Глава 42
Потом я долго спала. Может, целый день или ночь. Сквозь сон слышала, как приходил и уходил Амелин, вставал и возвращался Герасимов, как они о чем-то тихо переговаривались, но заставить себя проснуться не могла.
Однако когда Герасимов вдруг начал истошно кричать, я подскочила словно подстреленная. Попыталась разбудить его, но Амелин меня остановил, сказав, что если Герасимов проснется, опять что-нибудь выпьет и никогда не протрезвеет. А ему позарез нужно, чтобы тот был трезвым и помогал разбирать стенку в тоннеле.
Но когда Герасимов сначала стал жалобно звать маму, а после сбивающимся шепотом с настоящими слезами в голосе стал ныть: «Папочка, пожалуйста, я больше не буду», – я не выдержала. Встала, достала из аквариума совсем короткую свечку и решила уйти далеко-далеко, лишь бы не слышать его стонов.
Амелин нагнал меня в коридоре.
– Не нужно. Не жалей его, – заговорил он тихо и поспешно. – Это очень неприятная жалость. Унизительная. Ему бы не понравилось.
От такого укора мне стало неловко.
– Всем нужно, чтобы их жалели.
– Герасимов сильный. Ему не нужна жалость.
– Ерунда. Мне раньше очень хотелось, чтобы меня кто-нибудь пожалел, только некому было.
– Ты все путаешь. Тебе хотелось, чтобы кто-то выслушал, обнял, погладил по голове, утешил – это проявления сочувствия. А жалость – взгляд сверху вниз, моральная милостыня. Язва, которую ковыряют, чтобы посмотреть, как она гниет.
Его внезапный, возбужденный и жаркий настрой показался мне более чем странным.
– Зачем ты все усложняешь?
– Тебе просто повезло, родители никогда тебя не били. Ты не можешь знать.
– А ты типа знаешь?
– Я знаю.
Иногда он напоминал мне ребенка, который вдруг вообразил себя взрослым.
– Для начала определись, есть ли у тебя родители. Папы вроде нет. Мама неизвестно где. Бабушка с дедушкой умерли в один день. Тебе самому не надоело? У Герасимова – жизнь, а у тебя сплошные фантазии и болтовня.
– Это не фантазии, – Амелин сильно занервничал. Быстро заморгал, рот скривился, как от горечи. – Я тебе сейчас расскажу, чтобы ты больше не говорила так обидно и несправедливо. Знаешь, почему у меня аллергия на спиртное? Потому что в тринадцать лет в меня влили бутылку водки, и это была моя третья несостоявшаяся смерть из шести.
– Неужели?
– Я уже говорил, что Мила очень красивая, но неустроенная? Она постоянно находит себе каких-то моральных уродов, недоумков и бухающих беспредельщиков. И все они, как один, задерживаясь в ее жизни не больше месяца, почему-то считали своим долгом заняться моим воспитанием. Уж не знаю, что со мной не так, но, как правило, все начиналось с упреков, что из-за отросших волос не разобрать, мальчик я или девочка, или что я слишком много улыбаюсь, или опускаю глаза, или, наоборот, «уставился».
Один требовал, чтобы я мыл посуду, даже когда ее не было, а другой, как увидел возле раковины, тут же влепил подзатыльник, типа, это бабское занятие. Кому-то нужен был дневник, кому-то – пресс и мышцы; кто-то заставлял меня клясться, что я не курю, кто-то предлагал сам. Один как-то взбесился, когда послал меня за сигаретами, а я не принес, потому что не продали. Другой вылил за шиворот полную тарелку только что сваренной каши – за то, что я, войдя утром на кухню, плохо поздоровался, а я тогда вообще не мог разговаривать из-за ангины.
Бардак на столе, не выключил свет в коридоре, вошел в комнату без стука, оставил мокрый пол в ванной и куча всего еще. Было сложно угадать, к чему прицепится следующий ее мужик, но я очень не хотел расстраивать Милу, поэтому старательно делал все, что говорили. Только чем больше я пытался быть послушным, тем сильнее это их бесило. – Голос Амелина заметно дрогнул, и он закашлялся. – Тогда они начинали говорить Миле, что парня нужно воспитывать мужиком, а не тряпкой.
