Книга: Усмешка тьмы
Назад: 42: Тэсс
Дальше: 44: Праздные и празднующие

43: Собор святого Симона

– Спорю на свою пенсию, что ты еще никогда не ложился так поздно спать, Марк, – говорит моя мать.
– Ну, – тот мнется, – только когда за компьютером засиживался.
Натали недовольно смотрит на меня.
– Вот так новости. Это когда было?
– Когда я искал материал для Саймона.
– Очень мило с твоей стороны, Марк, – говорю я, – но сном в твоем возрасте никак нельзя пренебрегать.
– Я все равно не мог уснуть.
– Спорим, в полночь на улице ты еще точно не был. Будешь присутствовать при рождении, – настаивает мать.
Марк хихикает, смутившись, или на случай, если бабушка все-таки шутит, а Натали хмурится еще сильнее и откидывается на спинку сиденья. Жаль, что мы не поехали на ее машине, но мне не хотелось, чтобы отец подумал, будто мы не доверяем его мастерству водителя. С тремя людьми на заднем сиденье «мини» стал ужасно стесненным, как выразился бы Теккерей Лэйн, – мне кажется, будто меня везут в какую-то тюрьму по неизведанному неотслеживаемому маршруту. Дома стоят темные, и если окна и горят – то лишь очень редко. Время от времени попадаются припозднившиеся гуляки, улыбающиеся, когда мы проезжаем мимо.
– Мы еще не приехали? Куда мы вообще едем? – уточняю я на всякий случай.
– Ты только послушай его, Марк, – говорит моя мать. – Такой нетерпеливый. Как будто он младше тебя, ха-ха!
За лобовым стеклом выросла из мрака рождественская елка в центре дорожной развилки, и моя память болезненно шевельнулась.
– Разве мы не были здесь в прошлый раз?
– Конечно, ты уже бывал здесь, – говорит отец и смеется. Когда мать присоединяется, у меня мелькает неприятная мысль, что они заблудились, и теперь пытаются меня запутать. Дерево машет нам своими кричаще разноцветными ветвями, и «мини» ныряет в проулок, в котором ничего нет, кроме двух рядов высоких мрачных домов. Шторы на окнах первого этажа будто бы колышутся, выдавая маневры незримых наблюдателей, но, возможно, виной тому лишь блики рождественских огней.
– Если мы хотели попасть в церковь – это явно был самый долгий путь из всех возможных, – скромно замечает Натали.
– Мы думали, вам понравится кататься, – признается мама. – Куда спешить?
– Сейчас мы покажем вам, где он пришел в мир, – изрекает отец.
– Кто? – настораживаюсь на секунду я.
– А ты как думаешь? – подмигивает мать.
– Табби? – восклицает Марк с энтузиазмом.
– Святые угодники, нет, – качает головой отец. – Только не говори, Саймон, что он так же одержим этим клоуном, как и ты.
Мать поворачивается к нам и улыбается.
– Кто, как не ты, Саймон?
– Я ничего не помню об этом, – бурчу я в ответ.
– Конечно, не помнишь, глупенький мальчик. Ты только-только родился. – Салон машины заливает яркий свет – мы попали в пятно уличного фонаря. Когда отец выруливает влево, мама добавляет: – Вот мы и приехали. Как ты думаешь, Марк, тут когда-нибудь будет мемориальная доска в его честь?
По обе стороны дороги высятся уродливые бунгало – лужайки сплошь изрезаны сетью подъездных дорожек, сбегающих куда-то к мягко освещенным окнам. Меня удивила бы группа садовых гномов – целая маленькая деревня! – мимо которой мы проехали, не будь я так сбит с толку.
– Мы же здесь не жили.
– Разве мы ошиблись, Боб? – взволнованно спрашивает мать. – Я уверена, это здесь!
Отец сурово смотрит на меня в широкое зеркало заднего вида.
– Опять шалишь, – бормочет он.
За что этот упрек? Уж не за то ли, что он отвлекся от дороги на скользком повороте?
