Глава 13
Ленинград, 1941 год
— Лиза, вы должны уехать! — твердил он как мантру.
— Но я не понимаю, к чему такая спешка? У детей не закончился еще учебный год, меня с работы не отпустят. И потом, что это за город такой? Зачем туда ехать?
— Лиза, я уже тысячу раз объяснял. Война начнется, когда распустится свежая зелень. И тогда все — хаос, смерть! Если вы немедленно не уедете, потом будет уже не спастись, как ты не понимаешь?
За окнами стоял прозрачный апрель — с ледяной корочкой по утрам, веселой солнечной капелью и ни с чем не сравнимым запахом пробуждающейся земли.
Николай больше не работал на бойне, Ах Пуч теперь удовлетворялся крысами. В редких случаях, когда он чувствовал, что деспот начинает испытывать недовольство, он отлавливал бродячего пса. В дом животных не приносил — обзавелся ключом от подвала и там по ночам вершил кровавые обряды. Ни один человек от его руки больше не пострадал.
Жизнь в стране обрела относительную законченность, и Николай научился существовать в новых условиях, и существовать весьма успешно.
Университет разросся, появились новые факультеты и кафедры. Теперь он мог занять достойное место в рядах профессуры. Вдобавок к основной нагрузке он читал просветительские лекции, писал статьи для журналов. Друзей по-прежнему не было, в них он не нуждался, да и побаивался сближаться с кем бы то ни было — вдруг проснется слепая сила, и он, слабый раб ее, не устоит? Нет-нет, никаких друзей. И гостей не стоит принимать, ни к чему. В доме коллекция, а такие вещи обнародовать не следует. Зависть разрушительна, ее даже майяские боги не одолеют.
Да и не о том сейчас нужно было беспокоиться. Николай повернулся к жене, взял себя в руки и постарался быть как можно более убедительным.
— Родная моя, поверь мне, уехать необходимо. Ты должна спастись, спасти наших детей. Выжить в Ленинграде вы не сможете, этот город возьмет в тиски смерть.
— Но как же ты? Почему ты не едешь? Коля, я не поеду одна! Или мы едем вместе, или вместе остаемся.
— Нет, я не могу, ты знаешь. Это огромный риск. К тому же коллекция — я не могу ее бросить. Погибнут бесценные шедевры. А везти все с собой тоже невозможно. Но со мной все будет в порядке, Ах Пуч защитит. Ему здесь понравится. Смерть, так много смерти будет вокруг. Женщины, дети, мужчины, старики, взрывы, пепелища. — Он погружался в транс: черты лица заострились, губы стали уже и неприятно подогнулись, обнажив десна, улыбка напоминала оскал зверя.
— Коля! Коля, очнись! — Лиза трясла его за плечи, гладила по лицу, целовала.
Он пришел в себя, огляделся, будто проверяя, где он, и твердо закончил:
— Вы едете в Куйбышев.
— Так далеко? Почему так далеко?
— Просто поверь, что так надо.
Но уехали они только первого июня. Николай сам посадил их на поезд. Дети ничего не понимали. Почему на каникулы они едут в далекий незнакомый Куйбышев? Не в Ялту, не в Одессу, где тепло и можно купаться? Зачем берут с собой теплые вещи, книги, одеяла и еще много чего?
— Так надо, — повторял отец. — Когда приедете, мама все объяснит.
Лишь бы доехали, лишь бы успели. Весь последний месяц с тех пор, как Ленинград оделся свежей зеленью, он не находил себе места. Это была та самая зелень из видений, преследовавших его с Рождества. Каждый день он ждал страшной вести. Но все было спокойно. По радио звучали марши, спешили по улицам румяные девушки и спортивного сложения юноши, играла ребятня в скверах, шумели кронами липы и клены, голубело высокое небо.
И Лиза с детьми успели.
В Куйбышеве она сняла две комнаты в крепком доме недалеко от центра — все как он наказывал. Даже устроилась временно на работу в местный театр, ее как ленинградку с удовольствием взяли в литературный отдел. И здесь грянула война.
Николай был спокоен: семья в безопасности. Жаль, что Аня с мужем и детьми и Миша остались в Ленинграде, но на них он повлиять никак не может. Теперь они сами отвечают за свою судьбу.
Все сбережения еще до Лизиного отъезда он обратил в золотые безделушки, которые жена при случае сможет продать или обменять на еду, лекарства, одежду, дрова. А он выживет, определенно выживет. Он бродил по опустевшей квартире и чувствовал прилив какого-то злобного веселья.