И они воспитывали. По-всякому. Иногда промывкой мозгов, но в основном лупили. Их было много, этих отвратительных, тупых скотов. Чуть меньше, чем шрамов у меня на руках. Особенно семейные – те, у которых были свои дети и кто не мог ничего сделать дома. А Мила сначала пыталась возражать, но она у меня податливая и слабохарактерная, поэтому сдалась легко и быстро, каждый раз надеясь, что один из этих баранов позовет ее замуж.
Со временем это стало нормой, частью ритуала, особым аттракционом. Меня били резиновым шлангом, шваброй, шнуром от компа, лыжной палкой, железной вешалкой, ремнем… Всего не упомнить, но, как правило, руками. И если бы мне сейчас сказали, что за каждую порку, синяк или ожог она брала деньги, я бы не удивился.
Его взволнованное дыхание с усилием и хрипом вырывалось во мрак. Такое не могло быть ложью.
– Тому, кто насильно напоил меня водкой, сейчас я, наверное, должен сказать спасибо. Ведь тогда до меня впервые дошло, что это предел, край, за которым нет меня самого, только жалкая, забитая, покорная тварь, убогая и ничтожная.
Я снова услышал голос зарезанного мальчика, который умолял о спасении и мести. А ведь он был намного младше и слабее меня, но имел достоинство и сопротивлялся. Конечно, я был уже пьяный и мало соображал, но это к лучшему, потому что, не колеблясь, пошел на кухню, налил полную чашку уксуса и выплеснул в довольную красную рожу того гада.
Когда приехала «неотложка», нас забрали обоих. Зато с тех пор я понял, что ни одна сволочь больше не сделает мне ничего, если я сам не разрешу. Во мне накопилось столько злости и обиды, что я был готов и хотел продемонстрировать им результаты их же воспитания. Поэтому частенько сам нарывался, а они, тупорылые и серые, покупались на любой прикол.
Но, знаешь, что-то изменилось. Даже те, кто ходил к нам давно, стали вести себя посдержаннее. Не могу сказать, что все закончилось, и когда Мила просила меня быть послушным, я терпел, но уже понимая, что поступаю так из-за нее. Просто позволял, делал одолжение. А потом, потом, – он задохнулся от желания сказать что-то еще, выговориться, но усилием воли притормозил. – В общем, если человек терпит, это не значит, что он жалкий.
– Господи, какой ужас! Сколько тебе было лет, когда это началось?
– Не знаю, не помню. Не важно. И я не хочу это обсуждать.
Мне казалось, что после безумных событий последних дней я уже не способна что-либо чувствовать и переживать, но я почувствовала.
Опустила свечку на пол и протянула к нему руку, он инстинктивно отшатнулся.
– Только не вздумай меня жалеть. Я просто объяснял, что не вру, и все такое. Чтобы ты знала.
В его голосе слышалась какая-то внутренняя злость и страх, точно разболтал нечто запретное, за чем последует неминуемая расплата.
– Это не жалость. – Я все равно схватила его за борт пальто, насильно обняла и уткнулась в плечо. – Это сочувствие. Стой, пожалуйста, и не дергайся. Мне оно тоже нужно.
Амелин непроизвольно вздрогнул, напрягся, но послушно замер. Свеча нервно трепетала, распространяя вокруг густо приправленный нагретым воском аромат «белой розы», а мы тихо стояли, слегка покачиваясь, словно убаюкивая друг друга, и грелись.
Лишь в глубине коридоров то и дело раздавались неразборчивые выкрики Герасимова.
Вдруг Амелин неожиданно и резко оттолкнул меня.
– Не делай так больше. Ведь я могу не устоять, а у тебя в голове один Якушин. Тебе будет неприятно, ты меня ударишь, обидишься, убежишь и перестанешь разговаривать, а я не хочу, чтобы ты со мной не разговаривала.
Затем, сообразив, что вышло грубо, сам обнял меня, и мы снова просто стояли и слушали сдавленные вопли Герасимова.
– Я тоже пойду разбирать стену, – наконец сказала я.
– Хочешь ползать одна в узком, зловещем и осыпающемся черном тоннеле?
