Глава четвертая
16 сентября 2005
Ira furor brevis est, как сказал Гораций, что означает: «Гнев есть кратковременное умоисступление». Однако за ночь мой гнев, вызванный отказом директора разрешить заупокойную службу по Гарри, так и не остыл. Впрочем, он все же немного затаился, да я и сам решил вести себя осторожней и утром появился в приемной Харрингтона точно в четверть восьмого. Оказалось, что он уже на месте. Когда я вошел, он как раз наливал себе кофе из автомата, стоявшего в углу. Вид у него был на редкость бодрый и благодушный.
Некоторые люди со времен своего отрочества внешне почти не меняются; Харрингтон принадлежал именно к такому типу людей и, по сути, остался прежним, хотя, разумеется, повзрослел. Выглядел он отлично: гладкие светлые волосы; хорошая кожа; дорогой костюм, купленный, по всей вероятности, в модном магазине. Я успел заметить на его лице кратчайший промельк некой незащищенности, однако он тут же успел снова прикрыться своей улыбкой опытного политикана, словно натянув маску какого-то мультипликационного героя.
– Мистер Стрейтли! Прошу вас, входите.
А вот это прозвучало совсем не искренне. Он ведь сознательно обратился ко мне по фамилии – как бы предлагая мне в следующий момент попросить его называть меня просто Рой, и было ясно, что, если я этого не сделаю, он сочтет мое поведение откровенно грубым. Затем он самодовольным, собственническим жестом указал мне на кресло напротив директорского стола, на котором по-прежнему лежал ежедневник Шкуродера Шейкшафта, весь покрытый шрамами из-за привычки бывшего директора сердито тыкать в него своей гигантской ручкой-торпедой. Да, Харрингтон и в самом деле был настоящим политиком, причем значительно умнее многих, ибо его дважды вымочили в ядовитом растворе высокомерия и святости.
– Извините, что я заставил вас прийти так рано, – сказал он, – но у меня столько дел. Хорошо еще, что на сон мне очень мало времени требуется. – Он налил мне кофе в чашку из директорского сервиза. – Знаете, без кофе я бы, наверное, просто пропал. Этот эспрессо куда лучше того напитка, которым каждый день потчуют в учительской.
Он подождал, пока я должным образом отреагирую. И я в итоге, разумеется, отреагировал. Да и глупо было бы этого не сделать. Но одной лишь мысли о том, как умело Харрингтон манипулирует мной даже в столь малых вещах, как эта навязанная мне чашка кофе, оказалось вполне достаточно, чтобы у меня снова заныло сердце и тот проклятый невидимый палец начал, словно предостерегая, давить на него откуда-то из-под грудины.
Я сел в кресло напротив директорского стола и предложил:
– Впредь называйте меня, пожалуйста, Рой. Только не говорите, что вам неловко. Ведь мы с вами столько лет знакомы.
Он улыбнулся.
– Неужели кому-то действительно удается называть своего старого школьного учителя по имени, не испытывая при этом неловкости? Но вас я никогда не стеснялся. Я вас всегда очень уважал.
Вот как? Ну до чего греет душу! – подумал я, а он продолжал:
– Именно поэтому я и хотел поговорить с вами сегодня прямо с утра, хотя прекрасно знаю, чего вы от меня хотите, как, впрочем, и вы знаете, почему я не могу этого позволить.
Я отпил глоток кофе. Он был слишком крепким для меня, и если я его выпью, то потом все утро буду бегать в туалет. В моем возрасте, знаете ли, подобные вещи приходится учитывать; и потом, ноги мои уже не столь проворны, как двадцать четыре года назад, да и каждое посещение туалета требует времени и определенной подготовки.
Интересно, думал я, кто его предупредил? Капеллан? Дивайн? Бакфаст? Или, может, даже Эрик? Эрик все еще надеется на особое расположение начальства, хотя начальство давным-давно уже не воспринимает его как материал, пригодный для руководящей работы.
