Книга: Руководство для домработниц (сборник)
Назад: Молчание
Дальше: 502

Mijito

Я хочу домой. Когда mijito Хесус засыпает, я думаю о доме, о моей mamacita, о братьях и сестрах. Пытаюсь вспомнить все деревья в нашей деревне, всех наших. Пытаюсь вспомнить себя, потому что раньше, до всего этого, tantas cosas que han pasado, я была совсем другая. Я даже не знала… Не знала, что такое телевизор, что такое drogas, что такое страх. Страх я узнала, как только выехала из дома: дорога страшная, и машина, и мужчины, и перебегать было страшно, а когда Маноло меня встретил, стало только страшнее, потому что он был уже не тот. Я знала, что он меня любит, и, когда он меня обнял, это было совсем как тогда у реки, но он стал другой, в его добрых глазах теперь страх. По дороге в Окленд все было страшное, и в Штатах вообще. Перед нами – машины, за нами – машины, навстречу едут машины, машины-машины-машины, продаются машины, и магазины-магазины-магазины, и опять машины. Даже в нашей комнатке в Окленде, где я сидела и ждала, пока придет Маноло… Комнату распирает шум: не только телевизор, но и машины, и автобусы, и сирены, и вертолеты, мужчины дерутся и стреляют, все орут. Я боюсь mayates, а они стоят кучками вдоль всей улицы, мне страшно выходить наружу. Маноло стал такой странный, я испугалась, что он не захочет на мне жениться, но он сказал: “Не дури, я тебя люблю, mi vida”. Я обрадовалась, но он сказал: “И вообще, надо, чтобы ты была законная жена – для велфера, для фудстемпов”. Мы сразу поженились, и в тот же день он повел меня выправлять велфер. Мне стало грустно. Я хотела сходить в парк, или еще куда-нибудь, или выпить вина, немножко отпраздновать luna de miel.
Мы жили на Макартур в мотеле “Фламинго”. Мне было одиноко. Он редко бывал дома. Сердился на меня, потому что я всего боюсь, но он забыл, что здесь все по-другому. У нас в деревне не было туалетов в домах, не было электричества. Телевизор и то страшный: в нем все как настоящее. Я мечтала про маленький домик для нас или про свою комнатку, где я могла бы все украсить, могла бы сама готовить ему еду. Он приносил “Кентукки Фрай”, или “Тако Белл”, или гамбургеры. Завтракали мы в маленьком кафе каждый день, и это было хорошо, как в Мексике.
Однажды в дверь громко постучали. Я не хотела открывать. Это был мужчина, незнакомый, сказал, что он Рамон, дядя Маноло. Сказал, что Маноло в тюрьме, что отвезет меня с ним поговорить. Заставил меня собрать все мои вещи и сесть в машину. Я его все время спрашивала: “За что? Что случилось? Что он такого сделал?”
– No me jodes! Cбllate, – сказал он мне. – Mira, я не знаю. Он тебе все скажет. Я только одно знаю – до суда над ним ты будешь жить у нас.
Мы вошли в большое здание, поднялись в лифте на верхний этаж. Я первый раз в жизни ехала в лифте. Он поговорил с какими-то полицейскими, потом один полицейский повел меня куда-то: за дверью комната, в комнате окошко, у окошка стул. Показал мне на телефон. Пришел Маноло, сел за окошком. Худой, небритый, в глазах – ничего, кроме страха. Весь трясется, бледный. Всей одежды на нем – оранжевая пижама. Сидим, смотрим друг на друга. Он берет телефонную трубку и показывает мне жестом: бери свою. Я первый раз в жизни разговаривала по телефону. Голос как будто не его, но я же видела: это он разговаривает. Мне стало совсем страшно. Я не все могу припомнить, помню, он сказал: “Я тебя люблю, мне очень жаль, что так вышло”. Сказал, что даст знать Рамону, какого числа его будут судить. Он надеялся, что после суда вернется ко мне домой. Но если нет, я должна его ждать, он мой муж. Рамон и Лупе – buena gente, позаботятся обо мне, пока он не освободится. Они должны сводить меня насчет велфера – дать мой новый адрес. “Не забудь. Мне очень жаль, что так вышло”, – сказал он по-английски. Я долго думала, как это сказать по-испански. По-испански это будет “Lo siento” — “Я это чувствую”.
Если б я только знала. Надо было сказать ему, что я его люблю и буду ждать его всю жизнь, что я люблю его всем сердцем. Надо было сказать ему насчет нашего ребенка. Но я так волновалась, так напугалась, что не могла говорить в телефон, и только смотрела на него, пока его не увели двое полицейских.
В машине я спросила Рамона: что случилось, куда его увели? Я все спрашивала и спрашивала, пока он не затормозил и не сказал: “Мне-то откуда знать, заткнись”. Они будут брать мой велфер и фудстемпы взамен на то, что меня кормят, а я должна смотреть за их детьми. Я должна как можно быстрее найти себе жилье и съехать от них. Я сказала ему, что я на четвертом месяце, а он сказал: “Вот так фунт”. Это первые английские слова, которые я сказала вслух. “Вот так фунт”.
* * *
Доктор Фриц скоро придет, и тогда я, по крайней мере, распределю некоторых пациентов по смотровым. Он должен был прийти еще два часа назад, но, как всегда, втиснул в свой график еще одну операцию. А ведь прекрасно знает, что по средам у него амбулаторный прием. В комнате ожидания целая толпа, младенцы орут, дети постарше дерутся. Если мы с Кармой сможем закруглиться в семь, нам еще посчастливится. Карма – сестра-хозяйка, ее работе не позавидуешь. Тут душно, от мокрой одежды идет пар, воняет грязными подгузниками и потом. На улице, как всегда, дождь, а почти все матери добираются сюда на автобусе за тридевять земель.
В комнате ожидания я начинаю как бы косить на оба глаза: когда вызываю пациента, улыбаюсь его матери, бабушке или воспитательнице, но смотрю ей на лоб – типа в третий глаз. Я этому выучилась еще в приемном отделении. Иначе тут быстро перегоришь, особенно со всеми этими детьми крэка и с малышами, у которых СПИД или рак. Или с теми, которые никогда не вырастут. Если ты смотришь родителям в глаза, делишься с ними всем этим, подтверждаешь, что все это по-настоящему – все страхи, страдания и усталость. С другой стороны… если ты знакомишься с родителями поближе, иногда только этим и можешь помочь – смотреть им в глаза с надеждой или с печалью, которые невозможно выразить.
