ГЛАВА 39
Он встретил доктора Пренс в деревне следующим утром и, взглянув на нее, сразу понял, что неизбежное уже случилось. Нельзя сказать, что вид у нее был траурный, но он не допускал даже мысли о рыбалке. Мисс Бёрдсай тихо умерла, вечером, через час или два после визита Рэнсома. Обитательницам дома мисс Чанселлор ничего не оставалось делать, кроме как перенести кресло в дом и наблюдать за угасанием мисс Бёрдсай. Мисс Чанселлор и мисс Таррант сидели рядом, без движения, держа ее за руки, и к восьми часам ее не стало. Это была славная смерть. Доктор Пренс призналась, что более своевременной смерти не видела за всю свою жизнь. Добавила также, что она была хорошей женщиной — старой закалки. Вот и вся надгробная речь, которую суждено было услышать Рэнсому о мисс Бёрдсай. Впечатление от ее смерти — простой и покорной — все еще было живо в нем, и в течение последующих дней он не раз думал, что скромность и отсутствие помпы, которыми отличалась ее карьера, наложили след на память о ней. Она была довольно известна, деятельна и напориста, практически вездесуща, она целиком посвятила себя благотворительности, своим убеждениям и различным движениям. И все же единственными, кого действительно затронула ее смерть, были три молодые женщины в деревянном доме на мысе Кейп-Код. Рэнсом узнал от доктора Пренс, что останки старой леди упокоятся на маленьком кладбище в Мармионе, среди поросших мхом могил матросов и рыбаков. Оттуда открывался прекрасный морской вид, которым ей так нравилось любоваться. Она видела это место, когда только приехала и еще могла передвигаться, и заметила вскользь, что приятно было бы покоиться здесь. Это не было последней волей: подобное вряд ли было в характере мисс Бёрдсай — в конце своих дней становиться взыскательной или, впервые за восемьдесят лет, требовать что-то для себя. Но Олив Чанселлор и Верина восприняли это как одобрение тишайшего уголка в бушующем и страдающем мире пилигримом милосердия, который никогда не видел ничего подобного.
Вскоре Рэнсом получил короткую записку от Верины, в которой она просила его не ожидать встречи. Она требовала, чтобы он успокоился и подумал над тем, что все кончено. Кроме того, она советовала ему покинуть окрестности в ближайшие три-четыре дня — в этой части страны было несколько необыкновенных мест, которые стоило увидеть. Рэнсом долго размышлял над этим посланием и решил, что, если он не исчезнет немедленно, это покажется дурным тоном. Он знал, что для Олив Чанселлор его поведение уже было чрезвычайно наглым, и поэтому совершенно бессмысленно думать, что он может причинить ей еще большие неудобства. Но он хотел дать Верине понять, что сделает все возможное, чтобы доставить ей удовольствие, но ни за что не оставит ее. И пока он собирал свой саквояж, ему в голову пришла мысль, что он вел себя превосходно и показал истинно дипломатический такт. Скорый отъезд был для него доказательством собственной уверенности, подтверждением веры в то, что она может как угодно выкручиваться и вырываться из его объятий, но он все равно сумеет ее удержать. Чувство, которое она открыла ему, когда он стоял перед бедной мисс Бёрдсай, было всего лишь непроизвольной реакцией. Он воспринял это как должное — сказал себе, что произойдет еще много хорошего, прежде чем она снова успокоится. «Пропала та женщина, что обратилась в слух», — гласит старая пословица. А что делала Верина в последние три недели, если не слушала? Слушала ничтожно мало каждый день, но достаточно внимательно и благосклонно, чтобы не умчаться прочь из Мармиона. Она не сказала ему, что Олив собиралась увезти ее, но он знал: если она осталась, то лишь потому, что сама этого захотела. Возможно, она вообразила, что сражается. Но если в дальнейшем она не приложит больше усилий, он снова одержит верх. Она настаивала на его отъезде так, будто хотела его ранить, но он едва почувствовал удар. Ему нравилось думать, что он тактичен по отношению к женщинам, и он был уверен, что Верина будет поражена, когда в ответном послании прочтет, что он решил поехать в Провинс-таун. Так как под его ненадежной крышей не было никого, кому бы он мог доверить послание, — в отеле Мармиона каждый был сам себе посыльный, — он отправился на почту, где и встретил доктора Пренс. Она пришла отправить письма, которыми Олив уведомляла некоторых друзей мисс Бёрдсай о времени и месте похорон. Сама она была целиком поглощена Вериной, и доктор Пренс взялась уладить все их дела. Рэнсом отметил про себя, что данные ей поручения она выполняла крайне быстро и аккуратно, — при этом он понимал, что признание этого факта никак не отражается на его взгляде на равенство полов. Он сказал ей, что хочет на несколько дней исчезнуть, и выразил надежду на то, что по возвращении снова ее встретит.
