Книга: Бостонцы
Назад: ГЛАВА 36
Дальше: ГЛАВА 38

 ГЛАВА 37

Бэзил Рэнсом провел в Мармионе почти месяц. Я сообщаю вам этот факт, поскольку убежден, что он чрезвычайно важен. Присутствие южанина совершенно выбило из колеи бедняжку Олив, ведь после возвращения из Нью-Йорка она убедила себя, что с ним покончено раз и навсегда. Когда Верина в приступе отвращения настояла на скором отбытии с Десятой улицы, Олив решила, что подруге достаточно было поверхностного знакомства со взглядами мистера Рэнсома, чтобы навсегда отшатнуться от него. Кроме того, ощущение безопасности подкреплялось еще и очевидным намерением Рэнсома выйти из игры. Он говорил Верине, что та их прогулка была последней возможностью, дал ей понять, что считает ее не началом более близких отношений, а концом того малого, что было между ними. Он оставил ее по причинам, известным лишь ему самому. Если он и хотел напугать Олив, то, несомненно, весьма преуспел в этом: благородство южанина подсказывало отступить, дабы не свести Олив в могилу. Кроме того, он осознал, насколько бессмысленны упования, что Верина откажется от своих столь укоренившихся убеждений. И хотя он восхищался Вериной и хотел обладать ею на собственных условиях, ему пришлось смириться с возможным разочарованием, ведь даже после полугода общения и несмотря на всю ее симпатию и стремление соответствовать ожиданиям окружающих она ненавидела его убеждения так же, как в первые дни. Олив Чанселлор была способна верить лишь в то, во что желала верить, и именно поэтому она позволила Верине ускользнуть из Нью-Йорка, предварительно продемонстрировав той, сколь дорого ей может обойтись жизнь в мире иллюзий. Если бы в ней было меньше страха, если бы она видела вещи яснее, она бы смогла осознать, что никто не убегает от людей, которых не боится, и не боится, пока не станет безоружным. Верина боялась Рэнсома и сейчас, хотя решила отказаться от побега.
Однако теперь она была вооружена: она признала собственную беззащитность и попросила Олив стать ее щитом. Никогда еще бедная Олив не испытывала такой душевной боли, но близкая опасность придала ей неистовую энергию. Единственный плюс этого положения заключался в том, что Верина признала опасность, отдала себя в ее руки.
— Он нравится мне — я ничего не могу с этим поделать, — он правда мне очень нравится. Но я не хочу выходить за него, так как не хочу разделять его ужасные, ложные взгляды. Но он нравится мне больше, чем любой мужчина, которого я когда-либо знала.
Разговоры, подобные тому, отрывок которого я только что привел, повторялись довольно часто в течение нескольких дней. Так Верина пыталась сказать, что в жизни ее настал серьезный перелом, а это значило, что она тоже подвластна страстям. Олив испытывала собственные подозрения и страхи. Но теперь она понимала, насколько пустыми они были, насколько эта ситуация отличалась от тех «фаз», которые она наблюдала раньше. Как я уже сказал, Олив находила некоторое утешение в том, что Верина решила быть честной, это давало ей возможность держаться. Она больше не хотела терпеливо сносить визиты красивых и бесстыдных молодых мужчин, прикрываясь тем, что только так можно обратить их в свою веру. Теперь она держалась твердо. Оправившись от потрясения, вызванного приездом Рэнсома, она решила, что он не дождется от нее бессловесной покорности. Верина умоляла Олив проявить стойкость и спасти ее. И вряд ли стоило опасаться, что Олив откажется от этой миссии.
— Он нравится мне, нравится. Но я пытаюсь возненавидеть...
— Ты пытаешься возненавидеть его! — бросила Олив.
— Нет, я хочу возненавидеть лишь свои чувства. Я хочу, чтобы ты открыла мне все причины, по которым я должна их ненавидеть, ведь многие из них страшно важны. Не дай мне упустить ничего! И не бойся, что я окажусь неблагодарной.