Первые двое в очереди – постоперационные. Раскладываю перчатки и наборы для снятия швов, марлю и пластыри, говорю матерям: раздевайте детей. Тут можно быстро управиться. Выхожу в коридор, вызываю Хесуса Ромеро.
Ко мне подходит молоденькая девчонка, младенца своего несет в ребосо на мексиканский манер. У девчонки забитый, испуганный вид. “No inglйs”, – говорит она.
Говорю ей по-испански, что надо снять с ребенка все, кроме подгузника, спрашиваю, в чем дело.
Она говорит:
– Pobre mijito, все время плачет и плачет, никогда не унимается.
Взвешиваю его, спрашиваю про вес при рождении. Семь фунтов. Ему три месяца, пора бы набрать вес.
– Вы сделали ему прививки?
Да, несколько дней назад она была в La Clinica. Там сказали, что у него грыжа. Она и не знала, что маленьким надо делать уколы. Там ему сделали один укол и велели, чтобы к ним она пришла через месяц, а к нам – немедленно.
Ее зовут Амелия. Ей семнадцать лет, она приехала из Мичоакана, чтобы выйти замуж за своего парня, но он теперь сидит в тюрьме Соледад. Она живет у дяди и тети. У нее нет денег, чтобы уехать домой. Они не хотят, чтобы она жила у них, не любят ее ребенка, потому что он все время плачет.
– Вы его грудью кормите?
– Да, но, наверно, у меня молоко плохое. Он просыпается, кричит все время.
Держит она его, как мешок с картошкой. В ее глазах читается: “Куда бы приткнуть этот мешок?” Я догадываюсь: у нее же никого тут нет, никто ничего не посоветует.
– Вы знаете, как надо чередовать груди? Если в первое кормление прикладываете его к левой груди, в следующее прикладывайте к правой, и пусть сосет подольше, а потом перекладывайте к левой, ненадолго. Но обязательно перекладывайте. Так он получит больше молока, а ваши груди дадут больше молока. А может, он засыпает от усталости, а не потому, что насытился. А плачет он все время, наверно, еще и из-за грыжи. Врач очень хороший. Он вылечит вашего малыша.
Кажется, она успокоилась. Но по ней не поймешь, у нее “притупленный аффект”, как это называют доктора.
– Мне надо к другим пациентам. Я вернусь, когда придет доктор.
Она смиренно кивает. В глазах у нее безысходность, как у женщин, которых бьют. Господи, прости меня, я ведь тоже женщина, но когда я вижу таких безропотных женщин, мне хочется надавать им по щекам.
Доктор Фриц пришел, он уже в первой смотровой. Сколько бы он ни заставлял матерей ждать в очереди, как бы ни злились мы с Кармой, но мы ему все прощаем, когда он осматривает детей. Он – целитель. Самый лучший хирург, делает больше операций, чем все другие вместе взятые. Все говорят, что он педант и эгоист, это да. Но плохим специалистом его не назовешь. Между прочим, он прославился: тот самый врач, который рискнул своей жизнью, чтобы спасти мальчика после сильного землетрясения.
Первых двух пациентов он отпустил быстро. Я говорю ему, что в третьей смотровой предоперационный, по-английски не говорит, я сейчас подойду. Прибираюсь в смотровых, вызываю других пациентов. В третьей смотровой доктор держит младенца, показывает Амелии, как вправлять грыжу. Младенец ему улыбается.
– Пусть Пэт назначит дату операции. Втолкуйте ей хорошенько, как готовиться к операции, что кормить нельзя. И скажите ей: если грыжа выпадет, а она не сможет затолкать ее обратно, пусть звонит нам.
Отдает ей ребенка. Говорит:
– Muy bonito.
– Спросите ее, откуда у Хесуса синяки на руках. Вам следовало было обратить внимание на эти синяки, – доктор указывает на пятна с тыльной стороны рук младенца.
– Извините, – говорю я ему. Начинаю ее расспрашивать, а она таращится, испуганно и удивленно: “No sй.
– Она не знает.
– А что думаете вы?
– Мне кажется, она…
– Ушам своим не верю! Неужели вы скажете то, что, по-моему, собираетесь сказать? Я пошел звонить. Через десять минут приду в первую смотровую. Мне понадобятся расширители – восьмерка и десятка.
Он угадал. Я собиралась сказать, что она сама похожа на жертву, а я-то знаю, что частенько проделывают жертвы. Я объяснила ей, что операция очень важная, что нужно прийти за день до операции, и мы подготовим ребенка. Пусть позвонит, если ребенок заболеет или если у него будет сильная сыпь от подгузников. Кормить можно за три часа до операции – не позже. Веду ее к Пэт, чтобы она назначила ей дату и снова повторила все инструкции.
Потом я про нее забыла, и только через месяц, не раньше, подумала: а ведь она так и не принесла ребенка на послеоперационный осмотр. Спрашиваю у Пэт, когда была операция.
– Хесус Ромеро? Верх идиотизма. На подготовку к операции не пришла. Даже позвонить не удосужилась. Звоню ей – говорит, что ее было некому подвезти до больницы. Ну ладно. Говорю ей, что подготовимся к операции в тот же день, пусть придет рано-рано: будет осмотр, возьмем кровь, только пусть обязательно придет. И – слава, слава, аллилуйя! – она приходит. Но… угадай-ка с трех раз…
– За полчаса до операции она взяла и покормила ребенка.
– Точно! Фриц уезжает, я назначила операцию только через месяц.
* * *
У них было очень плохо жить. Я не могла дождаться, когда же мы с Маноло опять будем вместе. Я отдавала им весь велфер и фудстемпы. А они давали мне деньги, очень мало денег, которые я могла тратить на себя. Я присматривала за Тиной и Уилли, но они не говорили по-испански, просто не обращали на меня внимания. Лупе злилась, что я у них живу, а Рамон был ласковый, только, когда выпивал, все время лапал меня или тыкал сзади. Я сильнее боялась Лупе, чем Рамона, и потому, когда я не была занята домашней работой, я тихо сидела в моем уголке на кухне.
– Что ты там делаешь столько времени? – спрашивала меня Лупе.
