Книга: Руководство для домработниц (сборник)
Назад: Toda Luna, Todo Aсo
Дальше: Мелина

Хорошая и плохая

Монахини усердно внушали мне, что надо быть хорошей. А в старших классах мне то же самое внушала мисс Доусон. В Сантьяго в 1952 году. Шесть девочек, в том числе я, собирались продолжить образование в американских университетах; мы должны были ходить на предмет “История США и обществознание”, который вела новая учительница, Этель Доусон. Единственная американка среди учителей: остальные были местные или родом из Европы.
Мы обходились с мисс Доусон чудовищно. А я – хуже всех. Если намечалась контрольная, к которой никто не подготовился, я ловко отвлекала мисс Доусон до самого конца урока расспросами про “Покупку Гадсдена”. А если мы рисковали вконец засыпаться – разводила ее на вопли о сегрегации или американском империализме.
Мы высмеивали ее, передразнивали ее гнусавый, с подвыванием бостонский выговор. Левый ботинок у нее был на высокой платформе (она хромала после полиомиелита); на носу – очки с толстыми стеклами в тоненькой железной оправе. Зубы торчали в разные стороны, голос был противный. Казалось, она себя нарочно уродует еще пуще: одевалась в какие-то мужские цвета, да еще и совершенно несочетаемые, носила мятые брюки с пятнами от супа, стрижка у нее была кривая, на голове обычно косынка цвета “вырви глаз”. Когда она разглагольствовала, лицо становилось пунцовым, от нее воняло потом. Ладно бы она просто выставляла свою бедность напоказ… Мадам Турнье день за днем появлялась в одном и том же – поношенной черной юбке и блузке, но ее-то юбка скроена по косой, а черная блузка, позеленевшая, истертая, сшита из первосортного шелка. Стиль, царственность – тогда для нас это было все.
Мисс Доусон показывала нам кино и слайды о положении чилийских шахтеров и докеров, до которого их довели исключительно Соединенные Штаты. А между прочим, в ее группе учились дочь посла и дочери нескольких адмиралов. Мой отец, горный инженер, сотрудничал с ЦРУ. Я знала: он искренне верит, что Чили нуждается в американской помощи. Мисс Доусон думала, что старается достучаться до впечатлительных юных созданий, а на самом деле перед ней сидели избалованные американские мажорки. У каждой из нас был богатый, красивый, влиятельный американский папочка. В таком возрасте девочки обожают своих отцов и лошадей с совершенно одинаковым пылом. И тут учительница намекает, будто наши отцы – злодеи.
Поскольку на ее уроках говорила в основном я, именно в меня она вцепилась: просила задержаться после уроков, а однажды даже повела гулять по розарию, жаловалась на атмосферу элитизма в нашей школе. У меня иссякло терпение:
– Тогда что вы тут делаете? Почему не идете учить бедняков, если так за них переживаете? Зачем вообще иметь дело с нами, снобами?
Она ответила, что работает там, куда ее взяли, потому что ее профиль – история США. Испанским языком она пока не овладела, но все свободное время посвящает работе с бедняками и волонтерству в революционных организациях. Она сказала, что занятия с нами – вовсе не пустая трата времени… Если ей удастся изменить образ мысли хоть в одной голове, ее труд окажется не напрасен.
– Возможно, это будет ваша голова, – сказала она. Мы сидели на каменной скамейке. Большая перемена заканчивалась. Пахло розами, а от ее свитера – плесенью.
– Скажите, на что вы тратите свое время в выходные? – спросила она.
Показаться вертихвосткой мне было бы нетрудно, но я все равно сгустила краски. Парикмахер, маникюрша, портниха. Ланч у “Чарльза”. Поло, регби или крикет, thйs dansants, ужин, вечеринки до рассвета. В семь утра в воскресенье – к мессе в Эль-Боске, прямо в вечернем платье. Потом – завтрак в загородном клубе, гольф или бассейн, либо, может быть, весь день на пляже в Альгарробо, а зимой – лыжи. Разумеется, кино, но по большей части мы танцуем всю ночь напролет.
– И вы удовлетворены своим образом жизни? – спросила она.
– Да, удовлетворена.
– А если бы я попросила вас уделить мне субботы, всего на месяц, вы бы согласились? Увидеть ту часть Сантьяго, которой вы не знаете.
