Глава III
Добрые друзья указывают Полу дорогу к свободе. Но прежде чем отправиться в путь, on идет с визитами.
Утром, когда я проснулся, солнце уже заливало комнату. Я сел и прислушался. Шум, доносившийся с улицы, ясно говорил о том, что день начался без меня. Потянувшись за часами, я не обнаружил их на привычном месте — шаткой тумбочке. Еще приподнявшись, я огляделся. Одежда была разбросана по полу. Одинокий ботинок стоял на стуле у камина; другого видно не было.
За ночь голова моя сильно увеличилась в размерах. Я даже невольно подумал, что, наверное, перепутал и вместо своей надел голову Миникина; если так, надо будет скорее поменяться обратно. Та, что была на мне, во-первых, была очень тяжелая, а во-вторых, жутко болела.
Внезапно картины прошедшей ночи нахлынули на меня и окончательно растрясли. На колокольне по соседству начали бить часы; я сосчитал удары. Одиннадцать часов. Выскочив из постели, я тут же уселся на пол. Вспомнилось, как я отходил ко сну, держась за кровать, а комната кружилась в диком вальсе. Она и до сих пор не успокоилась. Она все еще вертелась, уже не в бешеном вихре, а как-то нехотя, словно утомившись после ночной оргии. Доковыляв до умывальника, я со второй или третьей попытки все-таки засунул голову в таз. Потом, с трудом натянув брюки и добравшись до кресла, сел и постарался, насколько смог, припомнить, что произошло, начав с настоящего и постепенно углубляясь в прошлое.
Чувствовал я себя отвратительно. Это было совершенно ясно. Что-то не пошло мне впрок.
— Сигара крепкая, — сказал я себе слабым шепотом, — не надо было и пробовать. И комната маленькая, а народу много. Да еще столько работы было. Надо почаще бывать на воздухе.
Но тут с некоторым удовлетворением я заметил, что как бы трусливо я ни изворачивался, меня не так-то легко было провести.
— Чепуха, — сказал я себе жестоко, — и не пытайся меня обмануть. Ты напился.
— Не напился, — взмолился я, — не надо говорить «напился» — это так грубо. Я слышал, не все могут пить сладкое шампанское. Оно плохо действует на печень. Пусть это будет печень.
— Напился, — неумолимо продолжал я, — безнадежно, вульгарно напился — как забулдыга в праздник.
— Это в первый раз, — пробормотал я.
— При первой возможности, — был ответ.
— Я больше не буду, — обещал я.
— Так все говорят, — отрезал я. — Тебе сколько лет?
— Девятнадцать.
— Даже не скажешь, что по молодости. И что, ты уверен, что на этом остановишься? Что, начав катиться вниз, не будешь опускаться все ниже и ниже, пока не превратишься в горького пьяницу?
Уронив голову на руки, я застонал. Вспомнились все душеспасительные истории, которые я читал воскресными вечерами. В воображении я уже видел, как неудержимо скатываюсь в могилу от беспробудного пьянства, то героически борясь с искушением, то слабодушно уступая ему, и порок все более овладевает мной. В окружавшей дымке мне привиделось бледное лицо отца, скорбные глаза матери. Я вспомнил Барбару и презрительную усмешку, временами искажавшую ее прелестные черты; вспомнил Уошберна, не переносившего никаких проявлений слабости. Голова моя раскалывалась от стыда за настоящее и от страха перед будущим.
— Это больше не повторится! — вскричал я. — Богом клянусь, никогда! (Юности свойственна пылкость) — Немедленно съеду с этой квартиры, — продолжал я вслух, — прочь из этой нездоровой атмосферы. Я вычеркну ее из своей жизни, и все, что с ней связано! Я все начну сначала, я…
Что-то, прежде неясно маячившее в глубинах моего сознания, выступило на первый план и встало передо мной: пышная фигура мисс Розины Селларс. Она-то что здесь делает? По какому праву она стоит на моем пути к духовному возрождению?
— По праву твоей нареченной невесты, — объяснило мое второе я, мрачно умехнувщись.
— Я что, так далеко зашел?
— Не будем вдаваться в подробности, — ответил я же, — я не хочу на них останавливаться. Но таков результат.
— Но я — я же был не в себе. Я не знал, что делаю.
— Все не знают, когда творят глупости. Но расплачиваться за последствия все равно приходится. К несчастью, это происходило при свидетелях, а она не из тех, от кого легко отделаться. Ты на ней женишься, и вы поселитесь в двух маленьких комнатках. Ее родственники станут твоими. В ближайшее время ты с ними познакомишься получше. Среди них она слывет «леди», по одному этому, ты можешь о них судить. Недурное начало для карьеры, а, мой честолюбивый юный друг? Хорошенькую же ты кашу заварил!
— Что же мне делать? — спросил я.
— Честно скажу — не знаю, — сам я и ответил. День я провел омерзительно. Сгорая от стыда и боясь встретить миссис Пидлс или даже служанку, я сидел в комнате, запершись на ключ. Когда стемнело, и я почувствовал себя лучше — или, вернее, не так худо, я улизнул из дома и немного перекусил: съел копченую рыбешку, запив ее чаем без сахара в кофейне по соседству. Когда напротив меня уселся новый посетитель и заказал горячий хлебец с маслом, я поспешно ушел.
В восемь вечера по дороге с работы заглянул Мини-кин узнать, что случилось. Ища поддержки, я стыдливо открыл ему правду.
— Так я и думал, — сказал он, — с первого взгляда ясно — первоклассное похмелье.
— Я даже рад что так вышло, раз уж все позади, — сообщил я ему, — этот урок я никогда не забуду.
— Знаю, — ответил Миникин, — нет ничего лучше, чем вот так надраться по-крупному, чтобы потом встать на путь добра. Лучше всякой проповеди.
В своей беде я ощущал потребность в мудром совете; а Миникин, хотя и был младше меня, значительно больше разбирался в житейских делах.
— Это еще не самое худшее, — признался я. — Что, ты думаешь, я еще натворил?
— Убил полицейского? — осведомился Миникин.
— Сделал предложение.
— Да, таким тихоням, как ты, стоит только начать — вас ничто не остановит. В тихом омуте… — заметил Миникин. — Хорошая девушка?
— Не знаю, — ответил я, — я знаю только, что мне это ни к чему. Как выпутаться?
Миникин извлек свой левый глаз и принялся протирать его платком — это означало, что он размышляет. Видимо, в его блеске он черпал вдохновение.
— Захомутала тебя?
Я подтвердил, что у него сложилось правильное представление о мисс Розине Селларс.
— Она знает, сколько ты получаешь?
— Она знает, что я живу тут, в мансарде, и сам себе готовлю, — ответил я.
Миникин окинул взглядом комнату.
— Должно быть, очень тебя любит.
— Она думает, у меня талант, — пояснил я, — и что я пробьюсь.
— И готова ждать?
Я кивнул.
— Ну и пусть тогда ждет, — отвечал Миникин, вставив глаз на место. — У тебя куча времени.
— Так она же подавальщица в пивной, а мне надо будет ходить с ней гулять, водить ее куда-нибудь по воскресеньям в гости. Я так не могу. И ведь она права: я обязательно пробьюсь. То-то она ко мне прилипнет. Ужас!
— Как это случилось? — спросил Миникин.
— Не знаю, — ответил я, — я и понятия не имел, что делаю, до самого конца.
— Народу много было?
— С полдюжины, — простонал я.
Отворилась дверь, и вошел Джармэн — он никогда не утруждал себя стуком. На этот раз он не стал меня шумно приветствовать, а молча подошел и сурово пожал мне руку.
— Друг твой? — спросил он, указывая на Миникина.
Я представил их друг другу.
— Горжусь таким знакомством, — сказал Джармэн.
— Рад слышать, — сказал Миникин, — похоже, вам гордиться больше и нечем.
— Не обижайся, — объяснил я Джармэну, — это он такой уродился.
— Чудесный дар, — ответил Джармэн. — Будь у меня такой, знаете, что бы я делал? — Он не стал ждать, пока Миникин ответит. — Нанимался бы за деньги, чтобы портить всякие вечеринки. Не думали, нет?
Миникин ответил, что обдумает это.
— На этом состояние можно сколотить, — уверенно сказал Джармэн. — Жаль, что вас вчера здесь не было, — продолжал он, — могли избавить друга вашего от бездны хлопот. Он вам новости рассказал?
Я разъяснил, что уже поставил Миникина в известность о случившемся.
— Раз уж у вас такой верный и зоркий глаз, — сказал Джармэн, на которого Миникин, по обыкновению, уставился своим стеклянным оком, — то как он, по-вашему, выглядит?
— Как того следует ожидать при данных обстоятельствах, не правда ли? — отвечал Миникин.
— А он знаком с обстоятельствами? Девицу-то видел? — спросил меня Джармэн.
Я ответил, что пока он не удостоился этой чести.
— Тогда самого худшего он не знает, — сказал Джармэн. — В ней сто шестьдесят фунтов, и это еще не предел! Не многовато ли ему?
— Везет некоторым, — заметил Миникин.
Джармэн наклонился и несколько секунд внимательно рассматривал своего нового знакомца.
— Отличная у вас голова, — произнес он, — вся ваша, целиком? Не обижайтесь, — продолжил Джармэн, не дав Миникину ответить. — Я просто думаю, что в такой голове должно быть немало мозгов. Вот, что бы вы ему посоветовали как человек практического склада: яд или камень на шею — и с моста Ватерлоо?
— А никаких сомнений быть не может? — встрял я. — Мы действительно обручились?
— Что касается ее, — радостно уверил меня Джармэн, — то и тени сомнения нет.
— Ну, а если я ей объясню, — возразил я, — что был пьян?