– Вот уж не думал, что я настолько предсказуем, – сказал я. – А уж о собственном даре предвидения я и не подозревал.
Харрингтон снова улыбнулся.
– Ох, Рой, – сказал он, – вы просто представить себе не можете, до чего мне жаль, что так вышло. Но на данном этапе устроить поминовение Гарри Кларка или хотя бы упомянуть о чем-то подобном в рамках нашей школы, увы, совершенно невозможно, ибо это принесло бы нам самую худшую, самую скандальную известность. Разумеется, во всех школах случаются неприятные истории, однако особенности той истории, что связана с Гарри Кларком, требуют, чтобы мы хранили их подальше от прессы. И здесь, как вы понимаете, не может быть никаких личных поводов для недовольства. Я вынужден так поступить ради дальнейшего благополучия нашей школы.
Ради дальнейшего благополучия нашей школы? И он думал, что меня растрогает подобное заявление? Между прочим, в этой школе вся моя жизнь. Я столь же неотделим от нее, как горгульи от крыши нашей часовни; и, подобно этим горгульям, я хорошо умею отгонять от наших святынь и наших семейных портретов вонючее облако любого скандала.
– Но ведь никаких доказательств так и не обнаружили, – сказал я. – А тот парень явно был не в себе.
Харрингтон внимательно посмотрел на меня; в его взгляде сквозило какое-то странное сочувствие, и это меня встревожило.
– Рой, у меня такое ощущение, словно вы отчего-то вините в случившемся себя.
– Ни в чем я себя не виню! – вырвалось у меня. Прозвучало это, пожалуй, более резко, чем мне бы хотелось, но тот невидимый палец все продолжал давить и ковыряться у меня под грудиной, словно выискивая слабое местечко. – Я вообще никого не виню, и все же…
Это ты во всем виноват! Господи, я чуть было не сказал это вслух. Ты. Именно тебя я всегда винил. Тебя – с твоим атташе-кейсом и твоими юными прихвостнями. Словно Богу не безразлично, кого именно любит тот или иной человек, пока он вообще способен любить…
Харрингтон по-прежнему внимательно, с тем же сочувственным выражением смотрел на меня.
– Для всех нас это был очень сложный период, – сказал он. – События того года ни для кого не прошли бесследно. Неужели вы так ни к кому и не обращались ни за советом, ни за помощью? Я, например, обращался, и мне помогли. Я знаю, вы человек неверующий, но мне лично организация «Выжившие» оказала просто невероятную поддержку.
– Мне не требуются советы посторонних людей.
– Но вам же действительно хочется, чтобы эта тема была закрыта?
Чтобы тема была закрыта… Что за проклятое выражение! Какая-то трансатлантическая помесь нарочитого сочувствия и психотерапевтической болтовни. Ах ты лицемер! Нет, меня совершенно не беспокоит, будет эта тема закрыта или не будет; меня беспокоит соблюдение справедливости. То, что случилось с Гарри, было несправедливо; чем больше мы стареем, тем сильней расплываются и отступают вдаль наши воспоминания, одно лишь чувство несправедливости остается по-прежнему ярким, острым, ранящим, стойким. Чувство совершённой несправедливости живет дольше, чем ощущение сломанной конечности, чем горе, связанное со смертью кого-то из родителей, чем боль, вызванная сердечным приступом. Несправедливость – словно крошечный обломок, навсегда застрявший в душе и не дающий ране зажить.
– Ну, если это поможет, – сказал Харрингтон, – то капеллан просил меня передать вам… Вот! – И он вытащил откуда-то из-под стола картонную коробку – в таких обычно хранили запасные пачки чистой бумаги, пока в офисах еще пользовались бумагой и не было вездесущего e-mail. Коробка была запечатана клейкой лентой и показалась мне на удивление легкой. Я ожидал чего-то более весомого.
– Вы знаете, что это такое? – спросил Харрингтон.
Я кивнул.
– Да. Думаю, что знаю.
– Вот и хорошо. Это все вам. Надеюсь, теперь ваша душа хоть немного успокоится. И вы – кстати сказать – перестанете так сердиться на Руперта Гундерсона.
