Книга: Руководство для домработниц (сборник)
Назад: Дорогая Кончита!
Дальше: Траур

Как глупо плакать

Уединение – понятие англосаксонской культуры. Если в Мехико ты едешь в совершенно пустом автобусе, а потом входит еще один пассажир (или пассажирка), он/она не просто сядет рядом с тобой, но и привалится к твоему плечу.
Пока мои сыновья жили дома, они заходили в мою комнату в основном по какому-то конкретному поводу. “Не видела мои носки?” “Что у нас на ужин?” Даже теперь, когда наяривает домофон, все не просто так – “Привет, ма! Пойдем на бейсбол? «Окленд атлетикс» играют” или “Можешь посидеть сегодня с ребенком?” Но в Мехико дочери моей сестры готовы подняться на три этажа по лестнице и пройти через три тамбура только потому, что я приехала. Чтобы прижаться к моему плечу или спросить “Quй onda?”
Их мать Салли крепко спит. Приняла обезболивающие и одну таблетку снотворного. Не слышит, как я на соседней кровати покашливаю и переворачиваю страницы. Ее пятнадцатилетний сын Тино, придя домой, целует меня в щеку, идет к кровати Салли и ложится рядом с ней, берет ее за руку. Целует ее на сон грядущий, а потом уходит в свою комнату.
У Мерседес и Виктории квартира на другом конце города, но каждый вечер они заглядывают к Салли, хотя она не просыпается. Виктория разглаживает морщины на лбу Салли, поправляет подушки и одеяла, рисует фломастером звездочку на ее лысой голове. Салли стонет во сне, морщит лоб. “Лежи спокойно, Amor”, – говорит Виктория. В пятом часу утра приходит Мерседес, чтобы пожелать маме доброй ночи. Она художник по декорациям в кино. Работает день и ночь, когда работа есть. Она тоже ложится под бок Салли, поет ей песенки, целует ее в голову. Замечает звездочку, смеется. “Тут была Виктория! Tнa, ты спишь?” – “Sн”. – “Oye! Пойдем покурим”. Мы идем на кухню. Мерседес усталая, чумазая. Заглядывает в холодильник, долго стоит перед ним, смотрит, потом вздыхает, захлопывает дверцу. Мы курим, съедаем одно яблоко на двоих, сидя вдвоем на единственном стуле. Она всем довольна. Фильм, который они сейчас снимают, отличный, режиссер – самый лучший. Работа у нее идет успешно. “Они со мной уважительно обращаются, как с мужчиной! Каппелини хочет работать со мной на своем следующем фильме!”
Утром идем втроем – Салли, Тино и я – пить кофе в “Ла Вегу”. Тино, прихватив свой капучино, переходит от столика к столику: разговаривает с друзьями, флиртует с девушками. Маурисио, шофер, ждет на улице – он должен отвезти Тино в школу. Мы с Салли говорим, говорим, говорим – никак не можем наговориться с тех пор, как три дня назад я прилетела из Калифорнии. Салли в кудрявом каштановом парике, в зеленом платье, подчеркивающем ее нефритовые глаза. Все смотрят на нее зачарованно. Салли ходит в это кафе двадцать пять лет. Все знают, что она при смерти, но сейчас она выглядит красивой и счастливой как никогда.
Ну, а я… Если б мне сказали, что еще год – и все, я, клянусь, просто поплыла бы в открытое море, чего тянуть-то. Но Салли… словно это подарок судьбы, а не приговор. Может, потому, что она влюбилась в Хавьера за неделю до того, как все узнала. Она ожила. Она все смакует. Говорит, что ей в голову взбредет, делает все, от чего ей хорошо. Смеется. У нее чувственная походка, чувственный голос. Бесится и швыряется чем попало, выкрикивает нехорошие слова. Маленькая Салли, всегда кроткая и пассивная, в детстве оставалась в моей тени, почти всю жизнь – в тени мужа. А теперь – сильная, ослепительная; ее энергия заразительна. К столику подходят люди поздороваться, мужчины целуют ей руку. Доктор, архитектор, вдовец.
Мехико – бескрайний мегаполис, но люди тут известны по своим “званиям”, так в деревне кузнеца зовут “Кузнецом”. Студент-медик, Судья, Виктория – Балерина, Мерседес – Красавица, бывший муж Салли – Министр. Я – “Американская Сестра”. Когда со мной здороваются, все обнимают меня, целуют в щечку.
