверяет она. — А вот эта птичка — видите, у нее роскошный пушистый воротничок, этакое огненное боа, — она так и называется: огненный ткачик. Это настоящая редкость даже среди любителей тропических птиц. Может быть, он только у меня одной есть в Париже. Ну, тут скворец, соловей… мухоловка-пеструшка, попугаи-неразлучники… И еще одна самая настоящая райская птаха. Правда, что-то невероятное? А этот ее желтый пушистый хвост… Птица такая яркая, праздничная, а название у нее очень печально звучит: paradise minor. Райская печаль — я так ее называю. Но на самом деле этот минор не в смысле грусти, а в смысле размера: малая райская птица, так она называется в книжках. Но мне больше нравится — райская печаль… Ох, Боже мой! — всплескивает вдруг руками Варвара Васильевна. — Я вас, конечно, уже заговорила? Ну да, если мне дать волю, я могу говорить о птицах часами! Честное слово, я так люблю все, что летает, что, наверное, даже летучих мышей завела бы у себя. Некоторые из них так смешно называются! Например, белоплечий старик, представляете? У него ужасно забавная сморщенная мордашка. Правда, большинство летучих мышей — хищники, а я не держу у себя хищников, только певчих птиц. Зато о них я знаю все. Или почти все. Потому что о них, как и людях, совершенно все узнать невозможно. Я знаю язык каждой из них, а они понимают даже мои взгляды. Когда их было поменьше и они умещались в трех-четырех клетках, я ездила с ними летом к знакомым в деревню. Зря говорят о французах, будто они сантимщики: эти мои знакомые предоставляли мне целую ригу для моих птиц. Это был Эдем, настоящий Парадиз. Мои птицы похожи на меня — они летают, танцуют и поют, как я сама…
Женщина умолкает, и Марика медленно переводит дыхание. После затянувшегося монолога хозяйки она чувствует себя так, словно ее всю, с ног до головы, опутали паутиной. Хочется уйти, как можно скорей уйти отсюда. Но Бальдр не обращает на нее внимания!
— Вы актриса? — спрашивает он в это мгновение.
Марика спросила бы: «Вы были актрисой?» И, может быть, добавила бы: «Тогда, много лет назад…» О, женщины отлично умеют правильно задавать вопросы соперницам!
Что такое? Соперницам?! Марика видит в этой престарелой кокетке соперницу? Да ну, чепуха какая! Унизительно даже думать о том, что Варвара Свиридова (у нее такая певучая фамилия… может быть, нарочно выбранный сценический псевдоним?) — унизительно даже думать, что созерцание этих увядших прелестей может привлекать Бальдра. Ведь эта дама ему в матери годится! Он просто вежлив, чрезмерно вежлив.
— Я была актрисой, — отвечает между тем Дама с птицами, и ее лицо озаряется мечтательной улыбкой, а опаловые глаза словно бы уплывают в невозвратные дали прошлого. — Давно, еще когда жила там, за чертополохом… в Петербурге. Особенно много я играла в пьесах Метерлинка. Когда-то меня сравнивали с Мелисандой, потому что у меня в то время были тоже совершенно золотые волосы, только еще более роскошные, чем у настоящей Мелисанды! Когда я приходила в кафе «Бродячая собака»… Знаете его? Ах нет, вы, конечно, не знаете… — Она легко, тихонько усмехается. — В Петербурге было такое очень модное кафе, где собирались поэты, художники, актеры и вообще люди, влюбленные в искусство. Ну так вот, когда я туда приходила в своем светло-голубом манто, украшенном лебяжьим пухом, и с распущенными по плечам волосами, мои поклонники говорили, что Дебюсси, наверное, видел меня во сне, когда писал свою прелюдию «Девушка с волосами цвета льна». А один мой поклонник уверял, будто такие же волосы были у знаменитой красавицы ХVI века Мари-Поль де Лион, одной из придворных дам Екатерины Медичи. Иногда я смотрю вот в этот хрустальный шар, — она кивком указывает на столик, где солнце дробится в острых гранях, распуская вокруг радужную путину, — и словно бы вижу себя в то время, в пышном платье с кринолином и с распущенными золотыми волосами.
«Врет, конечно, — думает Марика, разглядывая беспорядочно разметавшиеся пепельные кудри хозяйки. — Она никогда не была золотоволосой! Врет, хвастается, интересничает!»
Ей совершенно очевидна лживость этих румяных (вернее, нарумяненных, напомаженных!) уст, однако она с ужасом видит, что глаза Бальдра не отрываются от улыбки Дамы с птицами, словно это вовсе не глаза, а два глупых мотылька, а улыбка — тот губительный огонь, который их манит и на котором им суждено обжечь свои крылья, а то и вовсе сгореть.
А Варвара смотрит на него с победным видом, совершенно уверенная, что и этого красивого летчика она может причислить к числу своих поклонников.