Двадцать второго июня, когда все сознательные советские граждане отправились на призывные пункты, Николай открыл глаза в больничной палате. Накануне днем он вышел из Публичной библиотеки, где работал над докторской. Зашел в булочную, заодно купил в Елисеевском двести граммов «Краковской» колбасы. После Лизиного отъезда он предпочитал питаться в университетской столовой, а вечером просто пил чай с сыром или колбасой. У двери гастронома он остановился, раздумывая, не пройтись ли пешком. Решил, что погода располагает, шагнул с тротуара под колеса отъезжающего автобуса… Визг тормозов, крик какой-то гражданки, свистки милиционера, резкая боль — это все, что он запомнил. Остальное рассказали в больнице: сложный перелом со смещением, семь недель в гипсе.
Ему было всего сорок два, он был здоров и не принадлежал к ценным для страны кадрам. Гибель под фашистскими пулями казалась неизбежной. Но майяские боги миловали. Пока он встанет на ноги — много воды утечет.
Ничего, кроме отправки на фронт, он не боялся. Дома под кроватью и во всех шкафах сложены пакеты круп, макарон, консервы. В кухне и в столовой — запасы дров. Немного, это все же не крупа, дрова трудно натаскать, не привлекая внимания соседей. И все-таки начиная с апреля Николай планомерно ими запасался, также как и едой. Даже от покупки пейзажа Куинджи отказался. Не до пейзажей. Видение худых, с запавшими глазами людей в усеянном трупами, замерзающем городе не давало покоя. В этих его кошмарах не было врагов, не было крови — только белый-белый снег и призраки, когда-то бывшие людьми.
Жене он послал телеграмму, чтобы не волновалась: «В больнице. Перелом ноги. Операция прошла успешно». Остальное в письме.
Лиза читала это письмо в своей маленькой комнате, когда дети уже спали. С той минуты, как пришла телеграмма, она не находила себе места.
Когда голос Левитана, раскатистый и грозный, объявил о вероломном нападении немецких захватчиков, она всерьез испугалась.
Как он мог знать? Откуда? Да она знала, что у мужа сильно развита интуиция, он чрезвычайно чуток к окружающему миру. Подобное качество, как объяснил профессор психиатрии, с которым она консультировалась незадолго до рождения Оли, не редкость для людей с неустойчивой психикой. Тогда, будучи беременной, Лиза не на шутку испугалась за еще не родившегося ребенка.
То, что в пору девичьей влюбленности казалось ей романтическим проклятием, от которого она поможет мужу избавиться, которое они вместе сумеют преодолеть — все что угодно, лишь бы вместе, — теперь приобрело иной смысл. А как иначе, если на свет должно появиться новое драгоценное существо?
За первый год супружеской жизни она вполне оценила степень зависимости мужа от загадочного Ах Пуча. Показывать ей статуэтку он отказался категорически. Он запирался со своим божком в кабинете, сидел там часами, раз в неделю приносил с бойни бутыли с кровью и спускался с ними в подвал. Страсть Николая к кровавым обрядам стала пугать ее не на шутку. Объяснение, что крови жаждет золотой болван, выглядело ужасающе неправдоподобным и заставляло думать, что муж болен.
Но болезнь эта никак, помимо связи с Ах Пучем, не проявлялась. Николай был любящим, заботливым, внимательным — идеальным мужем. Никогда ни в чем ей не отказывал, не упрекал, всегда был вежлив, неприхотлив, щедр. Если бы не Ах Пуч и его жажда крови!.. В конце концов, Лиза не выдержала и обратилась к специалисту. Всего она, конечно, не рассказала — ни об убитом на корабле человеке, ни о нападении хулиганов, ни о Колодкине. Доктор подтвердил ее худшие опасения.
— Ваш муж пережил в джунглях сильное потрясение. Он провел в одиночестве не один день, очевидно, его рассудок не справился с такой нагрузкой. Говорите, его помешательство проявляется, только если речь заходит об этом языческом божестве? Как вы сказали — Ах Пуч? Думаю, мы сможем помочь вашему супругу. В любом случае спокойная жизнь и домашняя обстановка должны сказаться благотворно на его психике.
Николаю она об этом разговоре ничего не сказала — он бы не простил недоверия. Она только изо всех сил старалась создать в доме атмосферу уюта и покоя, как советовал профессор.
