Глава третья
3 ноября 2005
Я уже почти добрался до своего конца Дог-лейн, когда услыхал за спиной чьи-то шаги и обернулся. Это был Уинтер, одетый в голубые джинсы и голубую толстовку с капюшоном. Выглядел он столь же виноватым, сколь виноватым чувствовал себя и я. А ведь он, чтобы догнать меня, должно быть, бежал бегом от самого Белого Города, подумал я. Что ж, в его возрасте это еще вполне возможно.
– Мистер Стрейтли, мы не могли бы поговорить?
Я продолжал идти. Он последовал за мной, говоря на ходу.
– Я видел вас сейчас возле нашего дома. Я наблюдал за вами из-за занавески. Я знаю, что вы видели маму.
– Да, видел. Зачем вы мне солгали? – Мой дом был совсем рядом. Я уже слышал, как в ветвях конского каштана, растущего в дальней части сада, шелестит ветер.
Уинтер искоса на меня глянул, но не ответил. И я снова вспомнил Джозефа Эппла, того тихого, ничем не примечательного мальчика, в душе которого через десять лет после окончания «Сент-Освальдз» столь трагическим образом сдетонировал некий страшный заряд. И тут же невидимый палец у меня в груди вновь ожил и предпринял очередную попытку пробуравить мое сердце насквозь.
– Позвольте мне войти, мистер Стрейтли. Мне нужно кое-что вам объяснить.
– Объяснить? Вы хотите объяснить, каким образом Ла Бакфаст узнала о нашей эскападе с досками почета? Или почему вы сразу же перестали работать у нас уборщиком, как только Харрингтону удалось сбросить на меня эту бомбу? Да и кто вы вообще такой? Вряд ли вы обыкновенный уборщик. Скорее вы просто играли эту роль, чтобы заставить меня вам довериться.
– Что? О чем это вы? – Он в полном замешательстве уставился на меня. – Какую бомбу вы имеете в виду?
– Хотите сказать, что не знаете?
Уинтер пожал плечами. Он, казалось, был искренне удивлен. Впрочем, виноватое выражение у него на лице тоже показалось мне вполне искренним – хотя, возможно, я просто поспешил с выводами. У меня даже мелькнула мысль: а что, если я все же с самого начала в нем ошибался?
– Ладно, давайте уж лучше войдем в дом, – сказал я. – Я устал, и мне нужно выпить.
Мы поднялись на крыльцо, я отпер дверь, и, как только мы вошли, запах родного дома окутал меня, точно старое любимое одеяло; там, как всегда, пахло пыльными коврами, табачным дымом, старыми книгами, шариками от моли и полиролью. Короче, в моем доме пахнет почти так же, как в «Сент-Освальдз», если исключить характерный для школы сладковатый запах, похожий на запах печенья, который всегда исходит от мальчишек и всегда способен успокоить меня и утешить. Однако холод у меня в доме стоял жуткий, и я сразу бросился разжигать в камине огонь, потом достал графин с бренди и налил нам обоим по доброму глотку.
– Спасибо, – поблагодарил Уинтер.
Затем я уселся на диван, а он предпочел кресло поближе к камину.
– Так вы именно это скрывали? – спросил я. – То, что ваша мать до сих пор жива?
Он кивнул.
– Простите, что я тогда солгал вам, сэр. Я и сам толком не понимаю, зачем это сделал. – Он заглянул в свой бокал с бренди. – Но разве есть такой человек, который никогда не представлял себе смерть кого-то из близких и любимых людей?