– Здесь мне тоже плохо. Когда Герасимов кричит, сердце заходится, а когда молчит, и вовсе останавливается.
– Тогда думай о чем-нибудь приятном, например о том, что с минуты на минуту сюда придет Якушин и спасет вас. Увезет тебя домой на белой «Газели», и вы будете жить долго и счастливо.
– Чудесная картина. А ты?
– А я останусь здесь и вскрою себе вены грязным стеклом. Потому что там, в вашей прекрасной жизни, для меня не будет места. Наступит привычная серость, с новой, еще большей болью. У тебя – исполнение мечты, у меня – очередной ад.
И хотя говорил он это шутливо, уловить нотки горечи было несложно.
– Но тебе уже семнадцать, ты можешь уйти и жить, как тебе хочется. Ну или, по крайней мере, как-то защитить себя.
– Глупенькая. Я не про то.
И, быстро погладив меня по голове, он растворился в глубине коридора. А я осталась с малюсеньким догорающим кусочком свечи и спутанными мыслями.
Какая же я все-таки была счастливая! Мама и папа, которые до сих пор обожают друг друга, никогда меня не били, не заставляли учиться, не орали на меня и не унижали. Но я всегда думала, что являюсь чуть ли не самым обиженным ребенком на свете, потому что им важнее друзья и работа. Но выходит, это сущие пустяки по сравнению с тем, как приходится жить другим.
Смогла бы я остаться человеком, окажись в тех же условиях, что Амелин? Да я бы наверняка уже кого-нибудь убила. А может, и себя.
Новый приступ жуткого холода заставил меня подобрать с кресла вываленные из рюкзака вещи Амелина и надеть все подряд: футболку, рубашку, свитер. В итоге я стала круглой и мягкой, как подушка. Зато ненадолго согрелась и, гипнотически глядя на медленно расползающуюся по дну аквариума лужицу «белой розы», заснула прямо в кресле.
Мне приснилось, что я еду в электричке с двумя странными женщинами-близняшками. Одна – вся в черном, другая – в белом. Обе худые, с длинными и прямыми светлыми волосами, ярко напомаженными пухлыми губами. Обе изучающе смотрят на меня, пристально, не мигая. Их взгляд такой пронзительный, колючий, что от него хочется избавиться. Но я не могу, даже руки забрать у них не в состоянии.
Белая берет меня за правую руку, черная – за левую, и они начинают одновременно что-то говорить.
«Я – жертва», – шепчет белая. «Я – палач», – отвечает черная.
«Я – прощение», – говорит черная. «Я – боль», – выдавливает белая.
«Я – надежда», – сообщает белая. «Я – отчаяние», – одновременно произносит черная.
«Я – правда», – признается черная. «Я – ложь», – клянется белая.
«Я – одиночество», – говорит черная, «Я – одиночество», – говорит белая.
«Веди нас», – командует белая. «Будь нами», – просит черная.
И они начинают тянуть меня, каждая на себя, но я не двигаюсь. Кажется, еще немного, и руки оторвутся. И от этой ноющей боли я проснулась: кисти рук, свесившиеся с подлокотников, окоченели до ломоты.
Кругом оглушающая тишина и темень. Свеча догорела. Герасимов перестал кричать.
Этот странный, неприятный сон все еще держал меня в своей власти. Слова, которые произносили те женщины, пугали. Я всегда была уверена, что мозг ничего не делает просто так. Зачем-то он подсунул мне эти ассоциативные картинки.
– Костя! – закричала я громко. – Амелин!
Но подземные коридоры молчали. Я стала ждать. В кромешной тьме время ощущалось еще более странно, чем когда-либо. Точнее, оно совсем не ощущалось, будто его не было вовсе. Ни его, ни пространства, ни жизни. Одна пустота. Чернота. Одиночество. Холод. Как если бы я умерла.
Однако еще хуже была гробовая тишина. Сколько я ни напрягала слух, чтобы различить в мрачной бесконечной глубине коридоров хоть какой-нибудь звук, кругом царило тягостное мертвенное безмолвие.
Но так не могло быть. Амелин не стал бы надолго оставлять меня, обещал же.
Я встала, попыталась выковырять из аквариума остатки свечки, но она совсем расплавилась, а растекшийся по дну воск был ледяной и твердый.