Ее колкий взгляд на какое-то мгновение коснулся Рэнсома — она пыталась убедиться, что он не шутит. Затем она сказала:
— Что ж, я полагаю, вы думаете, будто я могу делать что захочу. Это не так.
— Вы имеете в виду, что вам нужно вернуться к работе?
— Да. Мое место в городе ждет меня.
— Как и любое другое. Вам лучше остаться здесь до конца лета.
— Для меня не существует времен года. Мне нужно взглянуть на свой график. Я никогда бы не задержалась здесь так долго, если бы не она.
— Тогда до встречи, — сказал Рэнсом. — Я буду помнить наши маленькие экспедиции. Желаю вам всяческих профессиональных успехов.
— Вот ради них я и хочу вернуться, — ответила доктор Пренс в своей простой, сдержанной манере. Он на минуту задержался — хотел спросить о Верине. Пока он не решил, как же сформулировать свой вопрос, она заметила, очевидно желая покинуть его на приятной ноте: — Что ж, я надеюсь, что вы останетесь верны своим убеждениям.
— Моим убеждениям, мисс Пренс? Я уверен, что никогда не упоминал о них при вас. — Затем он добавил: — Как мисс Таррант? Она успокоилась?
— О нет, напротив, — прямо ответила доктор Пренс.
— Вы имеете в виду эмоциональное возбуждение?
— Она не говорит, и она неподвижна, впрочем, как и мисс Чанселлор. Они безмолвны, как двое часовых. Но слышно, как вибрирует тишина вокруг них.
— Вибрирует?
— Да, они обе взвинчены до крайности.
Как я уже говорил, Рэнсом был спокоен, хотя его попытка понять, является ли такая характеристика двух женщин хорошим предзнаменованием для него, не увенчалась успехом. Он хотел спросить доктора Пренс, думает ли она, что он сможет завоевать Верину в итоге. Но он был слишком робок для этого — они ведь с доктором Пренс никогда не обсуждали его отношения с Вериной. Кроме того, он не мог позволить себе задать вопрос, который в той или иной степени выражал бы сомнения. Поэтому он решил пойти иным путем и задать вежливый, ни к чему не обязывающий вопрос об Олив, который все же мог бы пролить свет на ситуацию:
— Что вы думаете о мисс Чанселлор? Как она?
Доктор Пренс мгновение размышляла, понимая, что он подразумевает нечто большее.
— Она теряет вес, — ответила она, и неудовлетворенный Рэнсом отправился восвояси с ощущением, что маленькой докторше лучше вернуться к своему графику.