Да, она опять что-то говорит о поклонниках… Женщины такого типа не могут утерпеть, чтобы не похвастать количеством своих рабов мужского пола. Конечно, если Варвара была актрисой, то у нее и впрямь наверняка было множество поклонников, а также покровителей, которым она, как это водится у актрис, отдавалась без разбору, чтобы отблагодарить за букеты, за коробки шоколада, за духи, за аплодисменты, за хвалебные заметочки в театральных газетенках…
— Ну и кто был в числе ваших поклонников? — спрашивает Марика чистоплотным тоном девушки из приличной семьи, которая исключительно из человеколюбия удостоила беседой «заблудшую сестру свою».
Дама бросает взгляд в зеркало, небрежно откидывает волосы со лба, и Марика понимает, что она видит сейчас не себя, а ту золотоволосую Мелисанду, какой была когда-то. Но самое ужасное, с внезапной отчетливостью понимает Марика, что Бальдр тоже видит эту лживую особу такой, какой она была… даже не несколько лет, а несколько жизней тому назад!
— Ну, это были самые разные господа. Среди них оказалось немало поэтов, — говорит хозяйка квартиры, подходя к стеллажу и принимаясь перебирать книжки. — Как-то раз в ресторане один из них прислал мне черную розу в бокале…
— Золотого, как небо, аи? — усмехается Марика, которая как раз и ожидала чего-то вроде подобного беззастенчивого вранья. — Конечно, это был Александр Блок. Ну а кто еще из великих был у ваших ног?
— Ну, например, Федор Соллогуб, — отвечает Варвара Васильевна так простодушно, словно не замечает пренебрежительного тона гостьи. — Я бы с удовольствием прочла вам его стихи, они записаны у меня в альбоме, однако они… они не слишком приличны. В одном из них он советовал мне ходить совершенно ню, ибо никакие платья не идут мне так, как дарованное природой.
Произнося эти избыточно откровенные слова, она улыбается безо всякого смущения и наконец вытаскивает ту книжку, которую искала.
Марика смотрит на нее. Это сборник стихов Михаила Кузмина, напечатанный в Петербурге.
— Вот. Смотрите!
Дама с птицами открывает заложенную страницу, и Марика видит витиеватый росчерк — автограф поэта, а рядом слова: «Тебе, невозможная мечта!» И она читает стихи, которые так и называются: «Варенька Свиридова, невозможная мечта»:
…Такие женщины живут в романах,
Встречаются они и на экране…
Для них свершают кражи, преступленья,
Подкарауливают их кареты
И отравляются на чердаках…

Кузмин для нее писал. Знаменитый, утонченный Кузмин! Может, и впрямь Блок присылал ей ту самую черную розу?!
— О чем эти стихи? — слышит Марика взволнованный голос Бальдра. Какое счастье, что он не знает русского языка. Незачем ему читать такие глупости!
Впрочем, счастье ее длится недолго.
— Я вам переведу, — с готовностью предлагает Варвара и заводит волнующим речитативом по-французски, а затем, без перерыва, словно опасаясь, что Бальдр чего-то не поймет, повторяет то же самое еще и по-немецки.
Перевод получается так себе — подстрочник, даже без соблюдения ритма. По мнению Марики, он звучит убого. Однако Бальдр, похоже, так не думает. Лицо его бледно, он не сводит с мадам глаз, а горло его порою мучительно напрягается, словно он хочет проглотить комок, застрявший в нем, — и не может.
Да ведь он чуть ли не до слез растроган, внезапно понимает Марика. Он еле сдерживается! «Сокол фюрера», профессиональный убийца, награжденный за многочисленные убийства Железным крестом, он, ее любовник, ее будущий муж, — еле сдерживается, чтобы не уронить слезу перед этой сумасшедшей, перед этой ведьмой, этой Шумской майкой!
Марика чувствует, что сейчас не выдержит, закричит, устроит истерику, чем опозорит себя навеки в глазах Бальдра. Да и в своих собственных, если на то пошло.
Ревность. Да, это ревность! Ужасное чувство. Недаром Шекспир называл ревность чудовищем с зелеными глазами… Почему, впрочем, с зелеными? Глаза у ревности не то зеленые, не то голубые, не то серые, с опаловым лживым переливом…
Нет, довольно. Марике наконец становится стыдно самой себя. Нельзя же, право, так ненавидеть человека, как она ненавидит эту Варвару Свиридову, Даму с птицами! Надо призвать на помощь чувство юмора, снисхождение к слабостям человеческим, христианское смирение, в конце концов! Надо чем-то отвлечься от этих двоих, которые… которые…
Нет, невозможно больше смотреть на них! Особенно на Бальдра с этим его новым, незнакомым выражением бледного лица!
Марика отворачивается и подходит к клеткам. Некоторые птички при виде ее испуганно перепархивают с места на место, но ни одна не издает ни звука.
Чудеса! Либо выдрессированы, либо… либо заколдованы этой кошмарной особой — своей хозяйкой.
Как Бальдр…
— А что у вас вон там, в клетке? — нарочито громко спрашивает Марика, надеясь, что звук ее резкого, сердитого голоса развеет губительные чары. — Что там за картинка? Это какой-то святой… у него нимб над головой… Что святому делать в птичьей клетке?
