Книга: Руководство для домработниц (сборник)
Назад: Как глупо плакать
Дальше: Panteуn de Dolores

Траур

Я обожаю чужие дома: они столько мне рассказывают. И поэтому – но не только поэтому – не расстраиваюсь из-за того, что теперь я домработница. Я читаю дома совсем как книги.
Я устроилась в “Сентрал риэлти” к Арлин. В основном прибираюсь в пустующих домах, но даже у пустующих домов есть свои истории, вещдоки. Любовное письмо, засунутое вглубь буфета, пустые бутылки от виски за сушилкой, списки продуктов… “Купи, пожалуйста, «Тайд», пакет зеленых лингуини и шесть банок «Куэрс». Вчера я говорила сгоряча”.
В последнее время я прибираюсь в домах, где кто-то недавно умер. Прибираюсь и помогаю рассортировать вещи: что забрать, что отдать на благотворительность. Арлин всегда спрашивает, не найдется ли одежды или книг для “Дома еврейских родителей” – у нее там мать, Сэди. Работа это невеселая. Либо все родственники хотят забрать все и спорят из-за ерунды – о паре старых драных подтяжек или о керамической кружке. Либо никто не хочет даже притрагиваться к каким бы то ни было вещам, и тогда я просто все запаковываю. В обоих случаях самое печальное в том, как быстро я управляюсь с этим делом. Задумайтесь. Если вы умрете… я могу очистить дом от всего вашего имущества за два часа максимум.
На прошлой неделе я прибиралась в доме дряхлого черного почтальона. Арлин знала его, говорит, что он был диабетик, давно прикованный к постели, умер от инфаркта. Злобный несговорчивый старикан, сказала она, пресвитер баптистской церкви. Вдовец, жена десять лет как умерла. Его дочь дружит с Арлин, она политическая активистка, член школьного совета в Лос-Анджелесе. “Она очень много сделала для образования и жилищного обеспечения черных; ей палец в рот не клади”, – сказала Арлин; видно, так и есть, потому что про Арлин все говорят теми же словами. Сын – клиент Арлин – совсем из другого теста. Он окружной прокурор в Сиэтле, владеет недвижимостью по всему Окленду. “Я бы не сказала, что он законченный выжига, но…”
Когда незадолго до полудня приехали сын и дочь, я их уже хорошо узнала: со слов Арлин и по вещдокам. Когда я открыла дверь своим ключом, дом молчал: гулкое молчание домов, где никого нет дома, где только что кто-то умер. Дом находился в Западном Окленде, в запущенном квартале. Он походил на маленький фермерский дом: аккуратный, хорошенький, с качелями на крыльце, с ухоженным двором, где росли старые розовые кусты и азалии. Почти во всех домах окрест окна заколочены, на стенах – граффити. С покосившихся ступенек за мной наблюдали компании старых алкашей; молодые торговцы крэком топтались на углу или сидели в машинах.
Внутри тоже казалось, что ты переместилась очень далеко от этого квартала: кружевные занавески, полированная дубовая мебель. Старик коротал время на большой террасе-солярии, пристроенной к дому сзади, – лежал на больничной койке или сидел в инвалидной коляске. На окнах – полки, тесно уставленные папоротниками и африканскими фиалками, прямо за окном – четыре или пять кормушек для птиц. Огромный новый телевизор, видеомагнитофон, CD-плееры – дети подарили, предположила я. На каминной доске – свадебный портрет: он в смокинге, с зачесанными назад волосами, с тоненькими усиками. Его жена молода и прелестна, оба смотрят серьезно. Ее фото – совсем старуха, седая, но улыбается, в глазах прыгают искорки. Два фото новоиспеченных выпускников: серьезные сын и дочь, оба статные, уверенные, надменные. Свадебная фотография сына. Невеста – красавица-блондинка в белом атласе. На другом фото он, она и годовалая, судя по виду, малышка. Фото дочери с конгрессменом Роном Делламсом. На прикроватном столике – открытка, первые строки: “Прости, пожалуйста, дел невпроворот, не могу вырваться на Рождество в Окленд…” Может, от сына, а может, и от дочери. Библия старика раскрыта на 104-м псалме: “Призирает на землю, и она трясется; прикасается к горам, и дымятся”.