– Зачем я вам понадобилась?
– Видите ли, я, в общем, считаю, что вы хороший человек. Мне кажется, этот опыт может вас чему-то научить, – и она стиснула мне руки. – Попробуйте.
Хороший человек. Но на самом деле она поймала меня на крючок еще раньше, когда произнесла слово “революционные”. С революционерами я как раз хотела познакомиться, потому что они – плохие.
Идею суббот с мисс Доусон все восприняли излишне враждебно, но их реакция только укрепила мою решимость. Я сказала матери, что буду помогать беднякам. Она скривилась от омерзения, от страха перед болезнями, перед сиденьями унитазов. Даже я и то знала, что у чилийских бедняков не бывает унитазов с сиденьями. Моих друзей шокировало уже то, что я куда-то отправлюсь с мисс Доусон. Они сказали: она же чокнутая, фанатичка и лесбиянка; я ума лишилась или как?
Первый мой день с ней был ужасным, но я не сбежала – бравада не позволяла.
Каждую субботу утром мы ехали на городскую свалку в фургоне, уставленном огромными кастрюлями с едой. Бобы, овсяная каша, тут же молоко и печенье. Мы накрывали большой стол в поле, за которым тянулись тысячи хибар, выстроенных из жестяных банок. На весь поселок был один источник воды – скрюченная колонка примерно в трех кварталах от окраины. Перед убогими хижинами горели костры, и жители стряпали на них; топливом служили обрезки досок, картонки, рваная обувь.
Вначале казалось, что перед тобой безлюдная пустыня с тысячами дюн. Дюн, сложенных из вонючих, тлеющих отбросов. Спустя какое-то время, сквозь пыль и дым, удавалось разглядеть людей – повсюду на дюнах. Но люди эти были навозного цвета, их отрепья сливались с хламом, по которому местные ползали. Никто тут не распрямлялся: все сновали на четвереньках, словно мокрые крысы, швыряли что-то в джутовые мешки, придававшие им самим сходство с какими-то горбатыми зверюшками, кружили, перебегали, встречались друг с другом, соприкасались носами, уползали по-змеиному, исчезали за гребнями дюн, точно игуаны. Но стоило расставить еду, появлялись десятки женщин и детей, чумазых и мокрых, пахнущих гнилью и тухлыми продуктами. Они были рады завтраку, присаживались на корточки на мусорных холмах, ели, широко расставив костлявые локти – точно богомолы. Утолив голод, дети толпились вокруг меня и, все так же ползая в грязи или распростершись на земле, щупали мои туфли, водили руками вверх-вниз по моим чулкам.
– Вот видите, вы им нравитесь, – сказала мисс Доусон. – На душе становится светлее, правда?
Я-то знала: им мои туфли и чулки понравились, мой красный жакет от Шанель.
Мисс Доусон и ее друзья уезжали оттуда в приподнятом настроении, весело щебетали. Меня захлестнули отвращение и безнадежность:
– Что хорошего в этой кормежке раз в неделю? Это ничуточки не изменит их жизнь. Господи ты боже мой, им нужно гораздо больше, чем печенье раз в неделю.
– Верно. Но, пока не произошла революция, пока все не обобществлено, вы обязаны делать то, что принесет хоть какую-то пользу. Им нужно знать, что о них, живущих за окраиной, кто-то помнит. Мы говорим им, что скоро все переменится. Надежда. Это делается ради надежды, – сказала мисс Доусон.
На ланч мы отправились в многоквартирный дом на юге города, на шестой этаж без лифта. Окно там было одно, выходившее в вентиляционную шахту. Готовили на плитке, водопровода не имелось. Воду для всех нужд таскали по лестнице с улицы. На столе – четыре миски и четыре ложки, посередине, горкой, ломти хлеба. Народу много, болтают между собой, разбившись на кучки. Я знала испанский, но тут разговаривали на каком-то ядреном calу, проглатывая почти все согласные, я еле-еле понимала. Мисс Доусон и меня тут игнорировали, посматривали с веселой снисходительностью или полным презрением. Революционных разговоров я не услышала – только разговоры про работу и деньги, сальные шуточки. Мы все по очереди подходили к столу, ели фасоль, пили chicha – кислое вино из тех же мисок и стаканов, которыми только что пользовались другие.
– Просто замечательно, что грязь вас, по-видимому, не пугает, – засияла мисс Доусон.
