Глава седьмая
12 сентября 2005
Еще один день, полный сюрпризов, ибо атака на «Сент-Освальдз» продолжается. Первый сюрприз поджидал меня у ворот школы. Над ними ныне красуется гигантский рекламный щит, на котором изображены два юных спартанца, облаченных в школьную форму «Сент-Освальдз» и, похоже, осуществляющих некий химический опыт с приборными трубками, дымом и crème de menthe, и надо всем этим надпись крупными буквами: ПРОГРЕСС ЧЕРЕЗ ТРАДИЦИЮ.
Мне понадобилось некоторое время, чтобы вспомнить, где я слышал столь «гениальное» воззвание, но потом я все же догадался: ну конечно же в приветственной речи Харрингтона по случаю начала учебного года! Уж не это ли он имел в виду, говоря о «ребрендинге» школы? И каков, собственно, смысл лозунга «Прогресс через традицию»?
Когда я вошел в здание школы, то увидел – и в вестибюле, и возле комнаты привратника – множество увеличенных фотографий в светлых дубовых рамках, на которых были изображены школьники, занятые самыми разнообразными и весьма увлекательными, но явно внешкольными вещами: театром, скульптурой, прыжками на батуте, военной подготовкой, соревнованиями по крикету и регби. Судя по всему, ни один из этих мальчиков в нашей школе никогда не учился – уж больно все они были чистенькие, ухоженные, хорошо одетые и, как ни странно, напрочь лишенные и прыщей, и прочих кожных дефектов, которые столь свойственны подросткам. Впрочем, будущих «клиентов» школы подобные картинки наверняка должно впечатлить – что, полагаю, как раз и входит в первоочередные планы Харрингтона.
Лично мне в качестве украшений всегда больше нравились школьные доски почета. Покрытые боевыми шрамами, они вывешены у нас в Нижнем и Среднем коридорах, и первые из них датированы 1885 годом (это, разумеется, год не основания школы, а всего лишь открытия нового здания). На каждой такой доске, прямо на ее темной дубовой поверхности, сусальным золотом написано имя одного из учеников «Сент-Освальдз», окончивших школу с отличием.
За долгие годы одни доски выцвели под воздействием солнечных лучей, другие покоробились из-за повышенной влажности и летней жары, и почти у всех лакированная поверхность покрыта сетью тончайших трещинок. Особенно заметны эти изменения на тех досках, что висели «лицом» к окну, и в результате стены школьных коридоров словно украшены неким шахматным рисунком из светлых и темных прямоугольников, где золотистый оттенок дерева сменяется янтарным или почти черным, словно пытаясь соответствовать смене времен года. Имена на некоторых досках, которым солнца доставалось больше других, выцвели до полной прозрачности, став практически бесплотными, и теперь различимы, только если направить на них яркий луч света. Но многие имена читаются столь же четко, как и в тот день, когда были написаны – согласно традиции, имена на досках почета всегда писал кто-то из тех учеников «sixth-form», которые специально изучают каллиграфию, и на обратной стороне доски довольно часто можно обнаружить подпись юного каллиграфа, сделанную на латыни.
J. Jordan, scripsit.
P. Jolly, scripsit.
Есть нечто грустное и одновременно удивительно живое в этих именах; в этих датах; в этих списках наград, внушавших такие надежды. Эти мальчики, умершие еще до того, как я появился на свет, словно обрели некое бессмертие благодаря надписи, сделанной на дубовой доске сусальным золотом; и каждая такая доска, каждое имя связывает нас с былой славой «Сент-Освальдз»; а за каждым шрамом на деревянной поверхности содержится некая увлекательная история. Школа перестала заказывать доски почета еще с тех пор, когда директорское кресло занял старый Шкуродёр Шейкшафт, но если подняться в Средний коридор, то там, напротив окна, в правом верхнем углу, еще можно отыскать доску с моим именем: Р. Х. Стрейтли. Надпись, правда, почти совсем выцвела: хорошо видны только три последние, нахально сияющие буквы, несколько затененные боковой планкой оконной рамы.
Так, во всяком случае, было до сегодняшнего дня. Но сегодня утром я на полпути в свой класс обнаружил в Нижнем коридоре Джимми Уатта, который, стоя на приставной лесенке, снимал со стены наши старые доски почета вместе со всеми их шрамами и историями.
– Извините, босс, – сказал он мне, – но таков приказ нового директора. А вместо досок мы повесим здесь большие цветные фотографии – для родителей, знаете ли.
Я был настолько ошеломлен, что у меня даже слов не нашлось. Места, где раньше висели доски, были окаймлены застарелой пылью, а внутри каждого такого прямоугольника виднелись куски стены, покрашенные в течение минувших десятилетий в самые разнообразные цвета: светло-голубой, стальной или тот странно-зеленый, который так любят в больницах. Ныне маляры предпочитают краски светлых оттенков – например, лепестков магнолии, – а деревянные панели и вовсе стараются закрасить коричневой краской, чтобы скрыть старые шрамы; но под досками почета стены никто никогда не красил, и теперь эти цветные прямоугольники выглядели невыразимо печально – словно некий ряд trompe – l’oeil окон на глухой стене.
– Значит, для родителей? – наконец сказал я. – Да на кой черт они родителям-то нужны? Эти доски почета принадлежат школе «Сент-Освальдз», и это вам не какая-то ерунда, которую можно запросто убрать, потому что некий убогий художник по интерьеру заявил, что они не в моде!
