Глава шестая
Осенний триместр, 1981
Вот так, в 1971 году, мы с Гарри и стали друзьями. Без малейших усилий – слушая в классе № 58, залитом неярким солнечным светом последних дней октября, песенку «Смеющийся гном». Для людей, жизнь которых проходит за пределами «Сент-Освальдз», подобное знакомство, возможно, не покажется чем-то необычным; но для меня эта внезапно возникшая дружба стала полной неожиданностью. У меня ведь, кроме Эрика, и друзей-то не было – только коллеги и ученики. И я, в общем, по этому поводу совсем не переживал. Я никогда особой общительностью не отличался, а уж стадным животным не был и подавно; даже в юные годы я более всего был счастлив в обществе моих книг, моего радиоприемника и… моего одиночества.
Но с появлением в моей жизни Гарри Кларка все изменилось. Недели, месяцы и годы сменяли друг друга, а мы с ним продолжали видеться каждый день, причем не только по утрам, но и после занятий, когда, удобно устроившись у Гарри в классе и поглощая немыслимое количество чая, мы вместе проверяли тетради, вместе читали газеты и вели бесконечные разговоры, пока в дверях не появлялась наша тогдашняя уборщица – Глория с испанскими глазами – и, уперев руки в аппетитные бедра, не вопрошала возмущенно: «Вам что, ребята, пойти некуда? У вас дома нет?»
О чем мы с ним разговаривали? Да обо всем. О политике, о музыке, о людях, о жизни. Я узнал, что он голосовал за лейбористов (я поддерживал Эдварда Хита); что ему нравится группа «Монти Пайтон» и сериал «Доктор Кто»; что он слушает музыку по Радио-1 и ездит слушать выступления музыкальных групп в Манчестер. Гарри ненавидел футбол, но любил крикет; ему нравились произведения Курта Воннегута и Мюриэл Спарк. Он жил один в Молбри-Вилледж, занимая небольшой стандартный домик в длинном ряду точно таких же домов, выстроившихся вдоль улицы. Женат он никогда не был и, насколько я знал, считал своей семьей школу «Сент-Освальдз».
Иногда мы, взяв с собой Эрика, отправлялись куда-нибудь, чтобы пропустить пару стаканчиков, – Эрик и тогда уже был очень даже не прочь выпить, – например, в местный паб «Жаждущий школяр», который, кстати, и сегодня, что необычайно приятно, ничуть не переменился: все те же кожаные кресла у камина и те же старые столы, испещренные боевыми шрамами. В «Школяра», собственно, ходили все наши преподаватели – за исключением, пожалуй, доктора Дивайна, который то ли совсем не пил, то ли достоинство не позволяло ему появляться в компании простых преподавателей. А у меня самые счастливые воспоминания связаны именно со «Школяром», с нашей тесной компанией из трех человек и с тем весельем, которое так легко зарождалось, если рядом был Гарри.
Встречаются такие вот совершенно исключительные учителя, способные внушить к себе какую-то особую любовь. Таким был Пэт Бишоп; таким был и Гарри Кларк. К этим людям сразу же, абсолютно инстинктивно и безоговорочно начинаешь испытывать доверие. Именно поэтому я и десять лет спустя – когда ко мне явился Джонни Харрингтон со своей зловещей историей об одержимости – сразу же решил пойти посоветоваться с Гарри Кларком, будучи уверенным, что уж он-то поймет, как тут быть.
Был обеденный перерыв, и Гарри, как всегда, остался в классе в окружении ребят. Он вообще крайне редко спускался в столовую и предпочитал отдыхать от занятий в своей комнате за чашкой чая, слушая любимые пластинки.
Увидев меня, он тут же встрепенулся, заулыбался и сказал:
– Ага, вот и мистер Стрейтли! Как раз вовремя, чтобы разрешить возникшее в результате нашей дискуссии противоречие. Что лучше – «Status Quo» или «Procul Harum»? Как латинист, вы должны знать.
– На самом деле правильно было бы procul harun, – сказал я, – но, насколько я понимаю, подобные тонкости вас не интересуют. – Я повернулся к собравшимся вокруг Гарри ученикам: – Джентльмены, мне крайне неприятно прерывать вашу глубокомысленную дискуссию, но, увы, я должен срочно переговорить с мистером Кларком. А status quo вы легко восстановите и несколько позже.
Мальчики довольно весело отреагировали на мою убогую шутку и удалились. А я, оставшись с Гарри наедине, выпалил:
– Я снова по поводу Харрингтона. Мне нужен твой совет.
– Да? – сразу посерьезнел Гарри. – И что там с Харрингтоном?
Я пожал плечами.
– Он сегодня явился ко мне с какой-то историей о своем друге, якобы одержимом демонами.
Гарри усмехнулся.
– Одержимость? Что ж, меня это совсем не удивляет. Харрингтон-старший – орешек крепкий. А эта их церковь, прямо-таки ушибленная борьбой со всевозможной одержимостью и греховной распущенностью, насквозь пропитана идеями Ветхого Завета. Огонь и сера. Смерть гомосексуалистам! Женщина, знай свое место! Вавилон как царство антихриста; ересь; массовая истерия; изгнание демонов из подростков исключительно с помощью веры и чтения хором евангелических проповедей. Я бы сказал, это просто чудо, что Джонни такой, какой есть.