– Думаю. О Маноло. О моем pueblo.
– Подумай лучше, куда бы от нас съехать.
В день суда Рамон был на работе, и меня повезла туда Лупе. Иногда она была ничего, добрая. В суде мы сидели в первом ряду. Когда он вошел, я его еле узнала: в наручниках, ноги скованы. Как жестоко они обошлись с Маноло, он же такой нежный. Он стоял прямо под судьей, а потом судья что-то сказал, и двое полицейских увели Маноло. Он оглянулся, но я его не узнала – такое лицо, такая ярость. Мой Маноло. По дороге домой Лупе сказала, что дело плохо. Она тоже не поняла, в чем его обвиняют, но не только в хранении наркотиков – иначе отправили бы в Санта-Риту. Восемь лет в тюрьме Соледад – это плохо.
– Восемь лет? Cуmo que восемь лет!
– А ну, голову не теряй. А то я тебя прямо тут высажу, посреди улицы. Серьезно говорю.
Лупе сказала мне: раз я беременная, я должна пойти в clinica. Она хотела сказать, что мне надо сделать aborto, но я сначала не поняла. “Нет, – сказала я докторше, – нет, я хочу ребенка, mijito. Его папа далеко, у меня есть только мой ребенок”. Докторша сначала приняла меня хорошо, но потом рассердилась, сказала, что я сама ребенок, я не смогу работать, как я буду его растить? Сказала, что я думаю только о себе, что я porfiada. “Это грех, – сказала я ей. – Я этого не сделаю. Я хочу ребенка”. Она швырнула свою тетрадку на стол: “Vбlgame diуs. По крайней мере, приходи наблюдаться, пока ты беременная”.
Дала мне карточку, на которой был написан день и час, но я больше туда не ходила. Время шло медленно. Я все ждала какой-нибудь весточки от Маноло. Уилли и Тина просто смотрели телик, не докучали мне. Родила я прямо в квартире Лупе. Она помогала мне рожать, но Рамон ее побил, когда пришел домой, и меня тоже побил. Сказал: когда я им на шею села, это было еще полбеды. А теперь еще и ребенок.
Я стараюсь не путаться у них под ногами. У нас есть уголок в кухне. Маленький Хесус красивый, похож на Маноло. Я купила ему красивые вещи в секонд-хенде и в “Пейлесс”. Я до сих пор не знаю, что натворил Маноло, за что его посадили, когда он подаст о себе весточку. Спросила Рамона, а он: “Забудь ты своего Маноло. Попробуй лучше поискать работу”.
Пока Лупе на работе, я смотрю за ее детьми, прибираюсь в их квартире. Стираю все белье в прачечной-автомате на нижнем этаже. Но я очень устаю. Хесус плачет и плачет, no importa. Лупе сказала, что я должна сходить с ним в clinica. А я боюсь ездить в автобусе. Mayates меня лапают, я их боюсь. Мне кажется, что они отнимут у меня Хесуса.
В clinica на меня опять рассердились, сказали, что мне надо было наблюдаться, пока я была беременная, что ему надо сделать прививки, что он слишком маленький. “Он весил семь фунтов, – сказала я, – мой дядя его взвесил”. “А теперь весит всего восемь”. Ему сделали укол, сказали прийти еще раз. Доктор сказал, что у Хесуса грыжа, это может быть опасно. Его должен посмотреть хирург. Одна женщина дала мне карту города, написала, как доехать на автобусе и поезде БАРТ до кабинета хирурга, сказала мне даже, где лучше стоять, когда поеду на БАРТе и автобусе обратно. Позвонила, записала меня к хирургу.
В clinica меня возила Лупе, ждала меня на улице в машине вместе с детьми. Я рассказала ей, что мне там говорили, и начала плакать. Она остановила машину, схватила меня за плечи, начала меня трясти:
– Ты уже не маленькая! Улаживай все! Мы тебя пока подержим, пока Хесус не выздоровеет, а потом тебе придется самой разбираться со своей жизнью. У нас слишком тесно. Мы с Рамоном устаем до смерти, а твой плачет день и ночь, или ты плачешь, и это еще хуже. Нам это надоело.
– Я стараюсь вам помочь, – сказала я.
– Да уж, спасибочки.
В день, когда мне надо было к хирургу, мы все встали рано. Лупе пришлось везти детей в садик. Садик бесплатный, детям там больше нравится, чем со мной дома, они обрадовались. Но Лупе злилась, потому что садик очень далеко, а Рамону пришлось из-за всего этого ехать на метро. Мне было страшно: автобус, потом БАРТ, потом другой автобус. Я перенервничала, утром не поела, в дороге мне хотелось есть, голова кружилась от страха. Но потом я увидела большую вывеску, про которую мне говорили, и поняла, что нам сюда. Мы ждали очень долго. Я выехала из дома в шесть утра, а доктор посмотрел Хесуса только в три. Я была очень голодная. Они мне все объяснили очень понятно, и медсестра сказала кормить его по-другому, чтобы молока было больше. Доктор обошелся с Хесусом хорошо, сказал, что он bonito, но подумал, что я его обижаю, показал медсестре синие пятна на его руках. Я этих пятен раньше не замечала. Да, так и есть. Я обижаю моего сыночка, mijito. Это из-за меня у него пятна, вчера ночью он все плакал и плакал. Я положила его с собой под одеяло. Прижала к себе крепко-крепко: “Тише, тише, не плачь, перестань, перестань”. Раньше я никогда его так сильно не прижимала. После этого он не стал плакать ни меньше, ни больше.
Прошли две недели. Я отмечала дни на календаре. Сказала Лупе, что мне надо поехать на подготовку к операции, а на следующий день – на операцию.
– Держи карман шире, – сказала Лупе.
Машина в ремонте. Она не может отвезти Уилли и Тину в садик. И я не поехала.
Рамон остался дома. Пил пиво, смотрел матч “Окленд Атлетикс”. Дети спали, я кормила Хесуса на кухне. “Иди сюда, prima, посмотри бейсбол, – сказал он, и я вошла в гостиную. Хесус продолжал сосать грудь, но я прикрыла его одеялом. Рамон встал взять еще пива. Пока он не встал на ноги, не видно было, что он пьяный, но тут он стал заваливаться, смотрю – он уже на полу, у дивана. Стянул с меня одеяло, завернул на мне майку. “Дай и мне немножко chichi”, – сказал, начал сосать из другой груди. Я его оттолкнула, и он ударился об стол, но Хесус тоже упал, оцарапал плечо об стол. По его маленькой ручке потекла кровь. Когда я смывала ее бумажным полотенцем, зазвонил телефон.