И оказался прав: муж с каждым месяцем становился все более уравновешенным. Рождение Олечки стало счастьем для обоих. Теперь он все реже запирался в кабинете, еще через год бросил работу на бойне и почти не заговаривал об Ах Пуче.
В январе нынешнего, 1941 года случился рецидив. Коля разбудил ее на рассвете, бледный, лоб покрыт испариной, и стал требовать, чтобы она немедленно уехала вместе с детьми.
Спросонья она никак не могла понять, о чем он толкует. Потом, заметив горячечный блеск в его глазах, испугалась, попыталась успокоить, убедить, что это всего лишь сон, что нужно принять капли. Ничего не помогало. Пришлось согласиться, чтобы он успокоился. Николай перестал метаться по спальне, поцеловал ее в лоб и ушел в кабинет.
Идея отъезда превратилась в манию. Дня не проходило, чтобы муж не требовал от нее все бросить и немедленно покинуть город. Он кричал — впервые за всю их совместную жизнь он повысил на нее голос. Он плакал, умолял, грозил, что со дня на день начнется война, и тогда все они погибнут. Между прочим, полнейшая нелепость: Советский Союз заключил с Гитлером пакт о ненападении, и пророчества о скором и внезапном нападении германских войск ничем, кроме бреда, нельзя было объяснить.
Николай не успокаивался и довел жену до того, что она стала всерьез опасаться за детей. Юрику было всего пять, Оле двенадцать. Лиза сдалась. Бог с ним, с Ленинградом, с работой, главное — дети. Нужно увезти их отсюда, только дождаться конца учебного года, чтобы Оленьку не срывать с занятий. Первого июня, как только начались каникулы, они сели в поезд и отправились в чужой, незнакомый Куйбышев. Почему именно туда — Лиза не понимала, но спорить больше не могла, не было сил.
Сложнее было с детьми. Они требовали объяснений, но их не было. Она просто повторяла, что это ненадолго, скоро они вернутся.
А потом прогремело страшное известие. Война! Выходит, Николай знал? Ему доверили государственную тайну? Он не мог им сказать всего, но попытался спасти! Лиза знала, что это не так, но первые недели предпочитала тешить себя иллюзией. Дети рвались в Ленинград, к отцу, но тут же спрашивали: «А папа пойдет на фронт? Будет бить фашистов?» И уже втайне гордились им, будущим героем.
А герой лежал в госпитале со сложным переломом. Лиза не понимала, что с ней происходит. Муж жив, ему ничто не угрожает, дети спасены — чего еще желать? Она больше не любит мужа? Любит. Но почему он так нелепо, на ровном месте сломал ногу, и случилось это двадцать первого числа, ни раньше, ни позже? Это тоже случайность, дар предвидения или перст судьбы?
Нет, что это с ней! Она вскочила с постели, схватила письмо, впилась глазами в строчки. Может быть, она тоже сходит с ума? Да за этот перелом нужно милосердного Господа благодарить!
Если Николая заберут в армию, он погибнет. И все же ощущение, что совершилось что-то гадкое, нечистоплотное, не покидало.
Лиза разрыдалась. Она не станет вдовой героя, зато у детей будет отец. Собственный эгоизм ее потряс. Хочется геройства? Тогда почему бы ей самой не отправиться на передовую? Вчера у горкома комсомола она видела девушек, рвавшихся на фронт. У нее дети? У Николая тоже дети. И он тоже хочет жить, как и она. Но разве те мужчины, что стоят в очереди у куйбышевского военкомата, не хотят жить?
Еще долго в эту ночь Лиза не могла уснуть. Хотелось разобраться, что изменилось в их отношениях. Еще больше хотелось побороть разочарование, которое давнишний рыцарь Николай теперь у нее вызывал. Она заснула под утро, так ничего и не решив.
А Николай после больницы первым делом отправился на костылях в райком — предложить помощь. Немецкий он знал еще с гимназии, в странствиях овладел английским и французским. Чтобы выжить в этой войне, нужно заявить о себе как о ценном специалисте, о том, кто будет полезен родине, не подставляясь под пули. Костыли постукивали по тротуару, идти было тяжело — длительные прогулки ему пока противопоказаны.
Николай прислушивался к собственным мыслям и удивлялся, как по-стариковски стал относиться к себе — а ведь ему всего сорок два. Он в самом расцвете мужской силы, почему же он так осторожен? Ведь он никогда не был трусом, не боялся рисковать — одни его странствия по миру чего стоят. Он не боялся, а вот Ах Пуч, похоже, не желал терять верного раба и выбирал для него маршруты, заботясь больше о спасении его шкуры, а не чести.