– Аккуратнее, Боб! – взвизгивает мама. – У тебя в машине ребенок. Пустил бы меня за руль!
– Ты не умеешь водить, Сандра.
Если он винит меня в том, что я сбил мать с толку, в следующей ее фразе я с тем же успехом могу винить его.
– Вот здесь я подняла Саймона на ручки так, чтобы ты видел.
Она смотрит в окно бунгало. Несмотря на светлые шторы, комната кажется темной. По мере того как машина замедляет ход, чтобы мы могли все рассмотреть, Натали произносит:
– Мне казалось, вы говорили, что он родился в больнице.
– Я побоялась рожать дома, – отвечает мама и смеется. – Ее уже снесли и настроили весь этот ужас.
– Отсюда недалеко, – говорит мой отец.
Облегчение волной прокатывается по моему телу. Что ж, я не сошел с ума и не стал жертвой какого-нибудь синдрома Манделы. Когда автомобиль снова набирает скорость, Марк извивается в кресле, чтобы держать бунгало в поле зрения.
– Это что, Санта-Клаус? – взволнованно спрашивает он.
Наверное, кто-то решил принарядиться рождественским волшебником. Занавески раздвигаются, и некто массивный провожает взглядом наш экипаж. Лицо какое-то слишком уж упитанное – даже для более популярного образа христианского святого.
На мужчине всего лишь накладная борода. Из широкой улыбки не сочится белесоватая масса, из набивного белого лица не лезет вата. В следующий момент обитатель моего места рождения скрывается из виду, а мать говорит:
– Придется лечь спать, как только вернемся домой, а то он не заглянет к нам.
Я бы не сильно расстроился, если бы единственным рождественским подарком мне стал здоровый сон, а со странным мужчиной в накладной бороде предпочел бы и вовсе не встречаться. Чем больше расстояние между нами, тем лучше, и я вновь ощущаю тревогу, когда отец останавливается прямо на дороге.
– Разве мы не пойдем в нашу церковь? – спрашивает мать.
– У нас нет времени, Сандра. Подойдет и эта.
Она разочарованно фыркает, когда он тормозит возле простой часовенки, которую вполне можно охарактеризовать словами «бетонная палатка с крестиком наверху». В резных окошках из цветного стекла теплится свет. Мать хлопает в ладоши:
– Ой, еще как подойдет! Ты что, заранее это подстроил?
Поначалу я не понимаю, чего это она так резко сменила гнев на милость, а потом вижу, что на указателе написано «Церковь Святого Симона». Ну, Симон и Симон – особого повода веселиться нет, но даже отец позволяет себе улыбку.
– Побежали! – подзадоривает Марка моя мать. – Ты же не хочешь превратиться в тыкву?
Хоть я и понимаю, что она имеет в виду Золушку и ее полуночные метаморфозы, у меня все равно появляется мысль об ухмыляющихся хэллоуинских тыквах. Воображение распаляется и подсовывает мне следующий неаппетитный образ – голова Марка раздувается как тыква, его фирменная улыбочка расползается до соответствующих размеров.
Моя мать быстренько дохрамывает до открытой двери. Мы, всяк по-своему, нагоняем ее. Снаружи дверь украшена какими-то древними листовками, слишком пестрыми для церкви. Не успеваю я прочитать, что написано хоть на одной из них, мать подталкивает меня, и я буквально влетаю внутрь.
– Начинается! – шепотом сообщает она.
Две фигуры в монашеских одеждах – одна широкая, а другая раза в два поменьше, идут по проходу к алтарю, установленному в центре часовни. Скамьи по обеим сторонам прохода ломятся от паствы. Мать хлопает меня по плечу и указывает на задний ряд. Меня уже успели разок окропить, и я автоматически крещусь. Марк следует за мной по пятам, и вскоре мы рядком садимся на скамью, где кроме нас пристроилась еще одна полная женщина, скрывающая лицо платком. Взяв черные книжечки с выступов перед нами, мы обращаем лица к священнику, и тот произносит:
– Вот иду я к алтарю Божьему.