Он не спешил и провел в Провинстауне неделю, вдыхая великолепный воздух, выкуривая бесчисленное множество сигар и разгуливая среди древних причалов, где густо росла трава, а ощущение падшего величия было даже сильнее, нежели в Мар-мионе. Как и его бостонские подруги, он очень нервничал: бывали дни, когда он чувствовал, что должен рвануться назад. Голоса, витавшие в воздухе, шептали ему, что его отсутствие позволит им одурачить его. Тем не менее он остался ровно на столько, на сколько собирался, успокаивая себя, что они ничего не смогут сделать, чтобы избавиться от него, если только не сбегут в Европу. Если же мисс Олив все-таки попытается спрятать Верину в Соединенных Штатах, он сможет ее найти — ибо он признавал, что поездка в Европу обойдется ему слишком дорого. Однако было маловероятно, что они захотят пересечь Атлантику накануне дебюта Верины в Мюзик-холле. Перед тем как вернуться в Мармион, он написал ей, чтобы предупредить о своем появлении и дать знать, что ожидает увидеть ее на следующее после приезда утро. Он надеялся получить от этого дня столько, сколько удастся. Ему хватило мучительного ожидания накануне вечером, и больше он ждать не мог. Дневной поезд привез его из Провинстауна, и вечером он убедился в том, что дамы из Бостона еще не покинули поле боя. В окнах дома под вязами горел свет, а Рэнсом стоял там же, где стоял в тот вечер с доктором Пренс, слушая голос Верины, повторяющей свою лекцию. В этот раз не было ни голоса, ни других звуков, никаких признаков жизни, кроме ламп. Дом не покидала та нервная тишина, которую описала доктор Пренс. Рэнсом чувствовал, что лишний раз подтверждает свое благородство, не вызывая Верину на разговор прямо сейчас. Она не ответила на его последнее письмо, но на следующий день пришла в назначенный час. Он увидел ее издалека, в белом платье, под большим зонтом, и снова понял, что очень любит ее походку. Ее вид потряс его: бледная, с красными глазами, мрачнее, чем когда-либо. Очевидно, она все время, пока его не было, провела в рыданиях. Но плакала она не из-за него, и первые ее слова подтвердили это:
— Я только пришла сказать вам, что это абсолютно невозможно! Я думала об этом достаточно долго — снова и снова. И это мой ответ, окончательный и бесповоротный. Вы должны принять его — другого вы не дождетесь.
Бэзил Рэнсом, испугавшись, нахмурился:
— Умоляю вас, почему нет?
— Потому что я не могу, не могу, не могу! — порывисто повторила она, и лицо ее исказила гримаса.
— Проклятье! — пробормотал молодой человек.
Он схватил ее за руку и увлек за собой по дороге.
Тем утром Олив Чанселлор вышла из дома и долго бродила по берегу. Взгляд ее блуждал вниз и вверх по бухте, останавливаясь на парусах, слабо мерцавших на голубой воде, скользя среди морского ветра и света, — впервые они занимали ее внимание. Это был день, который ей вряд ли было суждено забыть, день этот казался ей самым печальным в ее жизни. Она не поддалась тревоге и навязчивому страху, как это было в Нью-Йорке, когда Бэзил Рэнсом увел Верину в парк, чтобы окончательно присвоить. Но невыносимая тяжесть страдания легла на ее плечи. Она страдала с горечью и меланхолией, она была безмолвна, отчаянно холодна и слишком измучена, чтобы сражаться с судьбой. Она почти согласилась принять это, пока гуляла тем прекрасным днем, осознавая, что «десять минут», которые Верина собиралась посвятить мистеру Рэнсому, превратились в целый день. Они вместе уплыли на лодке. Один из местных, сдававших лодки напрокат, послал к Олив по просьбе Верины своего маленького сына, чтобы сообщить об этом. Она так и не смогла понять, взяли ли они с собой лодочника. Даже когда она узнала это, мужество не покинуло ее, как это было в Нью-Йорке. Это не заставило ее в тот же момент броситься в отчаянии на берег, взывать к каждому проплывающему судну, умоляя вернуть леди, которая