Бывший муж Салли, Рамон, заходит выпить эспрессо, телохранители следуют за ним, как тени. Во всем кафе с грохотом отодвигаются стулья: мужчины встают пожать ему руку или darle un abrazo. Теперь он член правительства от Институционно-революционной партии. Он целует меня и Салли, спрашивает Тино, как идет учеба. Тино обнимает отца на прощанье, едет в школу. Рамон смотрит на часы.
“Подожди чуточку, – говорит Салли. – Им так хочется тебя увидеть, они обязательно придут”.
Сначала приходит Виктория в трико с глубоким декольте – по дороге в балетный класс. Прическа у нее панковская, на плече – татуировка.
– Бога ради, прикройся! – говорит ее отец.
– Papi, здесь все ко мне привыкли, правда, Хулиан?
Официант Хулиан качает головой:
– Нет, mi doсa, каждый день ты делаешь нам новый сюрприз.
Он без заказа приносит нам всем то, что мы хотим. Салли – чай, мне – вторую чашку латте, Рамону – эспрессо, а потом латте.
Приходит Мерседес, волосы дыбом, лицо густо накрашено: сегодня она подрабатывает моделью, а потом – на съемочную площадку. В кафе все знают Викторию и Мерседес с младенчества, но все равно таращатся, потому что они такие красивые, в таких скандальных нарядах.
Рамон начинает свои обычные нотации. Мерседес снялась для мексиканского MTV в каких-то откровенных сценах. Вогнала его в краску. Он хочет, чтобы Виктория поступила в университет и устроилась работать на полставки. Она кладет ему руки на плечи:
– Послушай, Papi, зачем мне учиться, если я хочу только танцевать? И зачем мне работать, если мы такие богатые?
Рамон качает головой, но в конце концов дает ей денег – заплатить за уроки, и еще немножко – на туфли, и еще немножко – на такси, она уже опаздывает. Уходя, она машет руками всему кафе, посылая воздушные поцелуи.
Рамон ворчит: “Опаздываю!” И тоже уходит, лавируя между рук, протянутых ему для рукопожатия. Черный лимузин увозит его по проспекту Инсурхентес.
– Pues, мы наконец-то можем поесть, – говорит Мерседес. Хулиан приносит сок, фрукты и несколько порций чилакилеса. – Мама, может, попробуешь что-то съесть, хоть кусочек?
Салли качает головой. Днем у нее химиотерапия, потом желудок будет не в порядке.
– Сегодня ночью я даже глаз не сомкнула! – говорит Салли. И смотрит обиженно, когда мы с Мерседес смеемся, но сама начинает смеяться, когда мы перечисляем всех, чьи визиты она проспала.
– Завтра у тети день рождения. День Роджерия! – говорит Мерседес. – Мама, а ты тоже ходила на тот благотворительный праздник в Грейндж?
– Да, но я была маленькая, всего семь лет, а Карлотте исполнилось двенадцать: праздник совпал с ее днем рождения. Тогда она и встретила Роджера. Там собрались все: взрослые и дети. Внутри Чили существовал маленький английский мирок. Англиканские церкви, английские поместья и коттеджи. Английские сады и собаки. Загородный клуб “Принц Уэльский”. Команды по регби и крикету. И, конечно, школа Грейндж. Очень хорошая школа для мальчиков, наподобие Итона.
– И в нашей школе все девочки были влюблены в мальчиков из Грейндж…
– Праздник длился весь день. Были матчи по футболу и крикету, кросс, толкание ядра и прыжки в длину. Всевозможные игры и павильоны, можно было что-то купить, чем-то перекусить.
– Гадалка, – говорю я. – Она мне сказала, что у меня будет много кавалеров и много бед.
– Это и я могла бы тебе сказать. В общем, все было совсем как на английской сельской ярмарке.
– А он был красивый?
– Лицо благородное, нервное. Высокий, красивый, только уши великоваты.
– И подбородок лошадиный.
– Под вечер началось вручение премий, и все мальчики, по которым сохли мы с подружками, получили премии за спорт, но Роджера все время вызывали за премиями по физике и химии, по истории, древнегреческому и латыни. Это неполный список. Вначале все аплодировали, но потом стало как-то смешно. Его лицо все ярче заливалось краской каждый раз, когда он выходил получать очередную премию – книгу. Около дюжины книг набралось. Марк Аврелий и всякое такое.
