Часть пятая
Veritas nunquam perit
Sěněca.
Глава первая
Январь 1982
Утром первого января ко мне прибыла полиция. Два офицера; у обоих вид в высшей степени официальный, поскольку задача перед ними стояла довольно неприятная.
– Рой Стрейтли?
– Mea culpa, – пошутил я.
Возможно, шутка была не самой подходящей, но я давно уже их ждал. Все-таки именно я был классным наставником Чарли Наттера. А с момента его исчезновения прошло уже по крайней мере двое суток. Итак, полицейские – один пожилой, второй молодой – смотрели на меня настолько одинаково оценивающим взглядом, что вполне могли бы быть отцом и сыном. Я предложил им пройти в гостиную и устроиться поудобней, но проходить и садиться они не стали, а остались стоять в прихожей, точно торговцы-разносчики, которым и продавать-то нечего.
Я рассказал то немногое, что было мне известно: Чарли в конце триместра не ходил в школу целых две недели, и я несколько раз пытался выяснить, в чем дело, однако мне это так и не удалось.
Старший из полицейских, мужчина лет пятидесяти с лишним по фамилии Стэкхаус, сказал:
– А зачем вы пытались что-то выяснить?
Я объяснил, что один из друзей Наттера в разговоре со мной выразил некую озабоченность его состоянием.
– Озабоченность? И что же его беспокоило?
Я покачал головой, но все же сказал:
– Да ничего его не беспокоило. Ему просто показалось, что Наттер немного не в себе.
– И что же он, по-вашему, под этим подразумевал?
Я задумался, вспоминая детали своего разговора с Джонни Харрингтоном.
– Знаете, я уже не очень хорошо все это помню, – сказал я, – но, по-моему, он говорил, что Наттер не ходит в церковь и постоянно поглощен какими-то своими мыслями.
Стэкхаус что-то записал в блокноте и спросил:
– А с самим Чарли Наттером вы об этом говорили?
– Нет, – сказал я.
– Почему же нет?
Мне показалось, что этот его вопрос прозвучал как-то чересчур резко. Но, с другой стороны, британских полицейских ведь специально учат ко всему относиться с подозрением. И потом, это их работа – задавать вопросы, расследуя дело; кроме того, они близки к основе нашего общества – т. е. к простому народу, а точнее, к его низшим слоям, – а это означает, что доверие и доброжелательность вряд ли высоко ценятся в их списке первоочередных добродетелей. В течение всей своей долгой профессиональной жизни я реально вступал в контакт с полицией лишь раз в триместр, когда к нам в школу приходил сержант Роуз, отвечавший за связь с общественностью, и проводил традиционную утреннюю Ассамблею.
Сержант Роуз, веселый и дружелюбный, большой любитель залихватски подмигивать мальчишкам, был человеком уже довольно пожилым и собирался вскоре выйти на пенсию. Его основная функция заключалась в том, чтобы рекрутировать в полицию как можно больше учеников «Сент-Освальдз» из числа тех, кто не особенно нацелен на академическое образование. Роуз был настоящим актером и по нашей просьбе неоднократно – когда нужно было произвести особенно сильное впечатление на кое-кого из хулиганов – отбрасывал в сторону плащ своей обычной приветливости и прямо-таки пронзал виновного суровым взором судебного исполнителя. Мне лично сержант Роуз очень нравился, но я ни на секунду не был способен поверить, что его грозный вид – это не просто ловкий PR-прием. Однако Стэкхаус и его партнер Ноакс к отделу по связи с общественностью отнюдь не принадлежали; в данный момент они оба смотрели на меня с откровенной враждебностью, буквально написанной на их плоских, абсолютно лишенных выразительности лицах, – примерно такие лица были у тех моих учеников, которых родители силой, вопреки интересам самих детей, заставляли изучать язык Вергилия.
– Не хотите ли все же присесть? Выпить чаю? – снова предложил я.
Стэкхаус покачал головой.
– Нет, спасибо. У нас сегодня утром еще дел полно. Итак, мы остановились на том, почему вы не поговорили с Чарли Наттером, хотя такая возможность у вас была.