А я невольно вспомнил, какой была моя мать на похоронах отца; вспомнил эти ее пальто, надетые одно на другое, и карманы, набитые носками. Вспомнил, как тогда на Рождество она сидела, надев корону из фольги, и поглаживала кролика, а отец молча наблюдал за ней, и как она сказала: «Мой мальчик так любит пирог с крольчатиной», а потом прибавила: «Вы только не говорите ему, хорошо?» А потом я мысленно перенесся на пляж в Блэкпуле, где всегда, по-моему, дули холодные ветры и где был такой серый зернистый песок; и мои родители сидели на этом песке, укрываясь от ветра тартановыми покрывалами, и уже тогда казались мне какими-то очень старыми…
Да и многие истории, написанные для детей, начинаются со смерти родителей главного героя. Лишившись родителей, мы обретаем свободу – свободу путешествовать, участвовать в приключениях, развивать свои скрытые возможности, влюбляться. Самый лучший герой детских историй – это всегда сирота: Питер Пэн, Зигфрид, Том Сойер, Супермен. Неужели мы действительно хотим, чтобы наши родители поскорее умерли? Конечно же нет! Разумеется, нет! Но мальчики играют в такие разные игры… В ковбоев и индейцев. В полицейских и воров. Сегодня они воображают себя «хорошими парнями», а завтра – «плохими», а потом и «хорошие», и «плохие» преспокойно идут домой пить чай с сэндвичами. О чем на самом деле мечтали мы в те далекие дни между школьным двором и городским каналом? Разве нам, подобно Питеру Пэну, не хотелось, чтобы такая жизнь продолжалась вечно? Разве я сам иногда в детстве не мечтал быть сиротой?
Я плеснул Уинтеру еще бренди и спросил:
– А вы, значит, так с матерью и живете?
Он пожал плечами.
– Да, хотя это не всегда легко. Ну, то есть… с ней не всегда легко.
– Думаю, мне ваши чувства вполне понятны, – сказал я. – Они, кстати, вполне естественны.
– А вот в моей матери ничего естественного нет. Она – генетическая аномалия. Она, как таракан, выживет и после вторжения инопланетян, и после ядерной войны. Она бессмертна. Когда я умру, она все еще будет жива, и в руках у нее по-прежнему будет чашка с проклятым «витаминным напитком», который она вечно заставляла меня пить, когда я был мальчишкой. До чего же я это всегда ненавидел!
Как же я ее всегда ненавидел!
Бедный Уинтер. Ничего удивительного, что он солгал мне. Ничего удивительного, что он столько времени проводит в интернете, заводя какие-то фантазийные дружбы. Sic transit Gloria mundi. Я поморщился, ибо каламбур получился убогий. Иногда меня сильно тревожит то, что я не умею вести себя, столкнувшись с чужими душевными страданиями. Возможно, меня так воспитали, но, когда при мне начинают изливать собственные чувства, я всегда испытываю глубокий дискомфорт. Наверное, даже хорошо, что я так и не женился, ведь того, что я знаю о женщинах (хотя знаю я не слишком много, и все это по крупицам собрано благодаря наблюдениям за Китти Тиг, или за Даниэль, или за Мэри, той пожилой женщиной, что раньше убирала мой класс), мне вполне хватило, чтобы понять: жизнь с ними – это настоящее минное поле, а мины начинены гормональными срывами, слезами и переживаниями.
Моя мать после смерти отца прожила еще целых три года. Это были три года бесчисленных пальто, надетых одно на другое; слезливого богохульства, которое она теперь порой себе позволяла; бесконечных чашек чая, пахнущего рыбой; тихой музыки на заднем плане и бесконечных телевизионных шоу «Crown Court» или «Celebrity Squares», во время которых все остальные старики (одни вполне здравомыслящие, другие в той же степени, что и моя мать, разум утратившие) начинали потихоньку собираться вокруг нас, точно стая вспугнутых голубей, привлеченные, возможно, моей относительной молодостью, а возможно, вкусным печеньем, которое я всегда приносил матери к чаю. К этому времени моя мать, которая никогда особым аппетитом не отличалась, вообще перестала есть что-либо, кроме этого печенья, что, признаюсь, вызывало у меня определенные опасения. Честно говоря, готовили в доме престарелых «Медоубэнк» хоть и довольно однообразно, однако вполне вкусно. Во всяком случае, гораздо вкусней, чем в столовой «Сент-Освальдз». Но мать все равно практически ничего не ела, и я боялся, что она попросту заморит себя голодом, – даже если это и было вызвано всего лишь желанием привлечь в себе как можно больше внимания. Но когда я приносил ей любимое печенье, которое она с удовольствием ела, запивая очень сладким чаем, на лице у нее сразу появлялось такое счастливое выражение, что мне было ясно: ради сохранения ее здоровья я должен непременно приходить к ней как можно чаще, даже если мне этого совсем не хочется.