А потом пришло время чаепития перед балом. Все бродили туда-сюда или пили чай за маленькими столиками. Кончита сказала: “Слабо пригласить его на танец?” Ну, я и пошла приглашать. Он стоял на лужайке со всей своей семьей. Папа – лопоухий такой, мама и три сестры: им всем тоже не повезло с подбородками. Я его поздравила и пригласила танцевать. А он влюбился, прямо у меня на глазах.
Он раньше никогда не танцевал, и я ему показала, как это просто: вообрази себе, что топчешься по квадрату, раз-два-три. Под “Сайбони”, под “Давным-давно, в краю далеком”. Мы танцевали весь вечер. Или топтались по квадрату. Неделю подряд он каждый день приходил на чай. А потом начались летние каникулы, и он уехал к родителям в fundo. И каждый день писал мне письма, посылал мне стихи дюжинами.
– Tнa, а как он целовался? – спросила Мерседес.
– Что ты! Он меня ни разу не поцеловал, даже за руку не брал. По тем временам в Чили это был бы очень серьезный шаг. Помнится, я чуть не потеряла сознание, когда на кино “Красавчик Жест” Пируло Диас взял меня за руку.
– “Позволительно ли мальчику говорить тебе «tъ»?” Вопрос всех вопросов, – сказала Салли. – Как же давно это было. Вместо дезодоранта мы натирали подмышки квасцами. Тампоны еще не изобрели: у нас были тряпочки, и горничные их стирали, снова и снова.
– Tнa, а ты была влюблена в Роджера?
– Нет. Я была влюблена в Пируло Диаса. Но Роджер много лет всегда был рядом: приходил к нам в гости, на матчи по регби, на вечеринки. Каждый день приходил на чай. Папа играл с ним в гольф, каждый раз приглашал его на обед.
– Единственный поклонник, которого одобрял папа.
– Это губит на корню всю романтику, – вздохнула Мерседес. – С мужчинами ведь как – либо хороший, либо сексапильный.
– Мой Хавьер хороший! Так душевно ко мне относится! А он сексапильный! – сказала Салли.
– Роджер и папа были хорошие в том смысле, что смотрели покровительственно, судили категорично. Я обращалась с Роджером просто ужасно, но он все время возвращался. Каждый год в мой день рождения он присылал мне розы или звонил по телефону. Год за годом. Сорок лет с гаком. Он находил меня через Кончиту или через вашу маму… где угодно. В Чьяпасе, в Нью-Йорке, в Айдахо. Однажды даже когда я была в психушке в Окленде, под замком.
– И что же он говорил, когда звонил по телефону каждый год?
– Вообще-то очень мало. В смысле – про свою жизнь. Он президент сети бакалейных магазинов. Обычно спрашивал, как складывается моя жизнь. И, как нарочно, спрашивал сразу после какого-то несчастья: пожара, развода, аварии. И каждый раз, когда он звонит, он говорит одно и то же. Точно молится по четкам. Сегодня, 12 ноября, он думает о женщине, очаровательнее которой никогда не встречал. И фоном играет “Давным-давно, в краю далеком”.
– Год за годом!
– И он не написал тебе ни одного письма, ни разу с тобой не виделся?
– Нет, – сказала Салли. – На прошлой неделе, когда он позвонил и спросил, где Карлотта, я сказала ему: она приедет в Мехико, почему бы не встретиться с ней за ланчем. И у меня закралось ощущение, что на самом деле ему неохота с ней встречаться. Он сказал, что не следует посвящать в это его жену. Я сказала: “Пусть она тоже придет, почему бы и нет”, но он сказал, что так не годится.
– А вот идет Хавьер! Мама, какая ты везучая. Мы тебе ни капельки не сочувствуем. Pilla envidia!
Хавьер рядом с ней, берет ее за руки. Он женат. Считается, что об их романе никто не знает. Хавьер зашел в кафе как бы случайно. Но все чувствуют, как пробегают между ними искры, – как не почувствовать? Хулиан улыбается мне.
Хавьер тоже изменился, никак не меньше, чем моя сестра. Он из аристократической семьи, светило химии, раньше был очень серьезным и сдержанным. А теперь тоже смеется. Они с Салли валяют дурака, плачут и ссорятся. Учатся танцевать danzуn и ездят в Мериду. Танцуют danzуn на площади под звездным небом, в кустах – кошки и играющие дети, на деревьях – бумажные фонарики.