– А какой он есть? – спросил я.
Гарри пожал плечами.
– Я знаю, из-за него у тебя недавно были неприятности. Но Джонни – мальчик в целом неплохой. Пожалуй, несколько зажатый, но вполне разумный. И голова у него на плечах хорошая, хотя с родителями ему явно не повезло. – Гарри вытащил из стола большую жестяную коробку с шоколадными конфетами «Кволити Стрит». – Вот, возьми лучше конфетку.
Даже то, какие конфеты предпочитал Гарри, свидетельствовало о его истинно мужском характере. Я, например, выбрал с нежным клубничным кремом и хрустящей оболочкой из горького шоколада. А он – пурпурный «бразильский орех».
– Итак, что именно поведал тебе Джонни?
Я рассказал. Гарри неторопливо доел свою шоколадку и спросил:
– И ты считаешь, что он говорил о себе самом?
– А о ком же еще? – удивился я. – У него ведь не десяток приятелей. Всего-то Дэвид Спайкли и…
– Чарли Наттер, – подсказал Гарри.
– Ну да, Чарли Наттер, – согласился я. – Неужели ты знаешь о них что-то такое, чего не знаю я?
Гарри ненадолго задумался, потом сказал:
– Понимаешь, Чарли ведь каждый день сюда приходил, а теперь едва здоровается со мной. По-моему, он переживает какой-то очень сложный период, хотя мне он так ничего и не сказал.
– Какого рода сложный период?
Гарри снова пожал плечами. Потом, немного подумав, сказал:
– Некоторые мальчики вообще с трудом открывают душу. Особенно такие, как сын Стивена Наттера, ЧП. Но, возможно, Харрингтону Чарли как раз и открылся. И тот, возможно, не сумел правильно воспринять откровения Чарли, а точнее, воспринял их в свете проповедей своего отца, Харрингтона-старшего. Многим куда легче поверить в чью-то одержимость демонами, чем в то, что их друг оказался геем.
Мне показалось, что я не совсем правильно его понял, и у меня вырвалось:
– Как это – геем?
Он улыбнулся.
– Иногда ты сам просто знаешь, что это так, – сказал он. – Это ведь порой проявляется довольно рано. А Чарли Наттер… ну, допустим, я-то всегда считал его не таким, как все. Мы даже пару раз беседовали с ним об этом.
– Значит, ты считаешь, что Чарли Наттер…
– Гей. Между прочим, это слово вполне можно произносить вслух.
Своей улыбкой Гарри как бы удалил жало, спрятавшееся в этих словах. Напоминаю: все это происходило двадцать пять лет назад и с использованием слова «гей» в разговорной речи были определенные трудности, не то что теперь – хотя, пожалуй, тогда это слово произносили с бо́льшим уважением (или, если угодно, с меньшим презрением).
Глядя на мою озадаченную физиономию, Гарри снова улыбнулся и предложил:
– Ну, попробуй, скажи это слово сам. И тебе сразу станет легче. Мне, по крайней мере, это всегда помогало.
Я на мгновение замешкался.
– Я просто не знаю, что мне… ох…
Ох! Сейчас, наверное, трудно себе представить нечто подобное, но тогда ведь все было по-другому. Мне никогда и в голову не приходило воспринимать моих коллег – и даже моих друзей – в каком-либо ином контексте, кроме «Сент-Освальдз». Я никогда не бывал у Гарри дома, никогда не расспрашивал его о личной жизни. Эрик Скунс – дело другое. Мы с ним с детских лет вместе, с первого класса, куда явились в одинаковых новеньких блейзерах и фуражках. Я бывал у него на всех днях рождения – в их маленьком домике в Белом Городе, где он и до сих пор живет вместе с матерью. Мы вместе сражались за получение стипендии; вместе противостояли тем, кто пытался нас терроризировать; вместе вели воображаемые войны друг с другом, рисуя легионы людей-палочек на полях бесконечных латинских книг; но если бы мне когда-нибудь пришло в голову, что Эрик может оказаться… не таким, как я, я бы никогда не сказал ему об этом ни слова. Но Гарри… Нет, мне, разумеется, нечем тут гордиться, но я все же признаюсь: его откровенность просто поставила меня в тупик.
Он, видимо, по моему лицу догадался, какие мысли меня одолевают, и спросил:
– Неужели тебе, Рой, и в самом деле никогда даже в голову это не приходило?
Пришлось признаться, что нет, действительно не приходило.
– А ты еще кому-нибудь говорил об этом? – с тревогой спросил я. – Наттеру? Или Харрингтону? Или кому-то из учителей?
Гарри только плечами пожал.