Это была одна из речей, которые Верина произносила во время бесконечного обсуждения ужасной проблемы, и, надо признаться, таких речей она произнесла великое множество. Самое удивительное, что она снова и снова выступала против спасения бегством. Она говорила, что так проявляется гордость, что ей было стыдно за свой побег из Нью-Йорка. Такая забота о моральной репутации была для Верины внове, поскольку она никогда не позволяла опасности вырасти до столь угрожающих размеров, хоть и не раз говорила об обязанности лицом к лицу встречать все жизненные напасти и невзгоды. Не в ее привычках было думать о гордости, и когда Олив заметила это в ней, то поняла, что самое ужасное, зловещее и роковое в этой ситуации — как раз то, что Верина, впервые за всю историю их священной дружбы, не была искренна. Она не была честна, когда просила защиты от мистера Рэнсома, когда призвала Олив следить за тем, чтобы в ней сохранилось все значимое и достойное. Олив не позволяла себе думать, будто Верина лишь притворяется и, замаливая свою измену, делает ситуацию еще более отвратительной. Ей пришлось признать, что измена была вынужденной, что Верина прежде всего предала саму себя, думая, что хочет быть спасенной. Ее слова о гордости не были правдой, как и ее предлог, касавшийся мисс Бёрдсай: будто доктор Пренс не могла справиться сама, будто она не была бы рада выпроводить их отсюда! Олив к тому времени поняла, что доктор Пренс ни в коей мере не разделяет их взглядов — она была сосредоточена исключительно на вопросах физиологии и своей профессии. Олив бы никогда не пригласила докторшу, если бы знала это с самого начала, — учитывая ее холодное равнодушие ко всем дискуссиям, чтениям и репетициям, ее постоянные походы на рыбалку и занятия ботаникой. При всей ограниченности доктора Пренс, она, похоже, была лучше всех осведомлена о специфическом состоянии здоровья мисс Бёрдсай. Надо признать, ее присутствие было утешением в те минуты, когда начинало казаться, что жизненные силы достойной старой леди вскоре совершенно иссякнут.
— Правда в том, что это должно было случиться рано или поздно, и пройти через это будет большим облегчением. Он полон решимости, и если битва не свершится сегодня, мы должны будем сразиться завтра. Я не вижу причин, по которым нынешнее время можно считать неудачным. Моя лекция в Мюзик-холле уже подготовлена, и мне больше нечем заняться. Так что я могу посвятить всю себя этому поединку. Он потребует огромных сил, ты должна признать, ведь тебе известно, как хорошо он умеет говорить. Если нам придется покинуть этот дом завтра, он поедет за нами. Он последует за нами куда угодно. Некоторое время назад мы могли сбежать от него, потому что, по его словам,
у него не было средств. Теперь их стало не намного больше, но ему хватит, чтобы оплатить дорогу. Он так воодушевлен тем, что редактор «Рэшнл ревью» одобрил его статью, он даже уверен, что в будущем перо станет для него источником средств к существованию.
Так говорила Верина после трехдневного пребывания Бэзила в Мармионе, и когда она сказала это, собеседница прервала ее, воскликнув:
— Так вот как он предлагает обеспечивать тебя? Пером?
— О да. Естественно, он не отрицает, что мы будем ужасно бедны.
— И такое видение литературной карьеры основано на статье, которая еще даже не увидела свет? Я не представляю, как мужчина, каким бы красавцем он ни был, может сближаться с женщиной, имея столь шаткое положение в жизни.
— Он говорит, что еще три месяца назад ему бы стало стыдно. Именно поэтому в Нью-Йорке он не стал противиться моему отъезду. Но потом пришли перемены; его настроение полностью изменилось в течение какой-то недели, и все из-за письма редактора. Это было удивительно лестное письмо. Он говорит, что теперь верит в свое будущее. Теперь он уверен, что его ждет признание, слава и достижения, не великие, возможно, но позволяющие сделать жизнь сносной. Он не считает жизнь приятной. Такова, по его мнению, природа вещей. Но один из лучших поступков, которые может совершить мужчина в жизни, — это позаботиться о женщине, которая нравится ему и которая будет рядом с ним.
— Разве он не мог выбрать кого-нибудь другого из миллионов представительниц женского пола? — застонала Олив. — Почему ему надобно добиваться именно тебя, когда все, что он о тебе знает, против этого?
— Я задала ему этот вопрос, но он ответил только, что в таких делах не может быть разумных объяснений. Он полюбил меня в тот первый вечер у мисс Бёрдсай. Что ж, теперь ты видишь, что у твоего мистического предчувствия были основания. Кажется, я понравилась ему больше, чем кто-либо до сих пор.