Каждая их фраза, самая банальная, вроде “Доброе утро, mi vida” или “Передай-ка мне соль”, звучит так пылко, что мы с Мерседес хихикаем. Но мы растроганы, мы трепещем перед этими двоими, которых тронул крылом ангел.
– Завтра День Роджерия! – улыбается Хавьер.
– Мы с Викторией считаем: пусть оденется, как панкушка или как бабка старая, – говорит Мерседес.
– Или пусть Салли пойдет вместо меня! – говорю я.
– Нет. Пусть пойдет Виктория или Мерседес… И он подумает, что ты осталась в 40-х годах, почти такая же, какой он тебя запомнил!
* * *
Хавьер и Салли уехали на химию, Мерседес ушла на работу. Я провела день в Койоакане. В церкви священник крестил полсотни младенцев одновременно. Я встала на колени у самых дверей, около Христа, который был весь залит кровью, понаблюдала за церемонией. В главном нефе, длинными шеренгами, лицом друг к другу, стояли родители и крестные. Матери держали на руках младенцев в белом. Пухлых младенцев и тощих младенцев, жирных младенцев и лысых младенцев. Священник шел по проходу, за ним – два мальчика-алтарника, размахивая кадилами. Священник читал молитвы на латыни. Обмакивал пальцы в чашу, которую держал левой рукой, чертил крест на лбу каждого младенца, совершая обряд крещения во имя Отца и Сына и Духа Святого. Родители стояли серьезные, молились торжественными голосами. Я подумала: хорошо бы священник благословлял и матерей тоже, каждую – отдельно, делал бы какой-то знак, давал бы ей хоть какую-то защиту.
Когда мои сыновья были совсем маленькими, индейцы в мексиканских селениях иногда осеняли их лбы крестным знамением. “Pobrecito!”, – говорили они. Такое милое дитятко – и обречено на тяжелую земную жизнь!
Четырехлетний Марк в детском саду на Горацио-стрит в Нью-Йорке. Играл с другими детьми в домик. Открыл игрушечный холодильник, налил понарошку молока в воображаемый стакан и дал стакан другу. Друг разбил воображаемый стакан об пол. Лицо Марка исказилось от боли – точно так же, как у всех моих сыновей впоследствии, на самых разных жизненных этапах. Авария, развод, неудача – все оставляет раны. Как же мне хочется их защитить – глотки бы за них перегрызла. Как я беспомощна.
Уже выходя из церкви, ставлю свечку Пресвятой Богородице Марии. Pobrecita.
* * *
Салли лежит в постели, совершенно без сил, ее мутит. Я кладу ей на голову полотенца, вымоченные в ледяной воде. Рассказываю ей о людях на площади в Койоакане, о крещении. Она рассказывает мне о других пациентах на химии, о своем враче Педро. Пересказывает, что говорил ей Хавьер, какой он нежный, и плачет горькими-горькими слезами.
Когда мы с Салли подружились – уже в солидном возрасте – мы несколько лет вымещали друг на дружке свои обиды и ревность. Позднее мы обе зачастили к психоаналитикам и потратили много лет, изливая свою обиду на деда, на мать. На нашу жестокую мать. С годами прорезалась обида на отца – на нашего отца, этого святого человека, чья жестокость была не столь откровенной.
Но теперь мы разговариваем только глаголами в настоящем времени. В сеноте на Юкатане, высоко над морем в Тулуме, в монастыре в Тепостлане, в ее маленькой спальне мы радостно смеемся над тем, как похоже на все реагируем, как смотрим на мир в четыре глаза.
* * *
Утром того дня, когда мне исполняется пятьдесят четыре, мы долго не засиживаемся в “Ла Веге”. Салли хочет отдохнуть перед химией. Мне нужно приодеться для ланча с Роджером. Дома мы застаем Мерседес и Викторию: они смотрят телесериал вместе с горничными Белен и Долорес. Белен и Долорес смотрят мыльные оперы почти круглые сутки. Они обе работают у Салли двадцать лет, живут в маленькой квартирке на крыше. Теперь, когда Рамон и обе дочери съехали, у горничных мало работы, но Салли ни за что не предложит им уволиться.
Сегодня в “Ударах судьбы” великий день. Салли переодевается в халат и идет в комнату с телевизором. Я приняла душ и накрасилась, но тоже сижу в халате – не хочу мять свой серый льняной костюм.