– В моей жизни ничего не изменится, даже если я и скажу кому-то. Ты ведь это имел в виду? Да и с какой стати мне лгать? Я ничего плохого не сделал…
Разумеется, он был прав. Он действительно ничего плохого не сделал. Но неужели он настолько наивен, чтобы думать, будто это – то, что ничего плохого он не делает, – будет иметь какое-то значение? Даже в наши дни открыто признаться в том, что ты гомосексуалист – особенно если преподаешь в школе для мальчиков, – это вызов, пробуждающий всеобщие подозрения, а возможно, связанный даже с риском быть уволенным. Ну а двадцать четыре года назад дело с этим обстояло гораздо хуже. Ведь тогда ЛГБТ – Движение за права геев и лесбиянок – еще только зарождалось, и Гарри прекрасно понимал, чем рискует. Но, по всей видимости, просто не желал придавать этому значение.
Он искоса на меня глянул и спросил:
– Неужели это что-то меняет?
– Нет. Нет! Да и почему это должно что-то менять? – Но я солгал. Правда заключалась в том, что его признание, конечно же, многое изменило. Во-первых, я сразу почувствовал себя не в своей тарелке. А во-вторых, мне всегда казалось, что я умею говорить на многих языках, но с этим языком – точнее, с этим диалектом интимности – я был практически не знаком. Сделанное Гарри признание, разумеется, никак не повлияло на мою любовь к нему, однако понимание того, что я целых десять лет был его другом, но никогда даже не подозревал…
Но неужели это я сам оказался настолько наивен? Мысль об этом глубоко меня встревожила. Я всегда считал, что неплохо разбираюсь в людях, но как же, в таком случае, я ухитрился не заметить чего-то столь важного, значительного и – как только теперь стало до меня доходить – столь вопиюще, до глупости, очевидного?
И тут я вдруг подумал, что и меня ведь тоже вполне могут отнести к подобной категории людей. Я ведь тоже не женат. Тоже частенько провожу обеденный перерыв в компании своих учеников. К тому же я ни от кого не скрываю свою дружбу с Гарри, и общение с ним доставляет мне удовольствие. Почему бы некоторым моим коллегам и во мне не заподозрить гея? А что, если кто-то из моих учеников решит, что я принадлежу к числу лиц нетрадиционной сексуальной ориентации? Признаюсь честно – хотя тут, разумеется, мне нечем гордиться, – одна лишь мысль об этом наполнила мою душу ужасом.
Нет, я отнюдь не самый большой либерал. Я даже стать таковым никогда не имел возможности. Мои родители были самыми обыкновенными уроженцами Севера, плоть от плоти своего поколения. Воспитывался я в основном в «Сент-Освальдз», причем учился отлично и получал стипендию; затем последовали довольно скучные университетские годы и несколько лет работа учителем в двух весьма заурядных школах, а после этого «Сент-Освальдз» вновь предъявил на меня свои права. И к сорока двум годам я, в общем, превратился в такого же верного приверженца установленных порядков, какими были и мои родители, – они оба к этому времени давно уже постоянно обитали в «Медоубэнк», доме для престарелых, находившемся недалеко от Молбри.
Возможно, по этой причине я и выглядел старше своих лет – кстати, Гарри, которому было под пятьдесят, воспринимал меня как своего ровесника. Впрочем, сам-то он выглядел гораздо моложе меня благодаря отсутствию ненужных амбиций и умению не обращать внимание на условности. Да и жизненный путь у него был совсем другим. И мне вдруг пришла в голову совершенно неожиданная мысль: может быть, юный Аллен-Джонс так нравится мне именно потому, что он чем-то похож на Гарри Кларка? Они и впрямь были чем-то друг на друга похожи, особенно выражением глаз.
Гарри взял еще шоколадку и спокойно заметил:
– У тебя сейчас на лице просто написано: «ради-бога-где-угодно-только-не-здесь». Ты пойми, подобные различия имеют значение только в том случае, если ты сам позволяешь им это значение иметь. Все мы ищем любви и утешения и обретаем их там, где это возможно; так кому дано право определять, какая разновидность любви лучше или достойней?
Да, конечно же, он был прав. И я полностью принимал его точку зрения. И все же его признание было настолько личным и настолько неожиданным, что мне трудно было сразу все это переварить. Мы, Твидовые Пиджаки, не особенно любим откровенничать. Это, кстати, одна из существенных причин того, что я предпочитаю учить мальчиков, а не этих юных сплетниц из «Малберри Хаус». Меня устраивает, что мальчикам обычно свойственны этакое отсутствие душевной глубины и некая эмоциональная немота, проявляющаяся в неспособности (или неумении) выразить свои чувства словами; именно поэтому мальчики предпочитают разговоры о чем угодно – о футболе, о книгах, о музыке, о телевидении, о компьютерных играх, – но только не о «делах сердечных». Я знаю, конечно, что дела эти их интересуют и все соответствующие чувства они испытывают, но, хвала богам, делятся ими крайне редко.
– Меня все эти различия совершенно не касаются, старина, – сказал я. – Они ни малейшего значения для меня не имели и иметь не будет.
Гарри снова улыбнулся – на этот раз чуть печальней, как мне показалось, – и предложил:
– Возьми еще шоколадку.