находится в компании сомнительного мужчины с длинными волосами. С другой стороны, когда первый приступ боли, вызванный этой новостью, минул, ей было чем занять себя: начать уборку в доме, написать положенные утренние письма, проверить счета, которые иногда в этом нуждались. Она хотела отложить размышления, зная, к каким ужасающим выводам они могут привести. Все сводилось к тому, что Верине нельзя доверять. Прошлой ночью лицо у нее было как у измученного ангела и она клялась, что выбор ее сделан, что их союз и общее дело значат для нее гораздо больше, чем все остальное, что она глубоко верит, что, предав эти святые вещи, она просто перестанет существовать, исчезнет, полная раскаяния и стыда. Ей просто нужно было увидеть мистера Рэнсома еще раз, на десять минут, чтобы озвучить ему несколько высших истин. А потом они слова начнут проживать свои старые добрые деятельные дни, смогут всецело отдаться священной цели. Олив видела, насколько Верина тронута смертью мисс Бёрдсай, насколько пример ее величественного и в то же время покорного ухода со сцены повернул ситуацию так, что девушка снова обрела убежденность и в ней снова разгорелось пламя веры в то, что никакое личное счастье не может быть слаще осознания, что ты трудишься на благо всех, кто страдает и покорно ждет. Это позволило Олив поверить в то, что девушка снова начнет с ней считаться, она была убеждена, что Верина просто ослабела под гнетом ужасных искушений. О, Олив знала, что Верина любит его, — знала, с какой страстью приходилось сражаться бедной девушке. И она посчитала справедливым поверить в искренность ее обещаний и реальность ее усилий. Измученная и озлобленная, Олив Чанселлор все же предпочитала быть неизменно справедливой, и именно поэтому она жалела Верину, воспринимая ее скорее как жертву жестоких чар. Всю свою злобу и презрение она сосредоточила на том, кто был повинен в их общем горе. И если Верина и шагнула в его лодку через каких-то полчаса после того, как обещала отвергнуть его в двадцати словах, то только лишь потому, что он обладал умением, известным ему и всем ему подобным, создавать безвыходные ситуации, принуждая Верину делать вещи, к которым она испытывала острое отвращение, под угрозой боли, которая будет жалить еще острее. Но все же Олив должна была признать, что Верина не заслуживает доверия, даже после всех ее пламенных речей, произнесенных в дни, следовавшие за смертью мисс Бёрдсай. Олив хотела знать, существует ли такая боль раскаяния, которую она побоялась бы навлечь на себя? Есть ли на свете закрытая дверь, которую она бы не принудила открыться?
Олив думала о том, что Верина, с ее выдающейся чуткостью и благородством, в итоге оказалась способна только на то, чтобы лишний раз показать, что женщины с самого начала времен были всего лишь объектом для насмешек со стороны мужского эгоизма и алчности. Это скорбное чувство, это убеждение сопровождало ее в течение всей прогулки, которая длилась весь день и в которой она нашла что-то вроде печального утешения. Она ушла очень далеко, держась безлюдных мест, подставляя лицо великолепному свету, который, казалось, насмехался над темнотой и горечью, воцарившимися в ее душе. Она встречала песчаные островки бухт с чистыми гладкими камнями, где она подолгу останавливалась, проваливаясь в песок в надежде, что уже не сможет подняться. Это был первый раз, когда она вышла из дома с момента смерти мисс Бёрдсай, не считая того часа, когда вместе с дюжиной небезразличных, приехавших из Бостона, стояла у могилы старой леди. После этого в течение трех дней она писала письма, рассказывая и описывая все произошедшее тем, кто не приехал. Она до сих пор думала, что некоторые из них вполне могли позволить себе приехать, вместо того чтобы перелистывать ее страницы, полные неясных воспоминаний, и просить рассказать все в подробностях по приезде.