— И как ты ее собираешься в этом убедить? — спросил Джармэн. — Думаешь, из того, что ты ей признался в любви, это и так ясно? Всем остальным — да, но не ей. На это можешь не надеяться. И вообще, если бы всем девушкам приходилось отказаться от добычи только потому, что парни плохо соображали в тот или другой момент, — вы как думаете? — обратился он к Миникину.
Миникин думал, что если бы подобный способ разрешения споров был дозволен, то девушкам оставалось бы только прикрыть лавочку.
Теперь, когда Джармэн счел, что расквитался с Миникином, то стал выказывать ему дружеское расположение. Подтащив свой стул поближе, он пустился с молодым человеком в частный и доверительный разговор, из которого я был исключен.
— Видите ли, — объяснял Джармэн, — случай-то необычный. Вот он собирается стать в будущем поэтом-лауреатом. Представьте, приглашает его принц Уэльский на обед в Виндзорский дворец, а он является с девицей, которая двух слов правильно выговорить не может, да еще и не знает, каким концом ложки суп едят.
— Конечно, разница есть, — согласился Миникин.
— Вот что нам надо сделать, — сказал Джармэн, — надо его вытаскивать. Но, Богом клянусь, понятия не имею как.
— Она его любит? — спросил Миникин.
— Любит она свою собственную идею, — объяснил Джармэн, — что природа создала ее настоящей леди. Разубеждать ее нет смысла, у нее не хватит мозгов понять.
— А если прямо с ней поговорить, — предложил Миникин, — и сказать, что ничего не выйдет?
— Так в том-то и дело, — отвечал Джармэн, — что может и выйти. Этот-то друг… (я слушал их, как заключенный на скамье подсудимых слушает прения сторон, — с интересом, но не имея возможности вмешаться), — он, и как шнурки себе завязать, не соображает. Как раз с такими это и случается.
— Но он же не хочет, — настаивал Миникин, — он сам говорит, что не хочет.
— Это он нам говорит, — ответил Джармэн, — конечно, он не хочет. Я же не сказал, что он идиот от рождения. Но стоит ей придти и распустить нюни — что он разобьет ей сердце, и чтобы он вел себя, как джентльмен, и все такое прочее, — и какой, по-вашему, будет результат?
Миникин признал, что проблема действительно трудная.
— Разумеется, будь на его месте вы или я, мы бы просто посоветовали ей убраться куда подальше, где ее моль не съест, и ждать, пока ее не позовут; этим бы все и кончилось. Но он-то — другое дело.
— Да, он мягковат, — согласился Миникин.
— Не его вина, — объяснил Джармэн, — так уж его воспитали. Он воображает, что девушки — они, как в театре, — ходят и говорят: «Оставьте меня! Как вы смеете!» Может, такие и есть, но только не эта.
— А как это произошло? — поинтересовался Миникин.
— А как это происходит в девяти случаях из десяти? — откликнулся Джармэн. — Он был слегка в тумане, а у нее-то головка ясная. Он малость раскис, и — ну, вы знаете.
— Хитрющие они, девицы, — заметил Миникин.
— Нельзя их осуждать, — великодушно ответил Джармэн, — работа у них такая. Как-то надо себя пристроить. По идее, надо бы все это считать недействительным, если не оформлено в письменном виде и не подписано обязательно на следующее утро. Вот тогда все будет в порядке.
— А нельзя сказать, что он уже обручен? — предложил Миникин.
— Она, прежде чем поверит, потребует ей девушку показать — и права будет, — возразил Джармэн.
— Можно и девушку добыть, — настаивал Миникин.
— Кому сейчас можно доверять? — спросил осторожный Джармэн. — Кроме того, времени нет. Сегодня она дала ему отлежаться — значит, завтра вечером на него обрушится.
— Ничего другого не остается, — сказал Миникин, — как смотать удочки.
— Смотаться, конечно, неплохо бы, — рассудил Джармэн, — только вот куда?
— Ну, необязательно далеко, — сказал Миникин.
— Да она его найдет и побежит за ним, — сказал Джармэн. — Имейте в виду, она сможет за себя постоять. Не надо ее недооценивать.
— Пусть он имя сменит, — предложил Миникин.
— А как он работу найдет? — спросил Джармэн. — Без рекомендаций, без документов. Есть! — вскричал Джармэн, подскочив. — Театр!
— Он что, может играть? — спросил Миникин.
— Он все может, — отозвался мой спаситель, — что большого ума не требует. Вот где ему можно скрыться — в театре! Вопросов там не задают и документов не спрашивают. Господи, как это я раньше об этом не подумал?
— До такого еще дойти надо, — заметил Миникин.
— Зависит от того, куда хочешь дойти, — отвечал Джармэн. И впервые обратившись ко мне за все время дискуссии, он спросил: — Ты петь умеешь?
Я ответил, что умею немного, но перед публикой никогда не выступал.
— Ну-ка, спой что-нибудь, — потребовал Джармэн, — послушаем. Погоди! — рявкнул он.
И выскользнул из комнаты. Было слышно, как он остановился на площадке внизу и постучал в дверь прелестной Розины. Через минуту он вернулся.
— Все в порядке, — объявил он, — ее еще нет. Теперь пой, покажи, на что ты способен. Помни, это вопрос жизни и свободы.
Я спел «Салли с нашей улицы», но, думаю, без большого чувства. Каждый раз, когда в песне звучало имя девушки, передо мной возникали пышные формы и весь облик моей нареченной. Это несколько сдерживало эмоции, что должны были трепетать в моем голосе. Но Джармэн остался доволен, хотя большого восторга не выказал.
— Большим оперным голосом это не назовешь, — прокомментировал он мое выступление, — но для хора, где главное — экономия сил, должно сойти. Теперь вот что тебе надо делать. Завтра с утра прямо идешь к О'Келли и все ему рассказываешь. Он дядька хороший — он тебя подшлифует немного, а может, и познакомит, с кем надо. Тебе везет, сейчас самое время. Тут кое-что наклевывается, и если судьба к тебе не повернется задом, то ты потеряешь свою Дульцинею или как там ее, и не найдешь, пока уже не будет слишком поздно.
В тот вечер настроение не позволяло мне на что-либо надеяться; но я поблагодарил их обоих за добрые намерения и пообещал обдумать их предложение наутро, когда, по общему мнению, я должен был оказаться в более подобающем состоянии, чтобы холодным рассудком оценить положение; они поднялись и ушли.
Через минуту, бросив Миникина одного, вернулся Джармэн.
— Курс акций понизился на этой неделе, — шепнул он, — так что если тебе нужны деньги, не распродавай имущество. Несколько фунтов я могу выделить. Выжми сок из пары лимончиков, выпей, и к утру будешь в порядке. Пока.
Я последовал его совету в отношении лимонов и, найдя его верным, на следующее утро, как обычно, появился в конторе. Лотт и K°, приняв во внимание мое согласие на вычет двух шиллингов из недельного жалованья, посмотрел на все дело сквозь пальцы. Я намеревался, по совету Джармэна, зайти к О'Келли тем вечером в его респектабельный дом в Хэмпстеде, и отправил ему записочку, что зайду. Перед уходом с работы, однако, я получил от него ответ. Он писал, что вечером его дома не будет, и просил зайти в следующую пятницу. Обескураженный, я вернулся домой в подавленном состоянии духа. План Джармэна, суливший столь много надежд и даже привлекательный в дневное время, теперь казался туманным и неосуществимым. Когда я проходил мимо открытой настежь двери квартиры на втором этаже, меня обдало холодом, и я вспомнил об уходе друга, к которому успел привязаться за последние месяцы, несмотря на то что не одобрял его поведения с точки зрения морали. Работать я не мог, как и прежде мучаясь от одиночества. Я немного посидел в темноте, прислушиваясь к скрипу пера моего соседа, старого переписчика, и чувство безысходности, которое на меня всегда навевал этот звук, охватило меня, и стало тоскливей, чем обычно.
В конце концов, может быть, сочувствие леди Ортензии, пусть притворное и преследующее ее личные цели, все же лучше, чем ничего?
По крайней мере; было хоть одно живое существо, которому я оказался нужен, которому было небезразлично мое бытие или небытие, которое, даже из собственных соображений, было готово разделить со мной надежды и горести.
В таком настроении я услышал легкий стук в дверь. В полутемном проеме стояла маленькая служанка, протягивая мне записку. Я взял ее и, вернувшись в комнату, зажег свечу. Конвертик был розовый и пах духами. Адресован он был, причем не таким скверным, как я ожидал, почерком: «Г-ну Полу Келверу, эсквайру». Распечатав его, я прочел:
«Дорогой г-н Пол! Я слышала что как вы забалели после вчера. Баюсь вы слабенький. Нельзя так многоработать а то забалеете и я расержусь. Надеюсь вам уже лутше. Если да то я иду гулять и можете пойтить со мной если будете хорошо себя везти. С любовю. Ваша преданая Рози».
Вопреки орфографии и стилю, странное щекочущее чувство пронизало меня, когда я читал это первое в моей жизни любовное письмо. Глаза заволокло туманом. Сквозь него, успокоившись и размягчившись, я увидел лицо моей нареченной, бесцветное, но зовущее, ее крупные, белые, полные руки, простертые ко мне. Внезапно заторопившись, я дрожащими руками натянул на себя платье; похоже было, что я спешу, действовать, не давал себе времени на раздумья. Одевшись, с непривычным румянцем на щеках и горящими глазами, я спустился вниз и взволнованно постучал в дверь на втором этаже.
— Кто там? — раздался в ответ резкий голос мисс Селларс.
— Это я — Пол.