Мы на полночной мессе – мама решила таким образом приобщить Марка. В его возрасте и меня таскали по церквям, но большая часть этих впечатлений уже забылась – хотя при виде паствы, тянущейся к свету, словно в надежде изгнать собственную тьму, в памяти что-то зашевелилось. Разве божественная концепция не слишком сложное понятие для маленького ребенка? Но священник выступает живо – вот только, каким бы радостным ни было для него это празднество, неужели ему действительно нужно так широко улыбаться? Странно, раньше святые отцы казались смиреннее – какой-то современный подход? Выглядит на самом деле неприятно, словно святого отца охватило безумие. И его неутомимый голос, очень высокий, почти женский, только усиливает жуть. Я открываю молитвенник, надеясь, что воспоминания о церемонии отвлекут меня от этого зрелища.
Молитвенник отвлекает меня – но совсем не по той причине, на которую я рассчитывал. Книжечка выглядит очень старой – старше самой этой церкви. Возможно, мне все еще нужно оправиться от сдвига часовых поясов – мне кажется, будто чьи-то пауковатые каракули наползают на тяжелые готические буквы. Я не рискую присовокупить свой голос к голосу священника – мне чудится, что мой рот исторгнет слова столь же искаженные, сколь искаженным мне видится текст молитвенника. Я переворачиваю страницу и так сильно сжимаю челюсти, что рот и зубы сливаются в одну больную рану. Какой-то бред, если не что-то похуже, звучит у меня в голове – или источник еле уловимого бормотания где-то рядом со мной? Не могу судить, вторгается ли этот звук в мой череп извне или звучит прямо в нем, и если верно все же первое предположение, то кто из моих соседей повинен в этом? Я поглядываю в сторону Марка, но он читает молитву куда более спокойно, чем я.
Я не рискую петь гимны – особенно те, что звучали в школьной пьесе. Воззвания священника с амвона не приносят облегчения – какой-то иной, незатыкаемый и едва отличимый от тишины голос, кажется, пародирует и коверкает каждое его слово. Не может же он, в самом деле, читать про «Смертлием» и говорить «Ибо младенец развергнул нас, слог нам дан»? Все, что он произносит, тут же превращается в страшную чепуху, и иллюзия лишь усиливается из-за ухмылки, кривящей губы алтарного мальчика, чье бледное толстое лицо выглядит старше лица самого пастыря – уж не карлик ли это?
Конечно, если что-то и кажется ему занимательным, то только периодический заливистый хохот священника, а не те слова, которые я будто бы слышу. Пастве ведь надлежит повторять их – неужто Натали или мои родители не отреагировали бы, поняв, что произносят? Их голоса теряются в общем гомоне, и когда я бросаю взгляд на Марка, по его губам не понять, что он говорит.
Наконец, слава богу, наступил момент, когда мне уже не нужно больше притворяться. Пришло время верующим принять причастие.
Моя соседка кладет открытый молитвенник страницами вниз на выступ и прихлопывает его, когда он вяло пытается закрыться. Ее большая рука – такого же цвета, как и ее короткое грязно-белое пальто. Собственно, даже фактура схожа. Рука ныряет за отворот пальто и под аккомпанемент шороха бумаги извлекает печеньице.
Я не успеваю рассмотреть оттиск на тонком белом диске и убедиться, что это действительно карикатурное клоунское лицо. Слишком уж быстро она сует его под платок, в рот. Пока я борюсь с желанием склониться пониже и посмотреть ей в лицо, Марк, во все глаза смотрящий на людей у алтаря, восклицает:
– Они там что-то едят! Можно мне тоже?
– Это не для всех, – шепчет Натали. – Не для нас.
– Но почему?
– Мы не присоединились к пастве.
Не знаю, чем мое объяснение так развеселило нашу соседку. Ее смех звучит как-то по-мужлански – может быть, потому, что она изо всех сил пытается подавить его, хотя он кажется скорее далеким, чем приглушенным. Марк замолкает – до того момента, пока не примечает мальчика-ровесника в очереди на исповедь.