Гундерсон? Я настолько погрузился в мысли о прошлом, что история с Гундерсоном совсем вылетела у меня из головы.
– Послушайте, этот парень – сущий мерзавец! – возмущенно воскликнул я. – Я тщательно разобрался в этой ситуации. И вряд ли виноват в том, что его родители считают…
Харрингтон посмотрел на меня то ли с грустью, то ли с досадой.
– Рой, пожалуйста… Все далеко не так просто, как кажется с первого взгляда. У Гундерсона серьезные эмоциональные проблемы. На самом деле с этим давно уже пытается разобраться Маркус Блейкли.
Я невольно издал излюбленный звук нашего старого директора: «Уф-ф-ф!» Насколько я замечал, ученики стараются обойти доктора Блейкли чуть ли не за версту.
– Я буду очень благодарен доктору Блейкли, если он позволит мне самому решать проблемы, касающиеся моих учеников.
Харрингтон вздохнул.
– Я очень ценю то, как трепетно вы относитесь к вашим ученикам, Рой, однако в данном случае, похоже, виноват во всем именно юный Аллен-Джонс.
– В чем это он виноват? В том, что его терроризирует парень, который и старше, и значительно сильнее?
Харрингтон укоризненно покачал головой.
– По-моему, нам обоим следует все-таки предоставить возможность Маркусу во всем этом разобраться. Это у него всегда получается прекрасно. К тому же мы с вами хорошо знаем, как легко допустить вмешательство личных предпочтений в беспристрастный разбор фактов. А Маркус – в нашей школе новичок. Так что у него предвзятого мнения ни о ком нет и быть не может.
Предвзятое мнение? Личные предпочтения? Если бы в эту минуту у меня была возможность ответить, то, возможно, тут бы и пришел конец моей карьере. И, похоже, Харрингтон тоже это понимал. Во всяком случае, когда неожиданно вошла Даниэль и сообщила, что Председатель школьного совета жаждет незамедлительно переговорить с директором, я успел заметить промелькнувшее на лице Харрингтона разочарование – примерно такое разочарованное выражение бывает у кота, которому помешали расправиться с пойманной жертвой. Неужели, думал я, он и впрямь пытался заставить меня схватить наживку, намеренно подталкивая к яростному спору, который мог бы закончиться только моей отставкой?
Впрочем, уже через пару секунд это «кошачье» выражение сменилось улыбкой, несколько, правда, кривоватой, и Харрингтон, пожав плечами, сказал:
– Извините, Рой. Дела зовут. А об этом мы с вами поговорим в другой раз. – Он указал мне на коробку. – Не забудьте свое наследство.
Когда я вышел из кабинета с коробкой в руках, Даниэль уже снова восседала за своим столом. Мне Даниэль, в общем, нравится. Несмотря на чрезмерно пышную прическу, громадные кольца в ушах и неистребимую любовь к телевизионным шоу, здоровые инстинкты почти никогда ее не подводят, да и мыслит она в основном правильно. Я был уверен, что она сознательно прервала наш разговор; я прекрасно знал, что в любом другом случае она, зная, что у босса посетитель, наверняка попросила бы Председателя совета перезвонить позже и позволила бы нам завершить свой спор. Однако сейчас она поняла, что ничем хорошим это кончиться не может, и решилась войти в кабинет. А ведь я, пожалуй, кое-чем ей обязан, с благодарностью подумал я.
Даниэль сочувственно мне улыбнулась и спросила:
– Ну что, все в порядке?
И я галантно ответил:
– Да, все нормально, и самое приятное – я успел повидать вас. Хотя вам, должно быть, пришлось бог знает в какую рань на работу прийти?
Мне показалось, что Даниэль чуточку покраснела.
– Видите ли, у нашего директора рабочий день всегда начинается очень рано, – сказала она. – Ну и мне, разумеется, нужно как-то приспосабливаться. Впрочем, рабочее расписание у меня гибкое.