Села Таррант с женой явились без церемоний, хотя никогда особенно не контактировали с покойной. Если же это было ради Верины, то она сама была здесь, чтобы в полной мере отдать дань мисс Бёрдсай. Миссис Таррант, очевидно, надеялась, что мисс Чанселлор попросит их остаться в Мармионе, но Олив не чувствовала себя способной на столь героическое радушие. В конце концов, именно для того, чтобы избежать чего-то подобного, она по-прежнему ежегодно снабжала Селу значительными суммами.
Если Тарранты хотели сменить обстановку, они могли путешествовать по всей стране — нынешние средства им это позволяли. Они могли поехать в Саратогу или Ньюпорт, если бы пожелали. Их появление показало, что они не против запустить руку в свой (или ее) кошелек. По крайней мере, это точно касалось миссис Таррант. Села по-прежнему носил — жарким августовским днем — свой древний дождевик. Но его жена, нависая над низким надгробием, шуршала одеждами, которые стоили немалых денег. Хотя это не слишком интересовало Олив. Кроме того, после отъезда доктора Пренс она почувствовала облегчение оттого, что они с Вериной остались одни — вместе с чудовищной проблемой, которая встала между ними. Святые Небеса! Такой компании ей было достаточно. И если она не избавилась от доктора Пренс при первой же возможности, то только ради того, чтобы поставить миссис Таррант на место.
Было ли странное поведение Верины в тот день подтверждением того, что в их деятельности нет никакого смысла, что мир — всего лишь одна большая ловушка или трюк, постоянными жертвами которых становятся женщины? Говорила ли она себе, что их уязвимость является не только прискорбной, но и отвратительной — отвратительной ввиду предопределенной судьбой слабости перед мужской настойчивостью? Спрашивала ли она себя о том, почему должна положить свою жизнь на спасение пола, который совсем не хочет быть спасенным, который отрицает правду даже после того, как эта правда коснется его и очистит? Это загадки, в которые я не должен углубляться, размышления, которых я не касаюсь: нам достаточно знать, что вся человеческая история никогда не казалась ей такой бесплодной и неблагодарной, как в то роковое утро. Ее глаза останавливались на шлюпках вдалеке, и иногда она думала о том, что, возможно, в одной из них Верина плывет навстречу своей судьбе. Олив была далека от того, чтобы умолять ее вернуться, но почти мечтала, чтобы Верина могла плыть вечно, чтобы она никогда не увидела ее снова, никогда не пережила подробностей еще более ужасного отчуждения. Олив снова и снова мысленно переживала последние два года своей жизни. Она знала, как благородна и прекрасна ее цель, но на какой же иллюзии она воздвигнута! Любая мысль об этом снова лишала ее сил. Теперь перед ней была реальность и прекрасные безразличные небеса, которые освещали своим самодовольным сиянием все вокруг. Реальность заключалась в том, что Верина всегда значила для нее больше, чем она для Верины, и что эта одаренная природой девушка была увлечена их общим делом лишь потому, что не было ничего, что захватило бы ее сильнее. Ее талант — талант, которому суждено было свершить столько чудес, — ничего не значил для нее. Она готова в любой момент оставить его, так же легко, как закрыть крышку пианино и не возвращаться к нему месяцами. Только для Олив он значил все. Верина поддавалась ее призывам и следовала ее целям лишь потому, что она была полна сочувствия и молода, богата и своенравна. Но это была лишь тепличная лояльность, поверхностная страсть, и потому чувство, выросшее изнутри, без труда погубило этот порыв. Задавалась ли Олив вопросом, была ли ее подруга на протяжении многих месяцев пусть невольной, но в то же время крайне искусной притворщицей? Здесь я снова должен признать, что не могу дать ответ. Несомненно лишь то, что она полностью отдалась грезам, которые могли развеять туман и неопределенность жизни. Такие часы прояснения бывают у каждого мужчины и каждой женщины хотя бы однажды, когда они могут видеть прошлое в свете настоящего, могут видеть суть произошедших событий. Так столбы с указателями на перекрестках жизни всплывают в памяти промчавшегося мимо них незадачливого путника. Вся прошедшая жизнь вдруг становится схематичной и ясной, со всеми ошибками, неверными наблюдениями, с глупой и обманчивой географией. Люди вдруг понимают все, как поняла Олив, но, как правило, не страдают так, как страдала она. Чувство разочарования жгло ее огнем изнутри, и великолепные видения будущего, которое представлялось ей прежде, теперь скрыла пелена скорби, и она могла лишь ронять медленные, тихие слезы, которые падали одна за другой, нисколько не облегчая ее боль и не избавляя от страхов. Она думала о бесконечных беседах с Вериной, о клятвах, которыми они обменялись, об их упорных занятиях, их многообещающей работе, о предстоящем признании их заслуг, о зимних ночах под лампой, когда они были так взволнованы картинами будущего, такими ясными и возвышенными, какие только могут найти прибежище в паре человеческих сердец. Трагедия такого падения после такого взлета нашла выход только в невнятном скорбном бормотании бедной девушки, пока она продолжала, изредка останавливаясь, свои никем не замеченные блуждания.