Это была Пэт из кабинета хирурга, очень злая, потому что я не позвонила и не пришла.
– Мне очень жаль, – сказала я ей по-английски.
Она сказала, что можно прийти завтра – у другого ребенка операцию отменили. Я могу подготовиться к операции в тот же день, если я привезу Хесуса рано-рано утром, только чтоб я точно пришла. В семь утра. Она на меня сердилась. Сказала, что он может сильно заболеть и умереть, что, если я опять пропущу операцию, государство может отобрать у меня ребенка. “Вы это понимаете?”
Я сказала, что понимаю, но сама не поверила, что у меня могут отнять моего маленького.
– Завтра придете? – спросила она.
– Да, – сказала я.
Сказала Рамону, что завтра мне нужно везти Хесуса на операцию – может ли он посидеть с Тиной и Уилли?
– Думаешь, если я пососал твою титьку, тебе что-то причитается? Ладно, посижу. Я все равно без работы. Смотри, не вздумай ничего рассказывать Лупе. В пять минут отсюда вылетишь, пинком под жопу. Я на тебя чихать хотел, но, пока ты здесь, я уж немножко попользуюсь.
Тогда он повел меня в ванную, а Хесус лежал в гостиной на полу и плакал, а дети колотили в дверь. Он нагнул меня на мойку и тыкал и тыкал в меня, но скоро перестал, потому что был совсем пьяный. Соскользнул на пол, отключился. Я вышла из ванной. Сказала детям, что он заболел. Меня трясло, я на ногах не держалась: присела, укачивала mijito Хесуса, смотрела с детьми мультики. Не знала, что делать. Начала читать молитву “Pадуйся, Мария”, но мне казалось: тут везде такой шум, что молитву никто не расслышит.
Когда Лупе вернулась домой, Рамон вышел из ванной. По его глазам я поняла: он знает, что сделал что-то плохое, но не помнит что. Сказал, что пойдет прогуляться. А она: “Вот и хорошо”.
Открыла холодильник:
– Вот мудак, все пиво выдул. Амелия, сбегай в “Севен-Элевен”, а? О черт, тебе даже пива не продадут. Какая от тебя польза? Ты хоть пробовала искать себе работу, квартиру?
Я сказала ей, что смотрю за детьми, куда я могу выйти? Сказала, что завтра у Хесуса операция.
– Знаешь что, давай начинай, как только, так сразу. В продуктовых, в аптеке висят объявления – насчет работы, насчет жилья.
– Я не умею читать.
– На испанском тоже есть объявления.
– Tampoco. Я и на испанском не умею.
– Вот так фунт.
Я тоже сказала: “Вот так фунт”. Она засмеялась – уже хорошо. Ох, как я скучаю по моему pueblo, где смех ласковый, как ветерок.
– Ну ладно, Амелия. Завтра я тебе что-нибудь поищу, позвоню кое-куда. Сделай одолжение, присмотри сейчас за детьми. Мне надо пропустить рюмочку. Если что, я в “Халиско”.
Наверно, она повстречала там Рамона: вернулись они вместе, очень поздно. Детям и мне есть было нечего, кроме бобов и “Кул-Эйда”. Ни хлеба, ни муки для тортильяс. Хесус крепко спал в нашем уголке в кухне, но только я прилегла, заплакал. Я его покормила. Я заметила, что теперь он сосет больше, но он немножко поспал и опять заплакал. Сунула ему соску – выплюнул. Снова сунула, держала его крепко, шептала: “Тише, тише”, но потом перестала держать: поняла, что я его обижаю, а еще испугалась, что доктор увидит синие пятна. Хватит и того, что у него плечо все синее, исцарапанное, pobrecito. Я снова помолилась: Пресвятая Мария, Матерь Божия, помоги мне, прошу тебя, скажи мне, что делать.
На следующее утро я вышла затемно. Нашла людей, которые помогли мне сесть на правильный автобус, на БАРТ, на второй автобус. В больнице мне показали, куда идти. Взяли кровь из руки Хесуса. Его осмотрел врач, но он не говорил по-испански. Не знаю, что он там писал. Я знаю, что про плечо он написал, потому что измерил его своим большим пальцем и стал писать. Он посмотрел на меня, в глазах вопрос. “Дети толкать”, – сказала я по-английски, и он кивнул. Мне сказали, что операция будет в одиннадцать, и я покормила Хесуса в восемь. Но время шло: двенадцать, час. Хесус орал. Мы сидели в загородке с кроватью и стулом. Я сидела на стуле, но кровать так и манила меня к себе, и я легла на кровать, и прижала к себе Хесуса. Из моих грудей сочилось молоко. Как будто они слышат, как он плачет. Я не могла этого вынести, подумала: пусть всего несколько секунд пососет – вреда не будет.
Доктор Фриц стал на меня кричать. Я оторвала Хесуса от груди, но доктор покачал головой, а потом кивнул – давай уж, корми. Потом пришла медсестра-латина, сказала, что теперь они не могут делать операцию. Сказала, что у них длинная очередь на операции, а я уже два раза их подвела: “Позвоните Пэт, договоритесь на другой день. А теперь идите, идите домой. Завтра позвоните ей. Ребенку нужна операция, вы поняли?”
Сколько я жила дома, никто никогда на меня не сердился.
Я встала и, наверно, потеряла сознание. Потом проснулась – рядом сидит медсестра.
– Я вам заказала большой обед. Вы, наверно, голодная. Вы сегодня ели?
– Нет, – сказала я.
Она подложила мне под спину подушки, поставила на колени поднос. Пока я ела, она держала на руках Хесуса. Я ела как животное. Съела все: суп, крекеры, салат, мясо, картошку, морковь, хлеб, второй салат, пирог. Все выпила: и сок, и молоко. Очень вкусно.
– Пока вы кормите грудью, вам нужно хорошо питаться каждый день, – сказала она. – Нормально себя чувствуете? До дома доедете?
Я кивнула. Да. Я хорошо себя чувствовала после такого хорошего обеда.