Аделина вынуждена объявить своей дочери Кончите, что та не может выйти замуж за Антонио. Она будет вынуждена признаться, что Антонио – ее сын, рожденный вне брака, брат Кончиты! Аделина родила его в монастыре двадцать пять лет назад.
И вот они сидят в “Санборнс”, но, не успевает Аделина раскрыть рот, как Кончита сообщает матери, что они с Антонио тайно поженились. А теперь у них будет маленький! Крупный план лица Аделины, искаженного горем – материнским горем. Но она улыбается, целует Кончиту. “Mozo, – говорит она, – принесите нам шампанского”.
Ну да, да, дурь редкостная. Но вот вам настоящая дурь: все мы, шесть баб, ревем белугой, глаза выплакали… И тут – звонок в дверь. Мерседес бежит в прихожую.
Роджер уставился на Мерседес, пораженный ужасом. Не только потому, что лицо у нее заплаканное, не только потому, что она в шортах и майке на голое тело. Красота Мерседес и Виктории у всех вызывает оторопь. Когда часто с ними встречаешься, постепенно привыкаешь – все равно что к лицу с заячьей губой.
Мерседес поцеловала его в щеку:
– Знаменитый Роджер, одет в настоящий английский твид!
Он залился краской. Так растерянно уставился на всех нас, зареванных, что мы неудержимо захихикали. Как маленькие дети. Приступ смеха, за который можно получить выволочку. Мы просто не могли остановиться. Я встала, подошла, чтобы тоже обнять Роджера, но он снова оцепенел, протянул мне руку, холодно пожал.
– Прости нас… мы такой слезный сериал смотрим… – И я представила его всем. – Ты, конечно, помнишь Салли?
На его лице снова выразился ужас.
– Мой парик! – она убежала, чтобы надеть парик.
Я пошла одеваться. За мной увязалась Мерседес:
– Тетечка, тетечка, оденься поразвратнее, как проститутка… Он такой ханжа!
– Здесь, конечно же, негде перекусить, – услышала я голос Роджера.
– Ну почему же! “Ла Пампа”, аргентинский ресторан, наискосок от цветочных часов в парке.
– Цветочные часы?
– Я тебе покажу, – сказала я. – Пойдем.
Спустилась вслед за ним по лестнице с третьего этажа, нервно щебетала о чем-то. Как приятно его увидеть, как он хорошо выглядит – настоящий спортсмен.
В вестибюле на первом этаже он остановился, осмотрелся:
– Рамон стал министром. Неужели он не может позволить себе жилье получше для своей семьи?
– У него теперь новая семья. Они живут в Ла-Педрегале, в прелестном доме. Но тут тоже чудесно, Роджер. Солнечно, просторно… Столько старинной мебели, цветов и птиц.
– А район?
– Улица Аморес? Салли ни за что никуда отсюда не переселится. Она здесь всех знает. Я и то всех знаю.
Пока мы шли до машины, я здоровалась со всеми встречными. Роджер заплатил каким-то мальчишкам, чтобы они ее охраняли, не подпускали бандитов.
Мы пристегнулись.
– А что такое у Салли с волосами? – спросил он.
– Выпали от химиотерапии. У нее рак.
– Какой ужас? Прогноз благоприятный?
– Нет. Она умирает.
– Соболезную. Должен сказать, мне не показалось, что кто-либо из вас как-то особенно переживает.
– Да нет, мы все переживаем. Но в данный момент мы счастливы. Салли влюблена. Мы с ней подружились, стали настоящими сестрами. Это все равно, что влюбиться. Дети видятся с ней, прислушиваются к ней.
Он молчал, пальцы стискивали руль.
Я показала ему дорогу в парк Инсурхентес.
– Теперь паркуйся, где хочешь. Смотри, вот цветочные часы!
– На часы не похожи.
– Так уж и не похожи? Видишь – цифры! Ну ладно, совсем недавно они были похожи на часы. Цифры – из бархатцев, просто бархатцы немножко подросли. Но все знают, что это часы.
Припарковались мы далеко от ресторана. Было жарко. У меня больная спина, я много курю. Смог, я на каблуках. Голова кружится от голода. В ресторане волшебный аромат. Чеснока и розмарина, красного вина, мяса ягненка.