День клонился к концу, принося с собой легкую прохладу, которая теперь, в конце лета, часто отмечала постепенно укорачивающиеся дни. Она повернулась лицом к дому и вдруг подумала, что, если к этому времени спутник Верины не привел ее назад, стоит начать бить тревогу. Она знала, что ни одна шлюпка не могла проплыть в город, не оказавшись, так или иначе, в поле ее зрения и не продемонстрировав своих пассажиров. Но она видела только дюжину, и в них угадывались мужские силуэты. Несчастный случай был возможен: что мог Рэнсом, с его колониальными привычками, знать о том, как нужно править шлюпкой? И теперь опасность ясно предстала перед ней. Восхитительная погода и красота этого дня не позволили случиться этому раньше. Воображение Олив немедленно устремилось к самому худшему. Она вдруг представила себе опрокинутую шлюпку, направляющуюся к морю, и тело молодой девушки, обезображенной до неузнаваемости, с темно-рыжими волосами и в белом платье, выброшенное волнами в одной из маленьких бухт после недели ужасной безвестности. Всего час назад ее разум принимал как утешение возможность никогда не увидеть Верину, позволив той вечно плыть в сторону горизонта. Тогда колоссальная проблема, которая встала перед ними, уже не имела бы значения. Но теперь, по прошествии часа, острый, внезапный ужас охватил Олив. Она ускорила шаг, и сердце ее забилось намного быстрее. Затем она почувствовала, что для нее значит дружба, — не увидеть снова лица человека, запавшего в душу, для нее было бы равносильно слепоте. Сумерки сгустились к тому времени, когда она достигла Мармиона и на мгновение остановилась перед своим домом под вязами, ветви которых сплетались над ним в непроглядное полотно тьмы.