Я начал объяснять что-то насчет своей чрезвычайной загруженности в конце триместра, большого количества отсутствующих, всевозможных отчетов и обязательств, и все это Стэкхаус старательно записывал в блокнот, а Ноакс просто время от времени кивал, словно до определенной степени мне сочувствуя. Я только потом догадался, что эти его кивки были вызваны всего лишь неким тиком и отнюдь не свидетельствовали ни о понимании, ни об одобрении.
– А больше никто с этим мальчиком не беседовал? – спросил он. – Например, из ваших коллег?
– Я думаю, что с ним, вполне возможно, беседовал Гарри Кларк. Он, кстати, и знает его гораздо лучше, чем я.
Стэкхаус и Ноакс переглянулись.
– Спасибо, мистер Стрейтли, – сказал Ноакс. – Вы нам очень помогли.
Мне отчего-то стало не по себе. Я ведь вроде бы сообщил им не так уж много полезного. Но я заметил, каким стало лицо того полицейского, что постарше, стоило мне упомянуть имя Гарри, и как загорелись у него глаза.
– Неужели вам стало известно что-то новое насчет Чарли? – встрепенулся я. – Неужели вам удалось выяснить, куда он все-таки мог пойти?
Едва Стэкхаус услышал эти вопросы, как лицо его вновь превратилось в лишенную выражения маску.
– Боюсь, я не могу обсуждать это с вами, – сказал он. – Еще раз благодарю. Более мы вас не побеспокоим.
И я, по-моему, почти сразу почувствовал, что грядет некая новая беда. Дни между Рождеством и Новым годом всегда казались мне какими-то особенно темными и зловещими, но в тот год, когда моему отцу становилось все хуже и хуже, когда пропал один из моих учеников, зимняя тьма, разрастаясь, вздымалась надо мной, словно тень жуткого чудовища. Впрочем, для прессы исчезновение одного-единственного мальчика не стало, разумеется, темой передовых статей. Куда важнее были, например, взрывы, устроенные валлийскими националистами, или массовые разрушения, вызванные снегопадами, или постоянная угроза шахтерских забастовок. Сообщение о том, что Наттер пропал, я отыскал только на четвертой странице местной газеты; однако никакой реальной информации в распоряжении редакции не имелось, и статейка представляла собой просто набор различных слухов и спекуляций на данную тему – высказывалось, например, предположение, что ребенка могли похитить с целью выкупа или желая оказать давление на его отца-депутата, неоднократно высказывавшего вслух довольно спорные соображения относительно Северной Ирландии. Однако ни интересным собеседником, ни интересным оратором Наттер-старший, по всей видимости, не был, а также не отличался ни фотогеничностью, ни внешней привлекательностью, так что вряд ли эта тема была способна завоевать сердца читателей, и вскоре центральное место в газете заняли другие проблемы.
Других проблем хватало и у меня. Во-первых, состояние моего отца стремительно ухудшалось. А во-вторых, пришла беда и к Эрику – он жил с матерью, и у нее появились первые отчетливые признаки старческого слабоумия. Эрик, всем сердцем преданный матери, был в отчаянии и, зная, что я уже пережил нечто подобное, принялся то и дело названивать мне, стремясь обрести совет и поддержку, однако я вряд ли мог что-то особенное ему посоветовать. А после Рождества он и вовсе стал забегать ко мне каждые два-три дня. Зашел он и накануне Нового года, то есть через день после исчезновения Наттера, и вид у него был, как всегда, немного сконфуженный.
Чарли Наттера Эрик, конечно, знал, хотя этот мальчик никогда у него и не учился, и я никак не ожидал, что мой друг будет так сильно огорчен его исчезновением. Мы даже некоторое время обсуждали с ним эту тему, тщетно пытаясь понять, что могло стать причиной бегства Чарли из дома – ни Эрик, ни я не осмеливались даже предположить, что мальчик, возможно, уже мертв. Потом я случайно упомянул о своем разговоре с Гарри по поводу гомосексуальных наклонностей Наттера, и Эрик вдруг встрепенулся и спросил:
– А полицейским ты об этом говорил?
Я покачал головой.
– Нет. А что, стоило?
Он пожал плечами.
– Народ всякие истории рассказывает…
– Какие, например?