В спальнях и ванной на втором этаже я прибралась еще до приезда детей. Вещей там было мало, но из встроенных шкафов и бельевого шкафа я все вынула, сложила стопками на одной из кроватей. Приступила к уборке на лестнице, а когда они вошли, выключила пылесос. Он – приветливый, пожал мне руку, она только кивнула и поднялась наверх. Наверное, они прямо с похорон. Он в костюме-тройке, черном в тонкую золотую полоску, она – в сером кашемировом костюме и серой замшевой куртке. Оба высокие, поразительно эффектные. Ее черные волосы собраны в аккуратный пучок на затылке. Она не улыбалась вообще, с его лица улыбка не сходила.
Я следовала за ними из комнаты в комнату. Он забрал овальное зеркало в резной раме. Больше ничего со второго этажа они не захотели. Я спросила, не найдется ли каких-то вещей, которые они могли бы пожертвовать в “Дом еврейских родителей”. Она, возвышаясь надо мной, уставилась черными глазами:
– По-вашему, мы похожи на евреев?
Он поспешно пояснил, что сегодня попозже приедут люди из баптистской церкви “Шаронская Роза” и заберут все, что им с сестрой ни к чему. И из магазина медоборудования приедут – за койкой и коляской. Сказал, что расплатится со мной немедленно, выдернул из толстой пачки купюр, скрепленной серебряным зажимом, четыре двадцатки. Сказал: когда я закончу уборку, дом запереть, ключ оставить Арлин.
Пока они были на террасе, я прибиралась на кухне. Сын забрал свадебный портрет родителей и свои фотографии. Она хотела взять фото матери. Он тоже, но сказал: “Бери-бери”. Он взял Библию, она – свое фото с Роном Делламсом. Он с нашей помощью вынес из дома телевизор, видеомагнитофон и CD-плеер, положил в багажник своего “мерседеса”.
– Господи боже, как жутко стал выглядеть этот район, – сказал он. Она не сказала ничего. По-моему, даже по сторонам не смотрела. Вернулась на террасу, присела и тут-то оглядела все вокруг.
– Чтобы папа наблюдал за птицами, выращивал цветы… Не могу вообразить, – сказала она.
– Странно, правда? Но у меня такое ощущение, что я его совершенно не знал.
– Это он принуждал нас учиться.
– Помню, он тебя выпорол за тройку по математике.
– Нет, – сказала она, – это была четверка. Четверка с плюсом. Чего я ни достигала, ему все было мало.
– Знаю-знаю. И все-таки… я жалею, что не виделся с ним чаще. Самому противно: ну-ка, давно ли я здесь был в последний раз… Правда, звонил я ему часто, но…
Она оборвала его, сказала, что не стоит теперь казниться, а потом они стали толковать о том, что не было ни малейшей возможности поселить отца у нее или у него, о том, как трудно вырваться с работы. Пытались друг друга успокоить, но чувствовалось: у обоих тяжело на душе.
Ох, язык у меня без костей. Лучше бы помалкивала. А я взяла и сказала:
– Терраса такая уютная. Похоже, ваш отец был тут счастлив.
– Верно сказано, – откликнулся сын, улыбнувшись мне, но дочь зыркнула:
– Вам-то что за дело, был он счастлив или нет.
– Извините, – сказала я. “Извините, что не отшлепала вас по губам, грымза”.
– Я бы сейчас пропустил рюмочку, – сказал сын. – Тут, наверно, ничего нет.
Я показала ему, что в серванте есть бренди, остатки мятного ликера и хереса. Сказала:
– Не желаете ли посидеть на кухне, а я разберу кухонные шкафы, покажу вам все прежде, чем упаковывать.
Они сели за кухонный стол. Он налил обоим большие бокалы бренди. Они пили и курили “Кулс”, пока я разбирала шкафы. Ни он, ни она не захотели ничего брать, и я все быстро упаковала.
– Правда, в кладовой кое-что есть… – Я-то знала, потому что мне эта вещь приглянулась. Старинный утюг: черный, чугунный, с резной деревянной ручкой.
– Хочу! – сказали оба.