В окнах не было видно ни одной свечи, и когда она вошла и замерла в холле, прислушиваясь, ее шаги не вызвали ответных звуков. Сердце Олив не выдержало: кататься на лодке с десяти утра до самой ночи было бы странно для Верины. Устремляясь в открытый полутемный кабинет, с одной стороны затемненный широко раскинутой листвой, с другой — верандой и решеткой, она зарыдала, и этот плач выражал лишь дикий взрыв чувств, страстное желание вновь заключить подругу в крепкие объятия на любых условиях, даже самых жестоких для себя. В следующий момент она снова вскрикнула, потому что Верина находилась в комнате. Она неподвижно сидела в углу и смотрела на нее. Ее лицо казалось жутким и неестественным в сумерках. Олив резко остановилась, и минуту обе женщины не двигались, неотрывно глядя друг на друга. Олив молчала. Она просто подошла к Верине и села перед ней. Она не знала, что заставило ее сделать это: она никогда не чувствовала ничего подобного раньше. Ей не хотелось говорить. Она казалась разбитой и униженной. Это было хуже всего — если что-то могло быть хуже. В порыве сострадания и веры Олив взяла ее за руку. По тому, как рука Верины лежала в ее собственной, она поняла все ее чувства — это был стыд, стыд за собственную слабость, за столь быстрое предательство, за безумные метания этим утром. Верина не возражала и ничего не объясняла. Казалось, она не желает слышать звуков собственного голоса. Само ее молчание было обращением — мольбой к Олив не задавать вопросов. Она могла надеяться, что ее не будут ни в чем упрекать, а только ждать, пока она снова сможет поднять голову. Олив поняла, или только думала, что поняла, и ее скорбь от этого сделалась сильнее. Она просто сидела и держала ее за руку. Это все, что она могла сделать. Они вряд ли могли сейчас помочь друг другу. Верина откинула голову и закрыла глаза, и около часа, пока ночь не вошла в комнату, ни одна из женщин не сказала ни слова. Это, без сомнения, был стыд. Немного погодя на пороге неожиданно появилась горничная с лампой в руках, но Олив яростными жестами отправила ее назад. Она хотела сохранить тьму. Да, это был стыд.
Следующим утром Бэзил Рэнсом громко постучал тростью по косяку входной двери дома мисс Чанселлор. Ему не пришлось ждать, пока слуга ответит на его зов. Олив, которая знала, что он придет, и которая по каким-то причинам была в гостиной, вышла в холл.
— Мне жаль беспокоить вас. Я надеялся, что смогу увидеть мисс Таррант, — таковы были, не считая сдержанного приветствия, слова, с которыми Рэнсом встретил свою родственницу.
Она взглянула на него, и ее зеленые глаза загадочно блеснули.
— Это невозможно. Поверьте моим словам.
— Почему это невозможно? — спросил он, улыбаясь, несмотря на внутреннюю досаду. И так как Олив продолжала молчать, глядя на него с хладнокровной отвагой, которой он раньше за ней не замечал, ему пришлось добавить: — Просто для того, чтобы повидаться перед отъездом — сказать ей несколько слов. Я хочу, чтобы она знала — я решил уехать отсюда дневным поездом.
Он решил уехать вовсе не для того, чтобы доставить ей удовольствие. И тем не менее он удивился тому, что эта новость не произвела на нее никакого впечатления.
— Я не думаю, что это имеет значение. Мисс Таррант уехала сама.
— Мисс Таррант — уехала?
Это противоречило тем намерениям, которые высказала Верина прошлым вечером, и поэтому его восклицание выражало и досаду, и удивление, что позволило Олив на мгновение почувствовать свое превосходство. Это было с ней впервые, и бедная девушка могла сполна насладиться этим чувством — настолько, насколько для нее было возможно наслаждение. Очевидное замешательство Рэнсома радовало ее, как давно не радовало ничто другое.
— Я посадила ее на утренний поезд. И я видела, как он покинул станцию. — Олив не отвела глаз, чтобы видеть, как он примет это.
Надо признать, он принял это весьма болезненно. Он решил, что лучше всего будет, если он уедет, однако скорый отъезд Верины был делом совершенно иным.
— И куда она направилась? — спросил он, нахмурившись.
— Не думаю, что обязана сообщать вам это.
— Конечно нет! Простите меня. Будет гораздо лучше, если я выясню это сам, потому что тогда мне не придется быть признательным вам за информацию.
— Боже правый! — воскликнула мисс Чанселлор при мысли о наличии у Рэнсома чувства признательности. — Вам не удастся сделать это самому.
— Вы так думаете?
— Я в этом уверена!
Ее наслаждение ситуацией достигло высшей точки, и с уст ее сорвался пронзительный вибрирующий звук, игравший роль смеха, торжествующего смеха, который издалека можно было принять скорее за вопль отчаяния. Он долго еще звучал в ушах удаляющегося Рэнсома.