– Тогда идите, вам пора ехать. Собирайтесь. Возьмите для него подгузники. Моя смена кончилась час назад, мне надо запирать кабинет.
* * *
У Пэт работа тяжелая. Наш кабинет, где принимают шесть хирургов, находится в детской больнице в Окленде. Каждый день принимает один хирург, и каждый день график трещит по швам. Мало того, каждый день некоторые операции отменяются, на их место втискиваются другие, а еще бывают внеочередные операции. Каждый день один из наших хирургов дежурит: его могут вызвать в кабинет неотложной помощи. Всевозможные травмы, отрубленные пальцы, арахис в носу, пулевые ранения, аппендицит, ожоги – в день иногда бывает шесть-восемь неожиданных операций.
Почти все пациенты обслуживаются по бесплатной калифорнийской страховке, плюс куча иностранцев-нелегалов, у которых вообще страховки нет, так что все наши хирурги трудятся здесь не ради наживы. Младший персонал тоже выматывается. Я часто работаю по десять часов в день. У каждого хирурга свой характер, каждый хирург иногда вредничает, достает нас каким-то своим пунктиком. Но, сколько бы мы ни ворчали, мы их уважаем, мы ими гордимся, мы чувствуем, что наш труд не напрасен. Эта работа приносит удовлетворение – не то что в обычной платной клинике. По крайней мере она заставила меня пересмотреть взгляды на жизнь.
Я всегда была цинична. Когда я пришла сюда работать, мне казалось, что деньги налогоплательщиков выбрасываются на ветер пачками: делать по десять-двенадцать операций “детям крэка” с дикими аномалиями, держать их целый год в больнице, чтобы сохранить в них жизнь, а дальше что? Жить они будут, но все равно они инвалиды, им придется кочевать по приютам. Столько детей, у которых нет даже матерей, еще больше детей без отцов. Большинство тех, кто воспитывает детей в приютах, – прекрасные люди, но некоторые явно настораживают. Столько детей с инвалидностью, столько детей с поражениями головного мозга, многие навсегда останутся несмышленышами. Много пациентов с синдромом Дауна. Мне казалось, что я никогда не решилась бы родить такого ребенка.
А теперь я открываю дверь в коридор – а там стоит Тед, весь перекошенный, трясущийся Тед, который не умеет говорить. Тед, который писает и какает в специальные мешки, а ест через дырку в животе. Тед подходит меня обнять, смеется, широко расставив руки. Такое ощущение, что эти дети появляются, когда Господь откликается на молитвы, но что-то при этом сбоит. Столько матерей не хочет, чтобы дети вырастали, столько матерей молит Бога, чтобы дети всегда их любили. В ответ на эти молитвы Господь и посылает Тедов.
Само собой, Теды могут разрушить брак или семью, но, если этого не происходит, они, наверно, оказывают обратный эффект. Обнажают самые лучшие и худшие чувства, запрятанные в человеке глубоко-глубоко, и силу характера, и чувство собственного достоинства – все то, что в иных обстоятельствах мужчина и женщина никогда не разглядели бы ни в себе, ни друг в друге. Мне кажется, что в таких семьях любая радость вдвойне слаще, а чувство долга – нечто большее, чем чувство долга. Нет-нет, я ничего не романтизирую, я уверена. Я вдумчиво изучаю таких людей, потому что сама подивилась, разглядев в них эти качества. Да, у меня на глазах развелось несколько пар. И разводы, похоже, были неизбежны. Это когда в паре есть родитель-мученик или родитель-сачок, родитель-обвинитель, или “за что мне этот крест”, или “это все по моей вине”, или пьяница, или плакса. Я видела, как братья и сестры срывают зло на окружающих, умножая хаос, обиду и угрызения совести. Но гораздо чаще я видела, как супружеские и семейные узы становятся только теснее, прочнее. Все учатся решать проблемы, все должны помогать друг другу, все должны говорить откровенно – так и говорить, что это собачья жизнь. Все должны смеяться, все должны благодарить судьбу за то, что ребенок может целовать руку, расчесывающую ему волосы, а что он не может чего-то еще… так уж сложилось.
Я не люблю Диану Арбус. Когда я была маленькая, в Техас приезжали балаганы с уродами, и мне даже тогда было противно смотреть, как люди показывают на уродов пальцами, смеются над ними. Но сама смотрела завороженно. Мне полюбился безрукий, печатавший на машинке пальцами ног. И вовсе не этой своей безрукостью, а потому, что печатал по-настоящему, весь день. Он усердно писал что-то, и ему нравилось то, что он писал.
Сознаюсь, я завороженно смотрю, когда те две женщины приносят Радфорда на подготовку к операции, на прием к доктору Рук. Картина диковинная. Обе женщины – лилипутки. Они похожи, как сестры, а может, и вправду сестры, малюсенькие, полненькие, розовощекие, кудрявые, курносые, улыбчивые. У них любовь, они без малейшего стеснения обнимаются, целуются, ласкаются. Они усыновили маленького Радфорда, у него карликовость и еще куча других проблем со здоровьем. Их сопровождает соцработник, настоящий… э-э-э… гигант: тащит Радфорда, его маленький кислородный баллон и сумку с подгузниками. Обе матери приходят со скамеечками типа тех, на которых доят коз; в смотровой они ставят свои скамеечки, усаживаются, разговаривают о Радфорде, о том, что прогресс большой, он научился фокусировать взгляд, он их узнает. Доктор Рук поставит ему гастростому, чтобы его можно было кормить через отверстие в желудке.
Радфорд смотрит осмысленно, но ведет себя спокойно, он не такой уж маленький, но голова огромная, деформированная. Женщины обожают про него рассказывать, охотно рассказывают нам сами, как носят его вдвоем, как купают его, как за ним ухаживают. Очень скоро ему понадобится шлем: он ведь начнет ползать, а у них вся мебель в фут высотой. Они назвали его Радфордом, потому что это похоже на “радость” – сколько радости он им приносит.
Иду в кладовку за бумажным пластырем. На обычный у него аллергия. Оглянувшись, вижу, как обе матери на цыпочках смотрят снизу на Радфорда, лежащего на смотровом столе. Он улыбается им, они – ему. Соцработник и доктор Рук улыбаются друг другу.
– Какая милота – ничего подобного я в жизни не видывала, – говорю я Карме.