– Ну, не знаю. Об извращенцах, которые на подростков охотятся. – Эрик вытащил пачку «Голуаз» и закурил. Курить он начал недавно – в основном, по-моему, чтобы хоть немного успокоить нервы. Он порой проявлял в отношении некоторых, весьма необычных вещей прямо-таки чрезвычайную чувствительность, а болезнь матери, увеличившаяся нагрузка в конце триместра и внезапное исчезновение Наттера только усилили его постоянное внутреннее напряжение.
– А с Гарри ты уже беседовал? – спросил он.
– Нет, – сказал я. – Ты считаешь, что мне следует это сделать?
Эрик покачал головой.
– Нет. Мне кажется, тебе вообще следует держаться ото всего этого подальше. Потому что, если окажется, что мальчик мертв, они непременно начнут задавать всякие вопросы…
– Но это же просто смешно! – сказал я. – С какой стати им задавать «всякие вопросы»? Или ты думаешь, что раз Гарри – гей…
Эрик как-то очень странно на меня посмотрел – насмешливо, но одновременно и не без зависти.
– Ты всегда был кретином, Стрейтс, – сказал он, впервые, наверное, лет за двадцать воспользовавшись моим старым прозвищем. – Вечно ты ухитряешься обеими ногами вляпаться в какую-нибудь дерьмовую историю, от которой тебе следовало бы не просто держаться подальше, а бежать без оглядки.
Впоследствии я все старался понять, что же Эрик имел в виду. Неужели он считал, что во всем виноват Гарри? Неужели он, как и наш капеллан, опасался, что Гарри оказался способен совратить мальчишку?
А еще я иногда размышлял о том, как бы все сложилось, если б я в тот вечер сходил к Гарри. Мог ли я как-то его предупредить? Или же мой визит в сложившейся ситуации нанес бы ему только вред? Теперь, конечно, этого уже не узнать. Способность мыслить ретроспективно – жестокий дар, ибо всегда пробуждается слишком поздно. И в тот вечер после ухода Эрика я занялся тем, чем всегда занимаюсь в первые дни нового года: стал готовиться к следующему триместру. Списки учеников; планы уроков; сочинения старшеклассников, которые нужно проверить. Нет, о Чарли Наттере я не забыл – я просто приглушил работой мысли о нем, как приглушают звук радиоприемника, если он мешает сосредоточиться и сделать нечто более важное, не терпящее отлагательств.
А третьего января раздался тот звонок, которого я так страшился: мой отец окончательно слег. Пневмония, сказали мне доктора, но я-то знал, что дело не в этом. Отец просто сдался. Сердцем я чувствовал, что это конец; я понял это еще в тот раз, когда ездил к родителям на Рождество. Тогда я, помнится, испытал одновременно и облегчение, и чувство вины. Естественно, я сразу же поспешил в «Медоубэнк» и остался там, с отцом. Мы вместе ждали неизбежного еще целые сутки, но, что было весьма для него типично, для смерти он выбрал именно те пятнадцать минут, во время которых я выбежал, чтобы кое-что купить себе – зубную щетку, пачку «Голуаз», сэндвич, местную газету, – а когда вернулся, все было кончено, он уже остывал.
Господи, как же это на него похоже, подумал я. Как это соответствует его привычке всегда уйти незаметно, никому не причиняя затруднений, не вызывая лишнего шума; именно так он прервал и этот наш с ним последний и очень короткий контакт. Да и в течение всей нашей совместной жизни он вряд ли когда-либо ко мне прикасался, если не считать рукопожатий. И вот теперь он ушел навсегда, а я не находил в себе тех горестных чувств, которые должен был бы испытывать, – я чувствовал только глубокую усталость и невыносимую головную боль, на которую не действовали никакие таблетки.
Однако меня страшила и мысль о том, чтобы сразу вернуться домой. Я съел принесенный сэндвич (с сыром и помидорами), хотя есть мне совершенно не хотелось, и выпил чашку больничного чая, от которого загадочным образом всегда пахло рыбой. Затем я решил просмотреть только что купленную газету и узнал из нее, что на окраине Белого Города в одной из залитых водой шахт глиняного карьера найдено тело мальчика-подростка, которое, правда, еще предстоит идентифицировать…