Я понимаю: это звучит бессердечно. Но визиты в дом престарелых и впрямь были для меня пыткой. Мать теперь крайне редко меня узнавала; а если вроде бы и узнавала, то я казался ей вовсе не родным сыном, а неким знакомым мужчиной, который пришел ее навестить и принес ей в подарок печенье. Крошечная, хрупкая, как птичка, пребывая в тумане помраченного сознания, она тем не менее держалась стойко, прячась под бесчисленными слоями пальто, и прожила еще целых три года, а мерцающие огоньки разума тем временем неуклонно один за другим гасли у нее в голове, точно свет в комнатах дома, населенного только призраками.
– Вам не следует так уж себя винить, – сказал я Уинтеру, испытывая странную неуверенность – с ним ли я разговариваю или с некой предшествующей версией меня самого? Во всяком случае, голос мой явно звучал неуверенно, и я налил себе еще бренди. – Я много чего передумал в последнее время. И домой к вам мне уж точно являться не следовало. Ваша мать и ваш с ней конфликт… Короче говоря, все это ко мне ни малейшего отношения не имеет.
По-моему, после этих слов Уинтер вздохнул с облегчением, а я продолжал:
– Однако мне все же хотелось бы до конца разобраться в истории с досками. Вы, значит, утверждаете, что ничего не рассказывали госпоже Бакфаст о той краже?
– Конечно же нет. Я потому и с работы ушел, – сказал он. – Видимо, по всей школе установлены камеры слежения, которые соединены с компьютером доктора Стрейнджа. Так что весь процесс был зафиксирован, но вы в объектив не попали. И мне было сказано: если я обвиню в преступлении вас, то на мое участие в краже начальство посмотрит сквозь пальцы. Они были чрезвычайно настойчивы… – Уинтер вздохнул. – Вот я и решил уйти.
– Но… разве школа не намерена привлечь к расследованию полицию?
Уинтер слегка усмехнулся.
– Они могли бы, вот только что-то – возможно, какой-то вирус – вызвало неполадки в компьютере Стрейнджа и большая часть видеокадров оказалась испорчена. В том числе и те, на которых было отчетливо видно, как я укладываю доски почета в багажник своей машины.
Некоторое время я молча смотрел на него, потом спросил:
– Это вы сделали?
Уинтер только плечами пожал.
– Ничего себе… – вырвалось у меня.
А я-то был так уверен, что во всем виноват именно он! И совершенно не сомневался, что он меня предал. Я был настолько в этом уверен, что чуть было сам себя не отдал на растерзание Харрингтону. В душе моей вдруг пробудилась надежда, хотя и смешанная со стыдом.
– Мистер Уинтер, простите меня, – вполне искренне сказал я. – Но я был настолько уверен… Мне бы следовало догадаться…
И я рассказал ему о своем разговоре с Бакфаст и о выдвинутом ею ультиматуме. Уинтер молча слушал, время от времени делая глоток бренди.
Когда я наконец иссяк, он спросил:
– Я что-то не понимаю: неужели вы, сэр, совсем не хотите на пенсию? Хорошо ведь немного попутешествовать, мир посмотреть, а? С такими деньгами, какие они вам предлагают… Да вы могли бы поехать куда угодно! Посетить, например, Рим, Помпеи…
– Или Гавайи, – улыбаясь, вставил я. – Только, по-моему, я уже слишком стар для тамошних гибких девушек.
– Но вы, по крайней мере, могли бы уехать отсюда, сэр! Увидеть что-то еще помимо этого жалкого городка! Обрести иные горизонты. Стать участником приключений…
Я одним глотком осушил свой бокал. Я понимал: он все равно меня не поймет, как бы я ни старался что-то ему объяснить. И дело вовсе не в том, что я не хочу увидеть Рим, или Венецию, или Неаполь, или Картахену. Просто здесь мой мир. Он, возможно, и невелик, но для меня он бесконечно разнообразен, и, проживи я еще хоть сто лет, я так и не смогу до конца его разнообразие исчерпать. Возможно, мне действительно не хватает перспективы. Но преподаватель «Сент-Освальдз» видит больше, чем способен увидеть любой турист. В «Сент-Освальдз», как в микрокосме, можно отыскать любые проявления жизни; в коридорах школы сменяют друг друга Трагедия и Комедия; там куются великие, на всю жизнь, дружбы, о которых, впрочем, тут же и забывают; там возникают самые невероятные мечты; там проливаются горькие слезы. Это, возможно, не самые счастливые дни нашей жизни, но, безусловно, самые пронзительные; ибо все наши чувства обострены до предела, и любая мелочь режет, как лезвие ножа, и будущее кажется нам бесконечным. Разве кому-то захочется оставить все это ради каких-то иных горизонтов?
