Впервые и по-новому
Мы с Броневицким прекрасно понимали, что просто петь песни в этой стране не получится, нужно соответствовать: с одной стороны, той высокой новаторской планке, которую Броневицкий установил для себя и для всех участников нашего ансамбля, с другой – цензуре, которую еще никто не отменял. Страшное слово «худсовет» преследовало не только наш коллектив – от этого страдали очень многие музыканты в СССР, но нам казалось, что именно в отношении нас официальные цензоры очень строги. Например, никогда не забуду, какой разгорелся скандал, когда мы впервые спели «Шаланды, полные кефали». Броневицкий не хотел, чтобы мы просто пели, – нет, он придумал мини-спектакль на тему песни. У нас был музыкант Аллахвердов, рыженький такой, он выходил на сцену в платье, изображая рыбачку Соню, другой наш музыкант пребывал в образе Кости. Они «отыгрывали» всю драматургию сюжета, зрителям нравилось, а худсовет встал на дыбы. «Где это видано? Мужчина в женском платье, что за разврат?!» Запретили. Да и сама идея «театра песни» категорически не нравилась цензурщикам. Броневицкого сотый раз вызывали и строго спрашивали: «Вы что, не знакомы со стандартами поведения на сцене? Знакомы? Тогда что вытворяют ваши музыканты? И зачем?» Как он мог объяснить этим людям, что это необычно, свежо, что до него этого никто на советской сцене не делал? От нас хотели стандартного поведения: нужно было стоять на сцене неподвижно, а не танцевать. А я взяла и первая из всех советских артисток сняла со стойки микрофон, стала спускаться к зрителям, ходить по залу, приглашать людей подпевать мне. Во мне бурлила юность, мне хотелось чего-то необычного, много подсказывала органика, характер, была от природы сильной, любила свободу. Самовыражение было для меня важным. Считала, что на сцене надо быть живой, а не стоять – руки по швам по стойке «смирно». Сейчас этим никого не удивишь, все бегают по сцене в неимоверных нарядах, совершают кульбиты, за спиной солиста подтанцовка, подпевка, чего только нет! Тогда же мои «вольности» на сцене одними воспринимались как новаторство, другими – как ломка привычных традиций и не находили одобрения.
Когда я сняла со стойки микрофон, опять поднялась буря, опять Броневицкого вызвали: «Зачем ваша солистка бегает по залу с микрофоном?» К слову сказать, тогда микрофоны были на шнурах, далеко не убежишь, но мне казалось, что это правильно – артист должен идти в народ, это очень символично – во время песни спускаться к зрителю в зал. В такие минуты связь между ним и артистом становится еще крепче.
Потом я еще «учудила». Заговорила с публикой. Знаете почему? Да волновалась просто. Само собой все получилось, ничего надуманного: должна была новую песню исполнить, а у меня ком в горле встал – вот и принялась её комментировать, благо дар импровизации у меня от природы. Всегда нужные слова нахожу с легкостью. Ну, вот, начала перед песней что-то говорить, рассказывать и успокоилась. Потом меня на эту тему «пытал» Роберт Рождественский, а он заикался, и звучало это так: «С-с-таруха, ты что, в р-р-р-азговорники переквалифицировалась?» – «Нет, Роберт, я просто очень волнуюсь, а когда перекинусь с публикой парой слов, дрожь в коленках стихает…» Он почесал в затылке, подумал немного: «Может, ты и права». Стоит ли говорить, что почти сразу «разговорную» эстафету у меня перехватили другие артисты.
Старания Броневицкого не проходили бесследно, нам, как и ему, хотелось расти, меняться, удивлять тех, ради кого мы пели, но каждый раз, когда мы стремились что-то поменять, наталкивались на непонимание. А Сан Саныч тяжело переносил подобные нападки. Как человек творческий, он обладал слабой душевной обороной, не умел противостоять подобным ситуациям, приходилось мне защищать его и наш коллектив. Выживание было моей второй профессией, но за что его никогда нельзя было упрекнуть, так это за фанатичную преданность коллективу. Он всё время жил тем, что создавал, был «модельером» «Дружбы», её «Диором», если хотите. Его «модели» работали великолепно, каждый вечер получали аплодисменты, но его фамилия всегда произносилась последней.
Я очень благодарна ему за те «озарения», что случались не так часто, как хотелось бы, но они происходили, и он всегда откликался, если чувствовал мои творческие порывы. Так получилось с «Балладой о хлебе», с песней, что пришла, как иногда я говорила, с улицы. Но немного предыстории.
Мне всегда была близка тема блокады, ведь я ребенок войны, хотя застала её, живя во Франции. Вместе с Броневицким мы часто бывали в гостях у его однокурсника по консерватории Николая Николаевича Кунаева, дирижера военного ансамбля песни и пляски. Он и его семья пережили блокаду, рассказывали, как они жили, чем питались, про бомбежки. Это нас очень породнило.
И вот однажды, готовясь к концерту, который был посвящен юбилею снятия ленинградской блокады, я поздно вечером возвращалась с репетиции домой. И вдруг на асфальте увидела брошенный кем-то кусок хлеба. Была потрясена – как такое может быть в городе, пережившем блокаду, всё во мне тогда взорвалось, и родились слова: «Те, кому хлеба того не хватало, на Пискаревском лежат… Черного, черствого, самого малого – они, даже мертвые, хлеба хотят…» Прибежала домой, рассказала мужу: «Шура, надо песню написать». – «О чем?» – «О хлебе. В городе, где люди умирали за кусок хлеба, он лежит на улице». Позвонили поэту Леониду Палею. Он приехал на такси, несмотря на то, что было поздно. Я ему рассказала, что увидела, и вместе с композитором В. Успенским мы написали «Балладу о хлебе». И уже через два дня, в концерте, я выразила свое отношение к подобному кощунству «Балладой о хлебе». Люди, перенесшие блокаду, плакали, не скрывая слез…
Общение со зрителями представлялось целой наукой, свои ошибки и победы я познавала на практике. Больше всего нравилось выступать в Ленинграде, который уже был как родной, хотя перед каждым выходом на сцену волновалась дико, как, впрочем, и сегодня. Предугадать, как отреагирует публика, невозможно. Представьте себе: пик успеха в зале Дворца культуры им. М. Горького, овации, цветы. Потом выступление в клубе им. Цюрупы, что у Варшавского вокзала, я пою третью песню, четвертую – ни хлопка. Концерт был запродан какому-то учреждению. Вдруг открывается дверь, и в зал входит морячок. Все места заняты, он пробирается вдоль стенки поближе к сцене и начинает хлопать, да так звонко, от всего сердца, а ладони у него сильные, крепкие… И концерт вдруг пошел, стал набирать дыхание. И такой в результате был успех!
Было такое, что во Фрунзе нас уговорили выступать во Дворце спорта, от чего я обычно отказываюсь. Выхожу на сцену и вижу огромное помещение на три тысячи мест, наполовину пустое. Такие ситуации воспринимаются болезненно, хотя знаю, что все кончится хорошо. Скрепя сердце, пою. Слушают превосходно, в конце устраивают овацию. Лед тронулся, но каких усилий это стоит! На следующий день зал почти полон, на третий – у входа спрашивают билеты – работает живая реклама.