Николаю стало мерзко. Что, если свернуть прямо сейчас в переулок, пройти три квартала до военкомата и записаться добровольцем? Он с раздражением глянул на больную ногу и все тем же по-стариковски осторожным шагом двинулся домой.
В райкоме его направили в редакцию «Ленинградской правды». Много народу ушло в первые дни на фронт, срочно требовались кадры. Николай ездил на заводы, наблюдал, как производство приспосабливается к нуждам фронта, как экстренно готовятся новые кадры. Об этом он писал заметки, очерки.
В университете тоже все бурлило. В здании исторического факультета открыли призывной пункт. Студенты целыми группами записывались добровольцами, ушли на фронт и многие преподаватели. Атмосфера была приподнятой, все внутренне ощущали свою причастность к чему-то значительному. Старые обиды, дрязги, кляузы, наушничанье — все ушло, как будто из людей разом вымели все дурное. Абитуриентов в этом году было мало, в основном девушки. На экзаменах они смотрели на него недоумевая, иногда с презрением. Приходилось выставлять на видное место костыли.
Он продолжал ходить в университет, в райком, в редакцию, ловить крыс для Ах Пуча. Гипс наконец сняли, он расстался с костылями и обзавелся удобной тростью. А вражеское кольцо вокруг города сжималось. Не стихали бомбежки, рушились здания, выли сирены воздушной тревоги. Другие мужчины, напрягая силы, сдерживали наступление врага, а он отсиживался в политотделе, рисовал карикатуры, писал о чужом героизме и мужестве. Что угодно, только не на фронт. Правда, теперь фронт подошел к самому городу, и все-таки здесь было безопасно, во всяком случае для него. Николай знал это наверняка.
Письма от Лизы приходили нечасто, были короткими и какими-то сухими. Он сердцем чувствовал, что жена в нем разочарована, считает его трусом, но ничего не мог с собой поделать.
Однажды в конце августа он собрал вещмешок и, преодолевая жуткую боль в сердце, добрался до угла дома. Дальше уйти не смог: в глазах потемнело, не хватало воздуха. Хорошо, соседка заметила из окна, как он повалился на тротуар и привалился к стене. С причитаниями довела до дома, хотела вызвать неотложку, но Николай категорически отказался. После этого случая хотя бы соседи стали относиться к нему иначе. Среди жильцов прошел слух, что он очень болен. Рвется на фронт, но куда ему — дальше двора дойти не может. То, что он каждый день ходит в университет через полгорода, люди как-то забыли.
Потом сомкнулось блокадное кольцо. Участились бомбежки, начался голод, сразу за ним пришла студеная зима. Кошмарные видения годичной давности стали реальностью, а та, прежняя жизнь — видением. По улицам заметенного снегом города бродили призраки. Иногда они падали и больше не поднимались. Призраки умирали тихо, без всякого сопротивления, просто засыпали. Мертвые лежали на тротуарах, в подворотнях, но никто не спешил их убирать. Мимо шли живые. Пока живые — ослабшие, тощие, с запавшими глазами.
Смерть свистящим вихрем носилась по улицам, заглядывала в окна, пировала, отнимая жизни у детей, женщин, стариков. Он шел пешком в университет и с ужасом видел, как люди с черными лицами тянут санки с мертвецами и иногда сами падают тут же, а мимо идут те, кто еще может идти, охваченные студеным бесчувствием. Мужчин в городе почти не было. Впрочем, скоро в нем вообще никого не останется.
Он варил каши, ел холодную тушенку. Греть ее было нельзя: пойдет такой запах, что за три квартала можно будет унюхать. Главное — он ел. Глотал еду, не чувствуя вкуса, и старался не думать о людях, которые умирали за стеной.
Не вспоминать смешливую Наташу Воробьеву с четвертого этажа, шумную, непоседливую. Такой она была полгода назад, а потом тоже превратилась в высохшую, почерневшую старушку. Ей было пять — только пять! — и позавчера она умерла от голода.
Не думать о Лене Вихрове, голубоглазом пацане, мечтавшем, когда вырастет, стать летчиком. Он дружил с его Юриком, ходил в тот же детский сад, жил в соседней парадной и умер на прошлой неделе вместе с сестрой и матерью. Николай видел, как их всех троих, запеленатых в простыни, тянул на санках отец Лени. Он пришел с фронта на один день и нашел всю семью мертвой. Этот человек тянул санки и плакал, а Николай трусливо стоял в подворотне и не мог выйти, чтобы помочь, — у него не было на это права.