– Я выросла в шахтерских поселках. Там грязища.
Вот только у финнов и басков, работавших на шахтах, дома было красиво: цветы, свечки, нежное лицо Пресвятой Девы. А тут какая-то страшная загаженная комната, на стенах прилеплены жвачкой лозунги с орфографическими ошибками да коммунистические брошюры. Вырезка из газеты – фото моего отца и министра горнорудной промышленности, размалеванное кровавыми брызгами.
– Та-ак! – сказала я. Мисс Доусон взяла мою руку, погладила.
– Тише, – сказала она мне по-английски. – Мы здесь зовем друг друга просто по именам. Ни при каких условиях не проговоритесь им, кто вы. Но, Адель, не надо ежиться. Чтобы стать зрелым человеком, вы должны увидеть репутацию своего отца такой, как она есть, со всех сторон.
– Даже с кровавыми пятнами?
– Именно. Вероятность такого оборота событий велика, и вы должны это сознавать, – она крепко сдавила мои руки.
После ланча она повела меня в детский приют El Niсo Perdido, который находился в предгорьях Анд, в старом каменном, заросшем плющом здании. Приют содержали французские монахини – очаровательные старенькие монахини в иссиня-серых рясах, в чепцах в форме французской лилии. Они парили в темных комнатах, не касаясь ногами каменного пола, порхали по галереям внутреннего дворика, заросшего цветами, распахивали деревянные ставни, окликали друг друга птичьими голосами. Отстраняли малолетних буйных, кусавших их за ноги, или просто волочили их за собой. Умывали сразу по десять лиц – десять лиц с незрячими глазами. Кормили овсянкой с ложечки шестерых даунов-гигантов, вытягивая руки вверх.
У всех сирот тут были какие-то ненормальности. Одни – сумасшедшие, другие – безногие или немые, у третьих – ожоги по всему телу. Дети без носа, без ушей. Грудные дети с сифилисом, дауны подросткового возраста. Этот компот изьянов перетекал всем скопом из комнаты в комнату, выплескивался во внутренний двор с прелестным запущенным садом.
– Тут всегда есть чем заняться, – сказала мисс Доусон. – Мне нравится кормить и переодевать малышей. А вы… может быть, почитаете слепым детям вслух? По-моему, все они очень умны и очень скучают.
Книг было мало. Лафонтен на испанском. Дети сидели кружком, уставившись на меня пустыми в буквальном смысле глазами. Я занервничала, затеяла игру – с хлопками в ладоши и топаньем, что-то вроде “музыкальных стульев”. Слепым понравилось, и некоторым другим детям – тоже.
Ездить по субботам на свалку я ненавидела, но в приюте мне нравилось. Мне даже мисс Доусон начинала нравиться, когда она там находилась. Она все время купала и укачивала младенцев, пела им песенки, а я придумывала игры для детей постарше. Что-то годилось, что-то – нет. Из эстафеты ничего не вышло, потому что никто не соглашался отдать палочку. Скакалка – идеальный вариант, потому что два мальчика с синдромом Дауна могли крутить ее часами, не останавливаясь, а все по очереди через нее прыгали, особенно слепые девочки. Даже монахини прыгали: прыг-прыг-прыг, зависали в воздухе синие одеяния. “Я садовником родился”. “У кого пуговица”. С прятками ничего не получилось: в “домик” никто не шел. Сироты мне радовались, а я навещала их охотно, не потому, что была такая уж хорошая, а потому, что любила играть.
Субботние вечера мы проводили в революционном театре или на поэтических чтениях. Мы слушали величайших латиноамериканских поэтов нашего столетия. Тех самых, чьи стихи я позднее полюбила, стала изучать сама и разбирать с учениками. А тогда пропускала мимо ушей. Сидя там, я сгорала от убийственного смущения и растерянности. В этих залах не было американцев, кроме нас, а я слышала одни только нападки на США. Многие задавали мне вопросы об американской политике, на которые я не могла ответить; я переадресовывала их мисс Доусон и переводила ее ответы собеседникам, стыдясь и недоумевая из-за того, что произносил по-испански мой язык: про сегрегацию, про “Анаконду”. Мисс Доусон не сознавала, как сильно эти люди нас высмеивали, как потешались над ее банальными, стереотипными коммунистическими представлениями об их жизни. Надо мной они тоже подтрунивали: над стрижкой и маникюром от “Жозефа”, над дорогой “повседневной” одеждой. В одном театре меня вывели на сцену, и режиссер рявкнул: “Ну валяй, gringa, скажи мне, что ты делаешь в моей стране?” Я остолбенела, вернулась в зал, села на свое место под свист и хохот. Наконец я сказала мисс Доусон, что больше не могу проводить с ней вечер субботы.