– Бедняжки. Сейчас они счастливы. Но он протянет, в лучшем случае, несколько лет, – говорит она.
– Оно того стоит. Даже если у них будет только сегодняшний день, а завтра все кончится. Все равно это стоит последующих страданий. Карма, их слезы будут сладкими, – сказала я, сама удивившись своим словам. Но я говорила от чистого сердца. Теперь я знаю, что такое “труд любви”.
Муж доктора Рук называет ее пациентов “детки для речки”, а она на него сердится. Он говорит, что так раньше называли таких детей в Миссисипи. Он тоже хирург, тоже работает в нашем кабинете. И каким-то образом умудряется брать почти всех пациентов с настоящей страховкой типа “Голубого креста”. К доктору Рук попадают почти все дети с инвалидностью или абсолютно немощные, но не только потому, что она хороший хирург. Она прислушивается к родственникам, относится к ним по-человечески, и люди рекомендуют ее друг другу.
Сегодня на приеме – сплошь такие дети, один за другим. В основном уже большие, тяжелые. Мертвый груз. Мне приходится их приподнимать, а потом удерживать, пока доктор Рук вынимает старую кнопочную гастростому и вставляет новую. По большей части они не могут плакать. Видно, что им очень больно, но слезы просто стекают куда-то вбок, в ухо, а откуда-то из недр тела слышится жуткий потусторонний звук – точно ржавые ворота скрипят.
Последняя пациентка – просто класс. Не она сама, а ее руки. Хорошенькая краснолицая новорожденная девочка, на каждой ручонке – шесть пальцев. Когда рождается ребенок, кто-нибудь всегда шутит, что надо пересчитать пальчики – нормальный комплект? Оказывается, шестипалость встречается чаще, чем я думала. Обычно врачи назначают операцию в амбулатории. Этой девочке всего несколько дней от роду. Доктор Рук просит меня принести ксилокаин, шприц и кетгут. Обезболивает ткани вокруг лишних пальцев, туго перевязывает эти пальцы у основания кетгутом. Дает родителям пузырек жидкого тайленола – на случай, если начнутся боли. Говорит, что пальцы трогать не надо: они скоро сами почернеют и отвалятся, совсем как пупок. Она говорит, что ее отец был врачом в маленьком городе в Алабаме, делал такие процедуры – она сама это наблюдала.
К доктору Келли однажды привели мальчика, у которого было по шесть пальцев на обеих руках. Родители настаивали на операции, но мальчик уперся. Обаятельный постреленок лет шести-семи.
– Не-ет! Не хочу! Они мои! Оставьте их!
Я думала, старый доктор Келли начнет переубеждать мальчика, но он сказал родителям: похоже, ребенок хочет отличаться от других, почему бы и нет? Родители ушам своим не верили. Доктор Келли сказал:
– Ну-у, если ваш мальчик передумает, сделаете операцию. Хотя, конечно, ее лучше делать как можно раньше.
И добавил:
– Мне нравится, как он отстаивает свои права. Дай пожать твою честную руку, сынок.
Доктор пожал мальчику руку. Все трое направились к двери. Родители сердились, ругали сына, тот ухмылялся.
А если позднее он возненавидит свои пальцы? Да, но если он станет пианистом? А если, когда он передумает, будет уже слишком поздно? Но вообще-то шесть пальцев… ничего страшного. Если подумать: пальцы – что на руках, что на ногах – все равно выглядят диковинно, и волосы у нас диковинные, и уши. Я лично жалею, что у нас нет хвостов.
И вот я воображаю: как здорово было бы иметь хвост или листья вместо волос, а сама делаю уборку в смотровых, пополняю запасы на ночь глядя, и тут в дверь колотят. Я здесь одна, доктор Рук уже уехала домой. Отпираю дверь, впускаю Амелию с Хесусом. Она плачет, вся трясется, говорит, что у него выпала грыжа, вправляла – не вправила.
Надеваю куртку, включаю сигнализацию, запираю дверь, провожаю Амелию в соседний корпус – в приемное отделение. Захожу туда вместе с ней – удостовериться, что ее зарегистрируют. Дежурит доктор Макги. Это хорошо.
– Доктор Макги добрый и старый. Он вылечит твоего Хесуса. Наверно, сегодня вечером сделают операцию. Не забудь – позвони нам и договорись, что принесешь ребенка к нам для осмотра. Через недельку. Позвони нам. Oye, ради бога, только не корми его.
* * *
В метро и в автобусе была давка, но я ничего не боялась. Хесус спал. Пресвятая Дева мне ответила. Велела мне получить велфер за следующий месяц и вернуться домой в Мексику. Curandera вылечит Хесуса, моя mamacita что-нибудь придумает, чтоб он не плакал. Буду кормить его бананами и папайей. Манго давать не буду – иногда от манго у деток болит живот. Интересно, когда у маленьких прорезаются зубы.
Когда я пришла домой, Лупе смотрела сериал. Ее дети спали.
– Операцию сделали?
– Нет. Кое-что случилось.
– Так я и думала. Опять какую-то глупость сделала? А ну, говори.
Я уложила Хесуса в нашем углу. Он продолжал спать. В кухню вошла Лупе:
– Я нашла тебе жилье. Можешь там пожить, пока не найдешь свое. Получишь здесь свой следующий чек, а потом скажешь в велфере свой новый адрес. Слышишь, что я тебе говорю?
– Да. Я хочу деньги с моего чека. Я еду домой.
– Совсем чокнулась? Во-первых, за этот месяц все деньги истрачены. Если у тебя что осталось, знай – это последние. А во-вторых… Estas loca? Или как? Твоего чека даже на полдороги до Мичоакана не хватит. Послушай моего совета, милая: ты уже здесь. Устройся куда-нибудь в ресторан, где разрешат ночевать в подсобке. Знакомься с мужчинами, ходи гулять, развлекайся. Ты молодая, ты хорошенькая – была бы хорошенькая, если б за собой ухаживала. Ты все равно что незамужняя. Английский учишь на лету. Нельзя опускать руки.
– Я хочу домой.
– Тьфу… С тобой пива не сваришь, – сказала она и снова уставилась в телевизор.
Я тоже присела в комнате. Рамон вошел через черный ход. Наверно, не заметил, что Лупе сидит на диване. Начал хватать меня за груди, целовать в шею:
– Эй, сладкая, угости меня!