— Одну минуточку, дорогой, — тон стал заметно мягче. Послышались торопливые шаги, шуршанье одежды, стук задвигаемых ящиков, потом на несколько мгновений воцарилась тишина, и…
— Входите, дорогой.
Я вошел. Комната была маленькая и неубранная, пахло ламповой копотью; но единственное, что я способен был в тот момент видеть, была мисс Селларс — высоко подняв руки, она прикалывала шляпку к пышной копне соломенного цвета волос.
При виде ее вот так, во плоти, чувства мои претерпели разительную перемену. В те минуты, что мне пришлось ждать перед ее дверью, я мучился почти неодолимым желанием повернуть ручку и ворваться внутрь. Теперь же, поддайся я порыву, я бы выскочил вон. Не то чтобы на нее было неприятно смотреть, нет; но сама атмосфера грубости, вульгарности вокруг нее отталкивала меня. Стремление к опрятности — чистоплюйство, если хотите, — зачастую портило мне все удовольствие от любимой отбивной, если ее подавала на стол официантка с грязными ногтями, и сейчас оно же не дало мне обратить внимание на те прелести, которыми мисс Селларс, несомненно, обладала, а напротив, приковало мой взгляд к ее красным, загрубевшим рукам и к бородавкам на них.
— Вы скверный мальчик, — сказала мне мисс Селларс, закончив прикалывать шляпку. — Почему вы не зашли ко мне в обед? Вот не буду я вас целовать.
На лице ее ясно был виден наспех положенный слой пудры; округлые мягкие руки прятались под тесными рукавами из какого-то траурного материала, от одного вида которого я едва не заскрипел зубами. Очень хотелось, чтобы она утвердилась в своем намерении. Но нет, смягчившись, она подставила мне напудренную щеку, и я робко приложился к ней. Вкус напомнил мне тоненькие, непропеченные лепешки, которые пекла жена привратника в нашей школе и продавала нам после уроков — один пенни четыре штуки. Тогда я их любил за свойство насыщать.
У черной лестницы мисс Селларс остановилась и громко позвала миссис Пидлс. Через какое-то время та, задыхаясь, вышла.
— Мы с мистером Келвером идем прогуляться ненадолго, миссис Пидлс. Ужинать я не буду. До свидания.
— До свиданья, милочка, — ответила миссис Пидлс. — Желаю приятно провести время. А где мистер Келвер?
— Тут, за углом, — понизив голос, объяснила мисс Селларс; послышался смешок.
— Малость он нерешительный, а? — предположила миссис Пидлс шепотом.
— Ну уж других-то я навидалась, — тихо ответила мисс Селларс.
— Ладно, из таких нерешительных потом самые крепкие получаются — я по опыту знаю.
— Он будет в порядке. Пока.
Мисс Селларс, застегивая лопнувшую перчатку, подошла ко мне.
— У вас, думаю, девушки еще не было? — спросила мисс Селларс, когда мы повернули на Блзкфрайерс-роуд.
Я признал, что это у меня первый опыт.
— Терпеть не могу ветреных мужчин, — объяснила, мисс Селларс, — поэтому-то вы мне с самого начала и понравились. Вы такие тихие были.
Я пожалел, что природа не наградила меня более буйным темпераментом.
— Сразу было видно — джентльмен, — продолжала мисс Селларс, — Вот, сколько мне предложений делали — сотни, можно сказать. Но я всегда говорила: «Я вас очень люблю как друга, но замуж пойду только за джентльмена». Как думаете, я была права?
Я пробормотал, что только этого и мог от нее ожидать.
— Можете взять меня под руку, — разрешила мисс Селларс, когда мы переходили площадь Сент-Джордж; дальше, по Кенсингтон-Парк-роуд, мы проследовали рука об руку.
К счастью, мне не надо было поддерживать беседу. Мисс Селларс прекрасно справлялась с разговором и одна. Большей частью он шел о ней.
Я узнал, что с детства она инстинктивно стремилась к благородному обществу. Этому не следовало удивляться, зная, что ее семья — со стороны матери, во всяком случае, — находилась в отдаленном родстве с «самыми знатными людьми королевства». Мезальянсы, однако, не редкость в любой среде, не миновала эта участь — просто вопиющая — и ее «мамашу» — увы! Она вышла замуж — за кого бы вы думали? Нипочем не угадаете! — За официанта! Тут мисс Селларс, остановившись посреди Ньюингтонской улицы, чтобы перевести дух от возмущения постыдным поступком своей родительницы, едва не угодила под трамвай.
Ничего хорошего из брака мистера и миссис Селларс не вышло. И стоило ли удивляться — у миссис Селларс один дядюшка на Лондонской бирже, а у мистера Селларса родственники не забирались дальше пивной. Я понял так, что основным его призванием было «сшибать медяки». Потом, однако, мистер Селларс благополучно исчез с горизонта, и катастрофа эта, по крайней мере, окончательно укрепила решимость мисс Селларс извлечь урок из ошибки матери и избегать контактов с людьми низкого происхождения. Она надеялась, что с моей помощью ей удастся вернуть семье подобающее ей положение в обществе.
— Надо мной даже подшучивали из-за этого, — объяснила мисс Селларс, — с самого детства. Я просто вынести не могла, если что-нибудь было — ну, невозвышенное. Вот, один раз, мне всего семь лет было — знаете, что случилось?
Я сознался в неведении.
— Ну, я вам расскажу, — сказала мисс Селларс, — и вы поймете. Дядя Джозеф — это со стороны отца дядя, понимаете?
Я уверил мисс Селларс, что полностью отдаю себе в этом отчет.
— Так вот, раз он приходит к нам, достает из кармана орех и дает мне. А я отвечаю: «Спасибо, только я не ем орехов, которые всякие там приносят». Он так разозлился! А после этого, — разъяснила мисс Селларс, — меня дома стали звать — принцесса Уэльская. Я буркнул, что это очень мило.
— Некоторые говорят, — добавила мисс Селларс, хихикнув, — что мне это подходит; чепуха, конечно.
Не найдясь, что ответить, я промолчал. Это, казалось, огорчило мисс Селларс.
Пройдя Клэпем-роуд, мы повернули в улочку, застроенную двухэтажными домиками.
— Вы не зайдете поужинать? — предложила мисс Селларс. — Мама будет очень рада.
Я нашел в себе мужество сказать, что неважно себя чувствую и лучше пойду домой.
— Ну зайдите хоть на пять минут, дорогой. А то будет неудобно. Я сказала, что мы придем.
— Может, лучше не надо, — упирался я, — как-нибудь в другой раз. — Я сознался, что думаю, что в этот вечер просто не смогу произвести должного впечатления.
— Не надо так стесняться, — сказала мисс Селларс. — Я не люблю стеснительных — слишком стеснительных. Глупо это.
И мисс Селларс решительно взяла меня за руку, из чего сразу стало ясно, что высвободиться я смогу, только затеяв на улице нелепую возню; не будучи к этому готов, я покорно сдался.
Мы постучали в дверь одного из домиков. Мисс Селларс так и не выпустила мою руку, пока нам не открыл дверь долговязый молодой человек без пиджака, и пока дверь не затворилась за нами.
— Что, джентльмены больше не носят пиджаков по вечерам? — ядовито спросила мисс Селларс молодого человека. — Новая мода?
— Не знаю я, что джентльмены носят по вечерам, а что не носят, — отрезал долговязый, который, видимо, был настроен далеко не миролюбиво. — Вот если найду какого-нибудь на этой улице, то спрошу и расскажу тебе.
— Мать в гостиной? — осведомилась мисс Селларс, пропуская его ответ мимо ушей.
— Все в общей комнате, если ты о ней, — ответил долговязый, — вся чертова родня собралась. Если проберетесь к стенке и не будете дышать, может, и вам места хватит.
Проплыв мимо долговязого, мисс Селларс отворила дверь в комнату и, протащив меня за собой, захлопнула ее.
— Ну, мама, вот и мы, — объявила мисс Селларс. Необычайно толстая женщина в чепце, как будто скроенном из цветастого носового платка, поднялась нам навстречу. При этом оказалось, что она сидела на малюсеньком креслице с плетеной из конского волоса спинкой. Контраст между размерами дамы и ее трона был просто душераздирающим.
— Я очень рада, мистер…
— Келвер, — подсказала мисс Селларс.
— Келвер, по-зна-ко-миться с вами, — произнесла миссис Селларс, словно повторяя урок.
Я поклонился и пробормотал, что вряд ли достоин такой чести.
— Что вы, что вы, — отвечала миссис Селларс. — Прошу садиться.
И миссис Селларс сама подала пример, неожиданно опустившись на свое креслице и тем самым скрыв его от глаз. Креслице жалобно скрипнуло.
И потом, в течение всего вечера, этот горемычный предает мебели настойчиво оповещал всех о своих страданиях, что несколько докучало. При каждом вздохе миссис Селларс кресло испускало тяжелый стон. Были моменты, когда оно буквально визжало. Но я последовать предложению миссис Селларс не мог, так как свободных стульев не было, а принести и поставить еще один было некуда. Молодой человек, глаза у которого слезились, сидевший позади меня между полной молодой дамой с одной стороны и худой — с другой, поднялся и предложил мне свое место. Мисс Селларс представила его мне как кузена Джозефа такого-то, и мы пожали друг другу руки.
Этот самый Джозеф заметил, что сегодня, когда не шел дождь, погода была прекрасная, и выразил надежду, что назавтра будет либо сухо, либо сыро; после этого худая молодая дама, шлепнув его по руке, восторженно спросила у полной молодой дамы, не круглый ли он дурак; на что полная молодая дама ответила, с чрезмерной, на мой взгляд, суровостью, что уж таким он уродился. На это худая молодая дама сообщила, что именно такие соображения заставляют ее сдерживать свои чувства, когда на нее нападает искушение ответить на «злобные, завистливые выходки» полной молодой дамы.