Ужин и танцы у Марсело Эррасуриса. “Мартини-консоме” в чашках на террасе, спиной к благоухающим садам. Ужин из шести перемен блюд начался в одиннадцать. Все поддразнивали меня насчет моих суббот с мисс Доусон, умоляли рассказать, где я побывала. А я просто не могла ни с кем это обсуждать, ни с друзьями, ни с родителями. Помню, кто-то сострил про Адель и ее rotos, “сломанных” – так тогда называли бедняков. Я залилась краской, сознавая: тут присутствует почти столько же слуг, сколько гостей.
Я присоединилась к мисс Доусон на шествии рабочих к американскому посольству. Не прошла и квартала, как Фрэнк Уайз, друг моего отца, вытащил меня из толпы, увел в отель “Крийон”.
Он негодовал: “Господи, ты вообще соображаешь, что делаешь?” Скоро он понял то, чего мисс Доусон так и не уразумела: я не имею ни малейшего понятия о политике, о смысле всех этих манифестаций. И сказал мне: если пресса пронюхает, как я провожу время, у моего отца будут жуткие неприятности. Это я еще смогла понять.
В другую субботу я согласилась постоять на улице в центре города – собирать деньги для приюта. Я стояла на одном углу, мисс Доусон – на другом. Буквально за несколько минут десятки людей осыпали меня оскорблениями и проклятиями. Я не понимала, в чем причина, а просто размахивала своим транспарантом с надписью “Пожертвуйте на El Niсo Perdido” и трясла кружкой для пожертвований. Двое моих приятелей, Тито и Пепе, шли пить кофе в “Уолдорф”. Подхватили меня под руки и уволокли. Стали объяснять: “Здесь так не принято. Милостыню просят бедные. Ты оскорбляешь бедняков. А когда женщина что-то выпрашивает, она производит шокирующее впечатление. Ты испортишь свою репутацию. И вообще, никто не поверит, что ты не оставишь эти деньги себе. Девушка попросту не может стоять на улице без сопровождения. Ты можешь ходить на благотворительные завтраки или балы, но физический контакт с другими сословиями – это вульгарно, а для людей из этих сословий – унизительно. И еще одно – тебе совершенно непозволительно появляться на людях вместе с особами подобной сексуальной ориентации. Моя дорогая, ты слишком юна и просто не понимаешь…”
Мы пили ямайский кофе, я сидела и слушала. Сказала им, что все усвоила. Но не могу же я просто бросить мисс Доусон одну на перекрестке? Они сказали, что поговорят с ней. Мы втроем отправились по улице Аумада к перекрестку, где мисс Доусон стояла с гордо поднятой головой, а прохожие бурчали “Gringa loca” или “Puta coja”.
“В Сантьяго молодым девушкам не подобает заниматься такими вещами, мы проводим ее домой” – вот все, что сказал ей Тито. Она смерила его презрительным взглядом, а на следующей неделе, в школьном коридоре, сказала мне: нельзя допускать, чтобы мужчины указывали мне, что делать. Я ответила: кажется, мне все указывают, чем я должна заниматься, напомнила, что я ходила с ней по субботам целых два месяца – на месяц дольше, чем обещала сначала. Все, больше я никуда не пойду.
– Нехорошо, что вы вернетесь к абсолютно эгоистичному существованию. Борьба за перемены к лучшему – единственное, ради чего стоит жить. Разве вы ничего не узнали за это время?
– Узнала, очень много. Я вижу, что надо массу всего менять. Но эти люди должны сами бороться за перемены, а я – сбоку припеку.