Олив бросилась на диван, зарылась лицом в подушки, отчаянно расшвыряв их, и застонала. Он не любил Верину никогда не любил, это ненависть к их общему делу заставила его притворяться. Он хотел причинить ей боль, и сделал это наиболее ужасным способом. Он не любил ее, он ненавидел ее, он хотел унизить ее, сломить — и если бы она послушала его, то непременно бы в этом убедилась. Это случилось, потому что он познал волшебную силу ее голоса и с самого первого момента хотел уничтожить этот дар. Не нежность двигала им — а дьявольская злоба; нежность не способна требовать таких жертв, какие не постеснялся потребовать он, — совершить вероломство, богохульство, отказавшись от работы, от устремлений, к которым было расположено ее сердце, обмануть ее юные годы, ее святые и чистые намерения. Олив не стала говорить о себе, не стала упоминать свою личную потерю, их омраченный распрей союз. Она только продолжала говорить об отречении от их идеалов, об отказе Верины делать то, что она клялась делать, о страхе увидеть ее блестящую карьеру погребенной во тьме и слезах, о радости, которая наполнит всех ее соперников, когда они найдут лишнее подтверждение изменчивости женской натуры. Этот мужчина всего лишь хочет поиграть с ней, и она сама упала перед ним на колени. Самый же страстный протест Олив заключался в том, что отказ от их общего дела перечеркнет почти столетнюю историю борьбы женщин за независимость. В те ужасные дни она не говорила много. У нее бывали длительные периоды бессильной, напряженной злобы, красноречивого молчания, изредка прерываемого эмоциональными мольбами. Верина же говорила все время, Верина находилась в необычном для себя состоянии, и, как любой мог видеть, в состоянии неестественном. Если она, как решила Олив, изменяла себе, ее притворство было очень убедительным. Если она пыталась показаться Олив беспристрастной, хладнокровной и рассудительной по отношению к Бэзилу Рэнсому, жаждущей всего лишь понять, в качестве морального испытания, насколько далеко, как влюбленный, он может затронуть ее существо, — то пыталась пропустить эту ложь через свое воображение. Она снова и снова настаивала на том, что она будет в отчаянии, если потерпит поражение, и находила весомые аргументы, которые заставляли ее держаться за свою судьбу, даже если приходится терпеть лишения. Верина была разговорчива, велеречива и возбуждена. Она не оставляла попыток убедить подругу в собственной беспристрастности и независимости.
Трудно представить ситуацию более странную, чем та, в которой оказалась эта выдающаяся молодая женщина. Все настолько сильно зависело от Верины, что я уже отчаялся описать читателю происходящее в красках реальности. Чтобы понять это, следует принимать во внимание ее особую естественную, врожденную честность, ее привычку обсуждать вопросы, чувства и мораль, образование, полученное в атмосфере лекционных залов и «сеансов», ее прямоту, вооруженную целой энциклопедией эмоций, загадки ее духовной жизни. Она научилась дышать и двигаться в разреженном воздухе, и она бы выучила китайский язык, если бы успех ее жизни зависел от этого. Но ни та грубая культура, в которой она воспитывалась, ни даже самые восхитительные трюки, которые ей доводилось видеть, не стали частью ее естества, ее внутренних привычек. Если что-то и являлось частью ее натуры, то это выдающаяся искренность, с которой она могла пожертвовать собой, пойти на все, чтобы удовлетворить человека, который нуждался в ней. Олив, как мы знаем, уже сделала вывод, что не было человека, менее одержимого собственной гордостью, и хотя Верина именно ее указывала как причину, по которой они оставались в Мармионе, стоило признать, что она не слишком стремилась к согласию с самой собой. Олив вложила всю себя в развитие таланта Верины. Но я боюсь даже предположить, как в своих уединенных размышлениях она могла бы оценить последствия взращенного ею же самой красноречия. Считала ли она, что теперь Верина пытается переиграть ее, орудуя ее же словами? Лицезрела ли она роковой эффект стремления на все отыскать ответ? Состояние Олив в эти ужасные недели вполне можно понять, ведь для нее все происходящее было настоящим несчастьем. Она не ела и не спала, она едва могла говорить, чтобы не расплакаться, она чувствовала, что совсем сбита с толку. Она помнила то великодушие, с которым отказалась позапрошлой зимой принять клятву вечного девичества. Она отвергла это испытание, потому что посчитала его слишком жестоким. А ведь эту клятву в один прекрасный час пожелала дать сама Верина. Олив раскаивалась с чувством горечи и гнева. Она спрашивала себя в отчаянии: прими она тогда эту клятву, осмелилась бы она после того, что произошло, напомнить о ней Верине? Если бы она имела власть сказать: «Я не отпущу тебя — у меня есть твое клятвенное слово!» — Верина бы осталась с ней и не посмела ослушаться. Но магии в ее душе уже не оставалось, сладость их дружбы, как и вера в плодотворность их деятельности, покинула ее. Она снова и снова повторяла, что Верина разительно изменилась с тех пор, как, проведя с мистером Рэнсомом полдня в Нью-Йорке, вернулась к ней и умоляла поскорее покинуть город. Она была уязвлена и возмущена, но какое-то время не происходило ничего, если не считать обмена письмами, о котором она знала и который ей пришлось принять с непростительной терпимостью. Верина без зазрения совести позволила этому случиться. Она снова и снова подтверждала это и так же яростно, как и в первый раз, настаивала на том, что это непременно должно было произойти, что это пробудило ее. Верина была уверена, что Рэнсом нравится ей, что это правильно, что это единственный путь. Только так можно было найти то, что она называла «истинным решением», имея в виду успокоение. Верина никогда не упускала возможности заявить: больше всего на свете она желает доказать то, что с самого начала представляла себе Олив, что женщина способна жить во имя великой, живой, искупающей идеи, без поддержки мужчины. До конца жизни выступать против косных предрассудков, от которых происходят все беды, будто самопровозглашенное верховенство мужчин в обществе и в семье было необходимостью, — вот что, как никогда, вдохновляло ее в условиях того кризиса, в котором они оказались.