– Даже не знаю, – сказал он, – тут какая-то катавасия. Трудно будет поговорить по-человечески. И аргентинцев полно!
– Ну да, а что? Это же аргентинский ресторан.
– У тебя совершенно американский выговор! Ты все время говоришь: “Ну да, а что?”
– Ну да, а что? Я же американка.
Мы ходили взад-вперед по улице, заглядывая в окна чудесных ресторанов, одного за другим, но все были какие-то не совсем подходящие, а в одном цены неподъемные. Я решила, что отныне буду говорить “неподъемный” вместо “дорогой”. О, смотри, неподъемный счет за телефон принесли!
– Роджер… давай купим пирог и посидим в парке. Я умираю от голода, мне хочется поговорить с тобой подольше.
– Придется поехать в центр. Там я ориентируюсь в ресторанах.
– А может, я подожду здесь, пока ты подъедешь на машине?
– Мне не хотелось бы оставлять тебя одну в этом районе.
– Район отличный.
– Умоляю. Мы пойдем вместе и найдем мою машину.
Найдем машину. Естественно, он не помнил, где припарковался. Квартал за кварталом. Мы кружили, петляли, возвращались по своим следам, встречали одних и тех же котов, одних и тех же горничных, которые, облокотившись о калитку, кокетничали с почтальоном. Ехал на велосипеде точильщик, играя на флейте, не держась за руль.
Я развалилась на мягком сиденье, сбросила туфли. Достала сигареты, но он попросил меня не курить в машине. По нашим лицам струились слезы – от фирменного смога Мехико. Я сказала:
– Мне кажется, табачный дым – что-то вроде защитной завесы.
– Ох, Карлотта, до сих пор флиртуешь с опасностью!
– Поехали. Я умираю с голоду.
Но он уже протягивал мне фотографии своих детей. Я подержала в руках портреты в серебряных рамках. Ясноглазая целеустремленная молодежь. С лошадиными подбородками. Он рассказывал про их таланты, достижения, блестящую карьеру в медицине. Да, с сыном они видятся, но Мэрилин не ладит с матерью. Обе такие упрямицы.
– Она очень умело обращается со слугами, – сказал Роджер о своей жене. – Никогда не позволяет им выходить за рамки. А те женщины – горничные твоей сестры?
– Были горничными. Теперь скорее вроде родственниц.
Мы свернули не туда на улице с односторонним движением. Роджер дал задний ход, легковушки и грузовики стали нам сигналить. Потом мы выехали на perifйrico, разогнались было, но впереди случилась авария, и мы намертво встали в пробке. Роджер выключил двигатель и кондиционер. Я вышла покурить.
– Тебя задавят!
За нами, на протяжении нескольких кварталов, не двигалась с места ни одна машина.
В полпятого мы подъехали к “Шератону”. Ресторан не работал. Что делать? Роджер уже припарковался. Мы пошли в “Денниз” в соседнем доме.
– Куда бы ты ни шел, попадешь в “Денниз”, – сказала я. – Я хочу клубный сэндвич и чай со льдом. А ты что возьмешь?
– Не знаю. Проблема еды мне совершенно неинтересна.
Я совсем поникла. Мне хотелось поскорее съесть сэндвич и вернуться домой. Но я поддерживала учтивую беседу. Да, они состоят в английском загородном клубе. Он играет в гольф, и в крикет, и в любительском театре. Сыграл одну из старушек в “Мышьяке и старых кружевах”. Очень занимательно.
– Кстати, я купил тот дом в Чили, с бассейном, у третьей лунки гольф-поля в Сантьяго. Пока мы сдаем его жильцам, но планируем провести в нем старость. Знаешь, о каком доме я говорю?
– Конечно. Прелестный, с глициниями и сиренью. Загляни под свои кусты сирени – найдешь сотни мячей для гольфа. Пока я пристреливалась, мои мячи всегда залетали в тот двор.
– Какие у тебя планы на пенсионный возраст? На будущее?
– На будущее?
– У тебя есть сбережения? ИПС или что-нибудь в этом роде?
Я покачала головой.
– Я за тебя очень волновался. Особенно когда ты лежала в больнице. Тебя немало помотало по свету: три развода, четверо детей, столько разных мест работы. А твои сыновья, чем они занимаются? Ты ими гордишься?
Раздражительность не проходила, хотя я уже утолила голод: сэндвич мне принесли. Он заказал сэндвич с сыром – “только не разогревайте!” – и чай.