– Не верю своим ушам! Как вы можете так говорить… Как вы можете не догадываться, что именно из-за этого все беды – из-за этого вашего отношения… – она залилась слезами, побрела, хромая в туалет. На урок пришла с опозданием, объявила, что сегодня нас отпускает. Мы вшестером вышли из школы, улеглись на траве в саду, подальше от окон, чтобы никто не видел, что мы гуляем. Девочки дразнили меня: ты, мол, разбиваешь сердце мисс Доусон. Она в тебя влюблена, ясное дело. А что, она целоваться еще не лезет? Это меня окончательно озадачило и взбесило. Ведь вопреки всему я начала проникаться симпатией к ней, к ее упертой наивной идейности, к ее оптимизму. Она же как дитя малое, как слепые сиротки, когда они резвятся у поливалки, пыхтя от удовольствия. Мисс Доусон никогда со мной не флиртовала, не пыталась как бы невзначай прикоснуться ко мне – не то что мальчики. Но она хотела, чтобы я занималась тем, чем мне не хочется, а я чувствовала себя плохим человеком оттого, что не хочу этим заниматься, слишком мало переживаю из-за несправедливого устройства мира. Девчонки разозлились, что я не хочу о ней говорить. Прозвали меня “любовницей мисс Доусон”. Поговорить обо всем этом я не могла ни с кем, не у кого было спросить, что такое “хорошо” и что такое “плохо”, и я лишь чувствовала: как-то мне не по себе…
Когда я поехала на свалку в последний раз, дул ветер. В овсянку сыпался песок, образуя мерцающие волны. Когда фигуры на холмах привстали, вокруг них возникли мутные вихри, придавая им сходство с дервишами, с серебристыми привидениями. Тут ни у кого не было обуви, и их ноги ступали по сырым кучам крадучись, беззвучно. Обычно люди, работающие вместе, перекрикиваются, но эти между собой не общались и с нами тоже никогда не разговаривали. Позади дымящихся мусорных завалов расстилался город, белые Анды взирали сверху на всех нас. Трапеза закончилась. Мисс Доусон не промолвила ни слова. Просто под вздохи ветра собрала кастрюли и прочую утварь.
Мы договорились, что после обеда поедем за город на митинг сельскохозяйственных рабочих. Перекусили на улице – взяли по порции чурраско, потом зашли к мисс Доусон: ей надо было переодеться.
Квартира у нее была затхлая, душная. Когда я увидела, что электроплитка у нее стоит в туалете, на бачке, меня начало мутить, как и от запаха ношеных свитеров, пота, немытых волос. Переоделась она прямо при мне, чем шокировала меня и напугала: ее голое, искривленное, иссиня бледное тело… Бюстгальтера на ней не было. Она надела открытое платье без рукавов.
– Мисс Доусон, это платье было бы уместно вечером, у кого-то дома или на пляже, но в Чили нельзя разгуливать в таком виде, не принято настолько оголяться.
– Мне жаль вас. Вы проживете всю жизнь в оковах пресловутого “так полагается”, под диктатом того, что велят вам думать или делать другие. Я выбираю одежду не для того, чтобы кому-то угодить. Сегодня стоит жара, и мне в этом платье комфортно.
– Но… А мне вот дискомфортно. Нам наговорят грубостей. Тут все по-другому, не так, как в Штатах…
– Если вы хоть раз в жизни испытаете дискомфорт, для вас это будет самый драгоценный опыт.
До fundo, где проводился митинг, мы ехали с несколькими пересадками, в битком набитых автобусах: то ждали на солнцепеке, то стояли в автобусе всю дорогу. Наконец добрались до своей остановки, зашагали по красивой аллее из эвкалиптов, задержались освежиться у ручья.
Когда мы пришли, речи уже закончились. Трибуна пустовала, позади микрофона криво свисал транспарант “Верните землю народу”. Была кучка мужчин в костюмах – очевидно, организаторы, но в основном тут собрались батраки с ферм. Звенели гитары, целая толпа собралась вокруг пары, которая вяло танцевала куэку, лениво взмахивая носовыми платками, огибая друг дружку. Другие наливали себе вина из огромных баков или стояли в очереди за жаренной на вертеле говядиной с бобами. Мисс Доусон велела найти нам места за каким-нибудь столом, а она, мол, добудет еду.
Я пристроилась на край скамьи у стола, где расселись несколько семейств. Политику никто не обсуждал: похоже, эти деревенские приехали чисто ради бесплатного угощения. Все были сильно навеселе. Я увидела мисс Доусон – стоит в очереди, трещит без умолку. Она тоже пила вино, жестикулировала, говорила очень громко – так, мол, лучше поймут.