Разгоравшийся было скандал удалось погасить в зародыше благодаря расторопности мисс Селларс, которая воспользовалась тем, что полная молодая дама на мгновение потеряла дар речи, и представила меня обеим девушкам. Они тоже оказались кузинами. Худая девица сказала, что «слыхала обо мне», и тут же ею овладел непреодолимый приступ смеха. Джозеф со слезящимися глазами попросил меня не обращать на это внимания, объяснив, что с ней это происходит каждый вечер, с без четверти до половины, кроме воскресений и праздников. Она уже все принимала от этого, что только можно, но безрезультатно, а сам он советовал ей не сдерживаться, раз уж такое дело. Толстая девушка, воспользовавшись предоставившейся ей возможностью, заметила светски, что тоже «слыхала об вас», отчетливо произнеся «об». Еще она заметила, что сюда далеко идти от моста Блэкфрайерс.
— Это смотря с кем идти. Спорим, им долго не показалось.
Реплика исходила от громогласного краснолицего мужчины, сидевшего на диване рядом с несколько меланхоличного вида женщиной, одетой в ярко-зеленое. Эти двое, как я выяснил, были дядюшка и тетушка Гуттон. Позже, по одному оброненному замечанию насчет государственных ограничений продажи денатурированного спирта, поспешно замятому, я понял, что они занимались торговлей керосином и краской.
Мистер Гуттон был большой шутник. Заметив, что я раскраснелся из-за духоты в комнате, он поздравил свою племянницу с тем, что у спутника ее такая горячая кровь.
— Очень пригодится нашей Розине, — проорал дядя Гуттон, — а то она все жалуется, что у нее ноги холодные.
Тут долговязый молодой человек попробовал протиснуться в комнату, но оказалось, что вход ему преграждает плотная, приземистая фигура слезливого Джозефа.
— Ты не толкайся, — посоветовал слезливый молодой человек, — мог бы и потише пройти.
— А почему бы тебе не убраться с дороги? — огрызнулся долговязый, в пиджаке, но агрессивный по-прежнему.
— Может, скажешь куда? — спросил слезливый Джозеф, и не без оснований. — Ты скажи, может, мне на газовый рожок влезть?
— Когда я был молод, — проревел дядюшка Гуттон, — девушкам обычно находилось место, даже если стульев не хватало.
Намек был воспринят с неодинаковым одобрением. Слезливый молодой человек усадил худую девушку себе на колени и, не обращая внимания на ее попытки вырваться и звуки оплеух, героически удерживал.
— Теперь Рози, — прокричал дядя Гуттон, который, по-видимому, возвел себя в ранг церемониймейстера, — не стой так, детка; ты устанешь.
Предоставленная сама себе, моя нареченная, думаю, избавила бы меня от этого; но дядю Гуттона, попавшего на представление любовной комедии, не так-то легко было лишить части зрелища, а так как зрители были на его стороне, то оставалось только смириться. Я уселся и под аплодисменты водрузил пышнотелую и тяжелую Розину себе на колени.
— До свиданья, — обратился ко мне слезливый молодой человек, поскольку прелестная Розина совершенно скрыла меня из виду. — Еще увидимся.
— Я тоже была пухленькая до свадьбы, — заметила тетя Гуттон. — Пухленькая такая — прямо пышечка.
— И неважно, сколько человек ест, — сказала Селларс-мать. — Вот я, к примеру, ем, как воробышек, а ноги мои…
— Хватит, мама, — резко перебила ее Селларс-дочь.
— Я только хотела сказать, дорогая…
— Все и так знают, что ты хотела сказать, мама, — отрезала мисс Селларс. — Мы и раньше это слышали, и никому это не интересно.
Миссис Селларс замолкла.
— Когда много работаешь, тогда ты и худой, я-то знаю, — отозвался долговязый молодой человек, с обидой в голосе. Тут меня ему и представили, он оказался мистером Джорджем Селларсом.
— Виделись уже, — коротко поздоровался он.
За ужином, который миссис Селларс, снова будто повторяя урок, назвала «тра-пе-зой», с ударением на «е», я сидел между мисс Селларс и худощавой девушкой, а напротив нас — тетушка и дядюшка Гуттон. С одобрением было отмечено, что голодным я не казался.
— Нацеловался, небось, вволю перед ужином, — предположил дядя Гуттон, набив полный рот жареной свинины с огурчиками. — Питательная это штука, поцелуи! Вот, поглядите на мать да на меня! Только этим и живем.
Тетушка Гуттон вздохнула и заметила, что всю жизнь плохо ест.
Слезливый молодой человек, заметив, что никогда еще не пробовал поцелуев, — что было встречено взрывом хохота — сказал, что он не прочь рискнуть, если худощавая девушка передаст ему один, хотя бы маленький, поцелуйчик.
Худощавая девушка возразила, что, раз уж он не привык к роскошной жизни, это может ему повредить.
— Один всего, — умолял слезливый молодой человек, — вот к этим шкварочкам.
Худощавая девушка прежде тщательно вытерла губы, а затем, под возобновившиеся аплодисменты, снизошла к его просьбе.
Слезливый молодой человек подвигал губами, причмокивая с видом гурмана.
— Неплохо, — вынес он свой вердикт. — Словно луку наелся.
Грянул новый взрыв смеха.
— А Полу, что, ни одного так и не достанется? — выкрикнул дядя Гуттон, когда смех утих.
И в полной тишине, чувствуя себя несчастным, как никогда в жизни, я получил сочный и звучный поцелуй от любезной мисс Селларс.
— Сразу лучше стал выглядеть, — заметил довольный дядя Гуттон. — Так он и растолстеет, того и гляди.
— Сразу много не надо, — посоветовал слезливый молодой человек. — Похоже, желудком он слаб.
Думаю, если бы ужин продолжался подольше, я бы все-таки попробовал сбежать и вырваться на улицу. Я уже начал обдумывать такой шаг. Но тут мисс Селларс, взглянув на часы, объявила, что нам пора идти, за что я был готов расцеловать ее без принуждения, и, будучи решительной молодой леди, сразу встала и начала прощаться. Поползновения удержать нас из вежливости она отметала, пользуясь при этом моей горячей поддержкой.
— Не надо вас домой проводить? — предложил дядя Гуттон. — Страшно вам одним не будет, а?
— Ничего страшного, — заверила его мисс Селларс.
— Пожалуй, что ты права, — согласился дядюшка Гуттон, — насколько я вижу, он не такой уж яростный и неукротимый.
— В тихом омуте черти водятся, — напомнила тетя Гуттон, шутливо помахивая рукой.
— В тихом — это уж точно, — подтвердил дядя Гуттон.
— Если он тебе не нравится… — начала было мисс Селларс с достоинством.
— По правде говоря, деточка, не нравится, — перебил дядя IVTTOH, настроение которого внезапно переменилось, возможно, вследствие большого количества свинины и виски.
— Ну а мне он вполне подходит, — договорила мисс Селларс.
— И это говорит моя племянница! — вставил дядя Гуттон. — Если хочешь знать мое мнение…
— Если и захочу когда-нибудь, то зайду, когда ты будешь трезвый, и спрошу, — отбрила его мисс Селларс. — А что касается того, что я твоя племянница, то, раз уж так вышло, не вижу, что я могла с этим поделать. И нечего меня этим попрекать.
Тучи, однако, развеялись благодаря практическому замечанию братца Джорджа о том, что последние извозчики разъезжаются с Овал-сквер в одиннадцать тридцать; вдобавок он предложил перенести ссору на Клэпем-роуд, улицу широкую и очень для этого удобную.
— Ссоры никакой не будет, — ответил дядюшка Гуттон, дружелюбие к которому возвратилось столь же внезапно, как и покинуло. — Мы же понимаем друг друга, да, моя девочка?
— Все нормально, дядя, Я знаю, что ты думаешь, — с равным великодушием сказала мисс Селларс.
— Приводи его еще, когда ему станет получше, — добавил дядя Гуттон, — еще разок взглянем на него.
— Что вам надо, — посоветовал слезливый молодой человек, прощаясь со мной за руку, — это полный отдых и могильный камень.
В тот момент мне очень хотелось последовать его предписанию.
Селларс-мать вышла проводить нас в коридор, совершенно его перекрыв. Она сказала, что была «счаст-ли-ва» со мной познакомиться, и что по воскресеньям она всегда дома.
Я ответил, что непременно это запомню, и тепло поблагодарил ее за чудесный вечер, назвав «мамой» по просьбе мисс Селларс.
На улице мисс Селларс согласилась, что предчувствие мое оправдалось, — я не блеснул. Домой на трамвае мы ехали молча. У дверей своей комнаты она простила меня, поцеловав на сон грядущий. Будь я с ней откровенен, я поблагодарил бы ее за пережитый вечер. После него дальнейший путь стал мне ясен.
На следующий день, в четверг, я бродил по улицам до двух часов ночи, а потом тихонько проскользнул в дом, сняв ботинки, когда проходил мимо двери мисс Селларс.
В пятницу, которая, к моей удаче, была у нас днем получки, после ухода с работы мистера Лотта я привел свой стол в порядок и передал$7
— Завтра я не приду, сказал я ему. — Собираюсь последовать твоему совету.
— Нашел, чем заняться? — спросил он.
— Нет еще, — ответил я.
— А вдруг ничего и не найдешь?
— Ну, на самый худой конец, — ответил я, — можно и повеситься.
— Ладно, ты знаешь, с кем имеешь дело. Может, ты и прав, — согласился он.
— Надеюсь, лишней работы на тебя много не навалят, — сказал я.