Варвара Васильевна, неотрывно глядевшая на Бальдра, медленно, как во сне, оборачивается и тихо говорит:
— О, разве вы не знаете? Но ведь это святой Франциск Ассизский, покровитель птиц. Я нарочно поставила его изображение в клетку к Филиппу, моему любимому певчему дрозду. Он, видите ли, однажды заболел и перестал есть, пить и петь. Я подумала, что святой Франциск должен позаботиться об одном из своих подопечных. И вообразите, — Варвара Васильевна вновь испускает легкий смешок, — в тот день, когда я это сделала, ко мне наведался один из моих поклонников. А он, надобно вам сказать, недавно отрешился от отеческой религии и перешел в католичество. Ну, вы, господа, конечно, знаете, что нет более ревностных приверженцев веры, чем неофиты. Вот и мой поклонник просто изнемогал от избытка своего вновь обретенного католицизма! Он увидел эту картинку в клетке и… О, я думала, он меня просто убьет, как убивали католики гугенотов во время Варфоломеевской ночи! — Снова легкий, летучий смешок. — Он потребовал, чтобы я прекратила кощунствовать и убрала святого из поганой клетки. Ну, разумеется, я ответила, что клетка совершенно не поганая, я ее только что вычистила, а святого Франциска я не уберу, потому что Филипп только-только пошел на поправку и ему еще нужна помощь небесного покровителя. Тогда мой кавалер предложил выбирать между ним и Филиппом. Я сначала очень удивилась, а потом посмотрела на него повнимательней — и вдруг поняла: он же глуп, удивительно глуп! Странно, что я не замечала этого раньше. Ну и, само собой разумеется, я выбрала Филиппа.
— И правильно сделали, — говорит Бальдр и счастливо улыбается Варваре. — А знаете, я даже не знал, что Франциск Ассизский — покровитель птиц. Хотя, может быть, и знал когда-то в детстве, да забыл. А почему он считается их покровителем?
— Ну как же! — сияет глазами Варвара. — Святой Франциск всех одарял равным почтением и любовью, всякую тварь Божию. Как-то раз он проповедовал на рыночной площади и попросил щебечущих птиц не мешать ему, а в другой раз обратился с проповедью к птичьей стае, призвав птиц восславить своего Творца. Вот так его и стали почитать птичьим покровителем и всегда рисуют с птицами. Иной раз картины бывают совсем убогие, не распознаешь, что за святой изображен, но если увидишь, что он птицами окружен, значит, это Франциск Ассизский, и никто иной. Так ведь каждого святого можно по его атрибуту распознать…
Марика хмурится. Какое-то смутное воспоминание… что-то она совсем недавно слышала о святых и их атрибутах… Ах да, недавний разговор в берлинской православной церкви! Какая-то глупышка очень негодовала на то, что изображения святых в этой церкви не похожи на иконы в ее родной Полтаве: «Тут и не поймешь, то ли Варвара Великомученица нарисована, то ли святой Георгий с копьем, пронзающий змия? Какая она, Варвара, на православных иконах-то? Воистину мученица! А тут что? Зачем ей копье? Ишь ты, воеводу нашли!»
Копье… копье… Это слово вызывает у Марики необъяснимую тревогу.
— Католики изображают святую Барбару с копьем… — медленно произносит она вслух, не совсем понимая зачем.
— Да, я знаю, — усмехается Дама с птицами. — Поэтому я не люблю свою католическую тезку. Я бы предпочла, чтобы меня изображали не с копьем, а с птицами.
Копье. Птицы.
Копье и птицы!
Марика невольно прижимает руку ко рту. Нежный запах цветочных хорстерций исчезает. Она чувствует запах дыма и гари. Глаза жжет от кирпичной пыли, которой занавешен воздух. Она с трудом различает рисунок на смятой бумажке, которую только что вынула из мертвой руки. Цифры, которые кажутся написанными в беспорядке, а на самом деле указывают на девиз Парижа: «Fluctuat nec mergitur». Неуклюжий очерк лежащей человеческой фигурки, у которой в руках что-то вроде копья и над которой вьются птицы…
Копье! И птицы! И знак Х , символизирующий принадлежность этого странного существа к женскому полу! И летучая мышь рядом — знак ведьм и колдуний!
«Надеюсь, хотя бы без ведьм нам удастся обойтись?» — так сказала Марика кузену Алексу. Сказала с усмешкой, даже не подозревая, что все его вроде бы глупые, неожиданные, фантастические догадки о «шамане из Парижа» окажутся поразительно верны.
Нет, обойтись без ведьм все-таки не удалось… Вот она, Варвара, чью святую покровительницу изображают с копьем в руках. Варвара — Дама с птицами из Парижа. И вот ее хрустальный кристалл, обозначенный на рисунке Торнберга руной
И ее воспоминания о придворной даме Екатерины Медичи, родовым гербом которой были пять золотых шаров…
Так вот кого хотел изобразить Торнберг…
Вот эту ведьму!
Назад: Париж, 1572
Дальше: Берлин, 1933