Никому не рассказывать о Кате Гавриловой, серьезной кареглазой девочке из их двора, которая в сентябре этого года пошла в первый класс. Без цветов, без белого передника, без ранца. Ее больше нет, как нет и ее учительницы Веры Львовны. А Николай глотал кашу, заталкивал в себя консервы — все с закрытыми глазами, потому что с открытыми было нестерпимо. С закрытыми, впрочем, тоже.
Потом на первом этаже в освободившейся квартире открыли Дом малютки. Сюда со всего района сносили найденных в заледенелых квартирах синюшных младенцев и детей постарше. Однажды он не выдержал. Собрал в старую авоську крупу, консервы, несколько банок сгущенки и отнес все вниз. Ах Пуч шипел и плевался от злобы. «Не смей, сдохнешь, не доживешь, остановись!» Но ему было уже наплевать.
Пусть. Пусть он сдохнет. Невозможно больше так. Не захочет, чтобы он сдох, — что-нибудь придумает. Он поставил сумку на пол и громко постучал в дверь, а потом почти бегом помчался вверх по лестнице.
— Аля! Леля! Смотрите скорее!
— Господи, кто же это? Откуда?
— Счастье какое, — обнимались женщины, да что там, девчонки, приставленные к детишкам. — Крупа, девочки! Крупа!
Его душили слезы.
— Подлец, какой подлец! Отец бы руки мне не подал. Кем я стал? Жалкий раб, мерзавец!
Он задыхался. Презрение к самому себе было столь велико, что он готов был умереть. Но он выжил.
Теперь он жил по-другому. Ходил по городу с маленькими пакетиками крупы, находил детей, умирающих в объятиях матерей, и дарил им жизнь.
Он похудел — стал меньше есть, нужно было беречь продукты для других. Иногда от счастья ему принимались целовать руки — те, у кого были на это силы. Иногда совали какие-то безделушки. Он не хотел брать, его умоляли. Тогда он шел и выменивал их на хлеб. Да, в городе были места, где можно было достать продукты. Он знал два таких и каждый раз, приходя туда, боролся с желанием достать револьвер и убить этих стервятников, торгующих жизнью. Усилием воли он заставлял себя об этом не думать. Он рассчитается с ними потом, когда в городе будет хлеб, когда никто не будет нуждаться в их услугах.
Николай покупал еду и снова раздавал ее. Ах Пуч оставил его в покое, ему хватало пищи в охваченном смертью городе. Он даже крови не требовал — ее тоже хватало. Вокруг Ленинграда шли бои, там убивали, раненые ежедневно прибывали в госпитали. Во время артобстрелов тоже гибли люди.
Несколько раз ему удалось вытащить из-под завалов еще живых людей. Это была случайность: он просто увидел торчащую из груды кирпичей руку, а в другой раз услышал стон. Теперь он присматривался к зданиям, словно считывал с фасадов, кому суждено сегодня рухнуть, а кому — устоять. Перед началом обстрела он несколько раз выносил из квартир тех, кто сам уже не мог двигаться и обязательно бы погиб.
А еще в пустых квартирах, где уже не было живых, он находил картины, каминные часы, чернильные приборы. Не сегодня завтра этому суждено сгинуть в огне пожара или под завалами. Он брал только то, что было обречено. Он не крал! Он не стервятник! Он спасал по-настоящему ценные произведения искусства. Продать или обменять их на хлеб он не мог. Рембрандт, Ван Гог, Ренуар, Моне, Иванов, Ге, Врубель — он не мог рисковать такими шедеврами. Он не знал, какая сила заставляет его зайти именно в этот дом, в эту квартиру, откуда он знает, что именно здесь его ждет очередная находка. Но его тянуло, точно магнитом, и он почти никогда не возвращался с пустыми руками.
Его никто не останавливал, на него не обращали внимания. В их подъезде, когда-то многолюдном, в живых осталось пятеро. Врач Анна Всеволодовна почти не бывала дома, дневала и ночевала в больнице. Гаврила Данилович не спешил с завода с тех пор, как нашел жену и дочь мертвыми под одним одеялом. Оставались только он и Нина Романовна с Зоей. Зое было семнадцать, она почти не поднималась. Он помогал им как мог. Вокруг тряслись стены, дребезжали стекла, но их дом стоял нерушимо под защитой Ах Пуча, и Николай хотя бы за это был ему благодарен. Опеке золотого бога он доверял спасенные от гибели шедевры.