– Ya estuvo, – прошипела она. И сказала Рамону: – Иди голову вымой, толстый вонючий кабан. – И выпихнула его в коридор. А мне велела: – Катись отсюда. Собирай свое барахло. Вот тебе пакет.
Я сложила все свои вещи в bolsa и пакет, взяла на руки Хесуса.
– Живей, неси его, садись в машину. Я принесу вещи.
* * *
На вид – вроде бы старый магазин с заколоченными окнами, но на двери вывеска, над дверью – крест. Свет там не горел, но Лупе начала колотить в дверь. Вышел старый гринго. Помотал головой, сказал что-то по-английски, но Лупе проорала что-то, втолкнула нас с Хесусом в дверь, прыгнула в машину и умчалась.
Старик включил фонарик. Попытался поговорить со мной, я покачала головой. Не говорю английский. Наверно, он хотел сказать, что у них нет мест. В комнате было много раскладушек, на них лежали женщины и несколько детей. Пахнет нехорошо: вроде как вином, мочой и рвотой. Нехорошо пахнет, грязно. Старик принес мне одеяла, показал свободный угол – как у Лупе на кухне.
– Спасибо, – сказала я.
Дальше было еще хуже. Я легла, а Хесус сразу проснулся. Плакал не переставая. Я сделала из одеял вроде как палатку, чтобы заглушить его голос, но некоторые женщины начали ругаться, говорили: “Заткнись, заткнись”. Это были старые белые пьянчужки, но некоторые молодые чернокожие начали меня пихать и толкать. Одна, маленькая, колотила меня своими крохотными ладошками, они были как быстрые осы.
– Отвали! – заорала я. – Отвали! Отвали!
Пришел старик с фонариком, провел меня через всю комнату на кухню, показал на угол. “Mis bolsas!” – сказала я. Он понял, сходил за моими сумками, принес их мне. “Мне очень жаль”, – сказала я по-английски. Хесус покушал и уснул, но я, прижавшись к стене, не спала, дожидалась рассвета. Я учу английский, подумала я. Перебрала в памяти все, что знаю по-английски. Суд, “Кентукки Фрай”, гамбургер, гуд-бай, мексикашки, черномазые, мудак, шалава, памперсы, сколько стоит, дети, больница, отвали, заткнись, хеллоу, “Мне очень жаль, что так вышло”, “Главный госпиталь”, “Все мои дети”, паховая грыжа, предоперационный, послеоперационный, “Джеральдо”, фудстемпы, деньги, машина, крэк, копы, “Полиция Майами: отдел нравов”, Хосе Кансеко, бомж, красотка, держи карман шире, разрешите, “Мне очень жаль”, пожалуйста, пожалуйста, отвали, заткнись, заткнись, “Мне очень жаль”, “Пресвятая Мария, Матерь Божья, молись за нас”.
На рассвете старик пришел на кухню, а с ним – старуха, поставили на плиту воду – варить овсянку. Старуха разрешила ей помочь, показала рукой на сахар и салфетки – их надо было класть посередке на столы, расставленные в ряд.
Мы все позавтракали: овсянка и молоко. Женщины на вид были совсем нищие, некоторые – полоумные или пьяные. Грязные бомжихи. Мы все встали в очередь в душевую, а когда дошла очередь до нас с Хесусом, вода остыла, осталось только одно полотенце, маленькое. А потом мы с Хесусом тоже стали бомжами. Днем здесь работает садик для детей. Вечером мы можем прийти – съесть тарелку супа, лечь на раскладушку. Старик был добрый. Разрешил мне оставить там мою bolsa, и я взяла с собой только подгузники. Я весь день бродила по торговому центру в Истмонте. Пошла в парк, но там было страшно: ко мне все время подходили какие-то мужчины. Я бродила, бродила, плечи заболели – устала носить Хесуса. На второй день маленькая, та, которая меня колотила, показала мне жестами – а может, я сама догадалась по ее словам, – что можно весь день ездить на автобусах, брать бесплатные пересадочные билеты. И я стала ездить, потому что Хесус был очень тяжелый, а так я могла сидеть и смотреть по сторонам или спать, пока Хесус спит, потому что по ночам не спала. Однажды смотрю – вот La Clinica, вот где она находится. Я решила, что на следующий день пойду туда и найду там кого-нибудь, чтобы мне помогли. И мне стало легче.
Но на следующий день Хесус стал плакать по-другому – точно лаял. Посмотрела на его грыжу – а она выпятилась очень далеко, стала вся твердая. Я сразу села в автобус, но ехать все равно было далеко: автобус, потом БАРТ, потом второй автобус. Я думала, в хирургии уже все закрыто, но там была одна медсестра, отвела нас в больницу. Мы долго ждали, но наконец его повезли в операционную. Сказали, что подержат его до утра, устроили меня на раскладушке рядом с маленьким боксом для него. Дали мне талон в столовую. Я взяла сэндвич, стакан кока-колы и мороженое, а еще печенья и фруктов – на потом, но не стала их есть, а заснула, как же хорошо спать не на полу. Когда я проснулась, та медсестра сидела рядом. Держала на руках Хесуса – чисто вымытого, завернутого в голубое одеяльце.
– Он проголодался! – улыбнулась она. – После операции мы не стали вас будить. Все прошло отлично.
– Спасибо!
Слава тебе, Господи! Он здоров. Я стала его кормить, а сама плакала и молилась.
– Теперь плакать не о чем, – сказала она. Она еще раньше принесла мне на подносе кофе, сок и хлопья.
Пришел доктор Фриц – не доктор, который делал операцию, а тот, первый. Посмотрел на Хесуса, кивнул, улыбнулся мне, посмотрел его карту. Приподнял майку на Хесусе. На плече все еще оставались царапина и синяк. Медсестра стала меня расспрашивать. Я сказала ей, что это сделали дети в доме, где я жила, сказала, что я там больше не живу.
– Он хочет вам сказать: если он увидит новые синяки, он позвонит в опеку. Опека может отобрать у вас ребенка. Но, может быть, в опеке просто решат, что вам надо с кем-то поговорить.
Я кивнула. Мне хотелось сказать ей, что мне правда надо с кем-то поговорить.