— Это ничего, — отвечал он, — особенно стараться я все равно не собираюсь.
Он проводил меня до Энджел-стрит, там мы и расстались.
— Если ты все-таки попадешь на сцену, — сказал он, — и это будет что-нибудь стоящее, и ты пришлешь мне контрамарку, и у меня будет время, то, может, я приду посмотреть.
Я поблагодарил его за обещанную поддержку и вскочил в трамвай. О'Келли жил на Белсайз-сквер. Я уже собирался позвонить и постучать, как было указано на начищенной медной табличке, когда обратил внимание на то, что вокруг меня на крыльцо сыпятся маленькие кусочки угля. Задрав голову, я увидел высунувшегося из чердачного окна О'Келли. Из его знаков я понял, что мне надо убраться с крыльца и подождать. Через несколько минут дверь отворилась, и он помахал рукой, чтобы я вошел.
— Не шуми, — прошептал он; на цыпочках мы пробрались в мансарду, откуда сыпался уголь. — Я ждал тебя, — объяснил О'Келли, говоря все так же шепотом. — Моя жена — хорошая женщина, Пол; точно, лучше не бывало; тебе она понравится, когда вы познакомитесь — так вот, она может не одобрить, что ты зашел. Захочет узнать, где мы познакомились — ты понимаешь? Ну и еще, — добавил О'Келли, — тут можно курить.
И, усевшись так, чтобы ему было видно дверь, рядом с небольшим шкафчиком, из которого он достал еще тлевшую трубку, О'Келли приготовился слушать.
Я кратко изложил ему причину моего визита.
— Это я виноват, Пол, — сказал он совестливо, — я целиком. Между нами, и сама идея — эта отвальная, и вообще все… Дьявольски глупо. Ты так не думаешь?
Я ответил, что и сам всего этого не одобряю.
— И для меня очень неудачно вышло, — продолжал О'Келли, — Кэбмен вместо Хэмпстеда увез меня в Хаммерсмит — говорит, я ему так сказал. Домой добрался только в три часа утра. Очень неудачно — при данных обстоятельствах.
Я вполне мог это себе представить.
— Но я рад, что ты пришел, — сказал О'Келли. — Я знал, что ты какую-то глупость сделал в тот вечер, только не помнил, какую именно. Меня это беспокоило.
— Меня тоже беспокоило, могу вас заверить, — сказал я ему и описал то, что пережил в среду вечером.
— Завтра я с утра пойду, — сказал он, — и кое с кем повидаюсь. Идея-то у Джармэна неплохая. Может быть, я что-нибудь и смогу для тебя устроить.
Он назначил время, чтобы я назавтра зашел, когда миссис О'Келли не будет дома. Он велел мне спокойно прогуливаться, взад-вперед по другой стороне улицы, поглядывая на чердачное окно, и не пытаться переходить дорогу, пока он не махнет платком.
Поднявшись, я поблагодарил его за доброту.
— Не говори так, Пол, дорогой, — ответил он. — Если я тебя не вытащу из этой заварухи, я себе никогда не прощу. Если мы, дураки несчастные, друг другу не станем помогать, — добавил он, усмехнувшись, — кто нам поможет?
Мы пробирались вниз, как и наверх, украдкой. Когда мы добрались до второго этажа, дверь гостиной внезапно распахнулась.
— Вильям! — раздался резкий окрик.
— Да, дорогая? — отозвался О'Келли, выхватив трубку изо рта и запихивая ее, еще горящую, в карман брюк. Остаток спуска я преодолел сам и, оказавшись снаружи, постарался прикрыть за собой дверь без малейшего шума.
Я снова не возвращался на Нельсон-сквер до поздней ночи, а на следующее утро не рискнул выйти, пока не услышал, что мисс Селларс, судя по всему, в плохом настроении, уходит из дома. Добежав до верха черной лестницы, я позвал миссис Пидлс. Я сообщил, ей, что намереваюсь съехать, и, рассудив, что проще всего — сказать правду, объяснил почему.
— Дорогой мой, — сказала миссис Пидлс, — я очень рада это слышать. Не мое дело вмешиваться, но нельзя было не увидеть, как вы даете обвести себя вокруг пальца, как последний дурак. Надеюсь только, что вам удастся исчезнуть, и можете положиться на меня — я сделаю для вас все, что смогу.
— Как вы думаете, я поступаю не бесчестно, миссис Пидлс? — спросил я.
— Дорогой мой, — отвечала миссис Пидлс, — в этом мире не так-то просто жить — я сужу по собственному опыту, разумеется.
Только я кончил укладываться — много времени это не заняло, — как услышал на лестнице прерывистое дыхание, всегда возвещавшее приход миссис Пидлс. Она вошла, неся под мышкой целую связку старых рукописей, рваных и захватанных книжечек всех форм и размеров. Свалив их на колченогий стол, она уселась на стул рядом.
— Уложите и их тоже, дорогой мой, — сказала миссис Пидлс, — попозже они вам пригодятся.
Взглянув на связку, я увидел, что это — собрание старых рукописных пьес, суфлерские копии, размеченные, надписанные, перекроенные, Та, что лежала сверху, называлась «Кровавое пятно, или Дева, дикарь и душитель», следующая за ней — «Женщина-разбойник».
— Все их уже позабыли, — объяснила миссис Пидлс, — а между тем в каждой найдется что-нибудь хорошее.
— Но мне-то что с ними делать? — спросил я.
— Все, что хотите, — ответила миссис Пидлс. — Это абсолютно безопасно. Авторы уже давно все умерли, я выбирала очень аккуратно. Вам остается только брать сцену оттуда — сцену отсюда. Если это делать с умом, да при вашем таланте, — вы из этого целую дюжину пьес сумеете слепить, когда время придет.
— Но ведь это же будут не мои пьесы, миссис Пидлс, — возразил я.
— Ваши — я вам их дарю, — ответила миссис Пидлс. — Вы их в чемодан уложите. А что касается квартирной платы, — добавила миссис Пидлс, — Бог с ней, потом когда-нибудь отдадите.
Я расцеловался с добрейшей старушкой на прощанье и взял ее подарок с собой, на свою новую квартиру в Кэмден-Тауне. Много раз с тех пор мне приходилось трудно в поисках сцены или сюжета, и много раз я слабодушно обращался к дару миссис Пидлс, перелистывая надорванные и измятые страницы с постыдным намерением пополнить свой литературный арсенал. Приятно сейчас, положа руку на сердце, честно сказать, что я так и не поддался искушению.
Всегда я укладывал их обратно в ящик, говоря себе с суровым укором:
— Нет, нет, Пол. Победить или проиграть ты должен сам. И никакого плагиата — во всяком случае, не отсюда.
Глава IV
Которая ведет к одной встрече.
— Не нервничай, — сказал О'Келли, — и не перегни палку. Голос у тебя приличный, но не сильный. Держись спокойно и открывай рот пошире.
Было одиннадцать часов утра. Мы стояли у входа в узенький дворик, откуда через служебную дверь можно было попасть в театр. Последние две недели О'Келли меня натаскивал. Занятие это было мучительным для нас обоих, но для О'Келли — особенно. Миссис О'Келли, тощая, кислого вида дама — я видел ее раз или два, прогуливаясь по Белсайз-сквер в ожидании сигнала от О'Келли, — была женщиной очень серьезной и принципиально не признавала никакой музыки, кроме духовной. В надежде уберечь О'Келли хотя бы от одной из его греховных наклонностей рояль было приказано убрать, а его место в гостиной заняла американская фисгармония, звучавшая необычайно мрачно. Нам пришлось с этим смириться, и хотя О'Келли — поистине гений музыки — и ухитрялся извлекать из нее аккомпанемент к «Салли с нашей улицы», причем менее тоскливый и смятенный, чем можно было ожидать, все же это не облегчало наших трудов. В результате мое исполнение знаменитой баллады окрасилось печалью, композитором вовсе не предусмотренной. Если петь ее так, как пел я, то песенка становилась произведением, которое, как принято говорить, «заставляет думать». Невольно возникала мысль — а будет ли брак таким уж счастливым, как считает молодой человек? Разве не ощущался в песне, если призадуматься, налет меланхолии и пессимизма, присущих характеру стенающего героя, и вряд ли уместных при той склонности к легкомыслию, которую внимательный наблюдатель не может не уловить в прелестном, хотя и несколько поверхностном, образе Салли?
— Полегче, полегче. Меньше надрыва, — требовал О'Келли, в то время как, повинуясь его рукам, лились величественные звуки из всхлипывающего инструмента.
Один раз нас едва не застали врасплох, когда миссис О'Келли вернулась с заседания комитета активистов местной общины раньше, чем ожидалось. Я был поспешно спрятан в маленькой оранжерейке, примыкавшей к площадке второго этажа, и, скрючившись за цветочными горшками, со страхом и трепетом вслушивался в суровый перекрестный допрос, которому подвергся О'Келли.
— Вильям, не юли! Это был не псалом.
— Дорогая, да все дело в ритме. Дай я тебе покажу.
— Вильям, прошу в моем присутствии не устраивать никаких фокусов со священными гимнами. Если у тебя нет уважения к религии, то не забывай, пожалуйста, что у меня оно есть. Кроме того, с какой стати ты вообще затеял играть гимны в десять утра? Это на тебя непохоже, Вильям, и объяснению твоему я не верю. Ты еще и пел. Когда я открыла дверь, я ясно услышала слово «Салли».
— «Славлю», дорогая, — поправил О'Келли.
— Обычно, Вильям, у тебя не такое плохое произношение.
— Охрип немного, дорогая, — объяснил О'Келли.
— Хрипоты как раз не чувствовалось. Лучше не будем об этом больше разговаривать.