Джимми с убитым видом пробормотал:
– Извините, босс…
Я перевел дыхание и умолк. Ну какой смысл ругать несчастного Джимми, прозванного Сорок Ватт кем-то из моих не столь толерантных коллег? Ведь за то ему и платят, чтобы он в точности выполнял приказы начальства и никогда с ним, начальством, не спорил.
– А какие фотографии тут собираются повесить? – спросил я.
Джимми сразу несколько приободрился и охотно объяснил:
– Красивые! Как в вестибюле.
Я на минутку представил себе это очередное проявление «Прогресса через традицию». Итак, Нижний коридор будет лишен своего прошлого и превращен в глянцевую рекламную брошюру. Да, родителям будущих учеников, то есть, извините, клиентам, это наверняка понравится. Клиентам вообще нравится все, дающее основания верить, что за свои деньги они покупают нечто большее, чем каких-то учителей, классные комнаты и меловую пыль. Родители тех мальчиков, которые учатся в «Сент-Освальдз», уверены, что платят за обучение своих детей поистине грабительскую цену; в их глазах деньги – это куда большая ценность, чем древние традиции, уходящие корнями в шестнадцатый век.
Деньги – это компьютеры, новое оборудование для лабораторий, всевозможные новые приспособления и удобства. Как будто хороший школьный учитель не стоит сотни новых компьютеров! Я, возможно, даже сказал это вслух; я, возможно, даже несколько повысил голос, потому что Вещь № 2 – то есть эта то ли мисс, то ли миссис Бакфаст – вышла из своего кабинета, некогда принадлежавшего Пэту Бишопу, и уставилась на меня с такой улыбкой, с какой сиделка в сумасшедшем доме смотрит на буйного пациента, пытаясь его успокоить.
– Какие-то проблемы? – спросила она.
– Да, полагаю, проблема есть, – сказал я, – хотя мне представляется в высшей степени ценной и оригинальной идея десантирования в «Сент-Освальдз» целой команды гуру по ребрендингу – вы ведь, кажется, именно ребрендингом намерены здесь заниматься, не так ли? Однако я вынужден вам напомнить, что наша школа существует гораздо дольше, чем вы, или я, или кто бы то ни было другой из ныне здравствующих, и я отнюдь не уверен, что ее последовательное разрушение следует воспринимать как некие прогрессивные шаги.
«Пожалуй, я несколько перегнул палку – надо было сдержаться», – мелькнула у меня несколько запоздалая мысль, когда я заметил, что эта Бакфаст, растерянно моргая, уставилась на меня и молчит.
– Вы, должно быть, мистер Стрейтли? – спросила она.
Я одарил ее своим фирменным взглядом, который мои мальчики называют «Стрейтли 3D». Этот взгляд весьма отрезвляюще действует на тех, кто в классе пытается нарушить строго определенные границы и правила.
Однако Ла Бакфаст, как ни странно, не смутилась и глаз не отвела; она продолжала смотреть на меня с легкой улыбкой, которая, правда, так и осталась у нее на губах, а до глаз добраться не сумела. Вообще-то она была женщиной довольно привлекательной – хорошая фигура, роскошные ярко-рыжие волосы, – но я никак не мог отделаться от мысли, что она какая-то чересчур отполированная, словно елочная игрушка, которая снаружи выглядит такой сверкающей и манящей, а внутри пустая и настолько хрупкая, что ее ничего не стоит сломать. А легко ли сломать эту Бакфаст? – невольно подумал я и сказал:
– Да, это я, и запомните: мой девиз: «Verveces tui similes pro ientaculo mihi apposite sunt».
Она продолжала улыбаться и даже бровью не повела.
Значит, латыни она не знает, подумал я. Глаза у нее были в точности того же оттенка, что и зеленая краска на стене под снятыми досками почета 1913–1915 годов, и столь же лишены всякого выражения, как и эта опустевшая стена.
– Меня зовут Ребекка Бакфаст, – сказала она. – А о вас я все знаю от директора!
– Да ну?
– Ой, ну естественно! Видите ли, он ведь один из самых больших ваших поклонников.
Я поморщился: что-то весьма сомнительно.
– Он говорит, что всегда вами интересовался, – продолжала она, – все ждал, когда же наконец вы получите более высокую должность. Второго директора, скажем, или председателя Совета, или, может, даже директора школы.
Я был просто вынужден расхохотаться и воскликнуть:
– Да что вы, какое там директорство! – Кто станет спрашивать у ракушек, которыми оброс корпус корабля, в какую сторону повернуть руль? Впрочем, на корпусе нашего судна вряд ли даже ракушки останутся, когда Джонни Харрингтон со всеми нами покончит. И я сказал: – Знаете, я никогда не был Цезарем. В лучшем случае – Кассием, вынужденным с Цезарем соглашаться.
Бакфаст улыбнулась. Но глаза ее так и остались холодными.
– В таком случае, мне кажется, нашим девизом должно было бы стать «Victurus te saluto». – И с этими словами она повернулась и исчезла за дверями своего кабинета, оставив меня размышлять над двумя вещами: во-первых, Ребекка Бакфаст, возможно, не такая хрупкая, как мне показалось вначале; а во-вторых, латынь она все-таки знает.