– А что, ваша мать действительно гладила им белье? – спросила я сына. “Нет, она делала на нем горячие бутерброды, с сыром и ветчиной. И когда мясо солила – клала его как груз”.
– Я всегда гадала, как люди это делали… – сказала я, снова дала волю своему языку, но заткнулась – так она на меня посмотрела.
Старая, видавшая виды скалка, от износа отполированная, как шелковая.
– Хочу! – сказали они оба. И тогда она даже засмеялась. От духоты на кухне, от бренди ее волосы выбились из пучка, лицо, окруженное кудрявыми локонами, засветилось. Помада смылась; теперь передо мной была вылитая девушка-выпускница с фотокарточки. Он снял пиджак, жилет и галстук, засучил рукава рубашки. Она подметила, что я оценила по достоинству его отличную фигуру, снова зыркнула.
Тут приехали из “Вестерн-Медикал” за койкой и коляской. Я провела грузчиков на террасу, отперла им дверь черного хода. Когда я вернулась на кухню, брат налил им обоим еще бренди. Наклонился к ней:
– Помирись с нами. Приезжай к нам на выходные, познакомишься с Дебби. А Латанию ты даже не видела. Она красавица и вылитая ты. Ну пожалуйста.
Она молчала. Но я-то видела: смерть начинает понемногу подтачивать ее упрямство. Смерть исцеляет, велит нам всех прощать, напоминает, что нам неохота помирать в одиночестве.
Она кивнула. Сказала:
– Приеду.
– Вот здорово! – он накрыл ее руку своей, но она отшатнулась, ее рука отдернулась, вцепилась в стол. Не рука, а негнущаяся когтистая лапа.
Ну-ну, стерва ты бесчувственная, сказала я. Но не вслух. Вслух я сказала:
– А вот это захочется взять вам обоим, клянусь.
Тяжелая старинная чугунная вафельница, из тех, которые надо ставить на плиту. Такая была у моей бабушки Мейми. Эти вафли ни с чем не сравнятся. Снаружи – поджаристые-поджаристые, коричневые, а середка мягкая. Я поставила вафельницу на стол между ними.
Она заулыбалась:
– Всё, моя!
Он засмеялся:
– Тебе придется выложить кучу денег за багаж сверх нормы.
– Все равно. Помнишь, как мама делала нам вафли, когда мы болели? С настоящим кленовым сиропом?
– А на Валентинов день – в форме сердечек.
– Только они никогда не походили на сердечки.
– Нет, но мы говорили: “Мамочка, они совсем как сердечки!”
– С клубникой и взбитыми сливками.
А я стала вытаскивать другие вещи: жаровни, коробки с пустыми стеклянными банками – ничего интересного. Поставила на стол последнюю коробку – с верхней полки.
Фартуки. Старомодные – наподобие слюнявчиков. Сшитые собственноручно, с вышивкой – птицы, цветочки. Кухонные полотенца, тоже с вышивкой. И все сшиты из мешков, в которых раньше продавали муку, или из старой хлопчатобумажной одежды. Мягкие и выцветшие, пахнущие ванилью и гвоздикой.
– А это – из платья, в котором я пошла в четвертый класс! – сестра разворачивала каждый фартук, каждое полотенце, раскладывала на столе. – Ох. Ох, – повторяла. По ее щекам текли слезы. Она собрала все фартуки и полотенца, прижала к груди. Зарыдала: – Мама! Дорогая наша мамочка!
Брат тоже заплакал, подошел к ней. Обнял ее, а она позволила себя обнять, укачать в объятиях, как маленькую. Я выскользнула из кухни, вышла через черный ход.
Я так и сидела на ступеньках, пока не подъехал грузовик. Из него вылезли трое мужчин, которых прислала баптистская церковь. Я провела их к парадной двери, поднялась с ними наверх, показала все, что нужно забрать. Одному помогла с вещами наверху, потом – с тем, что лежало в гараже: погрузить инструменты и грабли, газонокосилку и тачку.
– Ну вот и все, – сказал один из них.
Грузовик дал задний ход, мужчины помахали мне руками. Я вернулась внутрь. Дом молчал. Брат и сестра уехали. Я подмела в комнатах и ушла, заперев снаружи двери пустого дома.
Назад: Как глупо плакать
Дальше: Panteуn de Dolores