С этим О'Келли был согласен.
— С ней немного трудновато ладить, когда ты здоров и хорошо себя чувствуешь, — объяснял мне О'Келли, — но если ты заболел, — это самая заботливая, самая преданная из женщин. Вот когда я три года назад лежал с тифом, лучшей сиделки было просто не сыскать. Этого я никогда не забуду. И завтра снова будет так же, если со мной случится что-нибудь серьезное.
Я пробормотал известную цитату.
— Вылитая миссис О'Келли, — согласился он. — Порой я думаю — леди Скотт, наверно, точно такая же женщина.
— Беда вел в том, — продолжал О'Келли, — что я такой здоровяк, — у нее нет шансов проявить себя. Вот если бы я был безнадежный больной, она бы все сделала, чтобы я был счастлив. А так… — О'Келли ударил по клавишам. Мы снова принялись за наши занятия.
Но вернемся к разговору у входа в театр.
— Увидимся в «Чеширском сыре» в час, — сказал О'Келли, пожимая мне руку. — Если здесь не выйдет, попробуем другое место; хотя я разговаривал с Ходгсоном и думаю, все будет в порядке. Удачи тебе!
И он пошел своей дорогой, а я своей. Небольшой горбоносый и круглоглазый человечек, сидевший в стеклянной будке за дверьми и походивший на рассерженную птицу в клетке, спросил, по какому я делу. Я показал ему свое приглашение.
— В этот проход, через сцену, по коридору, второй этаж, вторая дверь направо, — выпалил он на одном дыхании и захлопнул окошко.
Я прошел вперед. Что меня немного удивляло, так. Это то, что я не испытываю абсолютно никакого волнения оттого, что впервые в жизни нахожусь за кулисами.
Помню, отец как-то спросил молодого солдата, только что вернувшегося из Крыма, что тот чувствовал во время своей первой атаки на врага.
— Ну, — ответил молодец, — я все время думал, что, когда побежал, забыл закрыть кран у бочонка с пивом в каптерке. Очень беспокоился.
До сцены я добрался без происшествий. Остановившись на секунду, чтобы оглядеться, я понял, что ощущаю не столько разочарование в театре как таковом, сколько то, что мои худшие предчувствия сбылись. В тот момент театр утратил весь свой блеск и больше так его и не обрел. От мишурного убранства зрительного зала до раскиданной по сцене по-детски наивной бутафории — он предстал передо, мной, как нечто сооруженное из разноцветных лоскутков и обрывков, как кукольный домик уже выросшего ребенка. Драма может сделать нас лучше, возвысить, заинтересовать и научить нас. Я в этом уверен. Пусть она процветает! Но точно так же, когда малышка одевает и раздевает куклу, открывает дверцу домика и заботливо укладывает ее спать в комнатке немногим больше ее самой, она готовится к обязанностям и радостям материнства. Игрушки! Разве мудрый ребенок ими пренебрегает? Искусство, литература, музыка — разве не готовят они нас к тому, пусть далекому, времени, когда мы, наконец, вырастем?
Я было потерялся в лабиринте переходов за сценой, но со временем, идя на звук голосов, вышел к большой комнате, уставленной множеством стульев и потертых диванчиков, где находилось от двадцати до тридцати дам и джентльменов. Все они были разного возраста, размера и вида, но очень похожи друг на друга благодаря тому налету театральности, которому невозможно дать определение, но и нельзя ни с чем спутать. Мужчины в основном отличались отсутствием растительности на лицах, но изобилием на головах; женщины, все, как одна, обладали замечательным бело-розовым цветом лица и ясными глазами. Разговор шел в приглушенных, но отчетливых тонах; предметом его были, главным образом, «она» и «он». Все, по-видимому, были со всеми на дружеской ноге, обращаясь друг к другу только по имени, или же, когда требовалось, — «дорогая моя», «милый», «старушка», «старик». Я постоял минуту на пороге, нерешительно придерживая дверь рукой, испугавшись, что попал на семейное сборище. Так как, однако, никто не казался расстроенным моим приходом, то я отважился присесть на свободное место рядом с очень маленьким, похожим на мальчишку господином и спросить его, та ли это комната, в которой я, претендент на место в хоре готовящейся к постановке комической оперы, должен ожидать.
У него были выпуклые рачьи глаза, которыми он меня и оглядел с головы до ног. При этом он столь долго безмолвствовал, созерцая мою персону, что крупный джентльмен по соседству, расслышавший мой вопрос, сам ответил на него утвердительно, добавив, что, как он понимает, мы тут еще черт знает сколько просидим, и что ни один порядочный человек не должен заставлять других порядочных дам и господ столько ждать безо всякой причины.
— Я думаю, что это крайне дурной тон, — заметил господин с рачьими глазами глубоким контральто, — когда один джентльмен берется отвечать на вопрос, заданный совершенно другому джентльмену.
— Прошу извинения, — ответил крупный джентльмен, — я думал, вы спите.
— Я думаю, что это очень плохие манеры, — продолжал маленький господин все так же медленно и внушительно, — когда один джентльмен говорит другому джентльмену, притом бодрствующему, что думает, что тот спит.
— Сэр, — отвечал крупный джентльмен, с помощью зонтика приняв гордую позу. — Я отказываюсь переделывать свои манеры на ваш вкус.
— Если вы ими удовлетворены, — заключил маленький пучеглазый господин, — то ничего не поделаешь. Но я думаю, что вы ошибаетесь.
— Никто не знает, про что эта опера? — спросила живая, маленького роста женщина с другого конца комнаты.
— А кто вообще знает, про что комические оперы? — спросила другая женщина, похоже, видавшая виды.
— Я как-то спросил автора, — заметил из утла утомленного вида джентльмен, — так он ответил: «Если бы ты меня до начала репетиций спросил, я, может, и сказал бы, но сейчас — да будь я проклят, если знаю!».
— Меня бы не удивило, — произнес приятный джентльмен в бархатном пальто, — если бы где-нибудь там потребовался хор пьяниц для мужских голосов.
— А может быть, если мы понравимся, — добавила сухопарая дама с золотыми волосами, — героиня нам расскажет о своих сердечных делах, это будет интересно и занимательно.
Дверь на другом конце комнаты отворилась, прозвучало какое-то имя. Пожилая дама встала и вышла.
— Герти, бедная старушка! — сочувственно заметила сухопарая дама с золотыми волосами. — Говорят, у нее и в самом деле был голос.
— Когда бедняга Бонд в первый раз оказался в Лондоне, — сказал крупный джентльмен слева от меня, — помню, он рассказывал, как пришел к тому «тигру» лорда Барримора — я об Александре Ли говорю, конечно, он тогда заправлял театром Стрэнд, — в хор устраиваться. Спел он две фразы. Ли послушал да как вскочит! — Хватит, — говорит, — спасибо, до свиданья. — Бонд-то знает, что голос у него хороший, и спрашивает, а в чем, собственно, дело. — В чем дело?! — орет Ли. — Вы что думаете, я хор набираю, чтобы он солистов забивал?
— С учетом того, какое общество здесь собралось, — … заявил пучеглазый господин, — я нахожу этот анекдот бестактным.
Общество, как оказалось, действительно было на стороне пучеглазого господина.
В следующие полчаса дверь на другом конце комнаты то открывалась, то закрывалась, всякий раз при этом проглатывая, словно людоед, какой-нибудь лакомый человеческий кусочек — то джентльмена, то даму из хора. Разговоры уже не так часто вспыхивали в наших поредевших рядах — тишина заполнялась растущей тревогой.
Наконец невидимый Харон объявил: «Мистер Гораций Монкриф!» Вместе со всеми неторопливо я окинул взором комнату, любопытствуя, что за человек этот мистер Гораций Монкриф. Дверь еще немного приотворилась. Харон, оказавшийся бледным молодым человеком с висячими усами, просунул голову в комнату и нетерпеливо повторил приглашение, видимо, очень стеснительному Монкрифу. Тут мне вдруг припомнилось, что Гораций Монкриф — это я сам.
— Очень рад, что вы нашлись, — сказал бледный молодой человек, когда я подошел к двери. — Только больше, пожалуйста, не теряйтесь, у нас не так много времени.
Я прошел с ним вместе через пустой буфет — печальнейшее зрелище — в следующую комнату. Меланхолический джентльмен сидел за роялем. С ним рядом стоял рослый, видный мужчина с пачкой писем в руке. Он распечатывал конверт за конвертом и быстро-быстро читал. Степенный, солидный, скучающего вида джентльмен отчаянно пытался со вниманием прислушиваться к торопливой речи узколицего господина с беспокойными глазами, отличавшегося тем, что он смотрел не прямо на собеседника, а все куда-то в сторону.
— Монкриф? — спросил рослый и видный мужчина, — как я позже выяснил, это был мистер Ходгсон, постановщик, — так и не подняв глаз от писем.
Бледнолицый молодой господин ответил за меня.
— Поехали, — сказал мистер Ходгсон.
— Что будем петь? — устало поинтересовался меланхолический джентльмен за роялем.
— «Салли с нашей улицы», — ответил я.
— А вы кто? — вмешался мистер Ходгсон. Он еще ни разу не взглянул на меня, и сейчас тоже этого не сделал.
— Тенор, — ответил я, добавив, — не полный тенор, — согласно данным О'Келли инструкциям.
— Тенора просто невозможно наполнить, — заметил господин с бегающими глазами, глядя на меня, но разговаривая с обеспокоенным джентльменом. — Пробовали когда-нибудь?
Все рассмеялись, за исключением меланхоличного джентльмена за роялем, а мистер Ходгсон так и не оторвал глаз от писем. И потом господин с беспокойными глазами еще не раз шутил в том же духе, чему все смеялись, — исключая меланхоличного пианиста, — смеялись коротко, резко, механически, без малейшего намека на веселье. Господин с беспокойными глазами, оказалось, был комиком.