– Вот ему можно, – жалуется он, – а мне почему нельзя?
– Он признается в своих грехах, Марк, – шепчет мама.
– Я тоже могу. Мне же нужно? – Он ведет себя так, будто перед ним разворачивается жутко увлекательное шоу и ему позарез нужно стать добровольцем из зала.
– Уверена, невинное дитя вроде тебя не нуждается в исповеди, – говорит мама.
Он выглядит оскорбленным в лучших чувствах, и даже ее ласковая улыбка не помогает.
– Она хочет сказать, что ты можешь обойтись без исповеди, – бормочет отец. – Ну ты индеец, Марк! Священника не боишься? Саймон боялся их как огня.
– Нет. Он же просто человек.
– Хватит, Марк, – теряет терпение Натали. – Мы поговорим об этом позже.
– Но я проголодался!
Мне вдруг приходит мысль, что моя соседка вот-вот предложит ему печенье. Но тут вмешивается моя мать:
– Мы скоро придем домой, и тогда ты сможешь перекусить, но тебе могут потом сниться кошмары!
– Ну и что. Им-то они тоже могут присниться этой ночью, – он указывает на причащающихся. Покорные глаза и сложенные руки тех, кто возвращался на свои места, невольно наводят на мысли о лунатиках, погруженных священником в сон.
– Тихо, – приструняет его Натали. – Ты же не хочешь, чтоб над тобой все смеялись?
А все уже и так смеются – из-под темного платка соседки веселье словно расползлось по всей пастве, добравшись даже до алтаря, где коленопреклоненный мужчина разевает свой рот, будто рыба, выброшенная на берег. Похоже, и мне нужно внести свою юмористическую лепту в эту сцену – или, скорее, сгладить гротеск происходящего:
– Ну так что, Марк? – говорю я, низко склонившись к нему. – Хотим насмешить всех?
Я еще не закончил говорить, как он нацепляет на физиономию ухмылку а-ля Табби. Не знаю, какое чувство заставляет меня оскалиться в ответ. И как же я раньше не замечал, что такое лицо у него чуть ли не с самого нашего появления в церкви?
Человек у алтаря, покачиваясь, встает на ноги, и я вспоминаю о смерти Чарли Трейси в заброшенной часовне. Может быть, этот тип подавился просвиркой? Весь пунцовый, он нетвердой походкой движется по проходу в нашу сторону, и я все еще опасаюсь, как бы он не рухнул замертво – даже после того как он обошел скамью и занял свое место.
Марк продолжает заговорщически улыбаться мне.
– Мы же хотим, да? – спрашивает он.
– Нет, – поспешно отвечаю я. – Бабушка права. Не стоит лезть на рожон.
– Но ты же хочешь! – настаивает Марк. – Ты бы никогда так не сказал сам!
Не стоит зажимать меня в угол, хочу я сказать ему. Ты же не хочешь, чтобы твои родные бабка с дедом узнали, как ты ведешь себя в церкви? – могу я сказать ему. Сейчас подошли бы любые слова – лишь бы эта улыбка исчезла с его лица.
– Теперь посмотри, что ты вынуждаешь меня сказать, – шипящим голосом выдаю я ему в ухо, надеясь, что мать с отцом мало что услышат. – Прекрати, если хочешь счастливого Рождества. Просто прекрати.
Улыбка рушится мгновенно – будто я ударил его по губам. Марк выглядит так, словно его предали, – интересно, на какую другую реакцию с моей стороны он рассчитывал? Когда я смотрю на Натали в надежде, что она одобрит такую строгость, она не выглядит особо впечатленной. Видимо, ей неприятно слышать, когда ее сына отчитывают. Зато веселье, гуляющее по рядам молящихся, явно пошло на убыль. Последние исповедовавшиеся возвращаются на свои места, и священник откладывает свой реквизит. Он и конгрегация произносят несколько старых слов на новый лад и заканчивают мессу пением «О, явитесь, все, кто верит», что почти умиротворяет меня, пока я не осознаю: слова и тут богохульно искажены. О, язвитесь, все, кто звери, алчно шепчет сонм голосов, прерываемый то тут, то там злыми смешками. Славу телесам! Хаминь!