Пришлось двинуться в сторону «Килиманджаро» в полной темноте. Кое-как добрела до дивана и снова позвала. Собственный голос оглушал, звуча неестественно и жутко.
Но Амелин не отзывался. Не мог же он пошутить в подобной ситуации. Когда я так боюсь и совсем одна, когда мне кажется, что я почти умерла. У него бы совести на это не хватило.
Внезапно я так разнервничалась, что во мне будто проснулась какая-то жизнь. Торопливо нащупывая бильярдные шарики-номера, я попыталась без света отыскать комнату номер семь и, на удивление, довольно быстро справилась.
По ледяному порывистому дуновению нашла в стене дыру. Возле нее была навалена груда круглых камней.
Снова громко позвала, но голос срывался и тонул в глубине тоннеля. Может, еще находясь во власти сна или уже начав терять рассудок, я совершила невозможное – полезла в тоннель.
Медленно, на четвереньках, задевая стены плечами. Кошмарные безликие тени точно ползли сзади и караулили впереди, жадно протягивали ко мне свои чудовищные, длинные, извивающиеся руки, но отчего-то не могли достать. Точно вокруг меня образовался защитный шар или кокон, и нужно было просто двигаться вперед.
Наконец я увидела просвет, из которого сильно тянуло ледяным сквозняком. Подползла, заглянула внутрь и обомлела. Еще одна «Килиманджаро» – белая, снежная, сверкающая – возвышалась там посреди круглого колодезного пространства.
Я аккуратно протиснулась через узкий лаз. Позади меня с неприятным стуком осыпалось несколько камней. Но когда я выбралась и встала в полный рост, не поверила своим глазам. Сделала шаг и осторожно прикоснулась к горе.
Это был настоящий, мягкий, свежий снег. Тут же зачерпнув целую горсть, я набила им полный рот. Никогда не думала, что снег может быть таким вкусным.
Затем подняла голову и увидела над собой, в далекой сине-черной вышине, алмазную россыпь маленьких сияющих звезд. Истинное свершившееся чудо.
– И тебя никто не съел в тоннеле?
Я опустила глаза. Амелин сидел на куче снега прямо передо мной, а я и не заметила, потому что смотрела на звезды.
– Почему ты не отзывался?
– Извини. Я был в наушниках.
– Ты обещал, что быстро вернешься.
– А разве прошло много времени?
– Понятия не имею.
Я опять посмотрела наверх.
– Это, наверное, тот самый колодец, куда Якушин чуть не упал.
Я подошла к гладкой каменной стене и осмотрелась.
– Можно залезть по камням, а потом, если получится, достать до лесенки. Хотя нет, наверное, дотянуться нереально. Здесь метров двадцать, и стены скользкие.
– Тоня, – сказал Амелин укоризненно. – Тут метров шесть и до лесенки можно достать. Видишь там, в некоторых местах, выступающие и отколотые камни? Кто-то специально это сделал, чтобы можно было выбраться. Но в одном ты права: сейчас очень скользко, а скобы ледяные.
– Ты уже пробовал?
– Раз пять.
– И что?
– А разве ответ не очевиден?
После непроглядного подземного мрака, в тусклом свечении снега и звезд я могла видеть почти так же хорошо, как раньше днем, и по выражению лица Амелина поняла, что он очень расстроен.
Села рядом, прямо на снег, после пробирающего до костей мертвого холода тоннеля он показался мне даже теплым.
– Я просто неспортивный задрот. А вот Герасимов смог бы. Жаль, что сейчас он тоже в неспортивном состоянии.
– Может, мне попробовать?
– Не вздумай! – воскликнул он неожиданно громко.
– Чего ты орешь? Я и так прекрасно слышу.
– Я, конечно, задрот, но не до такой степени, как ты подумала.
– Ничего я не подумала.
– Я долез до второй ступеньки сверху. А потом порез вскрылся, потекла кровь, и рука соскользнула.
– Ты упал?
– Я тут сидел и вспоминал фильм «Господин Никто». Помнишь? Там оказывается, что Джаред Лето существует в нескольких параллельных реальностях. В одной, где он сел с матерью в поезд, в другой остался с отцом. Ну, как бы вариант на тему, что было бы, если бы… Так вот, я подумал, что если мы с тобой сейчас были в той реальности, которая «если бы», а мы другие, остались там, в Москве, и с нами ничего этого не случилось?