— Ну, давайте, — сказал меланхоличный джентльмен и заиграл.
— Скажешь мне, когда он начнет, — заметил мистер Ходгсон в конце второго куплета.
— У него приличный голос, — сказал мой аккомпаниатор. — Волнуется только.
— У зрителей в театре есть такой предрассудок, — сообщил мистер Ходгсон, — им, видите ли, нравятся голоса, которые можно расслышать. Это все, что мне бы хотелось ему внушить.
Второй куплет, по моему представлению, я спел просто-таки трубным гласом. Солидный джентльмен — он оказался переводчиком французского либретто, но предпочитал, чтобы его называли автором английского текста, — признался, что определенно слышал какой-то звук. Комик с бегающими глазами предложил объявлять со сцены, чтобы во время моего выступления соблюдалась тишина.
От страха меня начало мутить. Голос мой, как мне показалось, разочарованный произведенным им эффектом, угрюмо заполз куда-то мне в ботинки и наотрез отказывался вылезать обратно.
— Голос у вас в порядке — даже очень хорошо, — шепнул мне аккомпаниатор. — Они просто хотят услышать, на что вы способны, вот и все.
При этих словах мой голос взбежал вверх по ногам и вырвался изо рта.
— Тридцать шиллингов в неделю, за репетиции — половина. Если это подходит, то мистер Кэчпол оформит с вами соглашение. Если нет, то премного вам обязан. До свидания, — произнес мистер Ходгсон, по-прежнему поглощенный перепиской.
Я отошел с бледнолицым молодым человеком к столику в углу, где за несколько секунд с делом было покончено. Уходя, я попытался поймать взгляд своего меланхоличного друга, но он, очевидно, был так погружен в уныние, что ничего вокруг не замечал. Быстроглазый комик, глядя на автора английского текста и переврав мое имя, пожелал мне приятно провести день, и все засмеялись; бледнолицый мистер Кэчпол объяснил мне, как найти выход, и я ушел.
Первый «сбор» был назначен на два часа в понедельник. В театре кипела жизнь. Исполнители главных ролей, закончив репетировать, беседовали между собой. Мы — хористы и хористки — собрались на середине сцены. Я узнал даму, которую при мне назвали Герти, и еще худощавую женщину с золотыми волосами. Крупный джентльмен и пучеглазый молодой человек снова были вместе; все время, что я их знал, они были неразлучны, одержимые, верно, какой-то взаимной сочувственной антипатией. Джентльмен с рачьими глазами как раз объяснял, в каком, по его мнению, возрасте одряхлевшие хористы должны покидать сцену, щадя себя и публику; а крупный джентльмен растолковывал, когда полагается учить дрянных мальчишек хорошим манерам, и чем при этом пользоваться.
Мистер Ходгсон, стоя у рампы, все читал письма, как и четыре дня назад. Друг мой, капельмейстер, вооруженный скрипкой, при поддержке еще дюжины музыкантов, занял оркестровую яму. Либреттист и помощник режиссера — француз, которого я решил из тактических соображений спутать с настоящим англичанином — сидели, погрузившись в беседу, за маленьким столиком под газовым рожком. Так прошло приблизительно четверть часа, и тогда помощник режиссера, внезапно заторопившись, яростно зазвонил в колокольчик.
— Всех попрошу со сцены, — прокричал небольшого роста паренек, важным видом и повадкой напоминавший фокстерьера; вслед за другими я удалился за кулисы.
Комик и героиня — которую я отлично знал в лицо, но никогда бы не узнал — отделились #т компании и присоединились к мистеру Ходгсону у рампы. Для начала нас рассортировали по размеру на влюбленные пары.
— Ага, — сказал помощник режиссера, восхищенно уставясь на молодого человека, в котором было не более пяти футов двух дюймов роста, — у меня как раз есть девушка для вас — красавица! — Метнувшись в группу дам, он вернулся с самой крупной особью — женщиной грандиозных размеров, которую и вручил молодому человеку с видом доброго дядюшки из мелодрамы. Крупному джентльмену досталась узколицая маленькая партнерша, издалека выглядевшая совсем по-девичьи. Сам я оказался в паре с худенькой женщиной с золотыми волосами.
Разбившись на пары, мы, наконец, встали полукругом, и оркестр негромко заиграл. Свою партию, полученную по почте, я успел пробежать с О'Келли, и в этом отношении чувствовал себя вполне уверенно, что же касается остального, — тут я хромал.
— Боюсь, — произнесла моя дама, — я вынуждена попросить вас обнять меня за талию. Это бестактно, я понимаю, но, видите ли, от этого зависит наше жалованье. Как вы думаете, вам не будет очень трудно?
Я заглянул ей в глаза. В них приплясывало веселье, и застенчивость моя пропала. Я постарался исполнить все ее указания.
Неутомимый режиссер метался между нами, пока мы пели, то оттесняя одну из пар назад на шаг-другой, то подталкивая другую вперед. Одну группу он старался сбить вместе, другую, наоборот, растолкать по сторонам — в общем, уподоблялся занятой делом овчарке.
— Хорошо, просто очень хорошо, — сказал в заключение мистер Ходгсон. — Ну-ка, еще разок пробежимся, на этот раз под музыку.
— А любить будем, — добавил режиссер, — не как марионетки, а как живые мужчины и женщины, из плоти и крови.
И тут же, ухватив ближайшую даму, он наглядно объяснил нам, как ведет себя настоящий крестьянин под влиянием истинной страсти, — он стоит в изящной позе, склонив голову под углом 45°, и весь вид его говорит о нежнейшем обожании.
— Если он хочет, — сказал крупный джентльмен sotto voce своей искушенной партнерше, — чтобы я ему еще и Ромео сыграл в придачу, пусть раскошелится еще на десять шиллингов в неделю.
Отбросив даму в сторону и схватившись за джентльмена, наш режиссер теперь показывал дамам, как деревенская девушка должна принимать знаки внимания; одно плечо чуть-чуть выше другого, стан, начиная от талии, легко колышется, левый глаз посматривает шаловливо.
— А-а, так он новенький, — сказала искушенная молодая дама, — это пройдет.
И мы начали сначала. Следовали ли все остальные указаниям режиссера, я сказать не могу, так как все мое внимание было приковано к пучеглазому молодому человеку, который очень старался. Вскоре стало заметно, что и все следят за пучеглазым молодым человеком, полностью пренебрегая при этом собственными обязанностями. Даже мистер Ходгсон поднял голову от писем; оркестр не попадал в такт; автор английского текста и героиня переглянулись. Только трое, казалось, не получали удовольствия — первый комик, реяйиссер и сам пучеглазый молодой человек, который занимался своим делом методично и истово. Между комиком, мистером Ходгсоном и режиссером состоялось небольшое совещание, вслед за чем музыка смолкла и молодого человека попросили объяснить, что он, собственно, делает.
— Изображаю любовь, — ответил пучеглазый молодой человек.
— Дурака валяете, сударь, — строго сказал первый комик.
— Нехорошо с вашей стороны так говорить, — ответил пучеглазый молодой человек, очевидно, обидевшись, — когда человек старается, как может.
Мистер Ходгсон хохотал, прикрывшись письмами.
— Бедняга! — проговорил он, — боюсь, он не может иначе. Давайте дальше.
— Мы, между прочим, не клоунаду ставим, — заметил комик.
— Хочется все-таки дать шанс бедняге, — тихим голосом объяснил мистер Ходгсон; — у него мать — вдова, он ее единственная опора.
Во втором акте хор был очень занят. Вначале мы появлялись как солдаты и маркитантки, так что выходило, будто у каждого воина имелся собственный походный трактир. Режиссер на личном примере показал нам, как себя ведут солдаты, — сперва под напором патриотических чувств, а потом под напором дешевой выпивки. Разница оказалась весьма тонкой — патриотизм проявлялся главным образом в биении себя в грудь, а выпивка — в биении себя же, но по лбу. Потом мы были заговорщиками — и помощник режиссера, вооружившись скатертью, показывал нам, как составлять заговор. Потом мы изображали толпу, ведомую сентиментальным баритоном; режиссер, взъерошив себе волосы, продемонстрировал, как должна обычно себя вести толпа, возглавляемая сентиментальным баритоном. Завершался акт сценой битвы; режиссер, сняв пиджак, показал нам, как следует сражаться, а затем умирать — умирать было неудобно и пыльно, так как пришлось долго кататься по сцена. Все это время пучеглазый молодой человек был средоточием общего внимания. Бил ли он себя торжественно в грудь и пел о воинской славе, или, столь же торжественно, хлопал себя по голове и пел о гроздьях винограда — было неважно: для нас он был истинным солдатом. Да и вообще, неважно было, о чем идет речь, главное, чтобы был он.
Кто там возглавляет толпу, — никого не интересовало; вот увидеть в этой толпе его — в этом был смысл. Как сражались и умирали остальные, ничего не значило; достаточно было увидеть, как погибает он. Не могу сказать, в самом ли деле он ничего не понимал или только притворялся; как бы там ни было, результат был великолепен. И ведь единственное, что можно было сказать, — это то, что он — серьезный молодой человек, очень старательный, может быть, даже слишком. Первый комик хмурился и злился; режиссер впал в отчаяние. Напротив, мистер Ходгсон и автор английского текста, по-видимому, были расположены к молодому человеку. Кроме матери-вдовы, мистер Ходгсон придумал ему еще пятерых младших братьев и сестер, полностью находившихся на его иждивении. Сердце не позволяло мистеру Ходгсону лишить средств к существованию столь образцового сына и брата, единственного, кормильца многочисленной родни. Первый комик не хотел, чтобы его обвинили в чёрствости, и был готов из собственного кармана платить молодому человеку, но вот успех оперы его волновал. Автор же английского текста был убежден, что молодой человек не примет подаяния; он знал его много лет, и тот был всегда очень щепетилен.