Единственным утешением Олив в этот период несчастья стала мысль, что хуже быть уже не могло. Она поняла это, когда Верина поведала ей об отвратительном эпизоде в Кембридже, который так долго скрывала. Это казалось ей самым ужасным, потому что грянуло как гром среди ясного неба, пришло оттуда, где, как ей казалось, нельзя было обнаружить никаких признаков болезни. Именно этот эпизод, по мнению Олив, стал виной всему — именно он дал Рэнсому непреодолимую власть над ней. Если бы Верина открылась вовремя, Олив ни за что не позволила бы ей отправиться в Нью-Йорк. Девушку оправдывало лишь ее полное неведение, что она окажется настолько сговорчивой.
Бывали дни в августе, долгие, красивые и пугающие, когда Олив чувствовала, что ход лета замедляется, и шелест изобилующих листвой деревьев в косых лучах золота, который должен был вызывать восхищение, казался, напротив, голосом надвигающейся осени, а вместе с ней и грядущих опасностей жизни. В такие зловещие, невыносимые часы она садилась под нежно трепетавшими листьями виноградной лозы с мисс Бёрдсай и пыталась читать что-нибудь вслух. Но звук ее дрожащего голоса заставлял ее снова возвращаться к тому ужасному дню в Кембридже, даже несмотря на то, что в этот самый момент Верина гуляла с мистером Рэнсомом — такие прогулки устраивались в надежде на то, что удовольствие от общения друг с другом скоро станет пресным для них обоих. Устраивались — не совсем верное слово, чтобы описать компромисс, достигнутый обменом слезными мольбами и нежными объятиями, после того как Рэнсом ясно дал понять Верине, что он собирается остаться на месяц, а она пообещала ему, что не будет увиливать, не убежит (что, как он предупредил ее, не принесет никакой выгоды), но даст ему шанс и будет выслушивать его несколько минут в день. Он настоял на том, чтобы эти несколько минут превратились в час. Обычно они шли вдоль воды к скалистому, покрытому кустарником берегу, что занимало у них все отведенное на беседу время. В этих местах повсюду чувствовалась мягкая, благоухающая и бесхитростная дремота. Сладость белых песков, тихие воды, низкие уступы, где среди барбариса и приливных волн, мерцающих в лучах заката, прятались тропы, — казалось, дух угасающего дня витал в воздухе. Случались и лесные прогулки: иногда они шли по заросшим кустами взгорьям, где среди изящных групп случайных деревьев, среди изумрудных трав и благоухающих уголков они будто оказывались в Аркадии. В таких живописных местах Верина слушала своего спутника, сжимая часы в руке, и искренне удивлялась, как он может добиваться девушки, которая поставила их свидания в такие жуткие условия. Он, безусловно, понимал, что больше не может сталкиваться с мисс Чанселлор, и после неприятного утреннего инцидента, описанного выше, в течение трех недель его нахождения в Мар-мионе не позволял себе приходить в их дом, из задних окон которого открывался вид на заброшенную верфь. Олив, как и ожидалось, согласилась держаться как леди и не стала чинить препятствий. Отношения между ними были окончательно испорчены. Это была война на уничтожение. Словом, Верина встречалась с молодым человеком так, будто она его девушка, а он — ее кавалер. Они встречались позади дома, неподалеку от деревни.
Назад: ГЛАВА 36
Дальше: ГЛАВА 38