– Ненавижу такой подход… Гордиться своими детьми, считать, будто их достижения – твоя заслуга? Мои сыновья мне симпатичны. У них добрые сердца, в них нет фальши.
“Они смеются. И едят – любят покушать”, – думаю я.
Он снова спросил, чем они занимаются. Шеф-повар, телеоператор, дизайнер-график, официант. Все довольны своими профессиями.
– Мне сдается, никто из них не сможет позаботиться о тебе, когда понадобится. Ох, Карлотта, если бы ты только осталась в Чили. Ты прожила бы жизнь в безмятежном спокойствии. Ты до сих пор была бы королевой загородного клуба.
– В спокойствии? Я бы погибла во время революции.
“Королева загородного клуба”? Надо срочно сменить тему.
– А вы с Хильдой ездите на море? – спросила я.
– Как можно, после побережья Чили? Нет, там настоящие орды американцев. Я нахожу Тихоокеанское побережье Мексики скучным.
– Роджер, как ты только можешь? Океан – и вдруг скучный?
– А ты что находишь скучным?
– Нет на свете ничего, что я бы находила скучным. Я никогда в жизни не скучала.
– Ах да, чего ты только не делала, только б не соскучиться.
Роджер отодвигает в сторону сэндвич, к которому, считай, и не притронулся, участливо пододвигается ко мне:
– Моя дорогая Карлотта… как ты планируешь вновь собрать по кусочкам свою разбитую жизнь?
– Да ни к чему мне старые обломки разбитой жизни. Просто живу, как живется, стараюсь никому не делать зла.
– Скажи мне, чего, по-твоему, ты достигла в жизни?
Я не знала, что сказать.
– Ну-у… три года не пью.
– Это вряд ли достижение. Все равно как говорить: “Я не убила свою мать”.
– Кстати, да, и это тоже, – улыбнулась я.
Я доела все треугольные сэндвичи и петрушку:
– Можно один флан и один капучино, пожалуйста?
Оказалось, это единственный ресторан на все Мексиканские Соединенные Штаты, где нет флана. “Джелл-О” – sн. “Ну, а ты, Роджер – ты же мечтал стать поэтом?”
Он покачал головой:
– Стихи я, естественно, читать не бросил. Скажи мне, какая стихотворная строка ведет тебя по жизни?
Какой интересный вопрос! Я обрадовалась, но в голову лезли какие-то хулиганские, неприемлемые строчки. “О море, дай ответ: Возьмешь – иль нет?” “Фашист каждой женщине мил”. “Агония тем хороша, /Что люди в ней не лгут”.
– “Не уходи покорно в добрый мрак”, – сказала я. Хотя мне даже не нравится Дилан Томас.
– Узнаю мою непокорную Карлотту! А моя строчка – из Йейтса: “И будь душой беспечален, – Хоть нет ничего трудней”.
О господи. Я погасила сигарету, допила растворимый кофе.
– А как тебе – “И до ночлега путь далек”? Мне пора вернуться к Салли.
Пробки и смог были жуткие. Мы продвигались вперед дюйм за дюймом. Он перечислял всех наших знакомых, которые умерли, финансовые и семейные фиаско всех моих бывших кавалеров.
Он подъехал к бровке тротуара. Я сказала: “До свидания”. И по глупости двинулась к нему, чтобы обнять. Он отпрянул, прижался спиной к дверце.
– Ciao, – сказала я. – Беспечален!
В доме было тихо. Салли спала после химии. Ворочалась, как в лихорадке. Я сварила крепкий кофе, присела рядом с канарейками, поближе к благоуханию тубероз, слушала, как сосед снизу неумело играет на виолончели.
Тихонько заползла на кровать рядом с сестрой. Мы обе проспали до сумерек. Пришли Виктория и Мерседес, чтобы выспросить все про ланч с Роджером.
Я могла бы рассказать им про ланч. Я могла бы такую байку из этого сделать – обхохочешься. Как бархатцы подросли и Роджер не понял, что это цветочные часы. Я могла бы изобразить в лицах, как он играет одну из старушек в “Мышьяке и старых кружевах”. Но я, лежа рядом с Салли, уронила голову на подушку:
– Он мне больше никогда не позвонит.
Я расплакалась. Салли и ее дочери стали меня утешать. Им не казалось, что плакать глупо.
Назад: Дорогая Кончита!
Дальше: Траур