Репетиция продолжалась. В последнем акте мне нужно было поцеловать мою даму.
— Очень сожалею, — сказала худенькая женщина, — но долг есть долг. Это надо сделать.
Я вновь выполнил указания. И моя партнерша даже поздравила меня с успехом. Последние три-четыре репетиции проходили вместе с исполнителями главных ролей. Из-за несходства в мнениях было много путаницы. Свое мнение было у первого комика, и он не уступал ни в чем; было оно и у героини, но она не очень ria нем настаивала. Автор английского текста тоже имел свое мнение, но на него мало кто обращал внимание. Примерно раз в двадцать минут режиссер окончательно умывал руки и уходил из театра — в отчаянии и в чьей-нибудь шляпе, подвернувшейся под руку. Через несколько минут он возвращался, полный новых надежд. Сентиментальный баритон ехидствовал, а тенор просто всем грубил. У мистера Ходгсона была своя метода — он со всеми соглашался, но поступал по-своему. Более мелкая рыбешка — артисты второго плана — вымещали эмоции на хористах, а поддерживали то одного, то другого, пока остальные не смотрели в их сторону. До самой генеральной репетиции это было что угодно, только не опера.
Только в одном-единственном вопросе все ведущие исполнители были абсолютно согласны друг с другом, а именно в том, что пучеглазому молодому человеку не место в романтической опере. Например, тенор страстно объяснялся в любви героине, Внезапно до обоих доходило, что хотя они и находятся в центре сцены, но лишь в географическом смысле, но никак не в драматическом. Безо всяких доказательств, зато совершенно справедливо они, не колеблясь, винили в этом пучеглазого молодого человека.
— Но я же ничего не делал, — кротко оправдывался он. — Я просто смотрел.
И это была чистая правда — он действительно ничего другого не делал.
— Значит, не смотрите, — говорил тенор. Пучеглазый джентльмен послушно отворачивался, после этого каким-то непостижимым образом ситуация становилась даже еще смешнее, до безнадежного.
— По-моему, этот эпизод мой! — грохотал первый комик спустя некоторое время.
— Я же делаю только, что мне сказали, — отвечал пучеглазый молодой человек, и никто не смог бы это опровергнуть.
— Купи цирк, а его возьми в клоуны, — предложил комик.
— Боюсь, хорошего клоуна из него не выйдет, — отозвался мистер Ходгсон, продолжая читать письма.
В день премьеры, когда я, направляясь к служебному входу, проходил мимо двери на галерку и увидел сгрудившуюся там в ожидании толпу, я впервые в жизни испытал радость артиста. И я был причастен к тому, что они пришли увидеть, похвалить или осудить, услышать, рассмотреть. В самом театре царила атмосфера подспудного возбуждения, почти доходившего до истерики. Человечек в стеклянной будке, похожий на птицу в клетке, весь трепетал от волнения. У рабочих сцены, отлаживавших декорации, руки дрожали, а голоса звенели тревогой; похожий на фокстерьера мальчишка-посыльный даже побледнел от сознания ответственности момента.
Я прошел в уборную, представлявшую собой длинный, с низким потолком, обшитый деревом коридор, из конца в конец которого тянулась широкая полка, служившая общим туалетным столиком. Над ней за проволочной сеткой сияла дюжина газовых рожков. Тут нас — артистов хора — ждал помощник парикмахера, который должен был нас загримировать. Он бегал от одного к другому, вооруженный заячьей лапкой, коробкой грима и пучком искусственных волос. Когда подошла моя очередь, он схватил меня за голову, нахлобучил на нее парик, и меньше чем через две минуты я вышел из-под его рук настоящим театральным крестьянином, белолицым и розовощеким, с завитыми усами и накрашенными губами. Посмотревшись в зеркало, я остался доволен собой; усы мне определенно шли.
Настоящим откровением для меня стала встреча на сцене с хористками. Даже зная, что своим внешним обликом они в основном обязаны румянам и пудре, все же в раскаленной атмосфере театра, под слепящими огнями, это выглядело уместным и чарующим. Близость обнаженной плоти, ее тонкий, волнующий запах пьянили. С пониманием вспомнил я объяснения доктора Джонсона Гаррику по поводу того, что он редко ходит в театр.
— Как вам мой костюм? — спросила моя худенькая златовласая партнерша.
— По-моему, вы… — Мы стояли лицом к лицу за какой-то выступавшей декорацией. Смеясь, она зажала мне рот рукой.
— Сколько вам лет? — спросила она.
— Это нескромный вопрос, — ответил я. — Я же вас не спрашиваю.
— Мне столько, — ответила она, — что я могу говорить с вами, как с собственным сыном, — у меня был сын. Не ввязывайтесь в эту жизнь, если можете. Для женщины это плохо; а для мужчины еще хуже. А вам это будет особенно вредно.
— Почему это?
— Потому что вы глупенький маленький мальчик, — рассмеявшись, ответила она, — и очень милый.
Она выскользнула и направилась к остальным. Теперь весь хор собрался на сцене. Сквозь толстый плюшевый занавес доносился шум быстро заполнявшегося зала — немолчный глухой рокот, как будто вода где-то лилась в огромный бочонок. Вдруг на нас обрушился ужасающий грохот — началась увертюра. Режиссер, походивший на овчарку еще больше, чем обычно, — только лишенный того спокойного достоинства, самообладания, которое рождается из уверенности в своих способностях, свойственной животным, — этакая суетливая, болтливая овчарка — бросился в самую гущу и принялся распихивать нас по местам. Самые опытные при этом продолжали шепотом переговариваться, а новички беспокойно старались припомнить слова роли. Хормейстер, встав спиной к просцениуму, вытянул руку в белой перчатке в знак готовности. Занавес взвился, и зал белолицым кошмаром ринулся на нас. Взметнулась рука хормейстера. Грянул многоголосый рев, но был ли среди прочих голосов и мой, сказать не могу; если я и пел вообще, то механически и бессознательно. Потом я оказался в кулисах, рядом со своей худенькой партнершей; на сцене были главные исполнители. При следующем выходе я уже больше был способен отдавать себе отчет в своих чувствах; я сумел осмотреться, В зрительном зале то тут; то там выделялось какое-нибудь особенное лицо, но большинство было неразличимо, как отдельные стебельки в зарослях травы. Если смотреть со сцены, то зал был не более реален, чем задник с намалеванными лицами для зрителей первого ряда.
Занавес опустился под аплодисменты, звучавшие для нас, словно дробь мелких камешков по оконному стеклу. Трижды он вздымался и опадал, как огромная, то открывающаяся, то закрывающаяся дверь; а затем все разбежались по уборным, наполнив бесконечные коридоры шелестом юбок и топотом ног.
Пучеглазый молодой человек показал себя во втором акте. Хор оставался на сцене, пока не стало совершенно ясно, что тенор и героиня влюблены друг в друга; тогда, с изысканной деликатностью, присущей хору, предчувствуя, что дальнейшее его присутствие на сцене может оказаться неловким, он повернулся, чтобы уйти, — одна половина на запад, другая — на восток. Пучеглазый молодой человек, стоявший в середине, уходил со сцены последним. Он бы так и ушел, но в этот момент с галерки ясно и четко раздался умоляющий голос:
— Не уходи! Спрячься за деревом!
Гром аплодисментов всего зала немедленно поддержал эту просьбу; раздался хохот. С этой минуты зал главным образом следил за приключениями пучеглазого. Его следующий выход в костюме заговорщика был встречен овацией, а когда его убили, зал громко сожалел. Когда опустился занавес, тенор в ярости бросился к нему и, потрясая кулаком перед его носом, потребовал объяснить, что все это значит.
— Да я же ничего не сделал, — объяснил пучеглазый молодой человек.
— Вы ушли со сцены боком! — прорычал тенор.
— Так вы же сами сказали, чтобы я на вас не смотрел, — смиренно оправдывался пучеглазый. — Ведь как-то мне надо было уйти. Вам не угодить.
Когда спектакль закончился, мнения зрителей относительно достоинств оперы разделились, но Пучеглазика вызывали восторженно и единодушно. Пока мы переодевались, прибежал посыльный и сказал, что мистер Ходгсон хочет видеть Пучеглазика у себя в кабинете.
— Да, рожи он корчить умеет, ничего не скажешь, — сказал один из актеров, когда Пучеглазик вышел.
— Смешнее той, что ему дал Господь, не скорчишь, — ответил крупный джентльмен.
— Везет же некоторым, — со вздохом подытожил третий, высокий интересный мужчина, обладавший могучим басом.
Выходя через артистический подъезд, я натолкнулся на группу мужчин, ждавших на улице. Не питая к ним интереса, я уже огибал их, когда один схватил меня за плечо. Я обернулся. Это был широкоплечий здоровяк с бородкой клинышком и мягким, мечтательным взглядом.
— Дэн! — воскликнул я.
— Я еще в первом акте подумал, что это ты, — ответил он. — А во втором, когда ты появился без усов, я тебя окончательно узнал. Ты спешишь?
— Да нет, — ответил я. — А ты?
— Нет, — сказал он, — мы печатаемся только в четверг, я свою заметку могу и завтра написать. Пойдем, поужинаем в «Альбионе», потолкуем. Ты, похоже, устал, малыш.
— Нет, — заверил я его, — это от радости — ведь я здесь тебя встретил.
Он рассмеялся и обнял меня.
Глава V