Когда закончится война, а она непременно закончится, он знал это определенно, так вот, когда фашисты будут разбиты, он отдаст все найденное в музей. Под некоторыми картинами он даже сможет сделать подпись, например так: «Принадлежала семье Селиверстовых. Анна Николаевна Селиверстова умерла 18 января 1942 года от голода». Или: «Картина из собрания Петра Евгеньевича Красильникова, умер от голода 25 декабря 1941 года».
Он стал планомерно вести свою опись. Выяснял, кто жил в опустевших квартирах, отыскивал свидетелей, соседей, просматривал домовые книги в заледенелых конторах. Вдруг родственники владельцев объявятся? Тогда он сможет вернуть им сохраненные шедевры.
Сил пока хватало, хотя запасы продовольствия таяли. Но в январе стал лед на Дороге жизни, прибавили норму хлеба. Шестнадцатого февраля впервые с начала блокады по карточкам дали настоящее мясо — мороженую говядину и свинину. Конечно, это были крохи, но сколько жизней они спасли. Двадцать третьего февраля норму выдачи хлеба увеличили еще раз. Четыреста граммов детям и иждивенцам, шестьсот граммов в сутки рабочим! Это было счастье.
Его запасы закончились в марте, но ему было все равно. Теперь он был как все, со всеми. Холод не отступал. За эту бесконечную зиму он сжег большую часть мебели, потом стал таскать мебель из опустевших квартир. Спал он теперь в обнимку с маленькой буржуйкой.
В начале марта эвакуировали университет. Он не поехал. Он должен караулить Ах Пуча, спасать людей и гибнущие полотна. Даже в апреле холода не отступили. Никогда в жизни Николай так страстно не желал тепла. С тоской он вспоминал жаркое солнце Африки, сухой зной, колышущееся на горизонте марево, раскаленные пески. А еще жаркую влагу джунглей, пышную одуряющую зелень, тепло, свет. Но вокруг были ледяная стужа, подступающие к самым окнам сугробы и промерзшие до основания дома, которые уже невозможно будет согреть. Никогда.
Ноги, руки, пальцы отказывались шевелиться. Он не мог себя заставить раздеться, да и зачем? Лицо стало похоже на обтянутый кожей череп, кожа вокруг рта потемнела, передние зубы торчали. Но мозг работал ясно.
Он продолжал свое дело. Правда, теперь он не отходил далеко от дома, не было сил. Весеннее солнце не согревало, а отнимало последнее. Двигаться по узкому, протоптанному в сугробе тоннелю было почти невозможно — болели глаза. Холод сковал не только дома, он шел уже изнутри. Вечная зима, ледяные сердца, как в сказке Андерсена. Когда-то он ее любил.
Лето пришло, когда ждать его уже не было сил. Николай распахивал все окна, а сам выбирался на улицу и сидел, прислонившись к гранитному столбу, который с незапамятных времен защищал стены от выезжающих во двор экипажей. Камень прогревался медленно, по ночам было все равно холодно. Николаю казалось, что он никогда не сможет снять пальто, размотать шарф.
Как до неузнаваемости изменился за год его город! Руины, руины, женщины и старики разбирают завалы, копаются на грядках. Почти нет мужчин. Огороды возле Исаакия, в Михайловском саду, под стеной Петропавловской крепости, на Марсовом поле, на набережных и во дворах. Огороды в садике у Никольского собора. Отец Феодосий не пережил блокадную зиму, и Николай, копая грядки, с болью в сердце вспоминал духовного наставника и корил себя, что не пришел, не спас, не уберег.
В городе заработали кинотеатры, в августе открылась филармония. Николай не мог туда ходить. Пробовал, но не смог. Смотрел на экран, а думал о маленькой Наташе и Лене Вихрове, которые никогда уже не увидят этот фильм. Мысль об этих детях не давала покоя. Он с отвращением вспоминал тушенку, которую ел за плотно закрытой дверью, когда этажом выше угасал ребенок, когда в соседней парадной умирала семья Вихровых. Эти дети не дождались тепла, и в этом его вина. Что он скажет сыну, когда тот узнает, что его друг погиб?
Эта мысль стала навязчивой. Николай еще больше замкнулся. Он по-прежнему собирал свою блокадную коллекцию, пытался спасти от налетов людей из уцелевших домов, работал на огороде, разбирал завалы. Он делал что мог, а душа его рыдала день и ночь, и совесть терзала, не оставляя в покое ни на секунду.