– Правда, здорово? – спросила она, притащив два огромных блюда с едой. – Давайте с ними познакомимся. Старайтесь больше разговаривать с людьми: это и урок жизни, и способ помочь другим.
Наши соседи по столу, два батрака, решили, надрывая животики от смеха, что мы – инопланетянки. Как я и опасалась, их потрясли голые плечи и четко различимые под платьем соски мисс Доусон, они никак не могли догадаться, кто она такая есть. Я сообразила: она не только глуха и нема, потому что в испанском плавает, но и почти слепая. Она щурила глаза за толстенными стеклами очков, улыбалась, совершенно не замечая, что эти мужики над нами потешаются, смотрят с неприязнью, даже если и не понимают, кто мы такие. Что мы тут делаем? Она пыталась объяснить, что состоит в коммунистической партии, но все время поднимала тосты не за partido, а за “fiesta”. Неправильно перевела слово “party” с английского. Мужики в ответ пили за нее: “La Fiesta!
– Нам пора, – сказала я, но она лишь молча уставилась на меня, отвесив челюсть. Совсем захмелела. Мой сосед робко со мной любезничал, но я больше опасалась пьяного здоровяка рядом с мисс Доусон. Одной рукой он гладил ее плечи, в другой держал жареное ребрышко. Она хохотала без умолку, но, когда он начал целовать и щупать ее, завизжала.
В конце концов мисс Доусон повалилась на землю, неудержимо рыдая. Вначале все подбежали к ней, но скоро разошлись, бурча: “Так, ерунда, какая-то gringa нажралась”. Теперь наши соседи-мужчины нас словно бы не замечали. Мисс Доусон вскочила, побежала в сторону шоссе; я последовала за ней. Добежав до ручья, она попыталась отмыться, оттереть рот и грудь. Но только вывозилась вся в глине, вымокла. Присела на берегу, обливаясь слезами. И соплями. Я дала ей свой носовой платок.
– Мисс Безупречность! Даже платок – батистовый, наглаженный! – прошипела она.
– Да, батистовый, – сказала я; она меня вконец достала, и теперь я думала лишь о том, как добраться домой.
Обливаясь слезами, она дохромала по тропинке до шоссе и начала махать проезжающим машинам. Я оттащила ее назад в рощу.
– Послушайте, мисс Доусон. Здесь нельзя ездить на попутных машинах. Они не понимают… мы можем нарваться на неприятности, две женщины – и вдруг ловят машину. Слушайте меня!
Но тут – “тик-так” мотора на пыльном шоссе – притормозил старый грузовик. За рулем был какой-то фермер. Я предложила ему деньги, чтоб довез нас до окраины Сантьяго. Оказалось, он едет в центр, за двадцать песо может запросто подбросить нас прямо до ее дома. Мы забрались в кузов.
На ветру она обхватила меня руками. Когда она ко мне прижималась, я чувствовала кожей, какое мокрое у нее платье, как слиплись волосы у нее под мышками.
– Вы не должны возвращаться к своему пустопорожнему существованию! Не уходите! Не уходите от меня, – твердила она, пока мы наконец не подъехали к ее кварталу.
– Прощайте, – сказала я. – Спасибо за все.
Или еще какую-то глупость. В последний раз я видела ее, когда она застыла у бровки мостовой: смотрела, моргая, на мое такси, пока оно не повернуло за угол.
Горничные, прислонившись к воротам, болтали с нашим районным carabinero, и я подумала, что дома никого нет. Но отец был дома – переодевался перед гольф-клубом.
– Ты рано вернулась. Где ты была? – спросил он.
– На пикнике, с моей учительницей истории.
– Ах да. Что она за человек?
– Ну, в общем, ничего. Она коммунистка.
Это слово просто сорвалось с моего языка. День прошел скверно. Мисс Доусон мне вконец надоела. Но это слово предрешило все. Одно слово в разговоре с моим отцом. К понедельнику ее уволили, и мы больше никогда ее не видали.
Ни одна душа не узнала, что именно произошло. Остальные девочки обрадовались, что мисс Доусон больше не приходит. Теперь у нас одним уроком меньше, пусть даже в американских колледжах нам придется выдумывать историю США из головы. Мне было не с кем поговорить. Некому сказать, как мне жаль, что так получилось.
Назад: Toda Luna, Todo Aсo
Дальше: Мелина