* * *
Мы были заняты по горло. Доктор Адейко и доктор Макги в отпуске, остальные хирурги завалены работой. На прием принесли сразу несколько цыганских детей, а это всегда значит, что приходит целое семейство: кузены, дядья, все-все-все. И тогда я смеюсь (вот только не вслух, потому что доктор Фриц не любит шуточек, требует соблюдать профессиональный кодекс). Дело вот в чем: входя в кабинет, доктор Фриц непременно здоровается с матерью или отцом пациента: “Доброе утро”. Если пришли оба родителя, он кивает обоим и говорит: “Доброе утро. Доброе утро”. А если приходит цыганское семейство, я помираю со смеху, когда доктор Фриц, протискиваясь сквозь всю эту толпу, говорит: “Доброе утро. Доброе утро. Доброе утро. Доброе утро. Доброе утро”, и так далее. Доктору Фрицу и доктору Уилсону часто приносят младенцев с гипоспадией: это когда у мальчика пенис с боковой дырочкой, иногда с несколькими дырочками, и писает он, как дождевалка. Это было у цыганенка по имени Рокки Стерео, но доктор Фриц его вылечил. На постоперационный осмотр заявилась вся семья – около дюжины взрослых и ватага детей, и все стали жать доктору руку: “Спасибо вам. Спасибо вам. Спасибо вам. Спасибо вам”. Еще хуже, чем его “Доброе утро!” Это было смешно и трогательно, и, когда они ушли, я хотела было что-то сказать, но доктор Фриц так на меня посмотрел! Он никогда ни с кем не обсуждает пациентов. У наших хирургов это вообще не принято. Только доктор Рук иногда что-то говорит, но очень редко.
Я даже не знаю, какой у Рейны был первоначальный диагноз. Теперь ей четырнадцать. Ее привозят мать, две сестры и брат. Толкают перед собой гигантскую коляску наподобие детской, которую смастерил отец. Сестрам – двенадцать и пятнадцать, мальчику – восемь, все дети красивые, деятельные, остроумные. Захожу. Родственники уже уложили ее на смотровой стол. Она лежит обнаженная. Если не обращать внимание на гастростому, через которую ее кормят, тело у Рейны бесподобное, гладкое, как атлас. Грудь выросла. Ее шикарные ярко-алые губы приоткрыты чуть-чуть, не видно, что у нее вместо зубов какие-то копыта. Глаза изумрудные, опушенные длинными черными ресницами. Сестры подстригли ее под панка, воткнули в нос рубиновую серьгу, нарисовали на ее бедре татуировку в виде бабочки. Элена делает ей педикюр, Тони укладывает ей руки за затылок. Он самый сильный, это он помогает мне держать ее за плечи, а ее сестры – за ноги. Но пока она возлежит на столе, похожая на “Олимпию” Мане, поразительно непорочная и обворожительная. Доктор Рук, совсем как я раньше, замирает, засмотревшись. Говорит:
– Боже мой, какая красивая! – И спрашивает: – Когда у нее была первая менструация?
А я и не заметила среди черных, как вороново крыло, мягких, как шелк, волос веревочку от “Тампакса”. Мать говорит, что первая началась только что. Говорит без иронии:
– Теперь она совсем большая.
Теперь она в опасности, думаю я.
– Ну хорошо, подержите ее, – говорит доктор Рук. Мать придерживает ее за талию, девочки – за ноги, мы с Тони – за руки. Она яростно сопротивляется, но доктор Рук все-таки вытаскивает старую гастростому и вставляет новую.
Все, на сегодня прием окончен. Делаю уборку, застилаю стол свежей бумагой. В смотровую заходит доктор Рук. Говорит:
– Как я благодарна судьбе за моего Николаса.
Я улыбаюсь, говорю:
– А я – за моего.
Она говорит о своем шестимесячном малыше, я – о своем шестилетнем внуке.
– Спокойной ночи, – говорим мы друг другу, и доктор Рук отправляется на дежурство в больницу.
Иду домой, делаю себе сэндвич, включаю бейсбол по телевизору. Дейв Стюарт подает, Нолан Райан отбивает. После десятой подачи звонит телефон. Доктор Фриц. Он в приемном отделении, просит меня приехать.
– Что такое случилось?
– Амелия. Помните ее? Тут некоторые владеют испанским, но я хочу, чтобы с ней поговорили вы.
Амелия сидела в ординаторской приемного отделения. Смотрела еще безучастнее, чем раньше: ей вкололи успокоительные. А ребенок? Доктор Фриц подвел меня к койке за ширмой.
Хесус мертв. Лежит со сломанной шеей. На руках – синяки. Скоро приедет полиция, но доктор Фриц хочет, чтобы я поговорила с Амелией первая, спокойно: может, мне удастся выведать, что случилось.
– Амелия? Вы меня помните?
– Sн. Cуmo no? Как поживаете? Можно мне его увидеть? Mijito? Хесуса?
– Погодите минуточку. Сначала расскажите мне, что случилось.
Она начала рассказывать, и постепенно мы поняли, что днем она ездила на автобусах, а ночевала в приюте для бездомных. Сегодня вечером, когда она пришла в приют, две молодые бабенки отняли у нее все деньги, которые она прятала за пазухой, в узелке, приколотом булавкой к одежде. Били ее руками и ногами, потом ушли. Заведующий приютом не знает испанского языка, он так и не понял, что она хотела ему сказать. Твердил ей, чтобы она вела себя потише, чтобы ребенок вел себя потише, прикладывал палец к губам: мол, не шумите, и чтоб ребенок не шумел. Ночью те женщины вернулись пьяные. В комнате было темно, другие женщины пытались заснуть, но Хесус все время плакал. У Амелии теперь вообще не осталось денег, она не знала, что делать. Не могла даже думать – голова не работала. Опять подошли те две. Одна ударила ее по лицу, другая схватила Хесуса, но Амелия его вырвала. Пришел старик с фонариком, и те женщины ушли в другой угол, улеглись. Хесус продолжал плакать.
– Я не могла придумать, что мне делать. Я его встряхнула, чтобы замолчал, чтобы я могла подумать, что мне делать.
Я взяла ее за руки: такие маленькие…
– Когда вы его встряхнули, он плакал?
– Да.
– А что случилось потом?
– Потом он перестал плакать.
– Амелия. Вы знаете, что Хесус умер?
– Да, я знаю. Lo sй.
И добавила, по-английски:
– Вот так фунт. Мне очень жаль.
Назад: Молчание
Дальше: 502