– Можешь по-человечески сказать, ты сильно ударился?
– И вот если бы это было действительно так, я предпочел бы эту злую и трагическую нереальность, где мы с тобой сидим в колодце и смотрим на звезды.
Амелин был мастером заговаривать зубы.
– Покажи, чего у тебя там! – Я дернула его за рукав, и он поморщился.
– Лучше не смотри. Ты не любишь кровь, мясо, кишки и все такое.
Долго искать не пришлось. Вокруг правой ноги, точно маркером на снегу, было очерчено темное кровавое пятно. Я задрала штанину. Из лодыжки, там, где заканчивались кеды, торчала наружу острая кость.
Удивительно, как при таком морозе внезапно может стать жарко.
Я глубоко вздохнула. В голове взметнулся рой сумбурных мыслей: что нужно срочно идти за Герасимовым, заставить его протрезветь, разодрать простыню, прикрывающую «Килиманджаро». И что ужас сколько крови натекло.
– Это все? С кишками ты явно переборщил. Просто открытый перелом. Не смертельно. Жаль, Якушина тут нет, он бы быстро тебе все вправил.
Я пыталась говорить шутливым и бодрым тоном, но Амелин воспринял мои слова иначе.
– Действительно. Очень жаль, что его здесь нет. В кои-то веки представился реальный шанс показать себя героем, но он и его упустил.
– Зачем ты так? Мы же не знаем, что с ними случилось.
– А что с ним случится? Наверняка твой Якушин уже сидит дома, в кресле-качалке, трубку курит и на звезды смотрит. На те же самые звезды. Только он там, а мы тут. Так все в жизни устроено.
– Костя, – я села рядом и взяла его за руку, так, как он сам это делал, когда пытался поддержать меня: пальцы сквозь пальцы, ладонь к ладони. Скопившаяся внутри его руки кровь из пореза тут же потекла по моему запястью. – Мне кажется, ты – мой самый лучший друг.
Я правда не понимаю, как такое может быть, если мы знакомы лишь несколько недель. Но это так. Хоть ты и суицидник, и больной на голову, и фрик, мне с тобой так же свободно и легко, как было с Подольским. И когда мы с ним поссорились, мне этого очень не хватало, а теперь будто снова есть. Только с тобой намного интереснее, веселее и спокойнее. И мне ужасно не хочется, чтобы мы взяли и умерли здесь, потому что это бессмысленно и неправильно.
Нам еще так мало лет, у нас в жизни еще ничего не было. Мы ничего не пробовали, не знаем и не видели дальше окон квартиры. Я даже не думала, что жизнь может быть живая, а не тягомотная и однообразная. Ты был прав, когда говорил, что с нами случилось отличное приключение. Но если ты думал о смерти и готов к ней, то я в полнейшей растерянности и не хочу с этим мириться. Уж лучше упаду и разобьюсь, чем буду с нетерпением ждать, когда же наконец больше не проснусь.
– Знаешь, – задумчиво сказал Амелин. – А я уже передумал умирать. Из-за тебя, кстати, передумал. Раньше я считал, что смерть – это то, что может остановить ежедневный ужас, отнимающий все человеческое, что есть в нас.
Когда понимаешь, что кругом – только страх, стыд и боль и что никогда не будет иначе, можно жить, взрослеть, терпеть, открывать каждое утро глаза и продолжать пустую борьбу с самим собой и миром. Можно до старости закатывать этот камень в гору и снова спускаться за ним, можно надорвать пупок, но нельзя переродиться, стать другим человеком, забыть все, о чем мечтаешь забыть.
Только если умереть и родиться заново. Но сейчас я не хочу перерождаться, больше не хочу. И не хочу забывать. Тебя не хочу забывать.
Амелин поднял голову к звездам и завыл, тоскливо и протяжно, будто знал, как это делается, или в прошлой жизни делал именно так. Тогда я тоже глубоко вдохнула и завыла вместе с ним. Это был настоящий дикий вой, полный отчаяния, горечи и боли.