– Обменяемся же знаками мира с соседями, – подводит черту священник и показывает пастве наглядный пример, обмениваясь рукопожатием со своим карликовым служкой. Когда я пожимаю руку Марка, я замечаю, что члены конгрегации целуют друг друга, и с ужасом вспоминаю о женщине под платком. Я не отворачиваюсь от мальчишки, покуда локоть не тюкает меня под ребра – надеюсь, это не кулак. В любом случае, больше всего это напоминает кусок теста или желе. Желая лишь поскорее со всем этим покончить, я оборачиваюсь лицом к соседке, и ее рука впивается крепко-крепко – силы ей не занимать, хоть она и напоминает фаршированный рукав для запекания. Кожа, насколько я могу видеть, бледная, старая, может статься, даже бородавчатая. Но это все ерунда; что по-настоящему страшно – так это очевидность намерений соседки. Она явно рассчитывает получить от меня не только обычное рукопожатие. Когда она сжимает мою руку с такой силой, что я представляю, как мои пальцы сливаются с ее ладонью, драпированная платком голова качается навстречу мне.
Я успеваю рассмотреть одну только бледную щеку, пористую, как губка – и тут меня находит луч прожектора. Гремят фанфары. Конечно, никакой это не прожектор, да и фанфар тут нет – просто мимо церкви проехала пожарная или скорая, и сполох мигалки под звук оглушительной сирены упал на мое лицо, пройдя сквозь ближайшее витражное окно. На миг я ослеплен – и лицо, надвигающееся на меня из глубины подплаточного пространства, кажется не более чем раздутым блеклым шаром с глазами и зубами. Моих ноздрей касается тягучий запах – возможно, какой-то парфюм, но мне он почему-то напоминает формалин. Когда шарф скользит по моему лицу, подобно завесе из старой паутины, я слышу шепот:
– Счастливо отпраздновать.
Впрочем, может, мне только послышалось. Меня отпускают, и я потираю ладонь о ладонь, пытаясь избавиться от оставшегося на коже липкого ощущения.
Я скорее слышу, чем вижу, как паства покидает церквушку, и с нетерпением жду, когда мое семейство последует общему примеру. В конце концов мы все встаем и идем к абсолютно черной прорези, заменившей входные двери. Затылком я чувствую чье-то заинтересованное присутствие за спиной и поторапливаюсь за Марком и Натали. Когда я уже спрыгиваю с крыльца, мне снова слышится шепчущий голос. Что же он сказал в этот раз? Что-то вроде уже скоро? Или успех вора? Оборачиваясь, я на секунду зажмуриваюсь, чтобы восстановилась острота зрения, открываю глаза… никого. Крыльцо пустует.
Под удивленный окрик Марка я забегаю обратно в церковь, широко распахиваю внутренние двери – но застаю лишь священника и служку в дальнем конце прохода.
– Что не так? – спрашивает Натали, когда я возвращаюсь.
– Куда она делась?
– Кто, Саймон?
Все четыре пары глаз, смотрящих на меня сейчас, выглядят обеспокоенными – но я не могу поручиться, что никто из них не притворяется.
– Женщина, шедшая позади меня, – говорю я.
– Мы вышли из церкви последними.
– Нет, была еще она. Рядом со мной сидела. На одной скамье!
– Никого, кроме нас, не было, Саймон, – говорит Натали и сочувственно улыбается моим родителям. – Слишком долго был в разъездах, – поясняет она, и теперь улыбаются все, даже Марк.
– Похоже, не только юному джентльмену нужен сон на Рождество, – изрекает мать.
Назад: 42: Тэсс
Дальше: 44: Праздные и празднующие