Должно быть, кое-что из этих мыслей я все-таки высказал вслух, потому что, когда я наконец вернулся к реальной действительности, Уинтер смотрел на меня с искренним любопытством, а потом сказал:
– Ну что ж, каждому свое, мистер Стрейтли. Но если бы мне кто-то показал выход из этой клетки, я бы пулей отсюда вылетел. – Он сунул руку в карман и вытащил какой-то конверт. – Вот. Это было в газете. Я еще тогда хотел вам это показать. Но потом… началась всякая ерунда и… В общем, вот. Пожалуй, вам все-таки следует это хотя бы прочесть.
Это была газета трехнедельной давности. Одно небольшое сообщение в ней было обведено красным – всего несколько строчек; это вряд ли даже заметкой можно было назвать. Сообщение было размещено на той полосе, где печатают объявления типа «одно одинокое сердце ищет другое, столь же одинокое» или о том, что будет происходить распродажа ковров «прямо со склада».
ЖИТЕЛЬ ЙОРКШИРА ТОНЕТ В КАНАЛЕ
Ранним утром в воскресенье в г. Молбри под мостом через канал было найдено тело мужчины. Оказалось, что это безработный Чарлз Венсислас Наттер 38 лет, который, согласно полученным сведениям, пребывал в затяжной депрессии. Как нам заявили в полиции, эта смерть особых подозрений не вызывает.
Всегда кажется, что твои ученики не могут умереть раньше тебя. Они представляются тебе какими-то бессмертными. Вот и я – хотя с тех пор, как Чарли Наттер был ребенком, прошло уже более двадцати лет – все еще представляю его себе прежним, каким знал его в школе: вечно бледное и какое-то беспокойное личико; худенькие лопатки, настороженно приподнятые, как перья у птички, взъерошившейся при виде врага. И вдруг передо мной сообщение о его смерти – то ли в результате несчастного случая, то ли убийства, – помещенное на пятой странице местной газетенки трехнедельной давности.
Кстати, это сообщение было опубликовано даже не в «Молбри Икземинер» (возможно, об этом специально позаботился отец Наттера), а в абсолютно пустой газете «Шеффилд Скаут», где печатаются почти одни объявления. Господи, разве это некролог? – думал я. Несколько жалких строчек в бесплатной, негосударственной газетенке! Да школьная характеристика Чарли и то была длиннее!
Я хорошо знаю этот мост через канал. Глубина воды там фута три, самое большее – четыре, да и то если дождь пройдет. Из газетного сообщения можно было сделать вывод, что Наттер либо упал в канал, либо сам туда прыгнул. Что же его на это толкнуло – депрессия или, может, алкоголь? И ведь этот мальчик никогда мне особенно не нравился, но он был одним из моих учеников. И потом, именно его любил Гарри Кларк. Как же могло случиться, что глухой октябрьской ночью он утонул в трех футах грязной воды?
Я снова посмотрел на дату. Наттер умер ночью в субботу или рано утром в воскресенье. Если он был пьян, то в каком, интересно, пабе он так напился? В Деревне их несколько, но самый популярный, разумеется, «Школяр». Я попытался вспомнить тот вечер, когда случайно засек Джонни Харрингтона в «Школяре», где он явно старался в одиночку напиться. Какой же это был день недели? Похоже, пятница? Черт бы побрал мою слабеющую память! Помнится, Харрингтон здорово разозлился, когда кто-то позвонил ему по мобильному телефону; он что-то коротко ответил звонившему, а потом быстро ушел и направился куда-то через парк. Куда же он так спешил? Уж не на встречу ли с Чарли Наттером?
– Что же вы только сейчас мне это показали? – наконец сказал я. – Почему не три недели назад?
Уинтер печально улыбнулся.
– Видите ли, сэр, все это оказалось слишком сложно, и мне пришлось сперва хорошенько некоторые вещи проверить – ведь, кроме подозрений, у меня ничего не было, никакой информации. Зато теперь я во всем совершенно уверен. Необходимы только конкретные улики. Чтобы достоверно подтвердить.
– Что подтвердить?
– Что Чарли Наттер был убит.