– Вы просто сокровище. Он вас не достоин, – сказал я ей, постаравшись, чтобы это прозвучало как шутка.
Она рассмеялась.
– Никто из вас меня не достоин. Как насчет чашечки чая?
А потом у меня был длинный-предлинный день. Хозяйственные вопросы, проверка тетрадей, необходимость разнимать двух поссорившихся мальчиков. Да еще и во время перерыва на обед мне пришлось дежурить вместе с Дивайном – он, впрочем, дежурил во дворе. Ну и, естественно, у меня весь день были уроки, так что я не имел ни малейшей возможности даже заглянуть в коробку, присланную Гарри. А когда я наконец добрался до дому, мне уже совсем расхотелось в нее заглядывать.
Оставив коробку на столике в холле, я сразу же прошел в кухню, чтобы приготовить себе хоть какой-то ужин: пообедать днем у меня времени не хватило, и на переменах я старался заглушить голод с помощью печенья – естественно, вопреки советам моего лечащего врача. Но, скажите, как можно разумно планировать свое питание, если времени вечно не хватает?
Я налил себе стакан вина и приготовил себе гренки по-уэльски: цельнозерновая горчица и сыр чеддер на толстом ломте ржаного хлеба из муки крупного помола. По этому поводу у моего врача тоже нашлось бы множество всяких возражений, но, с другой стороны, разве я могу слушаться советов мальчишки, который всего несколько лет назад у меня учился? И, между прочим, был не в состоянии отличить причастие настоящего времени от причастия прошедшего!
Я снова наполнил стакан. Должен же человек как-то расслабиться. Затем я доел свой гренок и открыл коробку, по-прежнему испытывая какую-то смутную тревогу.
Неужели именно этим все и кончается? Неужели это и есть итог человеческой жизни? Керамическая урна самого простого дизайна с крышкой, плотно обмотанной липкой лентой. Несколько фотографий в конверте; несколько вырезок из газет; виниловая пластинка. Тонкая пачка писем, перетянутая резинкой. Старые школьные дневники – примерно дюжина; в них Гарри обычно записывал свои замечания и планы уроков. Набор мелочей, которые некогда, видимо, имели для него какое-то особое значение – наручные часы, кольцо, пресс-папье, медаль, запонки, перочинный ножик. Обломки кораблекрушения. Сброшенный с корабля груз, обреченный на гибель в волнах. Жалкие остатки прожитой жизни… Вдруг я заметил сверток, перевязанный шнурком; на нем была аккуратная наклейка и надпись: Рою Стрейтли: хорошенько этим воспользуйся.
Я вытащил сверток из коробки. Он имел довольно странную форму – с одного конца узкий, а с другого гораздо шире. По форме это более всего было похоже на винную бутылку, но весило, пожалуй, поменьше. Я налил себе еще вина. Потом все же сорвал обертку, извлек этот загадочный предмет и… тут же поставил его на каминную полку рядом с любимыми часами, пластмассовой урной и фотографиями моих родителей, сознавая, что вряд ли кто-то сумеет это здесь увидеть – во всяком случае, пока я сам не соберусь им хорошенько воспользоваться.
Затем я снова наполнил стакан и дал Гарри торжественное обещание – такое обещание нельзя так просто нарушить, хоть никто и не слышал, как я его давал. А потом я вытащил ту пластинку, которую он оставил мне на память, включил проигрыватель и стал слушать песню Дэвида Боуи «Смеющийся гном».
И, послушав ее, я наконец громко рассмеялся – да, я смеялся в полном одиночестве, в совершенно пустом доме, в восемь часов вечера после целого дня работы. К тому же я вообще не принадлежу к тем людям, которым в наши дни свойственно много и громко смеяться; но сегодня вечером я действительно смеялся от души. А потом я снова выпил за Гарри Кларка, за этого юродивого, за эту невинную жертву, за моего друга, который, несмотря ни на что, никогда не падал духом, никогда не переставал надеяться и никогда не забывал смотреть на звезды.